1
Полуночницей Ешка стала не вдруг, и уж совсем не сразу это осознала.
А началось все с ночи, когда она, пятилетняя, еще спала в зыбке, которая стала мала ей. И Ешка подгибала ноги, пинала во сне пятками плетеный борт – раскачивала сама себя.
Случились три неурожайных осени подряд, и от бескормицы новые ребята не народились. Оттого в избе стало пусто и тихо.
В предзимок бабку Шушмару дядья с почестями вывели из избы под руки – помирать в лесу, в урочище Мары. Все равно толку от нее не стало: стара и больна; пестовать в зыбке некого, а мести пол скоро малая Ешка начнет. Мать уже приучала ее к помелу. Да и старшому дяде, кряжистому, уже седоватому мужику, повезло найти безродную девку, которая согласилась пойти за него.
Ешка проснулась средь ночи. На широкой лавке всхрапывал тятя, к его боку прильнула мать. В махонькое оконце над ними светила полная луна. С полатей свесил голову меньшой дядя и во сне шлепал губами. Видать, глядел, как тешится старшой с новоженкой Гулькой, да и заснул так.
Эта Гулька страсть как не нравилась Ешке. Ела много хлеба да еще норовила стянуть репку из ларя в сенях. Обтирала ее передником и жевала за спиной матери, пока та возилась с чугунками у печи. На Гулькиных зубах хрустели песчинки.
Новоженка тайком показывала Ешке кулак – молчи, мол.
Голодная Ешка не ревела и зорко наблюдала за матерью. Как только она вытащит горшок с пареным зерном, вот тогда Ешка зальется слезами, завопит громко: есть хочу!
А Гулька могла схватить плошку – давай помогу, покормлю чадо – и точно так же, тайком, совать одну ложку в Ешкин рот, другую – в свой.
А сейчас она спала, раскинувшись, уронив одну ногу с лавки. Голая. И мохнатая сюка как напоказ.
От двери скользнула тень. Ешка скривила рот, но зареветь побоялась: тятя и дядья проснутся. А тень приблизилась к зыбке и тронула веревки.
Под тихое укачивание начали сами собой закрываться глаза. Когда же в полудреме Ешка вскинула веки, то увидела, что это не тень, а бабка Шушмара. Только лицо темно, как сажа, а на нем – красные глаза.
– Ш-ш-ш-ш-ш… – точно шкворчание сала в чугунке, прозвучал знакомый голос.
– Баба, баба… – отозвалась Ешка.
– Ш-ш-ш-ш-ш… – еще раз прошипела тень и двинулась к лавке, на которой спали старшой с новоженкой.
Ешка уселась в зыбке.
А Шушмара плюнула на живот Гульке и пропала, как и не было ее.
Соскучившаяся по бабке Ешка подняла рев. Проснулись и заругались тятя и дядья. Мать зажгла лучину, осмотрела дитя и стала быстро-быстро качать люльку. Но Ешка все звала бабку.
– Крикливое чадо, – раздался Гулькин голос. – И прожорливое. Ровно обменница какая.
– Своего роди! – огрызнулась мать и взяла Ешку на руки.
– Уж рожу, – пообещала Гулька и завертелась под одеялом из шкур, пристраиваясь к мужу.
Ешка так и уснула, положив голову на материнское плечо.
Но Гульке не пришлось родить.
Как только потеплели ветра и почернели сугробы, тятя взял Ешку и с дядьями ушел на несколько дней в соседскую избу, к свояку. Ешка разверещалась, как порося, и тятя показал ей из чужой изгороди метавшуюся в хлопотах от колодца к избе мать. Пообещал медовую коврижку и красную ленту, если замолчит.
И Ешка притихла. Не из-за тятиных посулов, а потому, что вдруг поняла суть тихих пересудов и шепотков всех, кто побывал у свояка: ребенок сжег Гульку изнутри и вышел – черный, как головешка. Не иначе, она понесла от Огненного змея . Теперь Гульке прижгут сюку каленым железом, чтобы не допустить другого соития с Огненным, и выгонят из села.
Старшой дядя все сокрушался, винился всем и каждому: ну не знал он ничего о Гульке, только удивлялся, отчего ж молодая девка такая имливая с самого первого разу. Клял свой уд и обещал стать лесовиком-ушельцем.
А Ешка, вновь оказавшись в родной избе, которая стала такой пустой и просторной, вдруг загрустила и по охальнице Гульке, и по сердитому старшому дяде.
Но долго тосковать не пришлось: родился брат, потом другой, меньшой дядя привел новоженку, и горохом из рваного подола посыпались племянники. Ешка волчком крутилась в избе: варила, мела, полоскала свивальники, качала две зыбки разом, пела, баюкала, таскала воду. А еще училась чесать лен, прясть, ткать и шить, почитать Род и жить в Яви так, чтобы не обидеть ни Навь, ни Правь.
Был еще Бог-на-Кресте, которого заставляли уважать княжьи люди, но в Ешкином селе его не приняли. С князем не потягаешься, вот и навесили на шеи шнурки с фигурками, а в избу не всякий пустил.
Когда Ешке пошел седьмой годок, ее взяли в поле – полоть репу. Работа так и прильнула к рукам, будто не впервой продергивать ростки.
– Глянь-ко, у нее руки ровно грабли, – услышала Ешка далеко за спиной шепот дядиной жены. – Так и снуют. Умелая девка. Не бывает такого в ее лета.
– Смотри, не сурочь ! Везде поспевает, – с тревожной гордостью ответила мать.
– Поди, домовик ей зыбку качал, – с завистью молвила тетка.
А Ешка, перебирая ловкими пальцами листья репы, тягая за зеленые вихры сорные травки, будто не приняла похвалы. Вспомнила, как к ней приходила бабка Шушмара. И такой тоской зашлось сердце, что с носа закапало – не то пот, не то слезы. Вот не погнали бы из избы старуху, не поддалась бы Огненному змею Гулька, не ушел бы в леса старшой дядя… Была б у нее сейчас сестра-помощница. Или брат-защитник… Малые-то когда еще подрастут.
Ай! Ветхий, расползшийся лапоть не защитил большой палец ноги, и Ешка поранила его не то о камешек, не то о деревяшку. Из-под ногтя выступила кровь.
Ешка плюхнулась на задницу, обхватила ногу – беда! Ноготь, конечно, сойдет. И болеть будет долго. Перевязать бы чем. Нет, мать звать не нужно – даст затрещину и отругает. Тяте нажалуется.
Ешка принялась грызть дырку в уголке старого головного платка – порвать на перевязку. И чем сильнее болел палец, тем крепче дергала она ткань. Успеть бы, а то вот-вот мать с теткой подойдут и увидят нерасторопную, неловкую клушу. Но вместо их платков и панев средь зарослей трав показалось рубище из дерюги, какой только телегу покрывать.
Ешка подняла глаза: перед ней стояла нежить. Морда синяя, голодная, всклокоченные волосы с застрявшим мусором, руки когтистые, загребущие. И солнце ударило такой жарой, что пот и слезы разом высохли.
Полуденница! Удавит сейчас… Или кровь выпьет – вон как уставилась на пораненный палец.
– Мама! – хотела крикнуть Ешка и не смогла: тягучий воздух застрял в горле.
Полуденница ощерилась. Из-под верхней сморщенной губы показались темные клыки размером с мизинец. В уголках рта запузырилась голодная слюна.
И тут Ешка нашлась: вырвала с корнем пучок травы, бросила его в нежить со словами:
– Вот тебе полынь, сгинь, нежить, сгинь!
Откуда взялись слова, которых она сроду не слышала?
Но ведь взялись же! Полуденница задрожала, ее тело точно распалось, и каждая его частица закружилась в вихре-суховее. Он поднялся вверх и на минуту закрыл солнце, которое стало белым пятном в темном шевелившемся облаке.
– Е-еш-ка-а! – словно сквозь толщу воды услышала Ешка голос матери. Кинулась на него, не обращая внимания на резкую боль.
Тетка лежала на земле, раскинув испачканные землей руки. Из носа, ушей, рта текла сукровица; лицо было темным до синевы. Вот до кого добралась полуденница… вместо Ешки.
– От солнца это у нее, – прошептала мать.
Как же, от солнца! Ешка хотела возразить, но смолчала. Неужели мать и тетка не увидели полуденницу? Теперь она, насытившаяся, тяжелая отнятым дыханием и кровью, устало свалится где-нибудь в овраге до следующего солнцепека.
Откуда про это узнала Ешка? Люди всякое горазды сболтнуть, сорят словами, а малые да глупые этот сор тягают. Но Ешка не догадалась тогда, что все уже было в ее голове и судьбе.
С тех пор она узнавала всех, кто жил рядом с людьми и оставался незримым: и кикимор, и вазилу , и русалок. Они кишмя кишели вокруг, норовя отнять жизнь или просто покормиться. Иногда шутили, веселились. Но их можно было обуздать, подчинить. Даже обычному человеку. А уж Ешке…
Сначала она одолела матоху , которая, прицепившись к кому-нибудь, насылала страх. С каждым, наверное, такое было: накатит ужас и заставит покрыться потом и задрожать, оцепенеть или зайтись в крике. А то и броситься бежать. Если такое случится в лесу или на болоте – все, пропасть человеку, загнанному своим страхом.
Ешкин палец распух, почернел, по всей ноге вздулись багровые жилы. А уж болело-то как! Мать печально кивнула тяте, и он стал калить в печке сапожное шило. Ешка вспомнила о несчастной Гульке и забилась в материнских руках. Нет, нет, нет! Не надо каленого железа!
А потом сквозь слезы различила полупрозрачную страшилу величиной с курицу-несушку, которая так и норовила сесть Ешке на голову.
Матоха! Это из-за нее страшно до помутнения рассудка: вот взяла бы да и умчалась из избы! Лучше помереть от болезни, чем позволить жечь свое тело.
Ешка посмотрела на острие шила, ярко-красное от жара? и… плюнула в матоху. Тварь скукожилась, забилась и рассыпалась в темном воздухе избы.
Ешка и не заметила, как тятя шилом проколол черные волдыри на ноге. Только зашипело да паленым запахло. А вот как стали давить гной, она завыла пуще волчицы. И от боли потеряла себя в беспамятстве.
Очнулась ночью, которая уже не была для нее темной – какой ж это мрак, когда глаза все видят. У лавки дремала мать, положив кудлатую голову на Ешкину ладонь. Ешка высвободилась, встала и, острожно наступая на обвязанную тряпицей ногу, пошла из избы. Как была – простоволосая, без пояска, босая. Двинулась туда, где подлунный мир томился в своих снах, маялся, метался, помирал, чтобы ожить с первыми лучами солнца.
Она легко перебирала ступнями по натоптанной в камень дороге меж кривоватыми рядами изб. Будто и не гнил у нее палец. Как такое возможно? А вот так – ночь все изменила.
Возле низкой – окошком к земле – избенки Ешка остановилась. Вокруг трубы шевелились мелкие безглазые твари, кормясь чьей-то мукой. Ай, плохо отходит кто-то из стариков – ему срок пришел, а он все за жизнь цепляется. И не ведает, что на все поколения притягивает болезни и беды.
Может, и правы были тятя с дядьями, когда отвели бабку Шушмару в лес, как это водилось в их селе. Без нее Ешке плохо. Но когда пришел бы бабкин час помереть, и открылись ворота самой Мары, кто бы в них пролез с той стороны, которую людям и упоминать нельзя? Но это людям, а Ешка теперь другая. Иначе отчего тогда безглазые, почуяв ее, с тихим клекотом попрятались под стреху крыши?
Ешка вошла в открытую калитку, хотя раньше бы никогда не решилась на такое – сунуться без спросу в чужой двор. А сейчас вроде как ей право дано.
Первым это признал пес, заскулил, припал на брюхо.
Она толкнула низкую дверь, миновала сени. В избе сразу же лучина уронила окалину в плошку с водой, зашипела и погасла. Женщина, которая клевала носом у стола, умиротворенно вздохнула и стала глубоко дышать, посапывая, – заснула.
А дед на лавке захрипел – ему перед уходом было дано увидеть Ешку. Она подошла к лавке и поманила его, улыбнулась – мол, не бойся, старче, ступай, куда положено.
Однако дед выпучил глаза, задергался, трясущейся рукой (вторая-то легла плетью вдоль тела) вцепился в рубаху на груди. Видно, уже не смог дышать. А глазами, острыми только для потемок Мары и незрячими для этого мира, поискал что-то в углу. Ешка, по малолетству любопытная, тоже глянула и скривилась: старику понадобился Бог-на-Кресте.
Этот Бог висел у каждого на шее, был во многих избах, занимал новый домище, рубленный из сосны (дуба народ пожалел) на краю села. Никому не мешал, но и пользы от него никакой. И уж точно не помогал задержаться в мире дольше того, чем предназначено. Наоборот, если верить словам его служек, был горазд спровадить туда, откуда ходу назад никому нет: ни уверовавшему в него, ни славящему Род.
Ешке раньше до Бога-на-Кресте не было дела. А теперь вдруг стало: он помешал больному старику уйти чисто. Из-за него могут объявиться в избе анчутки или прийти упирцы . Или еще кто, Ешке пока неизвестный. И тогда всему селу будет плохо.
И Ешка подошла и накрыла ладонью сухой, покрытый коркой рот старика.
Все.
Уходя, взяла кочергу и с размаху саданула ею по глиняному горшку со щами.
Женщина подскочила, завертела головой в темноте. Подошла к печке, вынула угольку для лучины. Затеплила ее, глянула на деда и стала будить мужа.
Вот и ладно!
Утром придут старухи обряжать покойного и похвалят хозяйку: умница, горшок с наваром разбила, улестила жителей Нави, оказала им забытую из-за крестового бога почесть.
Ешка повернула домой.
Утром мать стянула повязку с больной ноги и обмерла: палец блестел здоровым ногтем. Подумала-подумала и ничего не сказала тяте. Только перестала класть в сенях кусок хлеба вострухе : теперь нет нужды стеречь дочку. Она сама о себе позаботится. Знать бы еще, кем станет, как наспеет и уронит первую кровь…
А Ешке было невдомек об этом задуматься. Какая разница, кто она?
Пока ей не стукнул двенадцатый годок и не пришла пора идти в Круг, тайный хоровод.
Его стали водить в лесу в полнолуние, хоронясь от княжьих людей и стороннего взгляда. Служки Бога-на-Кресте отобрали у людей общую радость, запретили праздники и обряды. Но где, как не в Круге, показать будущих женихов и невест, дать волю желаниям и напоить мир любовью? А ее ждали засеянные поля, леса с цветущими ягодными кустарниками, озеро, где нерестилась рыба.
К вечеру мать нарядила Ешку в новую рубаху и красный сарафан, повязала под мышками кушак. И наказала не уходить с поляны, где будет Круг. До самого утра. И ее с тятей не искать. Ешка станет слыть девкой, и с завтрашнего дня спрос с нее другой.
Ешка прыгала от радости рядом с гордыми родителями и не подозревала, что уже не вернется домой.
Она продрогла в стылом и влажном лесу. Но на поляне было столько народу, что ощущение холода пропало. А уж когда затянули песню да пошли, взявшись за руки, кружить по мокрой и скользкой траве – сначала медленно, а потом все быстрей и быстрей, – Ешка почувствовала жар. Так и подбивало мчаться, чтобы ветер дул в пылавшие щеки.
Хоровод стал распадаться на пары, в центре поляны сложили костер, который должен был гореть всю ночь. Ешка отошла к стене деревьев и вдруг услышала вой – протяжный и тоскливый. «Вытьян» ! – сразу подумала она и пожалела лесную тварь, обреченную на вечное одиночество. Вой снова взвился над головами счастливых, разгоряченных хороводом людей, отскочил от взявшегося пламенем костра и полетел в звездное небо к круглому оку луны.
Ешка встревожилась и тронула за руку парнишку, который тоже, как Ешка, по малолетству ходил во внешнем круге и не имел пары:
– Чего-то вытьян голосит, – сказала она.
Парнишка покосился на нее и отошел. Ешка поняла, что слышит вытьяна только она. Но не догадалась тогда, что «поющая кость» хотел предупредить народ о страшном предательстве.
Не все селяне остались верны Роду, многие из них впустили в душу Бога-на-Кресте. Тайно доложили служкам крестового о запретном хороводе. И князь прислал лихих людей чинить расправу над ослушниками. Были среди них и те, кто жил разбоем и смертоубийством, прикрывая злосердие фигуркой крестового, болтавшейся на шеях на кожаном шнурке.
Ешка и вздохнуть не успела, как на голове оказался мешок, сильные руки сграбастали ее и потащили куда-то. Услышала только отчаянные крики и женский визг.
Как же так! Матушка! Тятя! Почему не защитил Род своих детей?
Ешка забилась, как одержимая, пока страшный удар в ухо не прекратил ее страдания.
Сначала она услышала голоса:
– На что малую приволок? – хрипло спросил один.
– Так она высоченная. Подумал, девка, – стал оправдываться другой.
Ешка видела перед собой только темень – настоящую, густую, застлавшую глаза. И поняла, что голова по-прежнему в мешке.
А вот сарафана с рубашкой не было – живот и ноги холодил ветер. Руки связаны за стволом дерева или столба.
– Ну и имай ее сам, – загоготал первый.
Грубые пальцы с заусенистыми ногтями тронули Ешкину сюку.
– Не можно, – заявил второй. – Она точно кровей еще не роняла. И не мохната – три волосинки.
– А ты варежки вязать собрался? – спросил кто-то подошедший. – Али не справишься?
Женские душераздирающие вопли и вой перекрыли довольный хохот разбойников.
– А-а-а-а-а! Лю-ю-ди добрые-е-е! Не сдюжу позору-у!
– Сдюжишь! Ннна! Руки ей держи!
Ешка против воли взвизгнула – чья-то рука сдавила, точно клещами, сосок на ее плоской груди – и в этот же миг поняла: нужно, чтобы с головы стянули мешок. Не все лесные жители зрячи. Они увидят обидчиков Ешкиными глазами, помогут. Взмолилась:
– Дышать нечем! Снимите тряпку!
– Вот тебе и малая! – удивился кто-то из разбойников. – Не отпустить просит, а дыхалку ослобонить! Слухай, Ушкан, я после тебя…
Веревка вокруг шеи ослабла, кто-то потянул мешок.
– Эй, Ушкан, не трожь! Оглазит твой уд, испортит! Они такие, лесные девки… Потом захочешь, да не сможешь!
Снова хохот.
«Да ну вас!» – сказал Ушкан и стянул мешок.
В свете разбойничьего костра на Ешку с любопытством уставилось молодое широкоскулое лицо чернявого парня.
– Ох ты!.. Ягодка-малинка! – выдохнул он и затеребил поясок на штанах.
Ешка постаралась не глядеть туда, где на земле шевелились нагие тела и слышались болезненные стоны и похотливые подначивания. Ее глаза искали средь деревьев тех, кто поможет. Не допустит непотребства. Спасет.
Сцепила зубы и смолчала, когда уже голый Ушкан, приговаривая: «Сладкая… смирная… лежи тихонько, жива будешь», разрезал путы на ее руках, уронил на корни сосны, больно впившиеся в спину, подхватил под коленки, потащил к себе, насаживая на темный, взбугрившийся жилами уд.
И ночь увидела в выпученных от боли Ешкиных глазах ту муку, которая сопровождает переход человека из Яви в Навь. А пролитая кровь впиталась в землю и закрепила никому не дознамый сговор между Ешкой и миром самой Мары…
– Братцы, да она уссалась, – сказал, отваливаясь, Ушкан, перепачканный кровью от живота до коленей. – Вот так малая… Имливей иной бляди…
Никто не откликнулся.
Ушкан огляделся: его подельники окоченели на месте. Кто над телом полонянки, разинувшей рот в крике, да так и замершей; кто поодаль костра, кто у котла.
Застыли даже языки огня и струйки пара от варева.
Из чащи тянулась нежить в белых рубищах, со стоявшими дыбом, шевелившимися, как змеи, волосами. На корявых, цвета брюха тухлой рыбы, мордах тварей не было глаз, только пасти с висячими клыками.
Ушкан схватился за фигурку бога на шее, но забормотал не то, что называли крестовники молитвой, а старые обережные слова. Беспомощно заозирался и краем глаза зацепил девку, которую только что имал, несмотря на ее детское тело.
А Ешка, упершись затылком в ствол сосны, а подбородком – в выступавшую ключицу, смотрела поверх своих согнутых коленей на тех, кто отныне подвластен ей.
И вот ее глаза багряно полыхнули.
Твари, словно обретя зрение, бросились и на насильников, и на их жертв. Вонзали клыки в горло и, хлюпая, содрогаясь утробой, тянули жизнь. Высосанные валились наземь, как пустые кожи.
Даже рассвет не остановил пиршества нечисти.
Ушкан, который только подвывал, глядя, как сужается круг около дерева, вдруг плюхнулся на брюхо и подполз к Ешке. Зарыдал, взмолился:
– Прости, не губи!.. Наняли моего дядьку разогнать язычников с их сборища! А отец должен дядьке за коней! Вот и отправил меня в счет долга!
Ешкины глаза сверкнули еще жарче.
Но нежить остановилась в паре шагов от дерева. Ешка даже дышать перестала от ярости. Почему твари медлят? Вот он – предатель и насильник! Хватайте, кормитесь! А потом поняла: она повязана с погубителем своей же кровью. Теперь Маре что сама Ешка, что хитник ее девочисти – оба едины.
Как только лучи солнца проникли в лес, твари поплелись в чащу погуще – отсыпаться. Не скоро они покинут место, где пировали, а может, и вообще не уйдут. Будут поджидать новую еду: и честной народ, и крестоверцев. Им все равно.
Ешка поднялась и – как была, голяком, – двинулась за нежитью. На обидчика даже не глянула. Оставила на суд его Бога-на-Кресте. И против своего Рода.
Ушкан этому несказанно обрадовался и кинулся было прочь, но остановился. А как же мешки и сумы с добром? У дяди, поди, и денежка водилась… Да и его топорик не помешает. Но только пристроился потрошить чужое, как услышал тонкий высокий вой. Что такое? На волчий не похоже. Может, див, про которого отец сказывал? Поднял глаза: перед ним стояло лесное страшилище! Ростом взрослому мужику по колено, одноглазое, с отвисшей губой. Руки до земли, уд как стручок, а ноги кривей оглобли. Тьфу, срамота, мерзость!
Ушкан швырнул в уродца топор.
И тут же все помутилось перед глазами от свирепой боли.
Ай! На Боли-бошку нарвался! Все, конец ему, Ушкану! Старики говорили, что если Боли-бошка привяжется, то не отстанет, пока не изведет человека. Или сам хворый на себя руки не наложит.
Ушкан, схватившись за голову, которую словно тьма змей разом жалила, заметался меж сосен. Все бросил, помчался вслед за девкой, которая, видно, его так наказала за насилие.
Догнал, дернул за хрупкие плечи, развернул малую и бросился на колени перед ней:
– Прости-помилуй!
Увидев пустые, отстраненные девкины глаза, точно она сама нежить, завыл так, чтоб голоса Боли-бошки не стало слышно, уткнулся головой в землю.
Девка, словно во сне, пошла себе дальше, а Ушкан двинулся за ней на четвереньках, как пес.