Книга: Театр отчаяния. Отчаянный театр
Назад: ГЛАВА 6 ХРОНИКА ОТЧАЯННОГО ТЕАТРА
Дальше: ГЛАВА 8 ТЕАТР

ГЛАВА 7
ОТЧАЯНИЕ

Замысел… Он всегда приходит неожиданно и, как правило, в самом неподходящем месте. Его приход чудесен и непостижим. Откуда он является? Мне неведомо.
Не знаю, как приходят большие идеи учёным, архитекторам, полководцам и значительным бизнесменам. Но берусь предположить, что как-то одинаково. Невесть откуда. И не в процессе напряжённого мыслительного труда. Если, конечно, идеи сто́ящие, тогда они приходят неожиданно.
Художественный замысел является в виде огромного объёма концентрированной информации… Целого плотного облака смыслов. Нерасшифрованных. Не явных. Как ворох ценной шерсти, из которого необходимо терпеливо, сосредоточенно, трезво и умело вытянуть, скрутить, спрясть тонкую, нервущуюся нить, а потом соткать ткань художественного произведения.
В каком бы облачном и неясном виде ни приходил замысел, в первый же миг ясно и понятно, замысел чего тебе дарован… Замысел повести или романа, спектакля или сценария, трагедии или комедии. Удивительно это! Знающие люди подтвердят. Незнающим рекомендую поверить.
Очень важно, необходимо, чтобы новый замысел казался самым лучшим из всех предыдущих! Заниматься его воплощением должно, не сомневаясь в его качестве! Ибо замысел приходит быстро и легко, а воплощать его долго и трудно.

 

Пришедший майским днём в троллейбусе замысел спектакля я счёл грандиозным и способным изменить мир.
Его я решил тщательно и подробно разработать, продумать и только с осени начать репетировать. До лета приступать к работе, чтобы вскоре прерваться на долгие каникулы, не было смысла.
Обычно, все предыдущие годы, закрыв театр и бар на лето, когда город вымирал, мы приступали к текущему ремонту и совершенствованию того, что усовершенствования требовало. Тем летом мы условились, что ничего «горящего» и вопиющего, к чему необходимо было срочно приложить руки и старания, у нас в театре нет. Мы всё тщательно помыли, привели в порядок и закрыли наше рабочее пространство до осени.
Впервые в жизни у меня случилось полностью свободное взрослое лето.
После долгой праздности по окончании предпоследнего школьного года у меня летнего безделья больше не случилось. Окончив школу, я пол-лета готовился к вступительным экзаменам, а во вторую его половину их сдавал. После первого курса моё лето прошло на острове Русский. После службы лето было занято пантомимой, приключениями в Питере и чем-то ещё. Когда летом у меня не было собственных дел, они тут же находились в деревне на огороде. Берлинское лето выдалось очень особенным, но временем отдыха назвать его язык не поворачивается. А потом была сплошная летняя стройка и ремонт в театре. Если и удавалось вырваться к тёплому морю, то так коротко, что не успевалось вкусить летней скуки.
А то лето обрушилось зноем и вынужденным бездельем. Хорошая, тёплая погода установилась с самого начала июня. В Кемерово сразу стало модно загорать на крышах. Молодежь в нарядных купальниках разворачивала яркие подстилки на всех крышах, к которым был доступ и которые не были крыты ребристым шифером. В центре, в парках, открылось много летних кафе с зонтиками. Кемеровчане с удовольствием сидели под ними и пили всё подряд из запотевшего стекла. По набережной бродили толпы, бегали дети, мороженое съедалось целыми центнерами. Июнь выдался на удивление летним. Обычно город пустел к июлю. А тут неожиданная жара застала людей ещё в городе. Кемерово вдруг ненадолго стал почти похож на курортный город. По радио сообщалось о небывалом количестве утопленников. Люди не выдерживали жары, выпивали и шли открывать купальный сезон в непрогревшейся реке Томи.
Мы с женой и дочерью пару раз нарядно курортно оделись и сходили прогуляться на набережную. Двух раз хватило.
Набережная в Кемерово красивая, но небольшая. Других таких приятных прогулочных мест с видом на реку и берега попросту нет. В хорошую погоду она не вмещала всех желающих красиво, с удовольствием прогуляться.
Совсем короткое расстояние набережной во время первой прогулки мы преодолевали долго. Часа два.
Как только мы шагнули на неё, ко мне тут же направился человек в льняном костюме, будто вышедший из какой-то пьесы А. П. Чехова.
– Здравствуйте! Как дела? – сказал он. – Вы, я вижу, в городе… Погода просто изумительная! Многих сегодня встретил… все гуляют… Нам бы сюда ещё кусочек моря – и ехать никуда не надо!..
Я что-то отвечал, улыбался.
– Ну что ж… Не буду вам мешать, всего доброго, – сказал человек в льняном костюме и ушёл.
– Кто это? – спросила жена.
– Ума не приложу! – ответил я. – Скорее всего посетитель бара.
Сразу после льняного мужчины к нам подошла пара в модных солнцезащитных очках. Их я узнал. Они часто приходили в бар, пили коктейли. Я вспомнил какие. Но имён подошедших не вспомнил.
– Рады видеть! – сказал парень.
– Здравствуйте! – сказала барышня.
– Гуляете?.. – спросил парень. – Мы тоже… А вы работаете? Не знаем, куда пойти вечером…
Я ответил, что тоже им рад, но бар до осени закрыт.
Так к нам поминутно подходили, здоровались, говорили о погоде, о том, как всё славно, и о прочей чепухе знакомые и не опознаваемые мною люди. Мы продвигались по набережной очень медленно. Больше стояли и говорили. Дочери это быстро наскучило. Она тянула нас вперёд, висла на нас, тяжело вздыхала, делала трагическое лицо. А я получал удовольствие от наглядного доказательства известности и популярности моего театра.
Когда мы наконец дошли до городского сада, в котором находились обещанные дочери аттракционы, она уже совсем спеклась на солнце, устала, извелась и устроила рёв. До автобусной остановки я нёс её, посадив на плечи.
Второй раз идти гулять на набережную она не захотела. Удалось соблазнить её только обещанием пойти на качели-карусели с самого начала.
В городском саду ко всем развлечениям и за мороженым стояли очереди. Всюду находились люди, которые хотели здороваться и обсуждать прекрасную погоду. Мне опять пришлось говорить, улыбаться и снова говорить. Дочь, увидев, как ко мне стали подходить, завыла сразу.
Нам удалось-таки её тогда немного повеселить каруселью и накормить мороженым.
А мне стало ясно, что в Кемерово, куда бы я ни отправился, мне придётся постоянно здороваться и вести бесконечные «светские» разговоры. Сначала мне это польстило. Но на второй раз я понял, что ни один человек не спросил меня про театр, не поинтересовался, над каким спектаклем работаю, какова судьба предыдущего и как поживают актёры. Никто не сказал что-нибудь в таком духе: «…был на прошлом спектакле! Очень понравилось, вот только…», или «С интересом посмотрел ваше выступление, но не согласен…», или «Так возмущён вашим спектаклем, что хочу спросить…».
Никто не говорил о театре. Словно его не было вовсе.
Многие из тех, кто подходил перемолвиться, бывали на спектаклях, и не раз. Но спрашивали они исключительно о работе бара. В их обращении ко мне слышалось и чувствовалось уважение, почтение и желание быть приобщёнными. Однако надо было признать, что всё то было уважением не к руководителю театра, автору спектаклей и передовому деятелю актуального искусства, а к успешному владельцу модного в городе питейного заведения.
Плюс ко всему мне впервые так ясно увиделась плотность и липкость провинциального общества, в котором греющее самолюбие ощущение «знания всех» и знакомство «со всеми» дают сладкую и наивную иллюзию значимости и значительности собственной фигуры.
Настолько отчётливо и трезво то, что мой театр и моё искусство моему городу не нужны, я прежде не видел. Я знал, что они не очень нужны, что не обязательны и точно не жизненно необходимы, но чтобы совсем и абсолютно ни к чему… я прежде так сильно не замечал…
Мне всегда было непросто в Кемерово. Я с юности привык к тому, что трудно встретить тех, с кем можно обсудить книги, настоящее кино и музыку. Город жил другими интересами. Большинство моих одноклассников, даже тех, кто учился много лучше меня и не проявлял в школе авантюрности натуры, ушли в ряды бандитов или тех, кто бандитов обслуживал юридически и финансово. Другие двинулись в структуры и сферы, в которых носят погоны. И те и другие были уверены, что свершают нормальный и правильный жизненный путь. Окружающие и близкие искренне оценивали их жизнь как верную и положительную в существующем контексте.
То, что я делал театр, было странно, непонятно и воспринималось многими баловством, необычной формой безделья, выпендрёжем и умничаньем. Мои неулыбчивые земляки не ценили болтовню и фиглярство. Они ценили понятные результаты. Бар был для всех внятным достижением и делом.
Мой город, который я всегда-всегда ощущал суровым, грубоватым, неуютным, но родным и знакомым, вдруг стал мне невыносимо тесен. Мне стало в нём душно. Я увидел его тогда однобоко, односторонне. А Кемерово, как город, который никогда не пытался кому-то нравиться и изображать из себя что-то милое и нежное, моментально повернулся ко мне самым жёстким боком и самой неприглядной стороной.
Мне полезло в глаза всё самое грубое, беспросветное и убогое. Я не замечал удивительной высоты сибирского летнего неба и свежую июньскую зелень. Не думал о прекрасных людях, которые учили меня в университете и школе… О тех, пусть немногочисленных, зрителях, которые у театра были и которые его любили, но ничего не могли сказать о спектаклях от избытка чувств. Я тогда не вспоминал о детстве, которое прошло ни в каком-то ином месте, а в моём городе и было весёлым и радостным. Не думал о том, как интересно и содержательно жили и работали родители и их друзья. Дедушка и бабушка…
Нет! Я с упоением раздражался и видел только заплёванные семечками остановки, сломанные скамейки, смрадный, ядовитый дым труб химических гигантов, которые являлись доминантой кемеровского городского пейзажа. Я с отвращением и брезгливостью заходил в замызганный подъезд дома, переезду в который радовался всего пару лет назад. Мой взгляд цеплялся и выхватывал идиотские вывески и дурацкие витрины кемеровских магазинов. Я слышать не мог сам характерный звук местных допотопных радиостанций и голоса ведущих. Со сладострастным презрением я выделял в городской толпе коротко стриженные головы и сутулые плечи унюханной клеем или ужаленной наркотиками шпаны, а возле рынков и торговых павильонов кепки, ломаные уши и короткие, широкие шеи пресловутой кемеровской братвы.
Я перестал видеть жизнь моего города многообразно. И не нашёл в ней места для себя.
Тогда мы с женой и дочерью поехали в деревню. В родительский дом.
Тотальная продовольственная зависимость от огорода ушла в прошлое. Родители что-то выращивали в своё удовольствие и из простого природного человеческого азарта, который возникает, когда человек соприкасается с землёй, в которую можно сунуть семечко и получить тыкву или зарыть картофелину, а выкопать целое ведро. Мама только развела много цветов. Бабушка, конечно, готова была и рвалась засадить всё возможное пространство хоть репой, лишь бы работать, но отец не был в восторге от крестьянского труда и сумел её ограничить. В общем, в деревню поехать было можно, без риска провести на грядках пол-лета.
Я никогда не любил деревенскую жизнь. Да у меня и опыта такой жизни не было. Дом родители купили, когда я был взрослый мальчик. Мне неприятны и непривычны были многие аспекты сибирского деревенского уклада. От непролазной грязи просёлочных дорог, деревянного туалета во дворе до вездесущих, назойливых мух и запаха старого бревенчатого дома, встречавшего уже в сенцах.
Я никогда не был в восторге от бани, особенно по-чёрному, не мог пить парное молоко и тёплые яйца прямо из-под курицы. Мне всегда был в тягость деревенский быт и устройство жизни. Но тем летом, несмотря на всё мною перечисленное, мне почему-то было в деревне хорошо.
Огорчало то, что не удалось поехать к морю по причине паршивого настроения. Из-за него я протянул с планами на отдых, да и с деньгами ситуация не позволяла отправиться туда, куда мечталось, а на черноморское лето раскошеливаться не хотелось.
Помню, что, приехав в деревню, я так надышался чистым, вкусным и свежим воздухом, что уснул и сутки не мог проснуться. Потом была баня с отцом. Я особо зверски не парился, но сидеть вечером на скамейке, прислонившись к старому, гладкому срубу, пить холодное пиво и беседовать с отцом на неспешные темы оказалось упоительно. Мы парились с отцом и прежде. Но не беседовали так. Как мужики.
Несколько раз я сходил один на реку и, как в самые шебутные мальчишеские годы, набрал на отмели из-под камней ручейника для наживки, соорудил из прутика себе коротенькую ловкую удочку и, зайдя по пояс в стремнину, надёргал прямо у себя из-под ног десятка два упругих пескарей, которые, выдернутые из реки, сверкали, трепещущие, на леске и казались большими из-за растопыренных, ярко подсвеченных солнцем плавников, пока не попадали в руку. Их потом бабушка чистила во дворе и ворчала, что ей приходится возиться с этакой мелочью. Потом она их пожарила, и всем досталось понемногу.
В лес ходили мало. Грибов тогда не уродилось. Ягоду, что росла рядом, быстро обобрали те, кто поспел, а далеко за ней лезть в глухой лес или на болота не особенно хотелось. Мы гуляли, ленились, неспешно обедали и особенно степенно ужинали.
Соседка наша, деревенская почтальонка, ровесница бабушки, доставляла много радости. Словоохотливая, весёлая, громкая и неугомонная, она постоянно что-то нам приносила: то хлеб, который сама испекла в русской печи, то ягоду, привезённую с дальних покосов, то масло, сбитое собственноручно. Её словечки, прибаутки и обороты речи были так сочны, точны и восхитительно-настоящи, что всё время хотелось её записывать или записывать за ней.
Река возле деревни изгибалась в затяжном повороте, противоположный берег уходил круто вверх ярким зелёным склоном. Берёзки, стоявшие на нём, казались на изумрудном фоне самыми белыми в мире. Они были белее и идеальнее берёз в кукольном театре. Я всё время хотел фотографировать реку и дальний берег при разном освещении.
У меня к тому времени появилась хорошая компактная камера. Я её взял с собой в деревню и постоянно хотел снимать то одно, то другое. Но всегда было либо лень бежать за камерой, либо сам себе говорил, что никуда не денется другой берег и можно будет снять всё что надо на следующий день.
Соседка заходила и говорила что-нибудь занятное ежедневно…
Так я ничего толком и не снял, не сфотографировал и не записал за всё то лето в деревне. Разве что совсем немного. Маленькую дочку на крыльце. Соседку, стоящую у забора. Родителей и бабушку за столом. Двор, угол дома, баню. К реке так с камерой ни разу и не вышел. Я не знал, что это последнее моё лето в Сибири, в деревне у реки Томи, на берегах которой я родился и пережил всё самое главное. Самое-самое!
Не понимаю, лучше было бы знать о том, что то лето будет последним, или наоборот. Если бы знал, наверняка всё снимал бы и записывал. Впитывал бы каждый запах, каждый ветерок, каждый клочок вечернего тумана и ловил ночные, таинственные крики птиц из леса за околицей. Заставлял бы себя всё напоследок заметить, разглядеть, расслышать, обязательно глубоко прочувствовать и запомнить. С соседкой говорил бы с карандашом и блокнотом. Вылавливал бы значение и смысл в звяканье ботала коровы, спешащей к вечерней дойке.
Нет! Ничего особенного я тем летом не прочувствовал. Просто мне неожиданно и впервые в родительском деревенском доме было хорошо. Спокойно и скучно. Это был мой первый в жизни взрослый летний отпуск. Настоящий! У меня даже не получалось читать или обдумывать замысел нового спектакля. Тетрадка и альбом, которые я взял с собой, чтобы записывать мысли и зарисовывать эскизы декораций, так и пролежали нетронутые.
Почти десять лет спустя то самое лето станет основой повести «Реки», а лес, соседка и другие жители деревни Колбиха станут героями и художественным пространством рассказа «80 километров от города».

 

Рабочее собрание театра «Ложа» после лета я назначил на первый вторник сентября. Всех обзвонил. У ребят уже было своё жильё и домашние телефоны. Театр стал взрослым.
Мы не виделись и не работали два месяца. Так надолго со времени основания театра мы не расставались. А тут расстались и не перезванивались, не стремились увидеться, вместе попить пива, пожарить шашлыки или совершить какой-нибудь другой ритуал дружбы.
На собрание все пришли загорелые, посвежевшие, гладкие, отдохнувшие от ночных работ в баре, от перекуров, больше чем по пачке в день, и от пьянок. Когда я увидел их, сразу почувствовал, что сильно по ним соскучился. Они тоже не скрывали радости встречи. На том собрании мы вели себя как одноклассники, которые после каникул не хотели идти в школу, но, увидев друг друга, обрадовались и моментально забыли о том, как тягостно приближалось начало учебного года.
Обычно мой коллектив долго настраивался на репетиционный процесс работы над новым спектаклем. Каждый раз приходилось нервно настаивать на том, чтобы актёры собрались, отвлеклись от посторонних дел и сосредоточились на вдумчивом труде. Нередко мне приходилось ругаться, проводить настоящие психологические атаки или подолгу говорить «по душам», только чтобы мой актёр смог переключиться на репетиции от того, что провинился перед женой, несколько суток не появляясь дома, или потерял все деньги, которые копил, не покупая себе зимнюю обувь, вложив их в одну из финансовых пирамид, или родители подыскали ему отличную, по их мнению, работу по специальности, на которую он учился, и ему непонятно, что с этим делать… А бывало всё проще. Кто-то из ребят ссорился с женой из-за пьянки или каких других артистических причин, уходил из дома к другому актёру. По такому случаю они устраивали веселье, и их выгоняли вместе.
Но в последний год работы с моими актёрами над последним моим спектаклем в театре «Ложа» всё происходило иначе. Мы начали репетировать и делать декорации легко, деловито и сразу. На репетиции никто не опаздывал, не являлся на них с перегарным выхлопом или замороченный домашними дрязгами. Театр в самом деле стал взрослым.
Я удивлялся тому, что отношения в коллективе стали очень ровными. Не происходило споров, ругани, дурацких обид, свойственных в большей степени семейным отношениям, нежели рабочим.
Мы когда-то стали почти родными людьми. Мы годами, целыми днями, а то и сутками напролёт видели только физиономии друг друга. И постепенно сами собой эти отношения закончились, переродились, превратились просто в крепкие, привычные, рабочие и партнёрские. Мы стали чужими друг другу людьми. Стали коллегами, которые готовы и хотят работать вместе пять дней в неделю в определённые часы. Меня это полностью устраивало.
Спектакль мы без напряжения жизненных сил и ресурсов, без нервов и ночных бдений, спокойно, с интересом репетируя, сделали за два месяца, встречаясь для работы над ним три раза в неделю. Бар работал своим чередом. Всё было отлажено. Все знали свои обязанности. Никого ни в чём не надо было убеждать и за что-то агитировать.
Назывался мой последний спектакль в театре «Ложа» – «Было тихо».

 

Свой самый последний, как и самый первый, спектакль «Мы плывём» я задумал бессловесным. Почти пантомимой. Почти балетом. Его, от начала и до конца, со всеми мельчайшими деталями, я продумал единолично, как автор и постановщик. Индивидуальной инициативы, исходящей от актёров, и коллективного сотворчества работа над «Было тихо» не предполагала.
Я приходил на репетиции с нарисованной в голове, а иногда и на бумаге сценой, рассказывал актёрам о том, что будем делать, и мы медленно и тщательно воплощали задуманное. Всем процесс нравился. Замысел спектакля ребята приняли. Премьера состоялась в намеченный срок.
Декорация спектакля представляла из себя комнату с диваном, письменным столом, стульями, книгами – уютная комната, в которой царил обычный житейский холостяцкий беспорядок. Зритель как бы заглядывал в окно этого жилища.
Спектакль начинался тем, что на диване просыпался молодой человек, хозяин комнаты. Этот персонаж в программке значился как «человек, который есть». Все остальные персонажи назывались «люди, которых нет».
Герой спектакля просыпался утром выходного дня, вставал, приходил в себя после сна, пил воду, а потом звонил приятелю по телефону с целью предложить ему встретиться и чем-то заняться, неизвестно чем. У приятеля, по всей видимости, были какие-то свои планы. Тогда герой набирал номер другого приятеля с той же целью. Какое-то время человек на сцене в декорации маленькой комнаты болтал по телефону. Просто болтал. Ни о чём серьёзном, ни о чём конкретном. Потом он уходил из комнаты, умывался, умывшись, возвращался, пил кофе за письменным столом, при этом перебирал бумажки на столе, что-то комкал и выбрасывал в корзину. Следом он брался за наведение порядка в комнате, но то, раскладывая книги, начинал одну из них листать и читать, то его отвлекал телефонный звонок… Он смотрел телевизор, переключал каналы, дремал, ел бутерброд… Свет в комнате постепенно становился вечерним. Персонаж собирался куда-то выйти из дома, долго не мог решить, как ему одеться, а когда совсем уже определялся, у выбранной рубашки отрывалась пуговица. Он искал иголку и нитку, пришивал пуговицу… В конце концов герой готов был выйти, но на пороге его останавливал звонивший телефон, он возвращался к нему, говорил, и становилось понятно, что там, куда он собирался, его уже не ждали. Тогда он разувался, раздевался, маялся… Спектакль заканчивался тем, что «человек, который есть» засыпал. Он целый день что-то пытался сделать, но не делал, собирался выйти из дома, но не вышел.
И весь спектакль в комнате появлялись невидимые герою персонажи. Они проходили сквозь стены, спускались с потолка, влетали в окно… Когда герой пил кофе, за его спиной из мрака бесшумно появлялись три средневековых воина, явно убитые в сражении. Доспехи их были изрублены, один был пронзён несколькими стрелами. Они сочувственно смотрели на хозяина комнаты и исчезали. Вслед за ними приходил, замёрзший во льдах полярный исследователь, потом пилот с оборванным, сгоревшим парашютом, мокрый, погибший в морской пучине матрос… Все они слушали телефонные разговоры героя, едва заметно удивлялись их бессмысленности, с грустью наблюдали жизнь человека, который не знает, чем заняться и куда пойти… Человека, который никому не нужен. Когда тот искал иголку и нитку, а потом пришивал пуговицу, рядом с ним сидел и чистил брандспойт вышедший из стены сгоревший пожарный, с почерневшим лицом в обугленной, слегка дымящейся одежде. Когда герой укладывался спать, по потолку и по стенам его комнаты совершали невидимое ему восхождение разбившиеся альпинисты в треснутых касках и изорванном снаряжении.
В комнате, в которой жил человек, не было жизни, не было радости, страсти и ничего не происходило. Но через неё весь спектакль скользили тени людей, проживших настоящую, яркую жизнь. Тени погибших воинов и смельчаков скользили сквозь пространство, в котором было тихо и безжизненно.
В конце спектакля «человек, который есть» засыпал в комнате, в которой он не навёл порядка, не дочитал книгу, не сделал за весь день ничего… Засыпал при включённом телевизоре, показывающем какое-то шоу или новости, а тени погибших собирались возле экрана и безмолвно смотрели в него.

 

Спектакль получился таким красивым, что я сам готов был смотреть его с любого места, и не мог насмотреться. Мне он казался просто чудом! Ребята во время репетиций, когда мы работали над сценой, в которой они не были заняты, прибегали в зал смотреть то, что получается. Я был уверен, что сделал лучшее своё произведение.
К премьере «Было тихо» мы заказали настоящие типографские афиши. Сто штук. До этого все афиши писал и рисовал я сам. Каждую вручную. Все были неповторимые. Но в этот раз захотелось серьёзной рекламы.
Афишу нам сделали дурацкую и дорогую. Но мне приятно было нюхать запах типографской краски и видеть взрослое печатное изделие.
Премьеру мы представили публике в первых числах ноября. В спектакле я не сомневался. Премьеры ждал как праздника. Купил себе по такому случаю дорогую белую рубашку, чтобы выйти на поклоны вместе с занятыми в спектакле актёрами по окончании. Я был уверен в долгой и бурной овации.
В «Было тихо» сам я ни одной, даже самой маленькой, роли не исполнял. В своём театре на сцену я не рвался. Разве иногда и в крошечных эпизодах. Всегда бессловесных. Моя неисправимая картавость убеждала в том, что на сцене мне делать нечего. Свой дефект речи я считал профнепригодностью.
На премьеру пришли только знакомые зрители. Не явилось ни одного нового лица. Несколько местных журналистов, пишущих о культуре, пара чиновников, родители и друзья актёров составили добрую треть нашей премьерной публики.
Спектакль, отлаженный и настроенный, как верный будильник, шёл ровнёхонько один час двадцать минут. Зрители остались довольны.
Они поаплодировали. Одному из актёров, который исполнял роль средневекового воина и альпиниста, подарили букетик цветов. Видимо, кто-то из знакомых или родственников. Я тоже выходил на поклоны. Всё было хорошо. Люди улыбались и хлопали. Но я ожидал другого.
Я ожидал восторга. Мне так нравился получившийся спектакль, что волосы на руках поднимались только от звуков музыки, которую я использовал в нём. Я предвкушал овацию! Представлял пару секунд мёртвой тишины после окончания спектакля, а потом мощные аплодисменты, как выдох. Я надеялся увидеть слёзы, а не улыбки на лицах зрителей.
После спектакля я зашёл туда, где ребята спешили переодеться и бежать работать за барную стойку или поскорее подойти к приглашённым зрителям из числа родственников, друзей и приятелей. Переодевались они молча. В нашей тесной, одной на всех, гримёрке было тихо и безрадостно. Актёры не были грустны, но и веселы не были. Мне не в чем было их упрекнуть. Они всё сделали прекрасно, как мы репетировали. Спектакль прошёл гладко. И зрители были довольны… Непонятно, отчего не было удовлетворения. Я не знал, что сказать моим актёрам.
В тот вечер в нашем баре люди, посмотревшие премьеру, почти ничего не говорили об увиденном. А если и говорили, то лучше бы молчали.
– Ну молодцы! Как всегда!.. Очень интересно…
– Оригинальная идея!.. Вот умеешь же ты всё-таки удивить.
– Костюмы красивые, декорации… А актёр, который… Ну, который главный герой… По-моему, он какой-то…
– Опять заставляете задуматься!.. Хороший спектакль… Сейчас мало что заставляет задуматься…
Говорили зрители, считавшие своим долгом что-то мне сообщить о своих соображениях о премьере
Я был весьма и весьма обескуражен. То, что спектакль прекрасный и театр мой в нём выглядит убедительно, я не сомневался.
Меня не устраивала реакция зрителей. Они спокойно, не без удовольствия, съели моё очередное произведение и разошлись по домам. Я видел, что спектакль их не затронул. Не зацепил… Я не ждал восхищения, я делал спектакль ради художественного потрясения. Его со зрителями не случилось.
Я привык к спокойному взыскательному и порой предвзятому отношению кемеровской публики к своим работам. Той самой публики, которая легко и щедро одаривала восторгом любого столичного гастролёра, приехавшего с небрежно сделанным и так же исполненным концертом или спектаклем. Но в тот раз спокойная, почти равнодушная и самодовольная реакция земляков болезненно отозвалась во мне. Я рассердился. Обиделся!..
Второй спектакль прошёл точно так же, как первый, только без журналистов и родственников. По его окончании я не пошёл в бар и в фойе. Не хотел встречаться со зрителями и слушать какую-нибудь глубокомысленно произнесённую чушь.
Ситуация, в которой я оказался, была печальная, почти тупиковая, отсылающая меня в воспоминаниях ко временам возникновения театра пантомимы «Мимоходъ», когда я понимал, что в родном городе никто не может оценить то, что мною сделано.
Мне необходим был сторонний взгляд. Понимающий. Глубокий. Но фестивалей для спектакля «Было тихо» уже не существовало. Столичные критики, которые приезжали раньше на премьеры в Кемерово, на этот раз сослались на занятость и рабочие обязанности. А мне необходимо было показать спектакль тем, кто мог его оценить. Совершенно необходимо!
И тогда я принял неожиданное решение. Я собрал весь коллектив и обратился к ним.
– …знаете, я не удовлетворён… Мы все чувствуем неудовлетворённость, – сказал я после короткого вступления. – Я её точно чувствую… Наш спектакль приняли прохладно, вяло, невнимательно. А он, я в этом убеждён, заслуживает большего! Но такова наша публика… Мы её знаем лучше, чем она знает себя… Мы, я во всяком случае, были готовы к непониманию… Но не до такой степени!.. И, знаете, ё-моё, мы сами в этом виноваты… А наши зрители нет…
Я старался говорить весело, иронично, скрывая раздражение и что меня мучает, по-настоящему задевает то, о чём я говорил.
– Мы существуем в Кемерово как независимый театр уже семь лет… Шутка ли сказать!.. Семь лет! И мы – единственный театр в городе, о котором можно говорить как о современном, подлинно сегодняшнем театре. Мы последовательно, шаг за шагом, развивались, делали много всего разного… Но для наших зрителей мы были и остаёмся единственным современным театром, который они знают… Некоторые наши зрители пришли в театр впервые именно к нам… Для этих бедолаг театр «Ложа» вообще единственный в мире… Мы с вами видели много разных спектаклей на разных фестивалях и в разных странах… Мы представляем, что происходит за пределами Кемерово, и знаем себе цену… А наши зрители ничего подобного не знают. Они вынуждены смотреть наши, и только наши, спектакли уже семь лет!.. Без вариантов! – на этих словах я усмехнулся, ребята тоже. – Представьте себе, смотреть один и тот же театр семь лет!.. Это, я вам скажу, задача не из лёгких. Им осточертели наши рожи!.. Хоть что им показывай!.. Они не поймут… Им не с чем нас сравнить, и они не могут оценить, какой у нас театр. И мы им надоели!.. Они к нам привыкли, мы не можем их впечатлить… Поэтому мы поедем… Не на фестиваль!.. Нет! Мы поедем в Москву! На гастроли!
Всё это было сказано абсолютно искренне. Я именно так и думал, был уверен в том, что говорил. Мысль о возможности показать спектакль в Москве полностью завладела мной. Никакой фестиваль не мог заменить этого. Я понял, что жажду оценки, взгляда и отклика публики, которая знать не знает, кто я такой, но которая при этом знает существующий театр, разбирается в нём и сможет увидеть особенность моего театра в сравнении со всем остальным. Мне до невозможности понадобились зрители, знающие контекст и любящие искусство театра. Мне думалось, мне верилось, что московская публика как раз такая.
Я исходил из того, что в Москве сто, а может быть, тысяча театров. В каждом театре как минимум случалась пара премьер в год. Но даже если всего одна, то любой любящий театр московский зритель мог при желании смотреть еженедельно пару свежих спектаклей круглый год. Год за годом. Всю жизнь. А плюс к этому у москвичей ещё были опера, балет, симфонические концерты, выставки, гастроли артистов, музыкантов со всего мира. Жители столицы могли ежедневно, где угодно – на улице, в магазине или в метро, встретить известного актёра, певца, режиссёра… Таким, видевшим многое, людям, я захотел показать свой театр. Мне это понадобилось как нечто жизненно необходимое. Как вода или воздух.
Я знал, был уверен, что создал уникальный театр, а в этом театре мне удалось сделать чудесный спектакль, о котором люди должны узнать. Увидеть его! Значит, нужно было к ним приехать и спектакль привезти. Таково свойство театра! В отличие от музыки, литературы, кино и всего остального искусства, театр надо видеть на сцене, и никак иначе.
Идея приехать в Москву с новым спектаклем коллективу понравилась. Особенно тем недавно присоединившимся ребятам, ни разу за пределами Кемерово с театром не побывавшим, не видевшим и не знавшим фестивальной жизни. На том собрании мы решили премьеру пока больше не играть, а спокойно подготовиться к поездке в Москву. На этом собрание закончилось.
– А когда едем? – вдруг спросил кто-то из новых ребят. – Хотелось бы знать заранее… Чтобы спланировать… Мало ли… Я в Москве, например, никогда не был…
– В декабре, – уверенно ответил я. – Думаю, в середине.
Но в декабре поехать в Москву не получилось.

 

Легко сказать – едем в Москву. Конечно! Самолёты летают, поезда ездят. Садись да поезжай.
Москва огромна! Непостижимо велика! Она больше любого города страны не в разы. Нельзя рассуждать, что если в каком-то городе живёт полтора миллиона человек, то он меньше Москвы в десять раз, а тот, чьё население полмиллиона, – в тридцать. Такая арифметика с Москвой не работает. Никакой город Москвы не меньше… Это Москва больше всех городов. Всех вместе и каждого в отдельности. Так уж у нас сложилось. Такое получилось устройство. Есть Москва, а всё остальное – провинция.
Мне казалось, что в Москве организовать гастроли моего замечательного театра будет легко и просто. Личный опыт убеждал в этом. Если мы организовывали гастроли ансамбля «Пагода» в крошечном, по сравнению со столицей, городе, привозили к себе собственными силами театр даже из столицы Калмыкии Элисты и устраивали ему спектакли, на которые набивались полные залы… то что было говорить о Москве?! О бездонной нашей столице!
Я думал, что позвоню нашим знакомым московским театральным критикам или журналистам, скажу, что мы хотим приехать с новым своим спектаклем к ним, если они сами не смогли приехать. Скажу, что мы приедем за свой счёт, что ни на какой заработок не рассчитываем. Что мы просто хотим показать московской публике наше произведение… Для этого нам нужна совсем небольшая помощь… Сущая чепуха! Безделица… Нам нужен на пару вечеров какой-нибудь московский театр… Какой?.. Да любой! Лучше в центре. Любой хороший театр… Скажу – и они обрадуются!
Я был уверен, что наши театральные знакомые будут счастливы возможности посмотреть премьеру театра «Ложа», что они мечтали об этом и что легко смогли бы помочь всё организовать. Про себя я знал, что в Кемерово, даже не имея значительного социального и финансового веса, всё равно могу договориться с кем угодно о чём угодно или найду того, кто договорится за меня. В своей сфере в Кемерово я знал всех. Без исключения. Журналистов, музыкантов, директоров театра, филармонии, артистов любых жанров и направлений. В Кемерово все знали всех.
Я не сомневался, что люди, которые приезжали из Москвы на фестивали в качестве членов жюри и выносили провинциальным театрам свои вердикты, которые писали о театре в крупнейшие федеральные газеты или работали на столичном радио, тоже знают всех, их все знают и у них неограниченные возможности. Я полагал, что они – влиятельные в Москве люди. А главное, я искренне думал, что они действительно любят мой театр… А как же иначе?! Они так тепло и умно говорили о нём на заседаниях жюри, писали о наших спектаклях, приезжали в гости… Восторгались…
Что ещё я мог после такого думать?! Я родился и вырос в Сибири. Я не сомневался в их подлинной любви!
Первые же звонки в Москву заставили во многом усомниться.
У меня скопилось десятка два телефонных номеров людей, которых я с уверенностью числил друзьями театра «Ложа». Дозвониться им оказалось делом непростым. Театральные люди не сидели у телефонов по домам или в редакциях своих газет и журналов. Но я был упрям и упорен.
Когда мне удавалось дозвониться, в трубке слышалась радость, но, стоило мне как можно более сжато и информативно изложить причину своего звонка, на другом конце, где-то в неведомом мне московском пространстве повисала короткая пауза, а после неё я слышал либо извинения за то, что дальнейший разговор невозможен и его надо прервать, потому что говорившему нужно было срочно куда-то бежать или освободить телефон, либо мне говорили, что в ближайшее время страшная занятость или длительная зарубежная поездка не позволит оказать помощь, на которую я рассчитывал. Лишь одна молодая критик, писавшая о зарубежном театре и регулярно выезжавшая на крупнейшие мировые премьеры, проводившая сравнения моих спектаклей с только ей известными швейцарскими, австрийскими или венгерскими аналогами, честно сказала, что задуманная мною вылазка в столицу – дело гиблое и она сама не будет помогать, потому что организовать такое практически невозможно.
Реакция на мой звонок тех, к кому я обращался, напомнила мне то, как реагировали дальние родственники, некогда перебравшиеся в Москву из сибирской глубинки, на просьбу моих родителей приютить нас на несколько дней, когда мы окажемся проездом в столице. У них тут же начинался ремонт, возникали неотложные дела или дети заболевали инфекционными заболеваниями.
Однако обязательно находились такие сёстры или тёти, родственные связи с которыми не являлись очевидными, как правило, жившие в самых стеснённых условиях и сложнейших обстоятельствах, которые не отказывались нас принять и даже были нам рады.
После нескольких дней обзвона московских театральных друзей театра «Ложа» нашлись, откликнулись, отозвались на мой зов два человека. Только они выслушали меня внимательно. Поняли суть моего желания, проявили участие и обещали подумать. Ими оказались театроведы Алёна Карась и Александр Вислов.
Почему именно они смогли услышать отчаяние в моём голосе и понять мою просьбу как крик гибнущего в пустыне человека? Не знаю! Вероятнее всего, потому что сами в то время переживали сложнейшие этапы своей жизни, периоды неустроенности, драматических переживаний и трудностей в работе.
У остальных их коллег, к которым я обратился, наоборот, всё было неплохо или хорошо.
Алёна Карась работала тогда театральным обозревателем радио «Эхо Москвы». Она освещала театральную жизнь столицы в радиоэфире. Ещё Алёна иногда писала в некоторые газеты о самых заметных премьерах.
С Алёной мы приятельствовали пять с лишним лет. Она была членом жюри фестиваля, на который театр «Ложа» привёз спектакль «Титаник», и очень его поддержала. Маленькая, энергичная, азартная, умевшая говорить быстро, напористо, с огромным количеством терминов, которые и мне, преданному литературоведению человеку, зачастую были неизвестны, она горячо и самоотверженно отстаивала наш спектакль перед разгневанными ретроградами от провинциальной театральной критики.
После первого знакомства мы не раз встречались на разных фестивалях. Алёна полюбила мой театр. Особенно спектакль «Полное затмение», который не наделал много шума и скорее прошёл по сравнению с другими незамеченно. Ей шла её фамилия – Карась. Алёна всё в театре видела через какую-то очень личную мутную воду.
Мы содержательно общались. Она рассказала мне о театре Анатолия Васильева. Это великое имя я впервые услышал от неё. Она давала мне читать то, что было возможно прочесть об Эфросе. О нём мне доводилось слышать и даже видеть один невнятный телевизионный спектакль в его постановке, но толком об этом чудесном человеке я не знал.
То, что она говорила о моих спектаклях, я не понимал. Сначала я не мог сообразить, что речь вообще шла о моём театре, а когда об этом догадался, то не поверил. Алёна видела в наших спектаклях то, чего не было и мною не задумывалось. Ей грезились в них тени мистерий и отголоски магических ритуалов. То есть как раз то, в чём я ни черта не смыслил и чего всячески избегал.
Но Алёна полюбила театр «Ложа». Она была редким театроведом, по-настоящему любившим театр всем сердцем. Она жила театром. Мне думается, она жила театром, которого в действительности не существовало. Но она могла видеть и находить своё даже в тех спектаклях, в которых никто не мог разглядеть ничего.
Она первая сказала, что постарается помочь и составит список театров, которые могли подойти для московского выступления моего театра.
Саша Вислов, когда я ему позвонил, сообщил, что с недавних пор работает заведующим литературной частью в Театре Российской армии, недавно переименованном из Театра Советской армии. Он выслушал мою просьбу насчёт помощи в поисках московского театра на два вечера для показа спектакля «Было тихо» очень серьёзно.
– Только на мой театр не рассчитывай, – сказал он серьёзнее, чем слушал. – Подумаем о другом.
– А почему? – спросил я.
– А потому что Театр армии – самый большой драматический театр в Европе и, сдаётся мне, в мире! Начинать в Москве лучше с чего-то поскромнее.
Я часто не мог уловить, шутит он или нет.
Саша был театроведом и критиком. Повстречались мы в Новокузнецке на семинаре для работников творческой самодеятельности. На него Саша прибыл как выступающий, а я – как слушатель. Он сам ко мне подошёл, сказал, что слышал о моём театре от некоторых театральных журналистов, видевших «Ложу». Мы подружились сразу.
Саша был высокий, худющий, сутулый и красивый, как индеец из отечественных фильмов про Дикий Запад. Длинные, чёрные его волосы, собранные в хвост, выглядели убедительнее и богаче, чем у единственного знакомого мне настоящего индейца из берлинского сквота.
Писал он о театре страстно и путано. Говорил ещё путаней и ещё более страстно. Его речь была слишком быстрой, а дикция невнятной. Но та страсть, с которой он говорил, вызывала жгучее желание его понять. Театр он любил самозабвенно, высказывался о нём бескомпромиссно. По всем вышеперечисленным причинам блестящая и лёгкая карьера ему не светила. Как он стал заведующим литературной частью, по сути, советником и творческим соратником главного режиссёра самого здоровенного театра страны, для меня загадка.
Он, как и Алёна, отнёсся к моей просьбе сочувственно. Пообещал, а главное – собрался помочь и принять участие в её реализации. Саша сразу заявил, что мне необходимо прибыть в Москву, чтобы на месте самому определиться с театром, в котором можно было бы осуществить мною задуманную маленькую столичную гастроль. Он сам предложил остановиться у него.
– Но учти, – сказал он в конце нашего телефонного разговора, – театров, в которых ты мог бы показать свой спектакль в Москве, почти нет… А тех, куда тебя пустят – нет в помине. Но мы поищем…
Алёна согласилась с тем, что в Москву мне прибыть надо.
Варианта отказаться от идеи привоза моего театра в столицу у меня в запасе не было. Если надо было лететь – значит, надо.

 

В Москву я прибыл во второй половине ноября. Утром. Весь полёт старался гнать прочь мысли о предыдущих посещениях Москвы. Не получалось. Столица всегда встречала меня плохой погодой, а в тот раз встретила просто отвратительной. Ветром, снегом с дождём и серой липкой слякотью. С самолёта я сразу отправился к Саше Вислову на работу в Театр армии. Так мы договорились. Доехал от аэропорта до метро автобусом, без экспериментов. Спускаясь под землю на станцию, вдохнул славный для всякого приезжего столичный запах тёплого ветра метрополитена. Этот вздох принёс будоражащее предвкушение чего-то важного, интересного, судьбоносного. Я почувствовал надежду. Невесть на что.
От метро позвонил из автомата Саше. Он объяснил, как дойти до служебного входа театра. Пока шёл, весь продрог, промочил ноги и вся одежда на мне отсырела. Ни разу мне не удавалось одеться в Москву по погоде. К зданию Театра армии подошёл с тыла, не понимая его колоссальных размеров. Саша, скорее всего, поджидал меня у окна, увидел издалека и вышел встретить наружу.
– Ну! Долетел? – сказал он весело. – Приветствую на пороге великого театра и великих дел!
– Ой! Привет! – ответил я, почти стуча зубами. – Долетел. Нам в Сибири всё время кажется, что Москва – это Европа. Вот и одеваемся сюда легкомысленно…
– Немцы тоже так думали в сорок первом, – сказал Саша. – Пойдём скорее чай пить, – обхватив меня за плечи и увлекая ко входу, сказал Саша. – Хотя, погоди!.. Кстати о немцах… Чтобы ты понимал, в какой театр входишь… Посмотри!.. Видишь тот подъезд? Это так называемый танковый подъезд. В него планировалась возможность заезда лёгкого танка… Для участия в спектаклях… О, какие спектакли люди делали! Не то что ты!.. И вот ещё!..
Саша развернул меня спиной ко входу и указал на высокий забор, огораживающий какую-то территорию. За забором стояли здания. Они плохо просматривались из-за плотно летящего мокрого снега.
– Вот в том доме, что пониже, – торжественно молвил Саша, – родился Фёдор Михайлович Достоевский!
– Здесь?! – остолбенев, выпалил я, – да как же это может быть? В Москве? Достоевский?.. Не знал никогда!..
– Конечно, в Москве! – весело сказал Саша. – А где же ещё? Тут, в этой больнице он и появился на свет… Не в Питере же!..
– Я был уверен, что в Питере!
– А он в Москве!.. В Питере никто толком не родился!.. Шучу! Пошли чай пить!.. Не устал с дороги?..
– Ни капельки, – ответил я.
Театр армии так больше любого драматического театра, как Москва больше любого провинциального города. Он непонятно велик. Люди, проработавшие в этом удивительном архитектурно-техническом феномене десятки лет, а то и всю жизнь, не могли похвастаться, что побывали во всех его помещениях. Якобы, только один мастер-электрик, который юнцом начал трудовую деятельность в ещё не до конца достроенном театре, проработал в нём до глубокой старости и был единственным человеком, который знал и побывал во всех подвалах, на чердаках, в мастерских, цехах, шахтах, галереях, закоулках и тупиках Театра армии. Ходили мифы о мумифицированных покойниках, найденных в заброшенных уголках. Согласно этим мифам, несколько молодых сотрудников театра, выпив лишнего, уснули на рабочем месте, а проснувшись ночью в тёмном здании, пытаясь найти выход, зашли неведомо в какие глубины да там и пропали. На их иссохшие трупы наткнулись случайно через годы. Но нашли не всех.
Саша провёл меня в это здание через служебный вход, который видел и знал множество великих актёров и режиссёров. В самом скрипе тяжёлых дверей величие чувствовалось. К рабочему кабинету заведующего литературной частью мы поднимались лифтом, шли коридорами, лестницами, пересекали какие-то фойе. Всюду были двери, двери, двери, ковровые дорожки, паркет поскрипывал под ногами, по углам стояли большие горшки с растениями. В одном коридоре на стуле сидел и крепко спал солдат в полной форме. Только на ногах его были тапочки.
– Тццц, пусть спит, – прошептал Саша, – устал, бедняга… Тут их служит целый взвод… Пожарные… Но есть и артисты, которые здесь проходят срочную службу… Служат артистами… Кто тут только от настоящей службы не укрывался!.. Лучше тебе и не знать. Кстати, начальник театра – генерал! Дремучий очень… Но театр любит… Особенно артистов и актрис… Театральный генерал! Такое и Гоголю не снилось!.. Цирк это всё, конечно…
Я ни за что не нашёл бы обратного пути. Это точно было самое огромное и фантастическое уникальное строение, в каком я бывал в жизни. Весь мой театр вместе с баром легко уместился бы в одном из многочисленных гардеробов Театра армии.
Саша напоил меня чаем, я согрелся и стал бодрее. Я летел в Москву, чтобы приступить к знакомству со столичным театральным контекстом и сразу же оказался в самом гигантском театре. Меня просто распирало от любопытства. Я не собирался отдыхать с дороги. Тогда Саша провёл меня по главным помещениям. Получилось целое путешествие. Уверен, что мы прошли несколько километров.
– Здание задумано и построено в виде пятиконечной звезды, – рассказывал Саша. – Но это видно только с небес… Начали в тридцатые, открыли перед самой войной, кое-что не доделали… Видишь эту лестницу? С другой стороны – точно такая же…
Я, конечно, видел мраморную, широкую торжественную лестницу, которая вела с самого низа от гардеробов и заканчивалась ничем. Она как бы уходила в никуда, в потолок…
– Изначально планировали, – продолжал Саша, – на крыше большие рестораны для офицеров. Там должны были возвести колоннады… Но после войны это посчитали излишеством и делать не стали. Лестницы вели как раз туда… Здесь много чудес!.. Сюда ночью надо прийти. Стены и лестницы разговаривают.
Бронзовые люстры, бра, светильники… Мрамор и паркет. Огромные окна, бессчётные ступени, белоснежные перила… Я вспомнил театр Тихоокеанского флота, спектакль «На дне»… Но даже тот маленький, приземистый, покрашенный голубой краской театр поражал ребят, которые попали на службу из деревни и впервые оказались в театре… Я попробовал представить, какое мог произвести впечатление этот невероятный театр в давние, послевоенные времена на парней, попавших в армию из глухомани в столицу, когда их приводили всех ротой на спектакль. Представить такое впечатление я не смог.
В зал Саша ввёл меня не со стороны зрительного зала, а сразу вывел на сцену. У меня дыхание перехватило.
Занавес был открыт, в зале и на балконах горел дежурный свет. Потолка будто и вовсе не существовало. Он подразумевался вверху по умолчанию, как небо. Стояла полная тишина. Я пошёл, глядя не под ноги, не вперёд, а как-то вокруг. В самом центре сцены я понял, что стою посреди пространства, равного или даже большего, чем центральные площади многих городов.
– Говорят, что было несколько спектаклей, – сказал Саша, подойдя ко мне, голос его уходил в пространство и таял, не долетая до стен, – в которых на сцене скакала конница… Возможно. Но одного коня точно на сцену выводили… Это я лично помню. Сам видел.
– Да-а-а!.. – только и смог сказать я.
– Точно! – весело сказал Саша. – А ты к потолку присмотрись всё-таки…
Я вышел на самый край сцены. Глаза уже привыкли к тусклому свету, точнее, к полумраку. Я поднял голову и посмотрел вверх. Стало понятно, почему потолок я не ощутил. Надо мной висело тёмное небо. Оно было нарисовано. Во весь огромный потолок. По тёмному небу летели тёмно-бордовые самолёты.
– Когда включают свет, – сказал Саша, – небо становится голубым и летним, а самолёты алыми. Бытует мнение, что это Дейнека. А потолок этот – его самая большая картина… Сейчас Дейнека один из самых дорогих художников. Так умники посчитали, что если это небо попилить метр на метр, то можно было бы продать…
– Это чудо просто! – только и смог сказать я.
– Когда Мнушкина выбирала московский театр для показа спектакля про бомбардировку Тибета… она точно так же, как ты сейчас, на том же месте стояла долго… А потом сказала: «Только здесь!»…
– Прости, Саша! А кто такая Мушкина? – спросил я.
– Мнушкина!.. М…н…ушкина, – как можно чётче проговорил Саша.
– Так кто она? – повторил я.
– Она один из величайших режиссёров двадцатого века… Кто такой Питер Брук ты знаешь?
– Слышал о таком, – ответил я рассеянно.
– Прости! Я просто забыл, что разговариваю с дремучим сибирским мужиком, – сказал Саша и тихонечко засмеялся.
– Не представляю!.. Не представляю, как можно играть на этой сцене, – сказал я громким шёпотом. – Конницу и танк на ней представить могу… А как на ней существовать человеку?.. Что может увидеть и услышать зритель, сидящий там… в последнем ряду балкона? Он же лиц актёров разглядеть не сможет… Саша!.. Только на маленькой сцене и в маленьком зале, когда зритель или актёр слышат дыхание друг друга… Только так может рождаться настоящий театр…
– Знаешь, – сказал Саша тихо, подойдя ко мне, – я тоже так считаю… Но те, кто выходил на эту сцену и играл на ней… А на этой сцене, поверь мне, были великие спектакли и играли великие актёры… Все они говорили, что после этой сцены, этого зала… Им везде тесно! Борисов здесь играл Павла Первого… Мощно играл, я видел… Это он говорил, что если в этом зале тишина, так уж тишина, если смех, то смех, а если аплодисменты, то ими сдувает с места… Он обожал эту сцену.
– Это грандиозный театр, – прошептал я. – В Колизее не был… Но тут круче!.. Не зря я так сильно хотел в Москву… А какой спектакль сегодня?.. Хочу увидеть!
– Сегодня выходной… – ответил Саша, – понедельник. Ты забыл? А-а! Ты же не знаешь… В нормальных театрах понедельник – выходной. А завтра «На дне»…
– «На дне»?! – перебил его я. – Так не бывает!
И я громко, от всей души засмеялся. Мой смех долетел до нарисованного неба.
Я сходил вместе с Сашей на «На дне» Театра армии. До конца досидеть не смог. Меня душил смех. Я не мог поверить в происходящее. На спектакль привели много военных. Курсантов и солдат срочной службы. Солдатиков загнали на балкон, где они уснули ещё до начала спектакля. Курсантики вели себя как старшеклассники без присмотра учителей. Шутили и громко, басовито смеялись, как взрослые, но ели мороженое и пили газировку. От всех от них исходил неповторимый и незабываемый запах военной обуви.
Курсанты уснули к середине первого акта.

 

Спектакль мне напомнил кемеровский драмтеатр. Особенно, декорации. Только московские актёры играли громче, будто хотели разбудить солдат, спящих на балконе.
Я смотрел тот спектакль, и воспоминания школьной поры переплетались с воспоминаниями о посещении театра Тихоокеанского флота. Дурацкие костюмы и декорации – из Кемерово, спящие военные – из дальневосточного посёлка. А на сцене везде «На дне».
– Да, – сказал я шёпотом на ухо Саше, который сидел рядом, – надо было приехать в Москву, в самый большой Театр армии, чтобы узнать, что Кемеровская драма – театр неплохой, а театр Тихоокеанского флота – просто замечательный…
– Что? – спросил Саша. – Я не расслышал…
– Говорю, что Флот намного лучше Армии, – прошептал я и захрюкал, сдерживая смех. – Пойдём отсюда… Пожалуйста!
– Это неплохой спектакль! – прошептал Саша. – В нём есть определённые…
– Прости, – изо всех сил стараясь не расхохотаться, прошипел я. – Пойдём… Ты просто не понимаешь… Это личное.

 

Я пробыл тогда в Москве неделю. К Алёне Карась пришёл на радиостанцию в высотку на Новом Арбате. Она мне показала, как работает настоящее, живое, активное радио. Я не знал, что люди могут трудиться в таком бешеном темпе и режиме.
Алёна была сильно загружена работой, но нашла для меня часок. Она подготовила несколько адресов, по которым мне следовало сходить посмотреть театры и познакомиться с руководством.
– Я всюду уже позвонила. Тебя там не то чтобы ждут, но не удивятся твоему визиту, – сказала она. – Все театры в этом списке маленькие… Но хорошие. Вам больше и не надо. На большие мы публику не наберём… Не созовём.
Говорила Алёна азартно, но не улыбалась. Была серьёзна, озабочена и думала о чём-то параллельном. Прежде мы встречались только на фестивалях, не в Москве. Там она всегда была улыбчивая и смешливая.
– Москва – невесёлое место, – сказала она как бы в подтверждение. – Но тут есть, что посмотреть… Я тебе подготовила список. Тебе несказанно повезло. На неделе будут такие спектакли, которые просто необходимо посмотреть… Попасть на них почти невозможно! Но у тебя есть я.
Мы тогда выпили кофе, и она поспешила на работу. А я поехал по адресам.
– Пожалуйста, звони мне, я весь день на радио, – прощаясь, сказала Алёна. – Сходишь по первому адресу – звони. Скажешь, как тебя встретили, что сказали… Мне это важно. Хочу знать, как ко мне относятся и реагируют ли на мои просьбы… Сходишь по второму – звони, третьему – звони…
Весь день я ездил по центру Москвы из одного театра, или лучше сказать – театрика, в другой. Учебный театр ГИТИС был первым в списке Алёны.
Там меня встретила непонятного возраста дама в чёрном трикотажном длинном платье, с чёрными короткими волосами и чёрной оправы дорогих очках на выразительном бледном лице. Она говорила властно, строгим, породистым голосом, была вежлива, но холодна и производила впечатление значительное. Кем она была в том театре, я не понял. Это потом мне станет известно, что таких дам в Москве множество, что их можно увидеть в окружении или свите великого дирижёра, крупного политика или инвестиционного банкира. Это такой особый московский тип. Может показаться, что везде одна и та же дама. И всегда остаётся загадкой, в чём же заключаются её обязанности, задачи, функции и смысл. Непременным атрибутом и отличительным признаком такой дамы являются массивные, необычные, но не легкомысленные бусы.
Пытливому читателю я дал это описание встретившей меня дамы исключительно для того, чтобы подчеркнуть, проиллюстрировать то, как и насколько незнаком я был с московской жизнью и несведущ в столичных типажах. Мне неведомо было в столице ничего.
Дама проводила меня в маленький театральный зал, который показался мне слишком тёмным, мрачным и придавленным низким потолком для молодёжного студенческого театра. И находился театр в каком-то непонятном то ли дворе, то ли переулке. Мне он не понравился. Но в принципе сыграть в нём мы смогли бы.
Я попытался задавать вопросы и о чём-то условиться, но дама в чёрных очках не была уполномочена на вопросы отвечать и о чём-то договариваться. Она, царственно улыбнувшись, сообщила, что у неё другие задачи и обязанности.
Откланявшись, я отправился в какое-то учреждение, которые не было похоже на театр, но мне в нём показали маленький зальчик со сценой и рядами стульев. Там я не задержался. Алёне звонить не стал. Не о чём было говорить.
Следующим по списку шёл Центр В. Высоцкого на Таганке. Выйдя из метро на станции с известным всей стране благодаря песням названием, я немного постоял, глядя на странный, несерьёзный, маленький фасад культового Театра на Таганке. Овеянный легендами, освящённый именем и историей Владимира Высоцкого театр выглядел как подсохший пряник с потрескавшейся глазурью. Я видел это здание на фотографиях и экране. Но не понимал, каково оно в реальности.
Центр Высоцкого я нашёл во внутреннем дворе рядом со знаменитым театром. Там мне показали компактный зал, мест, как мне показалось, на сто, с хорошо сделанной сценой. На ней шла репетиция. Какой-то длинноволосый кудрявый толстяк истерично матерился на двух худеньких барышень, стоявших на сцене в широких сарафанах. Матерился толстяк визгливо, однообразно, неумело и неубедительно, но часто.
«За такое в Сибири бьют рыло. Сразу», – подумал я.
Сам зал и сцена мне понравились. Я стоял, смотрел и мысленно рисовал на сцене декорации своего спектакля.
– Зал у нас хороший, – послышался сзади хриплый баритональный голос. – Надеюсь, вам подойдёт.
Я оглянулся и увидел высокого молодого человека, немногим старше меня, с лицом, которое показалось мне чертовски знакомым.
– Да, мне нравится, – сказал я.
– Вот и славно! – сказал он. – Всего доброго.
Я не знал, что это был сын Владимира Высоцкого Никита. Он руководил Центром имени отца. Никита был не против пустить мой театр на свою сцену. Он вообще готов был пустить на неё кого угодно. Об этом сказал администратор Центра, молодой медлительный и какой-то подозрительно вялый человек. Мы с ним посмотрели расписание и выяснили, что до весны занятость сцены не позволит нам рассчитывать на возможность выступить в Центре Высоцкого.
До того как на Москву стали опускаться ранние ноябрьские дремотные сумерки, я успел побывать ещё в нескольких театриках и ни о чём не договорился.
– Это нормально, – говорила мне Алёна, когда я ей позвонил. – Не расстраивайся… Это Москва. Не удивляйся… У тебя ещё есть адреса…
– Один остался, – сказал я.
– Сходишь по нему, позвони… Вечером идём на спектакль… Чудесный.
Последним в списке был театр «Около дома Станиславского». В его поисках я прошёл мимо здания ТАСС, которое так много раз видел в новостях по телевизору. Погода успокоилась. Ветер перестал приносить холодные капли и комочки водянистого снега. Напротив здания ТАСС особняк с балконом пестрел разноцветными игривыми афишами. Я подумал, что это кукольный театр, но над входом буквы сообщали другое.
«Театр у Никитских ворот», – прочитал я. Мне тут же вспомнилась песня, которую я терпеть не мог с давних пор. В ней гнусавым голосом пелось про назначенную встречу «в шесть часов у Никитских ворот». Я огляделся по сторонам, но не увидел никаких ворот, больших дверей или триумфальных арок. Тогда я решил, что это особая московская тема: в районе, который в Москве звался Китай-город, не было ничего китайского, а возле Театра у Никитских ворот не было никаких ворот.
По улице Большая Никитская идти было приятно. Такая Москва мне нравилась. От Театра у Никитских ворот я прошёл всего ничего и оказался возле Театра имени Маяковского. Потом ещё чуть-чуть – и увидел Московскую консерваторию, памятник Чайковскому. Плотность театров и объектов, наполненных культурой и искусством, поражала. Создавалось впечатление, что куда бы ты ни пошёл в столице, куда бы ни поехал, так и будут продолжаться театр за театром.
Совсем недалеко от консерватории, в тишайшем переулке, я нашёл театр «Около дома Станиславского». Там меня радушно встретили хлопотливые, сердобольные люди. Очень говорливые. Усадили пить чай с печеньем. Через пять минут пребывания в том театре у меня уже было полное ощущение, что зашёл я не с московского переулка в театр, а с поселковой улицы в дом к родне, которая давным-давно ждала в своей глухомани приезда любимого племянника. В театре том и пахло поселковым, старым, вросшим в землю домом.
Название театра мне объяснили тем, что где-то совсем рядом в своём доме жил Константин Сергеевич с домочадцами, а в том здании, в котором обосновался театр, якобы была конюшня дома Станиславских. В это охотно верилось. Строение было приземистым, старинным и каким-то категорически не столичным. Сцена и зрительный зал театра «Около дома Станиславского» вызывали одну ассоциацию: богадельня. Мне не приходилось бывать в богадельнях. Само это слово как-то ассоциировалось с Гоголем. Плохого ничего сказать не могу и не хочу о театре, который стоит в тихом, очаровательном Вознесенском переулке. В переулке этом тогда ещё вообще не было никаких признаков новых времён. Слово «богадельня», как и сам переулок, как и здание театра, были суть вещи старорежимные. К тому же слово «богадельня» содержит в себе слово «бог».
Мне показался театр тот, его зал и сцена, слишком домашними, слишком маленькими, тихими, не сегодняшними. Я хотел другого. Но там меня встретили такие добросердечные люди, что я решил остановить свой выбор на нём. Чудесным хозяевам театра был интересен мой спектакль и я сам. Арендной платы они не просили. А это было поразительно приятно, крайне несовременно и интеллигентно. Они готовы были довольствоваться только тем, что заплатят зрители за билеты. Меня такие условия полностью устраивали. Мы нашли свободные даты для моего театра только в начале грядущего года. В первой половине января. Я рассчитывал успеть ещё в году текущем, но уже понял, что это нереально, и согласился на предложенные числа.
– А вы не боитесь, что это дни вскоре после Нового года и накануне старого Нового года? – спросили меня.
– Я того, что касается моего театра, вообще ничего не боюсь, – самонадеянно улыбаясь, ответил я.

 

Вопрос с московскими гастролями был решён. Дело было за малым: найти деньги на дорогу и проживание в столице, найти место для размещения десяти человек, продумать отправку декорации и всего остального, выяснить, каким образом лучше всего оповестить московских зрителей о наших малюсеньких гастролях и решить, кого надо на наши московские спектакли пригласить.
Но все эти вопросы были частностями. Они не могли меня всерьёз беспокоить. Решён был главный и принципиальный вопрос. И стало ясно, что мы в Москву поедем. Алёне я позвонил, исполненный благодарности.
– А я так и знала, что тебе надо сразу в этот театр, – сказала Алёна, – но прекрасно, что ты посмотрел другие… Чтобы теперь не сомневаться… Ты далеко оттуда не уходи… Идём вечером в Маяковку… В Театр имени Маяковского. Уже скоро… Сегодня. Ты не представляешь! «Гамлет» Някрошюса!!!
– Никрошуса? – переспросил я. – Прости, пожалуйста, но я не понимаю, о чём идёт речь… Или о ком?
Прежде чем продолжить, Алёна тяжело вздохнула.
– Я иногда ужасаюсь твоему… Твоей неосведомлённости, – сказала она. – Забываю, откуда ты… Ладно! Приехал театр Эймунтаса Някрошюса из Вильнюса с премьерой «Гамлета». Это событие. Это о-го-го какое событие! Они дают всего два спектакля. Люди готовы убивать за то, чтобы заполучить билет… Понимаешь?..
– Я оттуда, где слова про то, что кто-то кого-то готов убивать, звучат буквально, – ответил я.
– Ладно тебе, – усмехнулась Алёна. – Без двадцати семь стой у Театра Маяковского у входа к кассам. Там будет толпа. Но высматривай меня. Я тебе один билет раздобыла. Сама попробую пробраться. Тебе это нужно обязательно… Не убивай никого до моего прихода…
Я позвонил Саше Вислову предупредить, что буду поздно, потому что иду на литовского Гамлета.
– Ого! – сказал он. – Да ты прямиком из Сибири и на самое яркое событие театральной Москвы… Что могу сказать… Завидую! Придёшь – расскажешь…
– Кстати, с театром для гастролей всё решено, – радостно сказал я.
– Ух ты! Быстро! Придёшь – расскажешь.

 

За полчаса до начала «Гамлета» вильнюсского театра «Мено фортас» Эймунтаса Някрошюса возле здания Театра им. Маяковского стояла вытянувшаяся вдоль Большой Никитской и затекающая в переулок толпа. Счастливчики протискивались сквозь строй возбуждённых любителей театра, жаждущих попасть на спектакль. Возле касс возникали завихрения и настоящие торнадо. Там люди пытались выяснить, есть ли их имена в списках тех, кто сможет увидеть литовского принца датского. Казалось, что только через этот список и можно было проникнуть в театр.
Алёна появилась минут за десять до заявленного начала. Я её в толпе не углядел. Но она имела огромный опыт действий в подобной обстановке. Она нашла меня, сказала, где стоять, нырнула в буруны у касс и вскоре вернулась взъерошенная, с горящими глазами и двумя билетами.
– Есть! – только и сказала Алёна. – Пошли.
У дверей в театр толпа громко гудела. Слышались крики с просьбой уступить билет. У гардеробов шум стихал, а в фойе люди уже ходили с печально торжественными лицами. Говорили вполголоса и даже тише. Что в Кемерово, что в Москве торжественная печаль на лицах пришедших в театр и предвкушавших спектакль была одинаковая. Хотя на спектакль Някрошюса пришла такая публика, такие типажи и персонажи, каких я не видывал ни в Питере, ни в Берлине. И если в Кемеровском областном театре многие зрители знали друг друга, то в Москве мне показалось, что собрались только давние приятели, коллеги, соседи и родственники. Все здоровались со всеми… Во всяком случае мне так казалось, потому что со мной не здоровался никто, а с Алёной – все без исключения.
– Это ужас, – сказала она мне тихонько, – тут собрались все… Все, кто о театре пишет, кто его фотографирует, кто его продаёт и покупает… Все театральные сумасшедшие здесь… Одни и те же лица… Просто сегодня – максимальная концентрация!.. Хотя, приехал бы Кристиан Лупа, ты увидел бы те же самые лица…
– Прости, кто? – спросил я.
Алёна слегка хлопнула меня по плечу.
– Мне кажется, что ты даже гордишься своим невежеством, – сказала она прищурившись. – А это свинство… Кристиан Лупа – великий польский режиссёр, если не вдаваться в подробности…
– Алёна! Ну что ты!.. – вполголоса, но горячо возразил я. – Что мне все эти имена?! Ну правда!.. Я не видел ни одного спектакля Товстоногова… Значит, для меня его не существует… Я могу тысячу раз повторить его имя, могу прочесть все мемуары о нём и его собственные записки… И что?.. Я не видел ни одного спектакля Эфроса… И для меня нет Эфроса! Не видел ни одного спектакля Васильева… Ни его «Взрослой дочери молодого человека», ни «Серсо»… Для меня Васильева нет… Так что мне Кристиан Лупа или Питер Брук?..
– Тише, тише, – сказала Алёна шёпотом, – тут такого слышать не должны!.. Я понимаю… понимаю… Но представить мне это трудно… Пойдём. Сейчас увидишь Някрошюса, и он для тебя будет.
Зал Театра Маяковского был не переполнен, он был забит сверх всяких возможностей. Спектакль должен был идти с переводом в наушники. Наушники достались не всем. Мне не достались.
В зале мы с Алёной разъединились. Я потерял её из вида, но по счастливой случайности нашёл и занял боковой приставной стульчик. Мне повезло, многие остались стоять, мешая и закрывая друг другу обзор. Публика была слишком взбудоражена и никак не могла успокоиться. Третий звонок прозвучал давно, но спектакль не начинался. Я крутил головой. Мне всё было интересно и важно. Зрители меня волновали ничуть не меньше того, что должно было происходить на сцене…
Программки мне раздобыть не удалось. Но от окружающих, не задав ни единого вопроса, до начала спектакля успел узнать то, что передавалось по залу из уст в уста. Я слышал, что Гамлета будет играть не профессиональный актёр, а известный в Литве рок-музыкант и что во время спектакля в сцене монолога Клавдия снайпер из-за кулисы из настоящей мелкокалиберной винтовки выстрелит в стеклянный сосуд с водой, стоящий совсем рядом с актёром. Об этом выстреле все говорили с восхищённым ужасом.
Самое начало спектакля, его отправную точку, я пропустил. Молодая дама, сидевшая со мной, уронила номерок, и он укатился под ноги людям в моём ряду. Я полез его доставать. А когда нашёл и вернул хозяйке, спектакль уже шёл.
Пьесу «Гамлет» в переводе Лозинского я знал хорошо. Кто переводил Шекспира на литовский мне было не важно. Этот не самый благозвучный в мире язык звучал по началу раздражающе. Но в литовском языке я не услышал непривычных русскому уху звуков. Он казался простецким, приземлённым, совсем не возвышенным. Так что я быстро к нему и к его звучанию привык.
Но, прежде чем привыкнуть к звучанию литовского языка, я стал чувствовать раздражение, которое быстро усиливалось. Раздражение постепенно перерастало в гнев.
Зал начал бурно реагировать на происходящее на сцене с самого начала. Слишком бурно. Я сперва подумал, что, возможно, литовский вариант Шекспира, переведённый на русский в наушники так восхищал зрителей. Но вскоре увидел, что люди в наушниках и без реагируют одинаково…
Я смотрел спектакль и видел, что в нём всё очень лихо придумано. Порой придумано чрезвычайно лихо и даже замечательно лихо. Но придумано! На эти придумки публика и реагировала. Реагировала так же, как болельщики во время матча одобряют удачный пас, приём или гол.
Собравшиеся в зале принимали то, что автор спектакля гений, как условие. А значит, всё, что он придумал и воплотил, – гениально. Вот они и сообщали исполнителям, друг другу и невидимому, но незримо присутствующему Някрошюсу то, что они подмечают всё, понимают и способны оценить.
Гамлет в том спектакле был вялый, невыразительный и очень выбивался из общего актёрского ансамбля. Но все знали, что гениальный режиссёр именно поэтому и для этого позвал непрофессионального человека исполнить эту роль. Гамлет и должен был выделяться и быть отдельным. То, что всем до начала стало известно, что Гамлета играет не актёр, было прекрасно организовано. А когда во время сцены монолога Клавдия неожиданно лопнула стеклянная ваза с водой, зал вздрогнул и взорвался овацией. Про невидимого снайпера перед спектаклем говорили с придыханием. Выстрела ждали больше всего остального.
В процессе монолога «Быть или не быть» на Гамлета сверху начала капать вода, и зрители увидели, что люстра, висящая над сценой, оказывается, изо льда. Это вызвало бурную радость зала. Ну а когда белая рубашка принца датского под каплями воды вдруг начала сползать с тела героя и рваться, как под действием кислоты, и публика поняла, что режиссёр гениально придумал сделать рубашку из бумаги, которая от воды размокает, зал взорвался.
А я вспомнил спектакль «Гамлет» в маленьком зале университетского театра «Встреча» в Кемерово. В том спектакле тоже всё было придумано. Монолог со всем известным вопросом режиссёр поставил в самое начало спектакля и ещё много чего навыдумывал. В этом смысле для меня оба Гамлета были одинаковы. Просто Някрошюс, очевидно, придумал лучше, больше и сильнее. Но оба спектакля в этом смысле были для меня одинаковы.
Я смотрел на публику, заполнившую до полного предела зал, и видел, что знатоки, специалисты и сумасшедшие любители театра радовались и восторгались без впечатления, без переживания и вовлечённости. Они просто восхищались и оценивали. Многие в зале после каждой удачной выдумки режиссёра что-то быстро записывали в блокнотики и тетрадки.
По окончании антракта стоящих и жмущихся людей в зале не осталось. Те, кто пришёл, так сказать, отметиться, выполнили задуманное и ушли. Все смогли рассесться удобно. Спектакль продолжился, и минут через двадцать удобно сидевшие из числа тех, кто более остальных бурно реагировал вначале, стали засыпать и уснули. Тогда продолжили смотреть действительно те, кто пришёл ради искусства. Зал затих, спектакль зазвучал ясно, просто, и в нём вдруг возникла красота, мощная театральная стихия и самая настоящая грусть.
К сожалению, ближе к концу спектакля случилась пара весьма громких сцен, и спавшие проснулись. Они сразу стали бурно восхищаться всем подряд и тем самым испортили, сломали, зааплодировали тонкий и прозрачный финал.
Зал долго стоя хлопал и кричал «браво!». Казалось, что громче хлопать и кричать невозможно. Но, когда на сцене на несколько секунд появился и исчез, как таинственное чудище в сказке «Аленький цветочек», крупный, угловатый мужик, зал взревел. Я догадался, что это был сам Эймунтас Някрошюс.
Я впервые видел и слышал такие аплодисменты в театре. Но никто не плакал. Никто не уходил из театра с ничего не видящими глазами. Люди покидали зал, сразу начав обсуждать увиденное и радостно общаясь, как после блестящего матча, в котором их команда одержала убедительную и сокрушительную победу.
Я долго ждал Алёну возле гардероба. Она прощалась с массой людей, о чём-то с ними говорила, улыбалась. Потом мы шли к метро молча.
– Я всё жду и не спрашиваю, – сказала на ходу Алёна, – не задаю вопрос… Ну как тебе?
Я довольно сбивчиво поделился своими впечатлениями, соображениями и мыслями. Она выслушала, не перебивая и грустно.
– Как же мне надоело, – сказала Алёна, – что вы все, режиссёры, актёры, авторы… Все!.. Особенно режиссёры… Любите только себя… С вами говорить можно только о вас самих… Это так предсказуемо и скучно…
– Мне что, не может не нравиться Някрошюс?.. – спросил я, нервно шагая. – Я думаю, что он мне и не должен нравиться. Мне он просто неинтересен… Я не хочу разгадывать очередного Гамлета как ребус, постоянно сверяясь мысленно с первоисточником… С текстом Шекспира… Зачем мне это?
– Если бы ты знал, за каким количеством диких, самонадеянных профанов ты сейчас повторяешь… Как по писаному, – сказала Алёна сердито. – Не хочу тебя слушать после такого… большого спектакля…
– Правильно… – сказал я и задумался на минуту. – А знаешь… Я спектакля практически и не увидел… Мне этот слепой, бессмысленный восторг не дал… Знаю определённо… В Кемерово или в Барнауле этот спектакль не прокатил бы… На том месте, где массовка в шкурах стала на заднем плане бегать по сцене и выть, встали бы мои земляки и отвалили бы…
– Знаешь что!.. Някрошюс делал спектакль не для твоих земляков… Если так рассуждать, то мы далеко зайдём… Высокое искусство…
– Подожди… Подожди!.. – попросил я. – Конечно, мои земляки не критерий… Но та публика, которая была сегодня, ещё хуже!.. Вот я к чему… Я хотел прийти бы на этот спектакль… Если бы он тут шёл месяц… Каждый день… И чтобы прийти с людьми, которые купили билеты не на событие, не на то, что приехало и уехало… А на спектакль… Один из многих. Или хотел бы на него сходить в Вильнюсе… Где люди привыкли и знают, что Някрошюс живёт рядом и никуда не денется, что он, конечно, молодец, но в истерике биться по его поводу не стоит…
– Да, я понимаю… – сказала Алёна и остановилась. – Но Някрошюс никогда не будет одним из многих… Нигде! Вот в чём дело… В Вильнюсе он полубог… Литовцы им страшно гордятся…
– Кстати, мои земляки не так уже плохи! – сказал я улыбаясь. – Они на мои спектакли тоже не ходят… Они в этом смысле цельные натуры…

 

То, ради чего я прилетел в Москву, было сделано. Но я задержался ещё на восемь дней. Каждый вечер смотрел спектакли. И чем больше я их смотрел, тем сильнее хотел привезти свой.
Всё то, что я видел в столичных театрах, меня не устраивало и ничего не впечатляло. Наоборот! Меня разочаровали замечательные, любимые актёры, которых я обожал в кино и впервые увидел на сцене. Те, кто на экране были тонкими, прекрасными, завораживающе глубокими, в театре бегали по сцене, орали, размахивали руками, кривлялись, пучили глаза и выглядели неузнаваемо бессмысленными.
Мне удалось сходить на пару спектаклей модных, независимых театральных проектов. Слово «проект» только входило тогда в обиход в значении театра. Я увидел два сценических произведения, которые выглядели как бунт на пустом месте. Спектакли те были дурно сделаны, неряшливо написаны и безобразно исполнены. В них много матерились. Мат со сцены звучал из уст не только актёров, но и актрис. Всё это происходило в маленьких залах на крошечных подвальных сценах для горстки зрителей, но чувствовалось, что авторы и исполнители наслаждались своей революционной отвагой.
Матерились в тех спектаклях много, но неумело. Сразу становилось понятно, что мат писали и произносили люди, которые в жизни им не умели пользоваться, зато они, очевидно, умели пользоваться десертной вилкой и знали, как правильно есть за столом яйцо всмятку.
На фестивалях в Екатеринбурге я видел спектакли из городов Салехард и Братск, в которых играли ребята, наоборот, с трудом исполнявшие роли без мата. Их губы сами требовали и почти проговаривали привычные слова. В тех спектаклях смелостью никто не упивался. Люди, делавшие театр в тех городах, изначально были отчаянными смельчаками. Почти героями.
Алёна находила время, сбегáла с работы и водила меня по тайным лабиринтам театрального подполья. Она знакомила меня с гуру театрального андеграунда. Это были учителя, вокруг которых существовали объединения людей, заряженных их идеями, теорией, школой. Те гуру сразу, с первого прикосновения, дарили мощное ощущение приобщения к чему-то невероятно передовому, прогрессивному, ушедшему далеко вперёд от погрязшего в суете и бессмыслице существующего театра со всеми его училищами, аппаратом Союза театральных деятелей, званиями заслуженных и народных артистов и прочей чепухой. Герои подполья удивительно, завораживающе остро и умно говорили о природе театра, о его сути и месте в искусстве. Они открывали источник знаний, без которых попытки что-то сделать в области театра были бы не более чем жалкими слепыми метаниями в кромешной темноте.
Вот только их спектаклей увидеть не представлялось возможным. Хотя эти спектакли существовали… Ещё совсем недавно. Буквально пару лет назад… Можно было посмотреть… Спектакли те были показаны только несколько раз. Их видели люди. Но тогда, когда я был в Москве, даже людей, которые побывали на тех спектаклях, увидеть не удалось. Алёна, конечно, видела все спектакли. Но это была её профессия, работа и жизнь. Она с воодушевлением вспоминала о них. Но я не понимал, что она говорила.
– Его актёры могли вращаться часами, как суфии… – говорила Алёна, – они вращались долго и только потом приступали к репетициям… Такое вращение очень и очень непросто освоить… Это особая техника…
– А зачем? – поинтересовался я.
Алёна долго смотрела на меня испытующе.
– Я правда не могу понять… – сказала она, – как ты вообще попал… Каким ветром тебя занесло в театр… И мне иногда кажется, что ты прикидываешься…
У Саши Вислова были совсем другие пристрастия и театральные кумиры. Он с раздражением и иронией говорил о тех гуру, с которыми Алёна меня знакомила.
– Кто видел тот спектакль? – говорил Саша мне, когда я рассказал о моих знакомствах и встречах. – Кто смог его досмотреть?.. Этот так называемый спектакль шёл больше суток!.. Для них спектакль, который идёт часов шесть – это так… Этюд… Миниатюра. Они, конечно, прекрасные теоретики… Они могут быть педагогами… Но то, что они делали на сцене…
Сашу вообще раздражало тогда всякое прожектёрство или безответственное театральное сектантство. Он трезво оценивал художественные возможности Театра Российской армии и свою должность при главном режиссёре. Он и главного режиссёра оценивал трезво. Но Саша считал, что всякую реальную возможность повлиять хоть на что-то в переживающем тяжелейший кризис театре нужно использовать на благо и стараться помогать.
Ещё Саша держал театральный буфет. Это был его бизнес на пару с одним актёром. Я, как никто, понимал насколько это хлопотное дело. Помимо практических хлопот необходимо было учитывать, что в огромном театре работал огромный коллектив. Актёры были не самой многочисленной его частью. Но самой сложной. Особенно пожилые, именитые, знавшие лучшие времена.
Сашу с его буфетом подозревали во всех тяжких, постоянно, по старой привычке, писали на него жалобы и доносы, плели интриги. Требовали давать им выпивку и прочее в долг, частенько ничего не отдавали и рады были бы Сашин буфет разорить.
А ему, бедолаге, часто приходилось самому разгружать привезённые товары, вести учёт всего хозяйства, мыть посуду и иногда вставать за прилавок. Он постоянно был на взводе. А сам хотел заработать денег и создать на них достойный спектакль, который можно было бы возить по гастролям.
Мы много беседовали с Сашей в тот мой приезд. Ночами. Строили какие-то планы. Смеялись. Почти не выпивали. Он много рассказывал о театре, который знал и любил. Это был не тот же театр, что у Алёны. Эти два театра не складывались в один. Голова моя пухла.
Саша жил на съёмной квартире в высоком доме недалеко от Рижского вокзала. Его молодая очаровательная жена отвела мне спальное место на диване в комнате, которую можно было назвать гостиной, вторая комната была спальней. Сашина жена великодушно и благосклонно терпела меня и наши ночные беседы. Не терпел меня только её шикарный кот. Чёрный, белогрудый, капризный, с великолепными жёлто-зелёными глазами, он ссал мне в ботинки. Я его сурово натыкал носом в содеянное, но это его не остановило. Тогда я побил его так, как вряд ли с ним обращались. Сильно и как мужчину. Тогда он надул мне в сумку на лежавшую в ней одежду.
Это убедило меня, что мнение о москвичах как о мягкотелых и бесхарактерных в сравнении с сибиряками ошибочно и поверхностно.
Назад: ГЛАВА 6 ХРОНИКА ОТЧАЯННОГО ТЕАТРА
Дальше: ГЛАВА 8 ТЕАТР