Книга: Театр отчаяния. Отчаянный театр
Назад: ГЛАВА 7 ОТЧАЯНИЕ
Дальше: 1

ГЛАВА 8
ТЕАТР

Пытливый и терпеливый читатель, дошедший до этой главы, уже, разумеется, понимает, что роман сей устремился к своему завершению. Эта книга заканчивается. Таково свойство книг. Начинает книгу всегда автор, а заканчивается она сама.

 

В театре своём, вернувшись, я застал полнейший бедлам и беспорядок, который оставшиеся хозяйничать считали улучшением прежнего устройства. Двух месяцев им хватило, чтобы очень многое изменить, поменять безвозвратно.
Всё время моего отсутствия театр как-то работал. Ребята давали спектакли и репетировали что-то сами. Бар же изменился до неузнаваемости. Мои соучредители, мои соратники отказались от важного и принципиального… Они пригласили работать охранниками настоящих спецназовцев, прошедших боевые действия. Охраны до того у нас не было вовсе. И это было основой основ. Ребята просто не понимали, что если будет охрана, то будут и случаи её применения. Актёры мои забыли театральный закон: если есть ружьё, то оно должно выстрелить.
В баре появился пивной кран и разливное пиво. Прежняя атмосфера исчезла. Улетучилась.
Но я не воспротивился. Не считал себя вправе. Ребята работали и зарабатывали так, как понимали. Это был уже их театр.
К последнему собранию я подготовил речь. Но не стал её произносить. Понял, что торжественным собрание не получится. Объявил только, что оставляю театр, но до лета из политеха увольняться не буду и права на процент от бара передам остальным учредителям в конце весны.
Сообщение никого особенно не удивило. Ребята уже были к этому готовы. Думаю, что они ждали чего-то подобного. Мы так много работали вместе, столько пережили и сделали, что чувствовали друг друга как родные люди. Чувствовали без понимания.
Жене сказал, вернувшись из Москвы, что не далее как летом мы непременно уедем из Кемерово, а куда, придумаем.
Решение непременно уехать из Кемерово в Москве только окрепло, потому что я твёрдо и окончательно убедился, что в Москве мне не место. Я увидел, что не могу участвовать в той жизни и игре, которую вёл столичный театр, а свою игру предложить не мог. Не знал – какую и как.

 

А потом мне пришла идея. Она меня вдохновила и успокоила. Я в неё поверил. Она показалась мне реалистичной и возможной. Я подумал, что могу поступить на второе высшее образование. Юридическое. И стать адвокатом. Непременно модным, успешным и богатым. В том, что буду модным, не сомневался.
В сущности, мне было всё равно, кем стать. Я со всем возможным спокойствием решил для себя, что с творчеством, искусством и прежде всего с театром покончено. Театр же мною осознавался как главное дело жизни. После театра и без театра оставшаяся жизнь виделась мне процессом доживания. «Так почему бы не дожить её успешно и богато?» – думал я. Отсюда и возникла идея адвокатства и процветания.
Оставаться в Кемерово, в связи с таким замыслом, я полагал для себя невозможным. И дело было не в самом Кемерово. Я не считал свой родной город плохим, а себя достойным лучшего. Мне просто было ясно, что в городе, где я так долго и отчаянно делал театр, где мой театр был и от которого я отказался, мне, как человеку, решившему круто поменять жизнь, делать нечего. Я не хотел и не мог оставаться там, где мне всё и все напоминали бы о моём чудесном прошлом, о том, кем я был и кем должен был оставаться, но не смог.
Жена моя не сдержала слёз жгучей жалости от моего такого решения. Она любила театр. Он был ей дорог. Она в нём пела. Она мыла в баре посуду и делала горячие бутерброды. Это было и её дело. А актёры театра «Ложа» были её близкие люди, со скромных свадебных фотографий, с фотографий первого новоселья и с фото, сделанных у родильного дома, когда всей компанией мы забирали её и новорождённую дочь домой.
Но она видела, что моя идея меня успокоила и вернула к жизни. Не знал тогда и не ведаю до сих пор, верила ли она в то, что я смогу стать адвокатом. Но она меня поддержала.

 

А потом был увлекательнейший период. Мы выбирали город, куда поехать жить. Теоретически. Смотрели картинки, географическую карту, читали возможную информацию и спрашивали опытных людей.
Москва и Питер не рассматривались. Это были огромные для меня города. Маленькие и тихие типа Таганрога или Анапы тоже. Нужен был областной центр, желательно там, где зима не длится полгода, и лучше бы у моря. В огромной стране выбор оказался невелик. Вышеуказанным критериям соответствовали только два города: Владивосток и Калининград.
Выбор Владивостока был бы слишком радикальным. И с этим городом у меня были связаны яркие, но совсем нерадостные воспоминания.
Про Калининград я знал, что в прошлом он был восточно-прусским, проще говоря, немецким городом с грозным названием Кёнигсберг, в нём родился и всю жизнь прожил философ Эммануил Кант и что Калининград стоит у Балтийского моря. Это было интересно. Дополнительные сведения сообщили, что в Калининграде мягкий европейский климат, многовато дождей, зато снег лежит недолго и не каждую зиму. Территориально этот город был всего в тысяче с небольшим километров от Москвы и меньше чем в семистах от Берлина. До Варшавы и Вильнюса от Калининграда расстояние было точно таким же, как от Кемерово до Новосибирска. Все источники утверждали, что побережье Балтийского моря возле Калининграда прекрасно: дивные белые дюны и сосны, янтарь, приносимый прибоем, гнездовье перелётных птиц… Для модного, успешного адвоката лучшего места было просто не найти.
А когда я прочитал, что в Кёнигсберге, то бишь в Калининграде, родился и вырос любимейший Эрнст Теодор Амадей Гофман, известный любому ребёнку сказкой «Щелкунчик», я понял, что хочу только в этот город. К тому же в нём проживало немногим меньше людей, чем в Кемерово, был и университет, в котором имелся юридический факультет.
Я навёл справки и выяснил, что цены на жильё в Калининграде на удивление такие же, как в Кемерово. Значит, продав нашу квартиру, мы могли рассчитывать на покупку подобной. Тогда я сразу занялся подготовкой любимого жилья к продаже. Ехать на разведку посчитал лишней тратой денег. Для себя я уже всё решил. Надо было выручить деньги за кемеровскую квартиру и сразу ехать покупать что-то в Калининграде.
Я был полностью занят всем этим. Никаких сомнений и сожалений себе не позволял. Такого азарта и воодушевления я давненько не испытывал.
Мы подробно продумали, обсудили и выбрали то, что берём с собой и что оставляем. Какие-то вещи пытались продать, но больше раздавали. Это было занятие, которое доставляло мне радость, подобную удовольствию наведения порядка на рабочем месте перед началом новой серьёзной и большой работы, когда выбрасываешь накопившиеся визитные карточки, полученные непонятно от кого, освобождаешь стол от ненужных документов, открыток, заметок и уже не пишущих ручек. С особым наслаждением я раздал всю свою добротную и вполне перспективную зимнюю одежду. Я знал, что она мне уже не понадобится. Что-то принёс в театр. Дублёнку, пуховую куртку, зимнее толстое пальто хотелось отдать в нечужие руки. Меховую шапку тоже пристроил. Книги принёс в университет. Много.
Весна в том году не спешила. В конце апреля случились снегопады, каким дети радуются в начале ноября. То, что лето близко, а значит, и отъезд уже не за горами, совершенно не чувствовалось. Не верилось!
А на квартиру нашлись покупатели, внесли залог. Мы с ними условились и подготовили договор, что после того, как получим всю сумму, освободим квартиру через месяц. Я хотел поехать, познакомиться с Калининградом, определиться с районом и купить квартиру за один раз и быстро. Почему-то не сомневался, что это у меня получится. Дело было за деньгами.
О том, чем буду заниматься в Калининграде до того, как стану адвокатом, чем наполню жизнь и на какие средства, думать себе не позволял. Запрещал даже строить предположения. Рассчитывал приехать и разобраться на месте. Мне было так хорошо, что я боялся пустыми мыслями и сомнениями испортить себе настроение и настрой.
Весна, как это бывает в Сибири, вступила в права резко, мощно, в один день. Кемеровчане уснули непонятным, серым, холодным вечером, а разбудила их весна с высоченным синим небом и таким ярким солнцем, что множество моих земляков полезли искать по шкафам солнцезащитные очки.
Покупатели сообщили, что деньги отдадут через неделю. Отъезд и расставание с родным городом стали близкой реальностью.

 

Хорошо помню ясный день в начале мая, но не помню, по какой надобности я заглянул в театр. Дел и делишек мне тогда хватало, а от работ в театре я уже устранился. Ребята же продолжали деятельность без меня. В большей степени по привычке.
В фойе были настежь открыты все окна, впервые с зимы. Птичий крик, свист и майские ветерки залетали свободно. Я каждую весну ждал дня, когда наконец можно распахивать окна и проветривать театр. Я до восторга и трепета любил такие дни. Сам открывал окна и стоял у каждого.
Когда я зашёл, ребят в фойе не было. Они занимались чем-то в зрительном зале. Оттуда доносились их голоса. Постоял один в фойе театра, в котором ни нашлось бы ни одного предмета, которого я не коснулся бы руками. Какая-то птица особенно громко свистела на дереве за окнами.
В тот момент я щемяще остро понял, что такого прекрасного театра у меня не будет никогда! Никакого театра не будет. Никогда в жизни!
Я нестерпимо захотел что-то сделать напоследок. Попрощаться. Проститься со сценой. Выступить. Сыграть. Совершить вдох сценического воздуха и сказать на выдохе то, чего не говорил и чего больше сказать не доведётся.
А я много чего не говорил никому. Не рассказал ни одной живой душе о том, что пережил в поездке в Москву с Эдуардом, о сумках с деньгами, о нечеловеческом страхе, пережитом в маленькой парикмахерской… Не смог сознаться ни единому человеку в том, как на самом деле всё обстояло в машине мошенников, в которую я сел в Домодедово… Но эти события были свежими, стыд и страх были живы и остры. Мне не хватило бы силы сделать из этих потаённых историй нечто сценическое. Эти темы рано было трогать.
Но у меня и во мне хранился огромный пласт невысказанного. Это невысказанное совершенно неожиданно настигало меня во снах, и я просыпался содрогаясь.
Я никому и ничего не рассказывал про свою службу на флоте. Твёрдо решил отрезать, отделить этот жизненный кусок. Заставил себя считать его случайностью и эпизодом, который никакого значения не имеет…
А тут я понял, что могу и хочу об этом рассказать, сделать из этого сценическую повесть, извлечь из памяти то, что врывается в сновидения и проститься с этим навсегда, потому что другой возможности совершить подобный акт у меня не будет. Я больше не окажусь на сцене.
Я был абсолютно уверен, что за пределами театра «Ложа», сделанного своими руками, я на сцену уже не выйду.
– Здоро́во! – громко сказал я, зайдя в зрительный зал. – Трудитесь? Похвально!
Ребята были почти все в сборе и что-то устанавливали на сцене, видимо, готовили выступление. Они оторвались от работы, поздоровались со мной и остались стоять.
– Вот что, братцы! – сказал я. – Дней через десять, крайний срок – через две недели, я всё-таки уезжаю… Давайте устроим прощальный вечер… Этакий скромный бенефис… Хотя я, признаться, не знаю, что такое бенефис. Но слово красивое… Сегодня у нас среда… Давайте в следующую среду?.. Я хочу приготовить сольное выступление… Афишировать не будем… Приглашаю вас в качестве гостей… Всё подготовлю сам… Позовите кого-нибудь… Сделаю вечер матросских историй и баек… Будут шутки и слова не для женских ушей… Ну а потом посидим своим кругом… Простимся весело! И больше никто у вас над душой стоять, занудствовать не будет… Кстати! Сразу после Дня Победы схожу напишу заявление… Решите, кому передать мою ставку художественного руководителя…

 

Семь дней до задуманного вечера я урывками и вечерами думал над тем, что расскажу со сцены про службу. Надо было выбрать несколько эпизодов и особенно занятных баек. Мне хотелось, чтобы получилось и смешно, и страшно. Смешного набралось немного, а страшного, наоборот. Пришлось придумывать, как из страшного сделать смешное.
Я достал свою бескозырку, нашёл верхнюю часть морской формы – голландку, тёмно-синюю суконную рубаху, в которой вернулся со службы. Её побила моль, но один раз показаться на сцене в ней было можно.
К намеченной среде я был готов. Написал план своего прощального выступления. Он поместился на один тетрадный лист.

 

Процесс сознательных и последовательных воспоминаний оказался неожиданным. Случайные возвращения в прошлое и осмысленный взгляд на прожитое несли в себе разное содержание. Сидя за столом перед листочком, на котором попунктно появлялся план моего выступления, я уходил в воспоминания не просто так, а с целью выбора материала для сценического рассказа. Мне нужны были только кусочки и эпизоды, из которых можно было сделать забавные или жуткие, но обязательно интересные слушателю истории. В моём матросском прошлом мне нужен был рабочий материал. Я окунулся в воспоминания, а там оказались живые люди. Настоящие! А ещё страдания, унижения, радости, глупости, страхи, надежды и всё прочее, из чего состоит жизнь. Я понял, что с наскока и грубо, схематично и просто рассказать что-то о пережитом на флоте не получится. Перебирая подробности и детали, отдельные слова и ситуации, давно произошедшие, я несколько раз утёр совершенно неожиданные слёзы.
Стало ясно, что процесс глубоких воспоминаний – дело серьёзное и к нему нужно относиться как к погружению в морские пучины. Осторожно! Нельзя, когда вздумается, нырнуть за воспоминаниями, как за жемчугом, и резко вынырнуть. Это глупо и небезопасно. Велика вероятность возвращения полностью несчастным.

 

Я задумал начать свою сценическую повесть с того, как ехал поездом на службу, рассказать про тех моряков, которые нас сопровождали в дороге. Эта часть должна была получиться смешной. После неё в плане шёл страшный эпизод про остров Русский. Я хотел рассказать про сволочь Котова, про голод и издевательства и про Серёжу, который, прежде чем совершить свой последний шаг отчаянья из жизни в петлю, сунул руки в карманы своих матросских штанов. Повеселить пришедших решил историей о спектакле «На дне» в театре Тихоокеанского флота, напугать былью про полуотрубленный, но пришитый палец и всё это ещё присыпать несколькими анекдотами и парой типичных морских баек. Про издевательство и унижение процессом показа пантомимы по ночам пьяным подонкам рассказывать не осмелился.
Зато я решился открыто и обильно со сцены поматериться, воспроизводя речь моих сослуживцев и командиров. Раньше я этого не делал и актёрам в своих спектаклях запрещал малейшие намёки на мат. А тут понял, что могу продемонстрировать свои словообразовательные возможности и морской опыт. Я подумал, что никогда раньше этого не делал, а больше возможности и не будет.
Отдельным пунктом в моём плане значилась сцена мытья палубы. Я захотел показать, как драил палубу на корабле. В этой сцене должен был звучать только и исключительно отборный мат. Мне пришлось погорбатиться над бумагой, прежде чем получился крепкий монолог матёрого матроса, требующего от салаги скорейшего и качественного мытья вверенной ему палубы. Мат в нём удалось уложить как мозаику.
На свой прощальный сценический вечер я пригласил десятка два приятелей, знакомых, друзей, одного одноклассника. Ребята тоже кого-то позвали по моей просьбе. Никакого волнения я по этому поводу не чувствовал. «Сколько людей придёт – столько придёт. Для ритуала прощания это не важно», – думал я спокойно.
Явился в намеченный день в театр за три часа до начала. Сам убрал всё со сцены и минут двадцать смотрел на неё пустую. Придумывал, как бы оформить выступление так, чтобы не стоять на голой сцене и чтобы не получилась претензия на декорации. В итоге я поставил в середине сцены единственный имевшийся в театре хороший классический венский стул, рядом с ним ведро с водой. Половую тряпку повесил на край ведра. Потом я вспомнил, что ещё со времён основания в театре валялся рулон технической марли. Мы за все годы им ни разу не воспользовались. Я притащил его на сцену, размотал целиком и разложил марлю по сцене. Можно сказать, бросил. Произвольно. Но лежавшая вся в складках и волнах лёгкая ткань создавала хоть какую-то атмосферу и ни на что не претендовала.
За час до выступления мы с кем-то из актёров пили чай, болтали. Я не повторял мысленно свой заготовленный текст. Нечего было повторять. Текста я не готовил. У меня был только написанный на листочке план. Его я положил на стул, стоявший на сцене.
У меня не было причин волноваться. То, что я собирался сделать, не являлось спектаклем. И я относился к этому как к чему-то не очень ответственному. Мне хотелось одному и сугубо лично попрощаться со сценой и театром легко.
Когда пришли первые приглашённые, я ещё сидел в баре, допивал чай. С появлением зрителей мне пришлось пойти в комнатку за сценой, чтобы скрыться с глаз и переодеться. У меня было немного нервное, но хорошее настроение. Я чувствовал кураж.
Флотская моя голландка наделась легко и повисла на мне свободно, хотя когда-то сидела в облипку. Таким я был налитым и крепким от корабельных четырёхразовых регулярных харчей и молодости. Бескозырка, предназначенная для аккуратной и коротко стриженной головы, едва держалась на тогдашних моих волосах. Соскальзывала. Меня это только позабавило.
– Тогда не смог покрасоваться в форме на людях в родном краю, – сказал я своему отражению в зеркале, стоящему у входа на сцену, – зато сегодня смогу… напоследок… И всё…
Я слышал, как люди заходили в зрительный зал и рассаживались. Слышал их сдержанные голоса и смешки. За минуту до начала ко мне заглянула жена. Весёлая.
– Ой! – сказал я удивлённо и растерянно. – Я же просил… Ну просил же… Говорил, что сегодня выступление только для мальчиков… Как я при тебе буду материться?.. И страсти-мордасти рассказывать?.. Ну зачем ты?!
Она пропустила моё возмущение мимо ушей и только сказала, что пришла в наш театр, что нет того и такого, чего бы она не могла от меня со сцены услышать, и что все те самые слова она знает.
– Только сядь, пожалуйста, подальше! Прошу! – сказал я, понимая, что не могу ей запретить идти в зал.
Куража моего поубавилось.
А потом мне сказал один из ребят, что пришло человек сорок, что все расселись и можно начинать. Я выключил в комнате свет, постоял пару секунд, выдохнул и пошёл на сцену, стараясь прочувствовать, что делаю это в последний раз в жизни.
Зрители сидели уже в темноте. Когда я вышел в свет стареньких, но верных прожекторов, прозвучали короткие аплодисменты.
– Добрый вечер! Сегодня я на сцене для вас впервые в полном одиночестве. Дело в том, что то, о чём я собираюсь…
Говоря это, я, привыкая к прожекторам и темноте передо мной, пробегал глазами по лицам сидящих в зале. Занята была едва половина мест. Коллектив театра разместился у ближайшего к выходу из зала края. Я всех ребят попросил присутствовать непременно. От их весёлых и родных физиономий взгляд мой скользнул к середине. И я увидел отца, а рядом с ним маму.

 

Я не раз возвращался к вопросу о том, как родители оказались тогда в театре. Почему мама пришла тем вечером на моё выступление?! Но ничего выяснить не удалось.
Жена уверена, что не говорила им, даже случайно. Они попросту в те дни ни разу не пересеклись и не созванивались. Я сам не мог позвать родителей!.. Даже отдельно отца, потому что он один ни за что бы не пошёл. В театр? Без мамы? Ни за что!
На вопрос, как и откуда мама тогда узнала про моё выступление, ответа нет. Никакого! Ни единого предположения. Мама сказала, что её позвал я. Но я этого не делал! Точно! Иначе её появление не явилось бы для меня столь огромной неожиданностью.

 

Увидев маму, я продолжил что-то говорить, но не помню что. Присутствие мамы в зале меняло и перечёркивало всё, что я придумал, запланировал и приготовил. Я не смог бы рассказывать при маме так и то, что хотел и собирался. Это было невозможно! Немыслимо!
Не по причине мата… От мата легко было отказаться. Не матерился на сцене раньше – можно было и не начинать. Другая причина делала мною задуманное выступление невозможным в мамином присутствии.
Все три года службы мы переписывались с мамой. Я получал от неё по два-три письма в неделю постоянно. Сам писал регулярно и много. Мои письма мама хранила. И в них не было ничего, о чём я собирался весело или не весело рассказывать.
Письма маме не были лживыми. Я не пытался в них сочинять про службу, похожую на морское приключение, чтобы мама не волновалась. Но я ей не писал ничего о том, в каком бесчеловечном и чудовищном положении оказался. Я никогда всерьёз ни на что не пожаловался. Старался, избегая лжи, не говорить правды. Очень боялся маму напугать и сделать несчастной. Я не мог, спустя годы, вдруг взять и показать то, что было скрыто за всеми теми письмами. Именно это и было невозможно.
Я стоял на сцене, мои губы проговаривали слова приветствия, а в голове со страшной, невообразимой скоростью шла работа. Я пытался найти тему, с которой можно было бы начать выступление, которое уже не могло быть таким, как я его задумал. Листочек с написанным планом моментально стал не нужен. Я взял его, аккуратно сложил вчетверо и сунул в карман.
Помню очень ясно, что ничего придумать не смог, а вступительное слово кончилось. Необходимо было начинать то, ради чего собрались люди. Можно было, конечно, сказать, что я передумал выступать, извиниться и закончить не начиная. Такая мысль мелькнула и тут же улетучилась. Я постоял долгих секунд десять молча и сел на стул.
Дальнейшее вспоминаю как сторонний наблюдатель. Мне показалось, что я отделился от себя, успокоился и стал слушать то, что само собой зазвучало моим голосом.
Копившееся и сокрытое, таинственное и сокровенное явилось и превратилось в слова.

 

Думал ли я прежде о том, что начал тогда говорить со сцены? Да! Конечно, думал! Много раз. Долгие годы… но не считал это хоть сколько-нибудь важным, интересным и нужным кому-либо, кроме меня. Я считал это ужасающе личным, моим и неповторимым, а значит, ненужным никому.
– Как трудно начинать… – сказал я. – очень трудно! Потому что если ты не окончательно бессовестный человек, то всегда должны возникать сомнения – а может, не говорить ничего? Может, лучше промолчать?.. Но я только что начал говорить.. И теперь уже продолжу… Но бывает наоборот… Надо что-то сказать… Обязательно! Но не получается… Не хватает решимости. Или не находятся нужные и точные слова… Вот, например…
Я сделал паузу. Маленькую. На один глубокий вдох.
– Будят тебя утром… Точнее, ты сам просыпаешься ровно за минуту до того, как тебя должны разбудить… Просыпаешься, потому что организм привык к тому, что тебя будят всегда в одно и то же время… Проснулся… А в комнате темно… Темно, потому что зима. А по утрам зимой темно… А тебе лет немного, ты учишься классе в седьмом… И через минуту придут будить… Тебе придётся встать, умыться, одеться и идти в школу… И это неотвратимо! А до ближайших каникул ещё страшно далеко… Потому что последние только что закончились…
В этот момент в зале засмеялись. Все! Вместе. Не громко. Я посмотрел на зрителей. Мой взгляд упал на незнакомого парня в первом ряду. Он улыбался и кивал головой. Кивал, как человек, желающий показать то, что согласен со сказанным. Я не ожидал смеха. Я был уверен, что ничего смешного не сказал.
– И ты лежишь в темноте, – продолжил я, – и как бы спишь, но не спишь… Слушаешь, что там, дома, происходит… А что там может происходить?.. Родители на кухне разговаривают, хлопают холодильником, позвякивают посудой, радио включили… А ты думаешь: «Может, они забудут сегодня меня разбудить? А если они забыли, то я не виноват… Это же им нужно, чтобы я ходил в школу… Мне-то не надо…»
Смех звучал почти всё время.
– Но нет… Не забыли! Ты услышал, что идут будить… А идти недалеко… Но ты успел изобразить, что ты спишь ангельским сном. Чтобы они посмотрели и пожалели… Но они зашли… Не посмотрели, не оценили… Не пожалели… И ничего не сказали. А просто включили свет и ушли…
Смех не позволил мне говорить дальше. Я вынужден был сделать паузу. А люди в зале вдруг начали шёпотом обсуждать что-то между собой…
– А этот электрический свет из лампочки… – продолжил я чуть громче, – он же мучительный… Он проникает сквозь закрытые веки… И тогда ты открыл глаза… И вот перед тобой зимняя утренняя жизнь… И вот окно… Шторы не до конца задёрнуты. Там, за окном, темно, там зима, там холодно… И где-то там… В этой темноте и холоде – школа!..
Зазвучали аплодисменты. Всего зала. На зрителей я старался больше не смотреть. Боялся невольно увидеть родителей.
– Ты откинул одеяло, но ещё не встал, а только сел в постели… Ясно представилась дорога в школу… Ядовитый свет окон кабинета русского языка… Голые деревья школьного двора… И так в этот момент захотелось сказать… «Мама… Мам… как я мог забыть!.. Сегодня же первых двух уроков нету…»
В этот момент кто-то в темноте зрительного зала громко выдохнул из себя весь воздух.

 

Мне потом сказали, что весь мой рассказ, всё моё то выступление длилось один час тридцать с небольшим минут. Я же этого не понял. Не почувствовал реального количества времени. Со мной слишком многое произошло, чтобы измерить прожитое тогда на сцене конкретным количеством минут и секунд.
Но я помню, что рассказывал про то, как везли меня поездом во Владивосток и проводил сравнения ощущений страха неотвратимой службы с ожиданием контрольной работы в школе, к которой совершенно не готовился.
Про остров Русский рассказ получился скомканным. Ничего страшного воспроизводить я не стал. Изобразил несколько портретов офицеров, передал их речь, беззвучно прошевеливая губами матерные слова. Все смеялись.
Но как только рассказ мой позволял свернуть с флотской темы на детские воспоминания, сам смех и тишина в перерывах между вспышками смеха становились иными. Так ещё никто не молчал, слушая меня.
Когда показывал, как, будучи салагой, драил палубу, я, бегая по сцене с мокрой тряпкой, пару раз не удержал в себе и выкрикнул матерные слова. Сам услышал, что прозвучали они неоправданно громко и слишком сильно. Но я по-прежнему будто со стороны слушал и наблюдал за тем, что говорил и делал.
Под конец я рассказал, как мой сослуживец, кореец, приготовил на корабельном камбузе собаку и как, удивляясь собственной чёрствости и бесчувственности, созревшей во мне за время службы, я эту собаку ел и даже смог оценить вкусовые особенности собачатины.
В самом финале, случайно или не случайно, я заговорил о том, что возвращение домой, если ты покинул дом, в котором прошло твоё детство, надолго, по собственной воле или по воле тебе неподвластной, невозможно. Дом остаётся в таком случае прежним, а изменяешься ты сам.
Во время этой темы собравшиеся в зале хранили такое молчание, что я, продолжая говорить и не в силах слышать столь полную тишину, стал собирать со сцены разложенную марлю. Я говорил и комкал её, тянул на себя, а она собиралась складками, не помещалась в руках.
– Я приехал в родной город, – говорил я, борясь с непослушной марлей, – и увидел, что на площади возле вокзала, с которого три года назад меня увезли… За то время, пока меня не было… За три года… На привокзальной площади вместо двух киосков появился павильон… Я увидел знакомые автобусы и трамваи… Я вспомнил номера маршрутов и по каким улицам они ходят… Мне всё тут было знакомо… Ничего особенного за время моего отсутствия не произошло… Вот только я больше жить тут, как прежде, уже не мог… И дело было не в службе… Я же понимаю, что… Ходил бы я на службу или не ходил… Жизнь всё равно пошла бы по-другому… Поэтому я не знаю, зачем рассказывал вам всё то, что вы слушали… И надо заканчивать… А я не знаю, как закончить… И чем… Потому что закончить намного труднее, чем начать… Но вот ещё одна очень важная мысль! Очень важная!..
На этом месте я замолчал. Мне удалось почти полностью собрать всю марлю, смять её в бесформенный кокон и держать, одной рукой прижимая к груди. Свободной я взял со стула бескозырку и надел на голову. Зал молчал.
– Да, – сказал я, – осталась одна важная мысль… Я обязательно должен её сказать… Обязательно!..
В этот момент я стремительно обдумывал и искал слова, чтобы завершить выступление высказыванием о том, как быстро, буквально сразу, забывается и становится неважным то, о чём мечталось в ожидании возвращения домой…
Но вдруг я почувствовал, что у меня уже больше нет сил поднимать эту тему. Я понял, что не осталось вообще никаких сил говорить. Они кончились.
– Очень важная мысль!.. – всё же сказал я. – Хотя нет… Не стоит… И без того много наговорил…
Сказав это, я повернулся к зрителям спиной, взял со сцены незанятой рукой ведро, повесил его на локоть, захватил стул и медленно понёс всё это в глубь сцены. Марлю, ведро, стул. Сцена оставалась за моей спиной совершенно пустой. Голой.
Я почти видел и совершенно точно чувствовал, как это выглядело из зрительного зала. По лицу моему полились слёзы.
Зайдя в комнату за сценой, я выронил всё из рук и зарыдал. Подошёл к старому, драному диванчику, стоявшему у стены, рухнул на него, из глаз и носа потекло. В зале слышны были сильные, чёткие, как пульс, аплодисменты. Но на сцену к зрителям я не вышел. Не смог остановить рыдания. В комнате за сценой было темно.
Меня продолжали сотрясать всхлипывания, когда аплодисменты закончились. А потом в комнате зажёгся свет. В дверь вошли ребята и включили его. Они стояли, смотрели и ничего не говорили. Последним появился Женя Сытый и сразу шагнул ко мне. Он присел возле дивана на корточки, положил мне руку на плечо и заплакал. Сильно. Мы обнялись.
– Жень, Женька, – говорил я, всхлипывая и задыхаясь, – так… нельзя… Невозможно так… Это… это же не спектакль… Я не понимаю… не понимаю, что это было… Но так… Так нельзя… Понимаешь?! И по-другому… И по-другому нельзя…

 

В тот вечер мы больше о том, что произошло на сцене, не говорили. Никто даже не попытался. Родители, как мне сказали ребята, ушли сразу. Зрители в баре не задержались. Жена подошла ко мне, когда я уже переоделся, умылся и успокоился. По её глазам было видно, что она плакала. Я заявил, что посижу с ребятами и намерен с ними выпить. Она всё поняла и сказала, что поедет домой отпустить бабушку, которая сидела с дочерью.
Потом ушли все, кто присоединился к театру недавно. Остались только основатели. Три человека и я. Другие расстались с театром ради другой жизни.
Мы накрыли один столик в баре, сели и выпили. Разговорились. Смеялись. Темы моего отъезда и дальнейшей судьбы театра не касались. Хотя, она висела и звенела в воздухе между нами. Ребята курили одну за одной. Сигаретный дым окутал нас.
– Ну ладно, братцы! – сказал я, почувствовав, что некое время для важных слов пришло. – Я скажу речь… Прощальную… Сидите!.. А я скажу стоя… Мы многое успели друг другу наговорить за последнее время… И ещё больше успели друг о друге подумать… Вы знаете, о чём я! И мне не хочется… Мне невыносима мысль об отъезде с таким багажом… Но и извиняться я не собираюсь, потому что не за что!.. И вы не собираетесь, потому что тоже не за что!.. Я просто вам скажу… Сейчас мы допьём… Я выйду вон в ту дверь и больше не вернусь… Не вернусь тем, кем для вас был… А был я вашим режиссёром и… – я задумался на пару секунд, – был вашим режиссёром, и этим всё сказано! Мы сделали восемь спектаклей и чего только ещё не сделали… Но главное – мы сделали театр. Мы сделали театр из самих себя. Вас я сделал актёрами, а вы меня – режиссёром… Давайте выпьем!.. Сидите, вы, бога ради!..
Мы выпили и налили снова.
– И ещё… – продолжил я, стоя. – Я столько времени смотрел на вас из зала во время репетиций… Год за годом. Почти восемь лет… Смотрел и смотрел, подсказывал, давал задания и смотрел… Я знаю вас так, как никто вас не знает… Я знаю все выражения ваших лиц, все особенности мимики и родинки… Я вижу ваши настроения и усталость сразу. Мне знакомы ваши характерные жесты и детали походки. Я могу по шагам на лестнице узнать, кто из вас это идёт и сколько вчера вы выпили… Я помню все оттенки и интонации ваших голосов… И я от этого не устал… Мне страшно повезло, что это были именно вы, а не кто-то другой… Я каждого из вас когда-то позвал делать этот театр, и вы пошли… И не ушли… Ухожу я… Значит, не ошибся, когда вас позвал… Я с вами тут был абсолютно счастлив и абсолютно несчастлив… Значит, всё, что мог, я сделал… А теперь тост… Я вам обещаю, что больше театр с кем-либо делать не буду… Так хорошо не получится, а хуже делать нет смысла… Я уезжаю из Кемерово… Я хочу, чтобы театр этот, чуть было не сказал «мой», жил… Я очень ревнивый!.. Но не доставьте мне радости! Не пропадите без меня!.. А я обещаю, что постараюсь искренне за вас радоваться, если узнаю о ваших успехах… Ну и вы… Порадуйтесь за меня, если мне повезёт без театра… А если не повезёт… Не злорадствуйте!.. В случае, если про меня не будет ни слуху ни духу… Скучайте по мне! По своему режиссёру… Потому что я вас люблю!..
Мы выпили. Не обошлось без общих пьяных слёз. Сразу же, как намеревался, я в дверь не вышел. Мы ещё посидели. Ещё выпили. А потом ехал в такси домой и улыбался.
Серёжа Наседкин, Сашенька Белкин, Женя Сытый. Они не бросят театр. Мой отъезд не убьёт его. Театр «Ложа» окажется живуч. А через много лет я увижу их сильно побитые жизнью любимые рожи в кино на экране. Они начнут сниматься. Найдётся режиссёр, которому захочется видеть моих актёров в своём кино… А Женя Сытый так вообще через годы станет актёром МХТ имени Чехова, и его фотография будет висеть в фойе этого главного московского театра.
Утром я пробудился от страшной головной боли. Обнаружил себя на диване, укрытым пледом, в рубашке и брюках. Без носков. Глянул на часы, было около одиннадцати. Испугался, что что-то проспал. Но тут же вспомнил, что к какому-то определённому времени мне никуда больше успевать в моём родном городе не надо.
Дома стояла тишина. Жены и дочери не было. Я встал и потащился на кухню пить воду… В кармане брюк что-то шелестело. Я достал вчетверо сложенный помятый тетрадный листок.
– Сегодня первых двух уроков нету, мама, – сказал я хрипло.
Сразу и в полном объёме вспомнилось то, что случилось со мной накануне на сцене.
«Это что такое я вчера сделал?! Что это было?! – подумал я. – Как теперь с этим жить?..»

 

В начале июня мы получили деньги за нашу квартиру, и я сразу же отправился в Калининград. Летел и волновался. Очень хотел, чтобы город мне понравился. Всё было настолько решено, что, если бы город мне не понравился, пришлось бы жить в городе, который не нравится. Варианты остаться в Кемерово или поехать в Москву не предполагались.
Калининград мне понравился сразу. Всего трёх дней мне хватило ногами обойти его весь и выбрать район, в котором захотелось бы купить жильё. Я обратился к риелторам, и ещё через три дня мне предложили небольшую, но славную квартиру в довоенном, немецкой постройки доме, стоящем в дивном месте. Две тихие, зелёные улицы пересекались, и из их перекрестия градостроители устроили очаровательный сквер, окружённый четырьмя домами под черепичными высокими крышами. Как было не купить квартиру, окна которой выходили на сквер, который носил название «сквер Шопена»?!
– Где вы обосновались?
– В доме у сквера Шопена!
Уже только ради такого разговора можно было ехать из Сибири в Калининград.
Я не стал сразу выкладывать деньги за ту квартиру, решил, что как-то уж слишком быстро определился, и стал смотреть другие варианты. Каждый день звонил домой, рассказывал всё, что видел и чувствовал. Всё хвалил.
Остановился в Калининграде на квартире в стандартной девятиэтажке в типичном районе, каких полно по всей стране. Если бы на помойке рядом с тем домом сидели не чайки, а голуби и если бы не огромный каштан, на который выходило окно комнаты, в которой я ютился, то можно было бы подумать, что я снял квартиру в спальном районе Барнаула или Перми. А подъезд был такой, будто из Кемерово никуда не улетал.
Но мне не хотелось видеть ничего, что внесло бы сомнения. Я старался замечать только то, что убеждало в правильности принятого решения: большие старые деревья, черепичные крыши, узкоколейные трамвайные пути и маленькие звонкие трамваи, брусчатка, какой в Кемерово не было и метра, клумбы с разнообразными цветами, зоопарк, электрички, уходящие к морю.
Мне, как сибирскому человеку, привыкшему к огромным расстояниям и к тому, что всё далеко, нравилось видеть автобусы, отъезжавшие от автовокзала с табличками, на которых была указана конечная точка маршрута: Эльблонг, Гданьск, Варшава. Я туда не собирался, но знание, что до границы с Польшей каких-то тридцать километров, радовало само по себе. Помню, что мне очень нравилось есть в Калининграде каждый день в новых кафе и ресторанчиках, пить свежайшее литовское пиво за столиками на улицах и беседовать с людьми. Многие были приезжими.
Курортный городок Светлогорск и берега открытого Балтийского моря, повизгивающий под ногами мельчайший песок и внятный, сильный запах волн заставили сердце подпрыгнуть от радости осознания того, что это всё можно видеть и нюхать, когда заблагорассудится, а не во время короткого и бьющего по семейному бюджету отпуска.
Дней десять я ещё смотрел разные квартирные варианты, ничего лучше из доступного не увидел и остановил окончательный выбор на доме у сквера Шопена. Отдал деньги и получил ключи от квартиры и новой жизни… Переезд с того момента был не только решён, но ещё оплачен и оформлен.

 

Я тогда пробыл в Калининграде почти три недели один в незнакомом городе. Что-то читал, но незначительное. И конечно, неизбежно много думал. Поразмыслить было о чём. Но каждый день… во время шагания по неизвестным мне улицам, в электричке по дороге к морю, перед сном в убогой комнате… я возвращался мысленно к своему прощальному выступлению на сцене театра «Ложа».
Меня поразило открытие, которое со мной тогда совершилось прямо на сцене. Зрители реагировали смехом на возникающие в моём рассказе детали детства. Но то, что я говорил, не содержало в себе юмора. Ничего смешного в тех эпизодах не было. Значит, люди смеялись по другой причине. Они смеялись от радости узнавания. Природа их смеха была совершенно другой, чем в случае смеха над шуткой.
Однако я рассказывал детали своего, и именно своего, детства. Люди же смеялись, как будто я им напоминал их собственные. Вывод из этого следовал простой – детские переживания универсальны. Нужно было только не уточнять подробности. Например, про занавески говорить можно, а то, что они были коричневые, – не стоит. Если у кого-то в детстве занавески были зелёные, то он сразу поймёт, что рассказ со сцены ведётся не про него.
Мне открылось, как надо говорить! Нужно рассказывать так, чтобы зритель мог присваивать то, что слышит. Это доставит ему радость. От радости человек и засмеётся. То есть можно очень подробно описывать, например, здание школы, но не говорить, кирпичное оно было или панельное, серое или красное. Количество этажей тоже лучше не называть. Подробности человек, сидящий в зрительном зале, дорисует себе сам. Подробности свои, личные… Он, слушая про мою школу, увидит и представит свою.
В том, что зритель может присвоить услышанное со сцены, отреагировать на это смехом и увидеть, что на то же самое реагирует много других людей рядом, и содержалась настоящая, подлинная природа театра! Человек, встречаясь с таким театром, мог увидеть и почувствовать, что он не одинок.
Я отчётливо помнил реакцию людей в зале. Они не ожидали! Они не были готовы к тому, что слово, сказанное со сцены, может так сильно их задеть. Слово очень простое, незамысловатое.
Я думал и силился понять, отчего так рыдал, уходя со сцены. Я не сказал тогда ничего горестного и трагического. В моих словах не было страдания. В них было переживание и острота ощущения жизни… Но по этому поводу не было причин плакать и тем более рыдать… Я вспоминал и вспоминал то, что со мной творилось, когда я уходил со сцены, и догадался… Я заплакал отражёнными слезами! Зарыдал от того, как меня слушали, и от впечатления, которое случилось со зрителями. Их было сорок человек. Я же был один.
И ещё я тогда не мог совладать с ощущением того, что со мной происходило нечто значительное… Такое, после чего жить, как прежде, было невозможно.
Когда-то в томском Доме учёных со мной случилось подобное. Но я там был зрителем.

 

Из Калининграда я прилетел в Кемерово, и мне пришлось заняться массой мелочей. Выписка из квартиры, медицинские документы, загрузка и отправка железнодорожного контейнера с вещами и многое другое.
Тем, кто мне был дорог, наносил визиты. Хотя бы короткие. Мне отрадно было видеть, что люди печалились, прощаясь со мной.
Незадолго до отъезда, проходя по центру, увидел бригаду маляров, занятых ремонтом фасада Главного почтамта. Стояли леса, на них трудились люди в забрызганных разноцветными красками комбинезонах. Один из них работал маленькой кисточкой, стоя внизу. Он аккуратно что-то подкрашивал. Я присмотрелся к тому, что он делал, и меня накрыло тоскливым осознанием тщетности усилий, стараний и многих смелых начинаний.
Когда-то, во время расцвета уверенности в своих силах и убеждённости в том, что искусство может изменить мир, когда я был увлечён идеей перманентного театра и освоения искусством территории города, когда мы с моими актёрами делали смелые, забавные и совершенно безобидные художественные акции, одна из них получилась такой странной, что её никто толком и не заметил. А я про неё забыл и не вспоминал.
На идею той акции нас натолкнули случайно попавшие к нам в театр три ярко-синих хлопчатобумажных комбинезона. Совершенно новых. Их ультрамариновый цвет и подсказал идею. Мы натрафаретили на них белой краской надпись: «Служба уровня Мирового океана». В политехе одолжили маркшейдерское оборудование. Взяли треногу, рулетку, ещё какие-то красивые и непонятные штуки. Я принёс купленный по случаю для красоты настоящий секстант. В погожий майский будний день мы вышли в комбинезонах, белых касках, со всеми приборами и штуковинами в центр города и совершили нашу акцию в четырёх местах. Кодовое название её для внутреннего употребления было – «Кемерово на мировом уровне».
Возле нескольких значимых зданий мы устанавливали треногу, изображали серьёзнейший процесс каких-то измерений, наблюдений, вычислений и в результате наносили на фасад скромный трафарет, представлявший из себя синюю горизонтальную полосу сантиметров двадцать в длину и три в ширину, а рядом надпись: «уровень м. океана. инспектор № 17/169».
Люди, видевшие нашу работу, проявляли любопытство, но подходили с вопросами немногие. Между собой мы договорились ни с кем не контачить и на вопросы не отвечать. Люди сами себе могли ответить на всё.
– Ой, что это вы делаете? Молодые люди… Вы из какой организации?
– Вы что, читать не умеете? У них на спине всё написано. Они из конторы Мирового океана…
– А чего они не разговаривают?.. Иностранцы? Наверное, иностранцы!..
– Ребята! А чё это вы на стенке рисуете?..
– Они не понимают… Они иностранцы… Видите! Они отмечают, где находится уровень океана, то есть уровень моря…
– А на кой здесь нужен уровень моря?..
– На случай наводнений, паводков…
– Вы чего такое говорите?.. Где мы и где ближайшее море!
– А про сообщающиеся сосуды вас в школе не учили?.. Вся водная система соединяется…
– Ладно!.. Не мешайте людям работать!..
Такие слышали мы разговоры тех, кто решил полюбопытствовать, чем занимались люди в синих комбинезонах. После нашей акции в городе осталось четыре синих трафарета в четырёх местах.
Маляр, который привлёк моё внимание у здания Главпочтамта города Кемерово, аккуратно, тонкой кистью, обводил один из оставленных нами «уровней океана». Видимо, рабочие сочли наш трафарет серьёзной информацией и решили его не закрашивать. Всё-таки «уровень м. океана», а главное, номер инспектора убеждали, что дело не шутейное. Это было очень смешно! Но никому из прохожих я об этом сообщить и рассказать не мог. И маляру не мог. Он работал сосредоточенно и аккуратно, высунув изо рта напряжённый кончик языка.
От всего моего перманентного театра и идеи художественного освоения пространства оставалась маленькая синяя полоска. Оставалась до следующего текущего ремонта.

 

Мы покидали Кемерово летним вечером. Уезжали машиной в Новосибирск к утреннему самолёту из аэропорта Толмачёво. На летний период отпусков запустили прямой рейс до Калининграда. Проезжая по улицам, роднее которых ещё не было для меня ни в одном другом городе мира, я старался не цепляться глазами за дома, остановки, магазины, кинотеатры, телевизионную вышку… Запрещал себе прощаться с родным городом всерьёз. Говорил мысленно: «Успокойся! Ты не в Австралию едешь и не в Берлин… Ты просто поехал в другой город… Это не эмиграция… В любой момент сможешь сесть в самолёт и прилететь… Если всё будет нормально…»
Убедить себя в том, что отъезд из родного города для продолжения жизни в другом далёком краю событие незначительное и не требующее переживаний, не получалось. Мы с женой чувствовали масштаб происходящего с нами. Ехали молча. Дочь почти сразу уснула в машине. Когда подъезжали к железнодорожному переезду, за которым город заканчивался, а потом стояли перед опущенным шлагбаумом, по радио звучала песня. Она врезалась в память, как кованый гвоздь. Состав тот, что мы пропускали, был длинный. Но и он прошёл. Шлагбаум вздрогнул и стал подниматься.
– Поехали, – сказал я тихо одними губами.

 

Ехали до Новосибирска по трассе в сплошной темноте. Небо висело низкое и беспросветное, но дождём не проливалось. Когда водитель останавливался покурить, я выходил из машины и дышал тяжёлым воздухом, какой бывает перед мощной грозой. Где-то далеко видны были всполохи. Там гроза разразилась, но звуки её до нас не долетали.
Приехали в аэропорт ещё до рассвета.
Всю дорогу я не спал. В темноте по сторонам ничего не было видно, даже очертаний перелесков. Мчались, как в тоннеле, выставив вперёд лучи фар. На трассе между городами радио принимало плохо, шипело. Водитель его выключил. Жена спала, приобняв дочь.
Я размышлял. Пытался представить себе жизнь на новом месте.
«Сначала, конечно, будет много хлопот, забот. Ремонт, обустройство, детский сад. Появятся новые знакомые. Должны появиться… Придёт осень. С поступлением на юридический в этом году я уже опоздал. Зато появилось время нормально подготовиться».
А ещё я стал обдумывать и вспоминать то, что давно хотел и планировал прочесть. Накопилось много намеченных книг.
«Надо бы всё же почитать Кальдерона, – думал я, глядя на освещённую фарами дорогу, – а то без него драматургическая картина не полна… Не зашёл в меня Кальдерон, когда его изучали… Да… “Стойкий принц”… Совсем не зашёл… Погоди! А зачем тебе драматургическая картина? На фига Кальдерон модному адвокату?.. Блеснуть перед прокурором цитатой?.. Не нужна тебе драматургия!.. Забудь!..»
Я гнал от себя пьесы, сцену, драматургов, театр…
Но стоило перестать размышлять о чём-то конкретном и практическом, как мысль извивалась и я снова и снова уходил в театр…
«Надо бы обязательно вставить в рассказ описание, как мальчик идёт в школу… Зимой… У меня была куртка, которая от мороза твердела и шелестела ужасно… Этот шелест утром перед школой мешал жить, как зубная боль… Нет… Погоди… Таких курток было немного… А девчонки вообще их не носили… Про эту куртку лучше со сцены не говорить… Многие не поймут… Стоп! Стоп!.. С какой сцены?.. Опомнись!.. Где ты найдёшь сцену в Калининграде? Кто тебя на неё пустит?.. Всё!.. Всё-о-о-о!..»
Я мучительно боролся с театром в себе. Я хотел быть на новом месте, в новом городе, счастливым! Счастливым от комфорта и достатка. Фантазировал машину, которую куплю. Обязательно весёлую машину нарядного цвета. Научусь её водить. На этой машине я хотел ехать к морю, доезжать и идти в дюны и чтобы дочь бежала впереди… а жена чуть-чуть сзади. Я оглядывался бы, и мы улыбались бы друг другу.
С театром ничего подобного не получилось бы! Я это знал. С театром были связаны яркие радости, но короткие… После которых шли мучения, мучения, тоска и невозможность быть счастливым от простых вещей. Простых! Таких, как вкусная еда, путешествия, детективный фильм дома перед сном, чемпионат мира по футболу, разговоры с приятелями о всякой ерунде далеко за полночь, покупка новой мебели…
Я ехал по укрытой ночной тьмой сибирской равнине и искренне надеялся, что смогу жить спокойно, разумно, удобно и счастливо. Без театра и искусства. Я думал, что смогу оставить его в прошлом. Что оно меня отпустит, как отпустил родной город.
Я не знал и не мог знать тогда в дороге, что буквально скоро, вот-вот, уже в подступающем августе, случится жёсткий экономический кризис и накопления, на которые я рассчитывал скромно, но достойно прожить минимум год-полтора, растают, испарятся, улетучатся. Что меньше чем через месяц мы своим маленьким семейством окажемся в ловушке полного безденежья в незнакомом городе в резко изменившихся условиях.
Я, фантазируя о поездках к морю, не мог предположить, что отец будет подбрасывать денег, как стипендию, не спрашивая, о чём я думал, на что рассчитывал и что намерен делать дальше… Что жена пойдёт работать за крошечную зарплату секретарём, а дочь долго будет спрашивать, когда мы поедем обратно. Обратно домой…
Я не знал, что театр никуда меня не отпустит, а юридическая элита не получит в свои ряды модного адвоката в моём лице. Безденежье перечеркнёт все идиотские планы, связанные с процветанием в кущах юриспруденции.
Я буду подолгу сидеть один в квартире с окнами на сквер, смотреть на свои беспомощные руки, которые ничего не умеют, слушать, как мощный ветер, налетающий из балтийских морских далей, рвёт осенние листья с непривычных мне каштанов и вязов, и думать о том, как лучше рассказать, как точнее передать ощущения мальчика, идущего зимой в школу.
Жена будет на работе, дочь в детском саду. В дверь никто не позвонит и не постучит. Во всём городе не будет людей, которые могли бы заглянуть ко мне. Не зазвонит телефон по той простой причине, что телефона не будет…
И только театр продолжит заполнять мои мысли, отвлекая и спасая от отчаяния, убеждая, что остатки смысла моего существования ещё есть, что я живу не бесцельно.
Впервые театр, прежде всегда приводивший к отчаянию, будет меня от отчаяния спасать.

 

Театр… А точнее, спектакль, который рос во мне и наконец заполнил собой все мысли, заставил меня взбодриться и начать действовать. Спектаклю необходимо было вырваться на свет. А это могло произойти только на сцене.
Я поехал в Москву в начале ноября. Стояла дождливая, но тёплая погода. Зимних вещей у меня в наличии не было, я всё оставил в Сибири. Калининградцы ещё едва надели плащи, а в Москве уже случились ранние снегопады. Ехал в столицу поездом. В плацкарте. Денег взял чуть-чуть. Не мог забрать из дома последние. Перед отъездом купил за бесценок в секонд-хенде шинель шведского почтальона, пришил на неё цивильные пуговицы. В ней и отправился.
Ехал без плана и без задач. Просто ехал, потому что сидеть на месте уже не мог. В Калининграде никого не знал. Что делать, не представлял.
С вокзала намеревался нагрянуть к Саше Вислову и бессовестно попроситься на диван. А дальше?.. Об этом я не думал. Сашу звонком не предупредил. Даже не поинтересовался, в Москве ли он, здоров ли и как у него дела. Позвонить мог по междугороднему автомату. Но не стал. Боялся отказа заранее.
За время оторванного от телефонного и всех других видов связи существования я детально продумал и скомпоновал в чёткий монолог сценическую повесть, исполненную на прощание в театре «Ложа». Получился настоящий спектакль. Я подобрал к нему музыку, выстроил и идеально запомнил мизансцены и мысленно отрепетировал всё деталь за деталью. Единственно, никак не мог придумать название и не определился с жанром.
Я понимал, что сделал спектакль. Но спектакль какого театра? Словосочетание «театр одного актёра» вызывало отторжение. Я не был актёром. Я был автором! Слово «моноспектакль» мне тоже не нравилось. Этим словом обычно называли выступления известных актёров, которые решили подзаработать известностью, а делиться ни с кем не хотели. Или это были одиночные работы несчастных артистов, которым не посчастливилось с режиссёрами.
Отправляясь в Москву, я точно не собирался никому и ничего продемонстрировать или доказать. Не мечтал удивить театральную общественность. В мыслях такого не имел.
Мне просто не терпелось хоть разок ещё выйти на сцену и снова пережить то, что случилось со мной в последний раз в моём театре в Кемерово. Но сделать теперь всё осмысленно! Я готов был сыграть, где угодно и для кого угодно. Мне было всё равно! А там хоть ложись и помирай.
Саше позвонил на работу с Белорусского вокзала. Застал на месте. Понимая всю свою наглость и бесцеремонность, сказал, что еду к нему и всё тут. Нашёл его похудевшим дальше некуда. Он, можно сказать, отощал. Хотя и до того был более чем строен.
Он рассказал мне, что дела его идут сложно, что он уже изнервничался до бессонницы и что держится на своей должности в театре только из-за буфета, который его хоть как-то кормит. Судя по Сашиной комплекции, кормил он его не очень.
Выслушал я Сашу невнимательно, но вежливо. А потом сказал, что мне некуда деваться, кроме дивана у него в квартире. Он только покивал и спросил, надолго ли?
– Не знаю. Надеюсь, нет, – успокоил его я.
Следом я рассказал ему о своём спектакле. Почти сыграл его. В свою очередь уже Саша слушал невнимательно, думая о своём.
– Понятно, – обречённо сказал Саша. – Могу предложить только свой буфет. Выступай в нём. Другого места у меня для тебя нет.
– Прекрасно! – сказал я. – Когда?

 

Буфет Театра Российской армии не мог быть просто буфетом. В этом невероятном здании всё было необычным и значительным. Сашин буфет не явился исключением.
Дело в том, что культовый фильм «Карнавальная ночь» снимали как раз в Театре армии. Великий актёр Игорь Ильинский сыграл в этой картине товарища Огурцова, а помещение Сашиного буфета исполнило роль кабинета товарища Огурцова. Так что место, предложенное мне Сашей, не было просто точкой общественного питания и выпивания. В нём был великолепный, правда запущенный паркет, высокие потолки и мощная мифическая составляющая.
Мы придумали, как можно поставить стулья для зрителей, где будет условная сцена и куда подвесить софиты, чтобы сделать свет хоть немного театральным.
Это мы всё обдумали сразу. Я вцепился в Сашу как клещ. Уж слишком долго я пробыл в изоляции без театра!
– Так когда, Саш? – нетерпеливо спросил я.
– Давай… – начал было он.
– Давай в пятницу! – сказал я.
– Так сегодня среда! – удивился Саша.
– Хорошо! – сказал я. – Давай завтра… И я быстрее исчезну!..
Уже через час Саша стал звонить кому-то, чтобы пригласить на мой спектакль. Он набрал номер, поднёс трубку к уху и тут же положил обратно…
– Так, – сказал он, – на что я буду приглашать людей? Как называется?
– Как? – спросил я и задумался на секунду.
Я спешил. Я не мог знать, что с названием, которое произнесу, буду жить долгие годы, что оно полностью изменит мою жизнь. Что оно будет переведено на все европейские языки и я даже увижу его написанным по-японски.
За спектакль с названием, произнесённым почти случайно и торопливо, я получу российские национальные театральные премии. Мне доведётся исполнять его на сценах Лондона, Парижа, Берлина, Вены, Цюриха… Такого я представить себе не мог. А то, возможно, придумал бы другое.
– «Как я съел собаку», – сказал я.
– Что? – спросил Саша.
– «Как я съел собаку», – повторил я. – Нормально! Тут есть явная идиома, и в то же время…
– Собаку так собаку, – сказал Саша и снова набрал телефонный номер. – Аллё, – сказал он в трубку, – привет! Слушай, вот почему звоню… У меня в пятницу вечером будет спектакль… Приходите!.. Это будет хороший спектакль!.. Нет!.. Моноспектакль… Автор – парень из Кемерово… Талантливый… Сам и играет… Нет, не поёт… «Как я съел собаку»… Да, да… – Саша засмеялся. – Собак на сцене не будет… В семь… Пока!.. Всего доброго!.. – Он положил трубку. – Не придёт.
– Конечно, не придёт… – весело сказал я. – Ты бы пошёл? На талантливого парня из Кемерово? Я бы ни за что! В пятницу вечером?! Ни в коем случае не пошёл бы!
– А что, из Калининграда будет лучше? – спросил Саша веселее.
– Одинаково!
– Тогда могу не говорить слово «талантливый».
– Да… В нём всё дело… Не говори его.
За день и вечер он обзвонил много людей.
– Ещё завтра в театре кого-нибудь позову… – сказал Саша.
– Спасибо тебе! И прости меня! Я чуть не… Хотя какая разница!.. Кот твой как поживает?..
Я видел, что отрываю Сашу от дел, что мешаю ему… Но я запретил себе об этом думать. Мне действительно было не к кому обратиться и некуда податься. Я был весел на грани истерики. А у Саши и без меня было всё сложно, поэтому со мной становилось сложнее ненамного.

 

В пятницу днём мы с ним обратились к костюмерам театра. Мне нужны были хотя бы элементы морской формы и желательно бескозырка. В Театре армии оказалось так много разной военной формы, что можно было одеть экипаж крейсера. Про солдатскую форму даже не говорю.
На складе мне нашли комплект матросской рабочей повседневной одежды старого образца. Светлой, почти белой. Из плотной, как брезент, ткани. Это было то, что нужно! Мне подобрали мой размер и отдали насовсем. Кто мог подумать, что эта старая, грубая форма станет моим сценическим костюмом на много лет. Бескозырку нашли, какую надо. Старую и драную. Этот вопрос был решён.
Помню, мы проходили по каким-то техническим помещениям, и я случайно, боковым зрением, заметил толстый, светлый канат. Почти белый. Он был свален кучей в углу.
– Саш! Это то, что надо! – остановившись, сказал я.
Мне сразу, в один миг увиделось и представилось, как этот канат лежит на сцене. В конце спектакля утаскивать, уволакивать за собой, как метафору прожитых, запутанных и тяжёлых воспоминаний, лучше всего было такой канат. Да и что-то более типично морское, чем толстенная верёвка, я себе не представлял. Разве что якорь.
– Давай возьмём, – сказал Саша.
– Как? Ни у кого спрашивать не будем?! Это хороший канат!
– А это – Театр армии! – ответил он. – Самый большой в Европе и стране!.. Если кого-нибудь спросить про канат, то тогда они узнают, что он у них есть, и не дадут. Тут такой закон!..
С этим канатом я объеду всю родную страну и множество чужих. А мы взяли его без спроса! Стащили.
Для зрителей в буфете мы выставили сорок стульев, по числу приглашённых. Но больше было не поставить. Канат, когда я его разложил по сцене, стал первой моей личной декорацией.
Всё было готово, но Саша сходил куда-то и притащил ещё два стула.
– Пусть будут, на всякий случай, – сказал он. – Втиснем как-нибудь!
– Красиво получилось! – сказал я.
– Главное – чтобы тебе нравилось.
За час до спектакля мы сидели с Сашей и пили чай. Волнений у меня не было. Я знал, что, если никто не придёт, сыграю для Саши и его буфетчицы. Мне действительно было всё равно. А Саша волновался. Он опасался, что наприглашал слишком много людей.
Мы сидели за столиком у стены, я не видел входной двери, но услышал лёгкие шаги за спиной. Буфетчица, юная барышня, вдруг лучезарно разулыбалась тому, кого я не видел, но чьи шаги слышал.
– Владимир Михайлович! – сказала буфетчица максимально мило. – Добрый вечер!
– Добрый, добрый! – послышался сладкий тягучий голос.
Я оглянулся. В буфет вошёл высокого роста мужчина. Осанка его была идеальна и величественна. На нём был безупречно сшитый и сидящий тёмно-синий блейзер, под ним белела рубашка с жёстким воротом. Из рукавов блейзера на сантиметр выглядывали белоснежные манжеты. На шее вошедшего был вальяжно повязан алый шёлковый шейный платок.
Лысина его благородно поблёскивала, а седые виски были аккуратнейшим образом уложены. Профиль этого человека выглядел царственно. Сколько ему лет, я не понял.
– Вот что, деточка, – продолжил вошедший, – мне, пожалуйста, мой любимый чай с добавками организуй в гримуборную…
Голос и интонации этого человека показались мне знакомыми. А также профиль, осанка и всё остальное.
– Конечно, Владимир Михайлович!.. – сказала буфетчица.
– Здравствуйте, юноши! – сказал мужчина в блейзере, обратившись к нам.
– Здравствуйте, Владимир Михайлович! – поздоровался Саша и встал.
Встал и я.
– Сашенька, а вы что-то тут затеяли сегодня? Что-то любопытное? Просветите меня, пожалуйста!
– Мы проводим сегодня спектакль… Вечером. Для узкого круга. Камерный, так сказать, показ… – сказал Саша любезно, почти церемонно. – Это – самостоятельная работа нашего приятеля… Автора и исполнителя из Калининграда… Очень талантливого…
– Понятно, – сказал пришедший покровительственно. – Это весьма похвально, когда молодёжь проявляет тягу к творчеству… Вечером, вы сказали?.. У меня сегодня тоже спектакль, но я в нём занят только в первом акте в начале, а потом в конце второго… Возможно, загляну к вам… – сказал он и вышел лёгкими для своего возраста и роста шагами.
– Кто это? – спросил я, садясь. – Невероятно знакомое лицо, голос…
– Ты что?! Это же Владимир Зельдин! – ответил Саша, подняв руку вверх, подчёркивая значимость сказанного. – Ты что, не знаешь? Не помнишь?.. «Свинарка и пастух»?.. Великий Зельдин! Он лауреат ещё Сталинской премии. Дольше Владимира Михайловича в этом театре никто не работает…
– Это он?! – не поверил я. – Если бы мой покойный дед узнал, что я его просто видел!.. Он бы решил, что его внук добился больших успехов в жизни… А сколько же ему лет?..
– Ой… Не помню… – ответил Саша. – Года три назад отмечали его пятидесятилетие работы в Театре армии… А ему?.. Девяносто… Сто… Не помню… Надо посмотреть в буклете театра.
– Ничего себе! А как выглядит! – восхитился я.
– О! Это да! – сказал Саша. – Никого из его партнёров и партнёрш уже нет… Живая легенда!.. Я бы на месте руководства страны и учёных присмотрел за ним… У него есть какой-то секрет… Что-то он принимает.

 

Ровно в семь начать мы не смогли.
На большой сцене театра в тот вечер был назначен спектакль. Нужно было дождаться, пока начнётся он и зрители уйдут в зал. Когда я увидел сотни людей, затекающих в фойе с лестниц, от гардеробов, оторопел, не сразу сообразив, что они пришли не ко мне.
– Нужно успеть закончить до конца первого акта, – сказал Саша, – а то люди из большого зала пойдут на антракт и всё… Придётся прерваться.
– Сколько идёт первый акт? – спросил я.
– Час тридцать, – ответил Саша. – Но они обычно разыгрываются, так что час сорок, думаю, есть.
– Успею, – сказал я твёрдо.
Пришедшие по билетам на спектакль Театра армии, то есть настоящие зрители, постепенно заходили в большой зал. После третьего звонка огромные, торжественные пространства фойе, лестниц и галерей опустели и затихли. В Сашином буфете осталось десятка полтора людей, которые совсем не были похожи на тех, кто мог по собственной воле купить билет в самый большой театр страны. Если быть точным, на мой спектакль пришли семнадцать человек.
Саша был огорчён, я был в порядке.
– Саш! Ну в самом деле, не переживай, – сказал я громким шёпотом. – Правда!.. Кто пойдёт на «Как я съел собаку» в буфет?
– Это не смешно, – ответил он печально. – Не пришли не на «Собаку…», не пришли ко мне… На моё приглашение…
– Прости!.. Я дал тебе мало времени… А кстати, что это за люди?
– Я не всех знаю… Точнее, не со всеми знаком… Кого позвал, не явились, а кого звать и в мыслях не было – тут как тут… все люди театральные…
– Прекрасно! Давай начнём, – сказал я бодро.
Тянуть с началом было нельзя. Саша со всеми поздоровался и попросил занять любые понравившиеся места. Семнадцать человек распределились по сорока стульям, как шахматные фигуры по доске в разгар партии. Погасили люстру, и я вышел к зрителям на ту часть паркета, которую мы определили сценой.
– Добрый вечер, – начал я тщательно продуманное и подготовленное вступительное слово, – сегодня я исполню для вас спектакль, который называется «Как я съел собаку». Полагаю, что вы видите меня впервые. Поэтому обязан предупредить, что картавлю я не намеренно. Это мой врождённый дефект речи… Сообщил я вам об этом, чтобы вы не подумали, что я картавость изображаю с целью придать исполняемой роли дополнительную образную окраску. Нет! Я просто не могу произносить этот звук. Мог бы – произносил бы с удовольствием.
Несколько человек захихикали.
– Спектакль «Как я съел собаку» содержит в себе часть моей биографии. Я родился в сибирском городе, учился в школе, университете, служил моряком… Это всё было со мной… Но сейчас я отойду со сцены на минуту, переоденусь, вернусь сюда… И это буду уже не я, а персонаж спектакля. Прошу не путать!.. Для меня существует большой вопрос – кто выйдет на сцену? Я или персонаж?.. Фактически и физически – это буду я. Но для вас – это будет персонаж. Почему? Да потому что персонаж лучше меня. Спектакль будет длиться полтора часа. Всё это время вы будете слушать и видеть персонажа. А мне лично даже жена не позволит столько без умолку говорить… Сейчас уйду я, и придёт он… Вернусь через полтора часа после спектакля кланяться. Это уже снова буду я… Теперь же я с вами прощаюсь! До свидания! Хороших вам впечатлений!
Собравшиеся захлопали. Громче всех бил в ладоши очень большой мужчина, который сел на ближайший ко мне стул и вытянул вперёд ноги. Его превосходные рыжие ботинки поблёскивали носами в метре от того места, где я должен был играть. Сам он весь был в чём-то непонятном, с цветастым платком или широким шарфом, причудливо намотанным на шею. Доминантой его образа являлась кудрявая, светлая борода. Смотрел он на меня, что называется, во все глаза. Очень внимательно! Посмеиваться первым начал он.
Закончив вступительное слово, я под аплодисменты убежал за маленькую ширму и очень быстро переоделся в матросскую робу. Для того, чтобы поменять брюки, пришлось снять ботинки. Я подумал мгновение, остро вспомнил своё выступление на острове Русский, снял носки и пошёл на сцену босиком.
– Очень трудно начинать, – произнёс я первые слова спектакля, – просто, если ты не окончательно бессовестный человек, то всегда должны возникать сомнения… А может, не говорить сегодня ничего?..
В этот раз я произносил всё осмысленно и сознательно. Я уже играл роль, исполнял спектакль. Реакция семнадцати зрителей была такой же, как и в Кемерово, во время моего, вполне неожиданного, прежде всего для меня самого, выступления.
Большой бородач очень мне мешал. Он то оглушительно смеялся совсем рядом, то, наоборот, всхлипывал, не скрывая чувств. А ещё он всё время оглядывался на остальных зрителей, будто контролировал их.
А я играл. Уверенно, спокойно, в полном соответствии с тем, что задумывал. Я видел, слышал и чувствовал, что каждое слово, каждый смысл доходит до адресата. Пришедшие люди быстро, почти сразу стали моими зрителями, публикой, и они не скрывали своего восторга. Но меня это не сбивало. Я делал то, что собирался сделать, и так, как считал нужным. У меня всё получалось. Я долго к этому готовился.
Когда спектакль перевалил за середину, я подошёл к сложному фрагменту, в котором говорилось о письмах от мамы и о мечте вернуться домой.
– Я думал и думал одну-единственную мысль: «Я хочу домой!» Я с этой мыслью ел, пил, что-то делал, засыпал… И, проснувшись… даже не до конца проснувшись, сразу же думал: «Хочу домой!» Представляете, все три года носить в себе одну и ту же мысль!.. И вот три года кончились… Я вернулся домой… И в первый раз после службы ночевал дома… Я мечтал об этом три года! Думал, буду спать двадцать четыре часа… Но ровно в шесть утра… Сам пробудился… И вдруг услышал мысль в голове: «Хочу домой»…
В это время я увидел, что тот самый удивительный человек в синем блейзере и шейном платке сидит на крайнем стуле у входа в буфет. Знаменитейший актёр Владимир Зельдин, который играл на сцене этого театра, когда моих родителей ещё не было на свете, а фильмы с его участием с восторгом смотрели мои прабабушки, появился незаметно и непонятно когда.
От неожиданности я сбился с интонации и ритма. То, что на меня смотрел человек, исполнявший спектакли для Сталина и других менее страшных властителей, переживший на сцене целые эпохи, являвшийся живым осколком большого стиля, живой легендой… открыло мне суть происходившего.
В необъятной стране, в непостижимом городе, в колоссальном здании театра, на самой большой сцене которого шёл спектакль для тысячи зрителей… В крошечном помещении буфета я один для горстки людей рассказывал историю мальчика, который ходил в школу, а потом повзрослел. Ничего другого в моём рассказе не было. Маленькая история в огромном мире и в бесконечной жизни…
«А ничего больше и не надо», – подумал я.
В этом и была открывшаяся мне суть.
Я сбился и потерял ритм ненадолго. Спектакль мой завершился, как был задуман. В конце я подобрал с пола канаты и, сказав финальные слова, потянул, поволок их за ширму, оставив паркет, на котором играл, совершенно пустым.
В этот раз я не плакал. В этот раз я чувствовал, что сделал всё, что должен был сделать, и готов повторить… Огромная радость накрыла меня, когда мне вслед зазвучали аплодисменты. На поклоны я выбежал улыбаясь. Счастливый! Семнадцать человек приветствовали меня стоя. Актёра Зельдина среди них не было. Он исчез, как появился. Ко мне пришло чувство полного триумфа и успеха в столице.
Саша подошёл и обнял меня. Сильно.
– Прекрасно! – прошептал он мне в ухо, продолжая меня обнимать. – Я рад, что видел это и был тут с тобой…
– Спасибо, дружище, – только и сказал я, едва слышно.
Тут меня кто-то слегка потрепал по плечу. Саша опустил руки. Я оглянулся. Надо мной возвышался тот самый человек с бородой. При свете его лицо было похоже одновременно на портреты Мусоргского и Чайковского. Он смотрел сверху очень серьёзно, почти строго.
– А ты понимаешь, что у тебя уже в жизни всё решено?.. – неожиданно мягким голосом спросил он. – Понимаешь?
– Простите! О чём это вы?..
– Он не понимает!.. – сказал бородатый незнакомец, обращаясь ко всем и ни к кому конкретно. – Не понимает!.. Но просто поверь и запомни, что я тебе сказал… Вот тебе. Позвони завтра… Будешь дураком, если не позвонишь…
На этих словах он сунул мне смятый обрывок бумажки.
– Позвони! – продолжил он. – И пойми! У тебя всё в жизни уже случилось!.. Позвони!
Сказав это, он отвернулся и быстро вышел, оставив после себя лёгкое облако аромата экзотического парфюма.
Я посмотрел на бумажку, которую держал в руке. Развернул её. Это был клочок программки какого-то спектакля, поверх имён и фамилий исполнителей которого были размашисто написаны цифры номера телефона и корявые буквы, сложившиеся в слово «Каплевич».
– Кто это был? – спросил я Сашу.
– Это – Павел Каплевич… Паша!.. Великий и ужасный, – ответил он. – Пойдём, тебе надо переодеться. Нечего тут матросом торчать. Это Театр армии… А Паша – уникальный человек, удивительный! Ощущает и позиционирует себя, как сегодняшний Дягилев. У него поразительное чутьё!.. Вот как он сегодня здесь оказался? Я его не звал, мы вообще едва знакомы. Он у меня в буфете сейчас был впервые… Чутьё у человека!..
– Так мне звонить ему? – спросил я.
– Это твоё дело!.. – прищурившись, сказал Саша. – Паша творит иногда такое!.. Он вращается в таких сферах!.. Он, конечно, преданный театру человек… Но с ним точно нужно быть… осторожным.
– В смысле?.. Он опасен? – усмехнулся я.
– В определённом смысле… У него всё слишком!.. Он деятель крупной формы… Он работает со звёздами… А там всё жёстко… Хотя… Мне трудно об этом судить.
– Не звонить? – снова спросил я.
– Отстань, – сказал Саша, усмехнувшись. – Но знай! Многие мечтают, чтобы Паша попросил их ему позвонить… Так-то… И хватит про Каплевича!.. Давай лучше про твою «Собаку…»…

 

Клочок бумажки с номером телефона Павла Каплевича я потерял там же, у Саши в буфете. Так что не позвонил. Но он сам меня нашёл невероятным способом. Как-то через нескольких людей передал мне просьбу позвонить. Только Паша мог такое сделать!
Он приютил меня у себя на старой классической подмосковной даче. Буквально за руку водил по театрам. С ним я впервые зашёл в «Современник», МХАТ, Театр имени Моссовета… Куда бы мы с ним ни приходили, обо мне уже слышали. Он везде обо мне уже успел рассказать.
– Твоя «Собака» – это очень хорошо! – говорил он много раз при разных людях, с которыми знакомил. – Но скажите этому провинциальному упрямцу!.. Сколько ты сможешь свою собаку съесть? Пятьдесят, сто раз? А потом от неё будет всех тошнить… Москва быстро наедается… И будешь ты слышать… «О! Это тот, который ел собаку… Как он начинал!.. Жаль, что больше ничего не смог!»… Скажите ему, что так и будет… Москва на такое насмотрелась!.. Тебе нужно не собаку свою играть, а садиться и писать пьесу! Понятно?!
– Я не умею писать пьесы, – возражал я ему. – Не умею! Я учился другому… Я изучал теорию литературы… Драматургию знаю слабо…
– Не умеешь – учись! – говорил он. – Как ему объяснить, что надо садиться и писать?! Хочешь, я рядом с тобой людей посажу, чтобы они за тобой записывали?
Я спорил с Пашей, пытаясь объяснить, что создание монолога для собственного исполнения и пьесы для исполнения другими людьми – это глобально разные процессы. Но он не слушал меня. А я сопротивлялся.
Я ему не доверял. Я думал, что он хочет получить от меня пьесу для каких-то своих целей.
Но когда под его неистовым давлением я напишу-таки пьесу «Записки русского путешественника» и принесу ему, он её даже не возьмёт и не прочтёт. Не заглянет ни разу в текст. Пальцем не дотронется. Но будет рад как ребёнок. Он будет счастлив тем, что уговорил, убедил, заставил, хитростью и упрямством усадил меня за писательский стол. Ему этого будет достаточно. А когда моя пьеса получит премию, он потеряет ко мне практически всякий интерес, поставив себе самому галочку об успешно проделанной работе в одном ему известном списке своих деяний.
В Вахтанговском театре Паша познакомит меня с актрисой Юлией Рутберг. Она окажется дочерью Ильи Григорьевича Рутберга. Того самого И. Рутберга, чью книжицу я когда-то вёз из библиотеки домой как единственный источник знаний о пантомиме, найденный в Кемерово. Того самого Ильи Рутберга, чью речь на фестивале в Челябинске не смог пережить театр пантомимы «Мимоходъ».
Зимним, люто холодным вечером я попаду в московскую квартиру семейства Рутбергов, и Илья Григорьевич будет поить меня чаем, показывать фотоархивы и говорить со мной. Я ненадолго окажусь в мире теней тех людей, которые отказались от слова в пользу таинственного искусства, время которого ушло.
Я тогда осторожно спрошу Илью Григорьевича про фестиваль в Челябинске и про дуэт из Кемерово. Но он не вспомнит.
Зато, когда он увидит шинель шведского почтальона, которую я стану надевать в прихожей перед тем, как покинуть его очаровательное жилище, он придёт в сильнейшее волнение.
– Это куда ты собрался в такой одежде? – спросит он. – Сибиряки, конечно, люди закалённые, как я понимаю… Но сей лапсердак – это даже не пижонство! Это безрассудство!.. Мне что потом скажет твоя мама, когда тебя к ней привезут с двусторонним воспалением лёгких? Она скажет: «Как вы могли моего мальчика выставить на мороз голым?..» А если я такое услышу, то не переживу… Так что, ради меня, не возражай!..
Тем вечером Илья Григорьевич настоял и заставил меня надеть его старенькую, но добротную светлую дублёнку, рукава которой были мне так длинны, что я выглядел в ней, как Пьеро. Дублёнка И. Рутберга здорово меня выручила той зимой в столице.

 

А вечером после премьеры спектакля «Как я съел собаку» в Театре армии мы с Сашей засиделись у него в буфете, пили чай и ели какие-то чертовски вкусные слоёные пирожки.
Саша должен был дождаться окончания спектакля на главной сцене и только потом закрыть буфет, навести в нём порядок, подсчитать выручку, убрать всё, что необходимо, в холодильник…
А я почувствовал такую усталость, что готов был уснуть, сидя или стоя, прислонившись к стене. Мне сделалось на сердце спокойно-спокойно, и мощная зевота одолела меня.
– Знаешь, ты не жди, – сказал Саша. – Иди домой… Я позвоню, предупрежу, что ты будешь раньше… Твою премьеру отметим потом. Обязательно!
– Да… Ты знаешь… пойду, – сказал я. – Буду спать как младенец. Давно так не спал.. А завтра… Край – послезавтра съеду от тебя. Есть возможность…
– Сволочь! – сказал Саша, улыбаясь. – Но так оно и бывает… Стоит кому-то прославиться, так сразу – пока, друзья мои!
– Ага! – сказал я. – Утром он проснулся знаменитым!
– Иди давай!..
Я уже хорошо знал дорогу к служебному выходу Театра армии и пошёл недоступными зрителям коридорами. Направляясь к лифту, я увидел высокую фигуру в длинном халате. Владимир Михайлович Зельдин стоял один. Миновать его стороной не было возможности. Я подошёл.
Лицо его было сильно напудрено. Лёгкий халат он набросил поверх какого-то сценического костюма. Кнопка вызова лифта не светилась. Владимир Михайлович не ждал прихода кабины. Он просто стоял возле закрытой раздвижной двери, погружённый в себя, и не услышал моих шагов.
– Прошу прощения, – сказал я тихо.
Владимир Михайлович вздрогнул, вернулся в реальность, увидел меня и посторонился. Я шагнул к лифту.
– Извините, – сказал Владимир Михайлович, – я не могу ошибиться… Вы сегодня давали спектакль у Саши в буфете? Развейте мои сомнения!
– Да, вы правы! – ответил я.
– Я заглянул к вам, когда смог… Конечно, нельзя смотреть спектакль не целиком… Но у меня не было возможности. Я присутствовал около часа.
– Я видел вас, – сказал я, улыбаясь, – спасибо, что нашли возможность!
– Значит, я вам всё-таки помешал! Простите меня, юноша!
– Да ну что вы!.. – начал было я, но Владимир Михайлович не остановился.
– И вы знаете! Я очень рад, что видел вашу работу… Да, да, юноша… Мне было важно это увидеть!.. Меня в последнее время огорчает то, что я вижу в исполнении молодёжи… А вы мне понравились!.. Да же не так… Вы меня порадовали. Вы делали свой театр весьма убедительно…. Вы были точны. То, что вы делали, может показаться простым, но, поверьте, я знаю, это совсем не так… И главное! Вы делали это сегодняшним языком. И манерой… Буднично! Но это ничуть меня не покоробило. Это совершенно не противоречило тому, к чему привык я и что делаю на сцене… Я в последнее время категорически отрицал новшества… Но вы лишили меня аргументов… Мне понравилось… Я хочу об этом думать…
Я стоял, слушал и не знал, что мне делать, как реагировать. Просто стоял и улыбался блаженной идиотской улыбкой.
– Вы знаете! – не выдержал я. – Когда вас увидел среди зрителей, я так сильно удивился, взволновался и оторопел, что сбился и довольно схематично исполнил…
– Постойте, постойте, юноша! – остановил меня он. – Не продолжайте!.. Послушайте меня! Я только в этом театре служу уже больше полувека… Как вы полагаете, я что-то в театре понимаю?.. Так вот, мальчик мой! Послушайте и потрудитесь запомнить! Это вам пригодится!.. Никогда!!! Запомните! Никогда не говорите тем, кто вас благодарит и хвалит, ничего того, что вы хотели сказать мне… Дескать, волновались, не выспались, нездоровы и поэтому сыграли не так, как могли бы… Слушайте всё, что вам говорят, соглашайтесь и благодарите! А то что получается? А получается, что я вам только что сказал, что мне понравилась ваша работа… А вы мне сказали, что мне понравилась какая-то херня!.. Смеётесь? Напрасно!.. Вы поставили меня в глупое положение, – сказал и подмигнул мне актёр Зельдин.
– Ой! – встрепенувшись, сказал он. – А что же я тут делал?.. Я же зачем-то сюда пришёл!.. Я куда-то собирался… Забыл!.. Но вы мой урок не забывайте, юноша… Всех вам благ!..

 

Я вышел на ноябрьский морозец и вздохнул полной грудью. У служебного подъезда не было ни души. Лампа над входом не горела. Я постоял немного. Дорога к месту ночлега мне была хорошо знакома. Пешком двадцать минут. Можно было и быстрее, но спешить не хотелось.
«А если пойти прямо, – подумал я, – то там будет улица Новослободская… Повернуть на неё, пройтись немного… Вот тебе и Садовое кольцо. Повернуть направо… Тверская… Маяковка… Направо немного, а потом слева – Белорусский вокзал… А от Белорусского вокзала проложены рельсы… Смоленск, Минск, Вильнюс, Калининград… Там теперь мой дом… Но если повернуть по Тверской налево… То едем, едем, видим мост… Якиманка, Ленинский проспект… Едем… Улица Островитянова… Дальше… Аэропорт Внуково… Оттуда летает самолёт в Кемерово… Каждый день… Оказывается, я тут всё знаю!»
Я вдруг понял, что Москва не безгранична и не колоссальна, а просто очень велика. Она впервые показалась мне знакомой, не чужой. Мне стало всё понятно и видно.
Видно далеко-далеко… Все извилистые и запутанные пути выровнялись… Тайны и неразрешённые вопросы раскрылись… Мне не нужно было больше думать о том, почему со мной случилось то, что случилось, зачем были и есть все люди в моей жизни и к чему я шёл или меня вели события, коим нет числа и не было объяснения… Мне всё стало понятно…
Бесконечно благодарен я читателю, решившему потратить время своей жизни на чтение этого романа. Он заканчивается. Он уже окончен. Осталось только сообщить, что же именно мне стало понятно тогда. Что за знание, явившееся мне, не прервёт, а завершит моё повествование?..
После холодного, глубокого вдоха мне стало ясно, что теперь у меня есть то, что мне действительно нужно, есть то, без чего мне не прожить, и то, чего у меня не невозможно отнять… У меня есть свой театр. Мой собственный. Театр, равный одному человеку.
ФОТОГРАФИИ И АРХИВНЫЕ МАТЕРИАЛЫ:

 

goo.gl/He1nTR

 

https://odnovremenno.com/toot

 


notes

Назад: ГЛАВА 7 ОТЧАЯНИЕ
Дальше: 1