Книга: Претерпевшие до конца. Том 2
Назад: Глава 6. В Красном городе
Дальше: Глава 8. Хлопоты

Глава 7. Последний поклон

— Итого считай, Матвеич: вкалывал я на ихний распроклятый колхоз с утра и до ночи, как каторжный. И что ж получил? Двести трудней! Вона! А знаешь ли ты, что такое двести трудодней? Пять пудов ржи! — Никифор Фомичёв растопырил корявую пятерню и выпучил глаза. — Пять! На полгода мне, бобылю, их, пожалуй, худо-бедно достанет. А остальные полгода — шиш! А с семьёй как? У нас Левтина, вдова с тремя ребятишками, четыре пуда ржи наработала. На месяц им хватит, а в остальное время — опять шиш! У ней дети хлеб только по праздникам видят! По крохотному кусочку, как заморское лакомство, смакуют его! Тому месяц назад старуха Митрофановна помирала. Всё грезила: мне бы хоть хвостик селёдочный пососать! А ведь прежде рыбы было столько, что разную там мелюзгу только кошкам давали! Господи Боже! Прежде о самом скверном труде говаривали: за кусок хлеба работаем! А ныне и куска этого не видим! И они ещё в школах своих детям нашим будут сказки свои бесстыжие про злых помещиков рассказывать! Но мы-то с тобой, Матвеич, не вчера народились на свет! У меня у самого дед крепостным был! У барина его тысяча десятин было, а у крестьян — три, сталбыть, тысячи! Разумей-Еремей! До их поганой революции на кажинный двор по осемь-девять гектаров приходилось! А ныне? Один с четвертушкой! В тридцать пять раз земельку нашу обкорнали! И ведь мало сукиным сынам! — Никифор грохнул тяжёлым, как кузнечный молот, кулаком о стол, не обращая внимания на испуганное лицо Катерины. — На помещиков по три дни пахали, а на этих всякий день, всякий день! Да ещё и оброк уплати! Барину-то по выбору: или отработай, или уплати. А этим всё подай! Всё подай! Уже и не оставили нам ничего: полудохлую корову да несколько курёнков. Прежде по десятку поросей держали, а теперь дозволено одного лишь на колхозной ферме на откорм купить и ещё налог с него выплати! А выкармливать чем? Только трясёшься, кабы не подох! Свиней-то теперь в разы в деревне поубавилось — экономика! И с таких-то «богатств» мы им ежегодно обязаны сдать по два пуда мяса, двести литров молока и полтораста яиц. И заём в шесть сотен рублей с кажинного двора! Попробуй-ка выжить!
— Так, может, того — не стоило вступать в колхоз? — осторожно предположил Игнат, также, как и жена, тревожась, что зашедший поделиться горем сосед высказывает своё недовольство чересчур громко. Отваги прибавлял ему самогон, который он принёс с собой и теперь пил в одиночку, не смущаясь отказом хозяина составить компанию.
Никифора Игнат знал все годы, проведённые вдали от родных краёв. Был он сельским кузнецом. В 1930 его чуть-чуть не выслали, как «кулака», но уж зато обобрали до исподнего, и с той поры прикончилась сытая и покойная жизнь мужика, и остались лишь палочки трудодней… Худшего измывательства над трудящимся могла ли власть «трудящихся» изобрести? Загребала эта власть все колхозные продукты, платя за них ничтожную цену: по четыре копейки давали за килограмм ржи, а в магазинах затем сбывали килограмм хлеба за рубль, пшеницу покупали по шесть копеек, а продавали по четыре рубля. Более алчного и жадного перекупщика крестьяне в истории не знавали. И ведь даже копейки эти не им шли, а «на нужды колхоза». Колхозники же получали лишь крохи хлеба на свои трудодни.
— Не стоило… — Никифор печально посмотрел сквозь мутность гранёного стакана. — У нас одна бабочка не вступила. Так её таким налогом обложили, что хоть вешайся. Огород отобрали, последнего курёнка и то не оставили. Веришь, пришли к ней поутру три облома и ну за этим курёнком несчастным гоняться! А она на крыльце сидит, смеётся. Хотя тут плакать впору… Прежде — что! Батраком наймёшься, коль сам не хозяин, и ешь от пуза. Братуха мой на соседа батрачил. Полста рублей получал за труд. На эти деньги мог он, минимум, сто пудов ржи купить. А ныне, друг мой ситный, я пять получил! Считай же: в двадцать раз меньше! Вот, она — наука-арифметика! Разумей-Еремей! Веришь, даже ожениться по-людски невмоготу людям стало. Вдовица-то, Левтина-то, у нас давненько со Стёпкой-механизатором воловодилась. Ну, жили-жили в сраме — решили, наконец, узакониться. Два месяца пожили, а ныне опять он к ней потемну огородами шастает.
— Почему так?
— Не смекаешь? У ней же детей три души! И всё сопливые! А на иждивенцев трудодней — шиш! И вышло у мужика: покуда один был, худо-бедно концы с концами сводил, а как семейством обзавёлся, так в один присест всё слопалось! Вот и пришлось разводиться!
— Подлец твой Стёпка, — заключил Игнат. — Не готов отвечать, так не паскудь!
— Какое ж паскудство? Бабе-то без мужеской ласки самой куда как тоскливо. Она не в обиде на него, понимает.
— Всё равно подлец!
Никифор пожал плечами, выпил, занюхал рукавом. Игнат подпёр рукой подбородок, допытывался, стараясь понять странности неведомой ему колхозной жизни:
— А в отходники податься ты не пробовал?
— Не пущает начальство. Да и чёрт его знает, где помирать тошнее. У нас один мужик ушёл на заработки. Раз на работу опоздал — так его под суд за нарушение трудовой дисциплины, штраф огромный наложили. А у него детишки в колхозе голодают. Ну, и не выдержал бедолага — повесился.
— Но ведь ты — кузнец. Неужели, имея в руках ремесло, нельзя без колхоза обойтись? Я топором и пилой который год прокармливаюсь.
— Эх, Матвеич, это прежде кузнец легко зарабатывал золотой рубль в день. За рубль можно было купить два пуда ржаной муки. А теперь — полтора трудодня. Шестьсот граммов ржи. Считай: в шестьдесят семь раз меньше, чем в дореволюционной деревне! А частно промышлять не моги! Если возьмешь какой-нибудь заказ на дом — лопату или там кочергу сделать, ведро, кружку или миску починить, то прячешься с этим заказом от начальства где-нибудь на дворе, в уголке. Прячешься с работой, словно с дурной болезнью или краденной вещью! У нас одна бабка ткала на заказ. И что ты думаешь? Собственная змеюка-воспитанница выдала. Бабку в холодную, а Матрёшка-курва в её доме живёт теперь! Комсомолка! Пример «сознательности» для наших детушек! Ох, Игнат, чтобы я сделал с этой змеёй, будь моя воля…
И чем спрашивается не угодили власти кустарные предприятия? Неужто товарищ Маркс был супротив веялок и маслобоек, считал преступлением, если баба прядёт и ткёт, шьёт одежду? Прежде каждый дом единоличников зимой превращался в кустарную мастерскую. Ткали и пряли, валяли валенки и плели лапти, делали сани, мастерили всевозможные нужные в хозяйстве вещи и безделицы… А ныне захоти хоть не для промысла, а лишь для себя что сделать — не выйдет, так как нет материалов для этих работ. Так и лишились крестьяне вслед за землёй и хлебом ещё и одежды, так как цены, которые назначали своим товарам государственные фабрики, делали их вовсе недоступными для нищих колхозников, вынужденных ходить в рванине.
— Довели нас до вида бродяг и ещё нас же попрекают! — глухо рычал Никифор. — Читал ты, Игнатушко, что про нас писаки брешут? Обуви, вишь, недостаточно потому, что каждый мужик, который прежде ходил в лаптях, теперь желает приобрести ботинки и галоши! Граф-барахольщик написал! Толстой! Вот, чай, Лев-то Николаич такого бы про нас не набрехал! А этот! Поскуда, хуже нашей Матрёшки! Да были бы у нас овцы, да конопля, наши бабы враз бы свои прялки и станки с чердаков поснимали и наткали бы холстов и сукна!
Графом-барахольщиком с давних пор прозвали Алексея Толстого, рванувшего на Западную Украину тотчас по занятии её Красной армией и привезшего оттуда несколько вагонов различного добра, скупленного за бесценок у умирающих от голода «бывших» людей.
Игнату вспомнился опубликованный в «Правде» очерк Серафимовича о старике-колхознике, единственные штаны которого были столь худы, что не прикрывали срама. И, вот, товарищ писатель свысока утешал его, похлопывая по плечу: «Это пустяки, дед, что у тебя порты худые. Ты должен гордиться тем, что делаешь великое дело: помогаешь строить величественное здание социализма!..»
Указывая на такие статьи в газетах, колхозники отплевывались и неистово ругали их авторов.
— Конечно, — желчно усмехался Никифор, — на кой ляд колхозному деду порты?! Ему, поди, не жениться, а помирать пора. А, вот, брехуну этому без костюмов никак нельзя! Дед-то он дед, а любит быть щеголем одет! Наш брат, колхозник, к сорока годам так намыкается, что в Царство Земляное переселяется, а эти — вона, что откормленные хряки! Глянь на барахольщика или Демьяшку! Такие не то, что помирать не собираются, а ещё и шашни с молодками крутят! Тут к соседу моему сын из Москвы приезжал — порассказал про того сказочника, что дедка-то утешал. Женился недавно на молоденькой колхознице, что у него в прислугах была. Вот уж, у кого, поди, порток полон шкаф!
— Господи, а ведь талантливые люди… — покачала головой Катерина. — И зачем же они так врут?
— Жить хорошо хотят, — ответил Игнат.
— Точно, — кивнул Никифор. — Этот поэт-то… Турок какой-то… Как бишь его чёрта…
— Джамбул…
— Точно! Так ведь и прямо так пишет: «Ты, вождь, мне подарил дом, коня, шелковый халат и орден. А за это я, — говорит, — тебя и прославлю и воспою, наше солнце, наш богатырь»… Вот, тебе и вся мораль!
— Ну, всё, — покачала головой Катерина, — полно вам, мужики, лясы точить. Не дай Господи услышит кто!
— Да одни мы здесь! — махнул рукой Никифор. — И дом ваш на отшибе стоит. Кто тут услышит? Дай уж душу-то отвести хоть раз… Помнишь, Матвеич, как прежде вольно жилось? Бывалочи, идёшь по полю, рвёшь спелые колосья и ешь их, ешь. А то на огоньке поджаришь — вкусно! Сам Господь колоски рвал и ел, когда взалкал. А теперь за эти самые колоски — в каторгу, на десять лет! Это крестьянина-то, этот хлеб вырастившего! Ни в какие времена, ни в каком краю не додумались до такого изуверства! Люди не могли такого против людей сотворить. Только бесы! Никак иначе!
Подвыпившего гостя Игнат устроил ночевать у себя, опасаясь, что тот, добираясь до дома, что-нибудь натворит, выскажет своё негодование во всеуслышание. Никифор не унимался долго, вспоминал всё новые случаи чинимых властью безобразий:
— Шоферюга один райисполкомовский рассказывал, как по-пьяне раздавил сразу трёх баб, колхозниц. Со смехом рассказывал, царём и богом себя чувствуя! Над ним суд был. Приговорили к шести месяцам принудительных работ с выполнением их по месту службы и штрафу в четверть полугодичного жалованья в пользу даже не сирот оставшихся, а опять-таки — государства. А за колоски — червонец… И каждая сошка, Матвеич, каждая сошка, чуть только приподнимется над другими, так уж и сатанеет от вседозволенности! От безнаказанности и права топтать других!
При этих словах ещё пуще замутилось на душе у Игната. Незаживающая рана о себе напомнила… Верно говорят, что нужно родить трёх сыновей, чтобы был один. Один и остался. Средний, надежда и опора в старости. А, вот, с младшим беда… Вроде никогда не был он ни зол, ни подл душой, вроде воспитывали его трудолюбивым и богобоязненным, как и остальных детей.
Но пришло время парню идти в армию. Матвеич надеялся, что удастся избежать этой повинности, обязывающей приносить богоотступную присягу и защищать с оружием антихристову власть, но Севка неожиданно проявил своеволие:
— Не хочу я всю жизнь прятаться! Лучше пойду и отслужу! За присягу потом покаюсь, — и добавил, помолчав. — В армии, небось, хоть с голода пухнуть не придётся.
Ему, в самом деле, не пришлось пухнуть с голода в армии. Может, это и стало той первой ступенью, сойдя на которую, он уже не мог остановиться? После службы сына нельзя было узнать. Не осталось в нём ни веры, ни почтения к родителям, а лишь слепое желание «устроиться в жизни». А для этого нужно было так немного: всего-навсего забыть совесть, вступить в комсомол, а дальше — крутиться и держать нос по ветру.
Игнат пытался образумить Севку:
— Если ты будешь жить дурно, то ни Бог, ни люди тебя не простят! Тебя постигнет горькая участь, подумай!
— А чья участь теперь не горькая? Моего старшего братца? Любки с мужем? Твоя?! Всех этих умирающих с голода рабов?! Я не хочу больше так жить! Я за всю жизнь не ел досыта, батя! Мне это надоело! И я не буду так жить! Пусть так живут другие, если им нравится! А я не буду!
— Что же, ты и по людям пойдёшь?
— Пойду! — глаза сына недобро вспыхнули. — Если человек позволяет ходить по себе, то он это заслужил! И я спокойно наступлю на него! Пусть он валяется в грязи, а не я! Пусть он ест ржаной хлеб по праздникам и латает единственные портки! А я не хочу! Потому что я не дурак! Увидишь, очень скоро я поднимусь, сам стану начальством!
— Бог даст, моим старым глазам не придётся видеть такого позора.
Севка усмехнулся:
— Вот что, батя, если тебе охота жить по своему Евангелию в нищете и голоде — воля твоя. А я предпочитаю жить по товарищу Сталину — лучше и веселей!
— Что ж, сын, живи, как знаешь. Только уж порога моего дома отселе не переступай.
— Как ты не понимаешь! Если я стану начальством, я и тебе с матерью помогу! Вы же старые, вам с каждым годом будет тяжелее работать!
— Мы с матерью не возьмём ни копейки твоих денег и ни крохи твоего хлеба, даже если будем умирать, — отрезал Игнат. — Изыди из моего дома!
Катя ревела в голос, но не посмела препятствовать изгнанию младшего сына. Игнат же не мешал ей проститься с ним и в последний раз благословить. Сам он лишь в окно видел, как Севка разбитной походкой, дымя цигаркой, удалялся прочь от родительского крова, чтобы никогда не вернуться под него.
Это был тяжёлый удар, и вскоре после него Игнат стал ощущать приступы странного недомогания. В последнее время он всё чаще задумывался о близости смерти, переживал, как останутся без него Катя с Валей. Лишь бы с Матвеем ничего не случилось — уж он-то сумеет позаботиться о матери и сестре. Не оставит и Аглаша… Горевал Игнат и о Сергее, от которого давно не было вестей. Лагерный срок его должен был уже истечь. Неужто продлили? Или… не дождался?..
А ещё вспоминалась внучка — Василиса, Любашина дочка. Три года он ничего не знал о ней, наказав Наталье Терентьевне не писать ему во избежание риска. А так хотелось хоть раз ещё, хоть одним глазком глянуть на кровиночку!
Этой ночью у него снова шла горлом кровь, и, как ни ослаблен был, а решился — в последний раз обозреть родные края, последний раз посмотреть на подрастающую внучку, а там пусть и отпевают с миром.
Кате Игнат ничего не сказал о своих намерениях, понимая, что жена не только не одобрит такого риска, но, пожалуй, употребит все средства, чтобы его не отпустить. Поэтому отправился чуть свет, не будя её, а только оставив записку с обещанием возвратиться денька через два.
Далёк был путь, и холодело сердце в волнении: какими-то найдёт родные края? Благополучна ли Наташа и девочка?
Сойдя с поезда, Игнат некоторое время насторожённо озирался, боясь встретить у станции кого-нибудь из прежних односельчан. Нанимать подводу было опасно, но необходимо. Однако, старику возчику он наказал везти себя в другое село, расположенное в нескольких верстах от нужного. Эти вёрсты Игнат преодолевал уже пешком, к тому сделав порядочный крюк через лес, чтобы не идти через деревни, привлекая подозрительное внимание.
Когда Игнат добрался до места, уже стемнело, но он ещё какое-то время отсиживался в близлежащем перелеске, дожидаясь, когда деревня затихнет.
В родном дворе никто не встретил его, как бывало, приветливым поскуливанием. Не осталось даже будки, в которой некогда жил Бушуй. Игнат опасливо заглянул в окно и с облегчением перевёл дух: за столом, склонившись над ворохом книг, сидела Наталья Терентьевна.
Дверь оказалась символически заперта на задвижку, которую Игнат по старой памяти легко отодвинул и бесшумно вошёл в дом. Здесь практически ничего не изменилось с той ночи, как ему пришлось бежать из родных стен. Медленно, то и дело касаясь знакомых предметов, он прошёл в комнату и негромко позвал:
— Здравствуй, Наташенька!
Так перепугалась бедняжка, что едва не опрокинула лампу, а, узнав Игната, осела на стул, сплеснула руками:
— Игнат Матвеич, миленький, да зачем же вы здесь? Ведь опасно вам!
— Не бойся, Наташенька, я поутру уеду. Прости, я знаю, что не должен был приезжать, но не удержался… Проститься хотел. С тобой, с Васей, со всем здесь…
— Проститься? — близорукие глаза под очками влажно заблестели. — Почему… проститься?
— Потому что старый я, дочка, — Игнат устало опустился на край высокой кровати, поскрёб бороду. — Любушку мне уже не обнять. Должно, и Серёжку… Хоть на Васеньку взглянуть. Как она? Здорова ли?
— Здорова, — кивнула Наташа. — Уже вовсю разговаривает и даже немного читает.
— Стихи знает? Я очень любил, когда ты их читала. Мои лоботрясы позабыли всё…
— Знает некоторые… Пушкина, Некрасова… Мы много с ней читаем.
— А… Евангелие? Читали ли?
Наталья Терентьевна смутилась:
— Ещё нет… Вы же понимаете, она ребёнок: если где-то скажет, то беда будет.
— Да, конечно… — Игнат вздохнул. — Ничего. Главное, чтобы в душе Бог был, совесть была, а прочее придёт, если на то Его воля будет. Можно мне взглянуть на неё? Будить её не надо. Не надо, чтобы она вообще знала, что кто-то приезжал. Мне бы только взглянуть…
— Конечно, — Наташа легко поднялась и провела Игната в смежную комнатку, в которой сладким детским сном спала Василиса.
Наталья Терентьевна оставила его с внучкой, а сама пошла ставить самовар и собирать на стол нехитрое угощение. Игнат долго сидел на краю постели девочки, осторожно гладя её по голове, с удовольствием отмечая, как похожа она на мать, на Любушку. Как жаль, что нельзя разбудить её! Потетешкать, покачать на колене, как Любушку бывало, послушать, как читает она какой-нибудь стих… Да просто к груди прижать и расцеловать в обе щёки! Нет, нет, опасно… Девочка мала, и может сказать кому-нибудь о ночном госте — и тогда беды не миновать.
Благословив и чмокнув в головку Васю, Игнат вернулся к Наташе, бегло глянул на её стол. На нём лежали совершенно одинаковые учебники, валялась искромсанная бумага.
— Чем это ты занимаешься, Наташенька?
— Заклеиваю врагов народа, — уныло ответила Наталья Терентьевна.
— Как это?
— Ах, Игнат Матвеич, чистое наказание с этим учебником! Мало того, что по нему дети в третьем и четвёртом классе должны изучать философию и исторический материализм, мало того, что в нём опорочена вся русская история, так ещё теперь нам приходится регулярно «править» историю СССР! Осудили Зиновьева и Каменева — мы заклеивали в нём их фотографии и текст, посвящённый им. Осудили Тухачевского — та же история. Завтра, должно быть, ещё кого-нибудь заклеивать придётся.
— А не проще ли выпустить новый учебник?
— История ВКП(б) меняется слишком быстро, чтобы успевать выпускать новые учебники. Поэтому, кажется, мне придётся заклеивать эти фотографии до тех пор, пока не останется одна единственная… — Наташа подала Игнату кружку духовитого травяного отвара: — Вот, попейте горяченького, согрейтесь! И картошечки я сейчас испеку. И молочка немного к ней…
Игнат вынул из мешка вырезанную из дерева лошадку:
— Вот, — поставил на стол, — отдашь, маленько погодя, Васеньке. Скажешь… — он чуть улыбнулся, — скажешь, старичок-боровичок из леса мимо шёл и гостинец оставил.
Наталья Терентьевна растроганно улыбнулась, утёрла набегавшие то и дело слёзы. Она постарела, милая, славная Наташа. Фигурой тоненькой и теперь как девушка юная, а лицо всё в паутине морщин, и волосы, в пучок сзади собранные, уже пегие от обильной седины.
— Тяжело тебе, Наташенька, одной да с дитём?
— Совсем одной куда тяжелее было, — улыбнулась она. — Да и кому теперь легко?
— Кому-то легко, — вздохнул Игнат, вспомнив младшего сына. — Кто совесть свою сжёг.
— Им тоже нелегко. Совесть сжечь можно, но не страх. А они боятся. Чем легче живут, тем больше. Кому должно быть страшнее падать — нищему колхознику, для которого жизнь стала мукой, или всесильному маршалу, ещё вчера имевшему всё? Лёгкой доли искать — дело пустое. Все люди страдают. Только одни — с Христом, а, значит, с надеждой, а другие — без него. Так уж лучше со Христом страдать.
— Когда бы всем дано было это понять…
— Вы устали, Игнат Матвеич, я вам постелю сейчас.
— Да-да, Наташенька, спасибо, — кивнул Игнат, чувствую, что глаза его и вправду отяжелели и закрываются сами собой. — А ты разбуди меня ещё до свету, чтоб никто меня не увидел.
Уходя поутру в обратный путь, Игнат ещё раз заглянул к внучке, наказал Наташе беречь её и простился тепло, как с родной дочерью. Хотя миновало больше семи лет со времени побега из этих краёв, а и поныне помнилась каждая тропинка, каждый поворот. И, несмотря на сумрак и туман, Игнат легко ориентировался на местности. К тому моменту, как ночь уступила права пасмурному дню, он уже был далеко от родной деревни. Завидев на дороге телегу, окликнул погонявшую клячу бабу:
— До города не подбросишь?
— Я бы подбросила, а кобыла и без тебя, старого, еле ноги переставляет.
Игнат пошарил в кармане:
— А если не задаром, то лошадь станет сговорчивее?
При виде денег глаза бабы жадно заблестели:
— Да кто её, клячу хромую, спрашивать станет! Сидай, дед!
Игнату самому было жаль голодную, измученную лошадь. Ни один хозяин не доведёт свою животину до такого состояния — только колхоз. А ведь покорми её порядком, почисть щёткой, дай отдохнуть — ещё бы ожила она, ещё бы побегала. Но ведь и людям не слаще. Могла бы и эта испитая баба быть дородной и румяной, одетой прилично, а не в обноски. Тогда, должно быть, не рычала бы она собакой на старика, попросившего подбросить его до города…
Поезда пришлось ждать долго и, болтаясь без дела на вокзале, Игнат вдруг заметил в толпе знакомую сизую от беспробудного пьянства рожу. Ивашка Агеев! Тот самый, что едва не запалил Игнатова жеребца, и которому он, Игнат, разбил в кровь нос…
Матвеич поспешил затеряться в толпе, гадая, видел ли его Ивашка? Зачастило тревожно сердце, мелькнула даже мысль поскорее убраться с вокзала. Но куда же? Ведь вот-вот подойдёт поезд!
Семь потов сошло с Игната в томительном ожидании. Наконец, пришёл поезд, и он с облегчением устроился в вагоне. Значит, не приметил его Ивашка — оборонил Господь. А теперь ещё немного — и дома. Катя, небось, раскричится, разругается. Но это ничего, это нестрашно…
Поезд уже тронулся, навсегда увозя Игната прочь от родных краёв, когда в вагон вошли двое дюжих милиционеров и решительно направились к нему. За их спинами маячил злорадно ухмылявшийся Ивашка.
— Ну, вот и поквитался я с тобой, кулачьё проклятое!
Назад: Глава 6. В Красном городе
Дальше: Глава 8. Хлопоты

newlherei
прикольно конечно НО смысл этого чуда --- Спасибо за поддержку, как я могу Вас отблагодарить? скачать file master для fifa 15, fifa 15 скачать торрент pc без таблетки и fifa 15 cracked by glowstorm скачать fifa 14 fifa 15