Книга: Перед заморозками
Назад: 19
Дальше: 21

20

Курт Валландер появился в дверях. Его одежда насквозь промокла, сапоги облепила глина, но вид был торжествующий: оказывается, Нюберг дозвонился в метеослужбу в аэропорту Стурупа, и там обещали, что в ближайшие сорок восемь часов дождя не будет. Он переоделся, и, отказавшись от Линдиных услуг, пошел в кухню готовить себе омлет.
Она выжидала удобный момент, чтобы завести речь о несовпадении двух затылков. Собственно говоря, она и сама толком не понимала, чего выжидает. Может быть, это был укоренившийся страх перед отцовской неуравновешенностью? Она и сама не знала, просто выжидала. Когда же он наконец отодвинул тарелку и она неуклюже плюхнулась на стул напротив, собираясь начать разговор, он заговорил сам:
— Я все думал про тот разговор о папе.
— Какой разговор?
— О том, каким он был, твой дедушка. И каким не был. Думаю, что ты и я знали его с разных сторон. Как оно вообще-то и быть должно. Я все время искал в нем себя самого — и боялся найти что-нибудь не то. Мне кажется, с годами я делаюсь все больше на него похожим. Если доживу до его лет, не исключено, что в один прекрасный день засяду в каком-нибудь полуразвалившемся сарае и начну писать картины: заход солнца с глухарем или заход солнца без глухаря:
— Вот чего не будет, того не будет…
— Не зарекайся. Но там, в этой кровавой хибаре, я все время о нем думал. Он без конца рассказывал одну и ту же историю — о несправедливости, пережитой им в юности. Я пытался уговорить его, что неразумно все время сыпать соль на рану, полученную бог знает когда… пятьдесят лет назад, и к тому же ерунда совершеннейшая. Но он не хотел слушать. Ты ведь знаешь, о чем я говорю?
— Нет.
— Перевернутый стакан как причина пожизненной обиды. Разве он никогда тебе об этом не рассказывал?
Он налил себе воды и выпил, словно бы для рассказа ему требовались дополнительные силы.
— Дед когда-то тоже был молодым, хоть в это и трудно поверить. Молодым, холостым и отчаянным, его одолевало желание посмотреть мир. Он родился в Викбуландете под Норрчёпингом. Отец его был скотником у графа Сигенстама и постоянно его колотил из соображений благочестия: он считал, что грехи из мальчика легче всего выбить с помощью кожаного ремня, вырезанного им из старой конской сбруи. Его мать, моя бабушка, которую я никогда не видел, похоже, была совершенно запугана, только и делала, что закрывала лицо руками. Ты же видела фотографии своих прадеда и прабабки, они стоят на полке. У нее там такой вид, словно ей даже на снимке хочется спрятаться. Это не потому, что снимок поблек — это ей хочется поблекнуть, выцвести прочь с фотографии. Отец сбежал из дома, когда ему было четырнадцать. Сначала плавал на гребных посудинах, потом — на кораблях побольше. И как-то раз, когда они пришвартовались в Бристоле, с ним и случилась эта история. Ему тогда было уже двадцать.
В то время он крепко выпивал, он никогда этого и не скрывал. Но он именно выпивал, это почему-то считалось более, что ли, благородным, чем, накачавшись пивом, шататься по улицам и бузить. Это был своего рода аристократический обычай моряков, они выпивали с умом, зная свою меру. Но ему никогда так и не удалось объяснить мне, что это означает. Когда мы с ним, бывало, выпивали, он пьянел так же, как и все: лицо краснело, речь становилась неразборчивой, он злился или впадал в сентиментальность, а чаще — и то, и другое одновременно. Должен признаться — мне иногда не хватает этих вечеров, когда мы с ним выпивали на кухне и он начинал орать старые итальянские шлягеры — он их очень любил. Если хоть раз слышал «Volare» в его исполнении, уже не забудешь.
Короче говоря, сидел он за стойкой в пабе в Бристоле, и кто-то нечаянно толкнул его стакан, да так, что тот опрокинулся. И обидчик — подумать только! — не попросил у него извинения! Он просто посмотрел на пролитый стакан и предложил заплатить за новый. Этого отец пережить не мог. Он вспоминал этот стакан и несостоявшееся извинение по любому поводу. Как-то мы с ним были в налоговом управлении, нужна была какая-то бумага или что-то в этом роде. И вдруг он начал рассказывать этот случай клерку в окошке! Тот, естественно, решил, что отец тронулся. В продуктовом магазине отец мог заставить всю очередь ждать, если ему приходило в голову, что молоденькой кассирше совершенно необходимо узнать эту душераздирающую историю пятидесятилетней давности. Этот чертов стакан стал буквально каким-то водоразделом в его жизни. До несостоявшегося извинения — и после. Две разные эпохи. Он словно потерял веру в человечество, когда неизвестный в пабе опрокинул его стакан и не попросил прощения. То есть этот эпизод для него был куда более унизительным и оскорбительным, чем ремень из сбруи, которым его пороли до крови! Я много раз пытался уговорить его объяснить, даже не мне, а самому себе, — почему вдруг этот стакан и неизвестный парень, забывший извиниться, сыграли такую роль в его жизни.
Он мог ни с того ни с сего начать рассказывать, что ночью он проснулся весь в холодном поту — ему приснился опрокинутый стакан, и что перед ним не извинились. Это был столп, на котором держалось все. Мне даже кажется, это событие и определило в большой степени то, что он стал тем, кем стал. Старик, сидящий в сарае и малюющий один и тот же мотив, снова и снова, до бесконечности. Он не хотел иметь ничего общего с миром, где можно запросто опрокинуть чужой стакан и не извиниться.
Даже когда мы ездили в Италию, эта заноза не давала ему покоя. Как-то мы сидели в ресторане неподалеку от виллы Боргезе. Сказочный вечер, изумительная еда, вино, отец весь размяк и начал строить глазки красивой дамочке за соседним столиком, и про сигару он не забыл… как вдруг потемнел лицом и стал рассказывать, как у него буквально земля поплыла под ногами в тот день в Бристоле. Я попытался его отвлечь, заказал граппу, но он не унимался. Опрокинутый стакан и несостоявшееся извинение. И я тоже хорош — сегодня весь день об этом думаю, словно он оставил мне эту чушь в наследство. Я не хочу такого наследства.
Он замолчал и снова налил в стакан воды.
— Вот такой он был, мой папаша. Для тебя он наверняка был кем-то другим.
— Все для всех разные, — глубокомысленно изрекла Линда.
Он отодвинул стакан и посмотрел на нее. Глаза у него оживились, усталость как будто бы прошла, словно этот пролитый бристольский стакан придал ему энергии. О чем и речь, подумала Линда, несправедливость не только оскорбляет человека, но и придает ему сил.
Она в свою очередь рассказала о разных затылках. Он внимательно слушал, и когда она закончила, даже не задал свой обычный вопрос, уверена ли она в том, что видела. Он понял по ее тону, что вопрос этот не нужен, — она была совершенно убеждена. Курт Валландер потянулся за телефоном и на память набрал номер. Первый раз номер был неправильный, но со второго раза он дозвонился до Стефана Линдмана и вкратце пересказал Линдины наблюдения. И в заключение сказал, что надо еще раз съездить к Генриетте Вестин.
— У нас нет времени на вранье, — сказал он под конец. — Ни на вранье, ни на полуправду, ни на провалы памяти.
Он положил трубку и посмотрел на нее:
— Вообще говоря, это неправильно. И даже не нужно. Но я прошу тебя поехать тоже. Если ты в состоянии.
Линда обрадовалась:
— Конечно, в состоянии.
— А как нога?
— Нормально.
Она заметила, что он ей не верит.
— А Генриетта знает, почему я там оказалась? Вряд ли объяснение Стефана ее удовлетворило.
— Мы хотим только узнать, кто это был. Можем сказать, что у нас есть свидетель. Другой, не ты.
Они спустились на улицу. Метеорологи в аэропорту оказались правы. Погода изменилась. Дождя уже не было, дул сухой и теплый ветер с юга.
— Когда выпадет снег? — спросила Линда.
Он весело посмотрел на нее:
— Завтра, думаю, еще не выпадет. Что еще тебе взбрело в голову?
— Просто я не помню, когда ему полагается выпадать. Я же родилась и выросла в этом городе. А насчет снега — не помню.
— По-разному. Когда выпадет, тогда выпадет.
Стефан Линдман затормозил прямо около них. Они сели в машину, Линда поместилась сзади. Курт Валландер втиснулся на драное кресло и с трудом застегнул на себе ремень безопасности.
Они ехали на Мальмё. По левую сторону шоссе поблескивало море. Мне не хотелось бы здесь умереть, вдруг подумала она. Мысль была совершенно неожиданной. Мне не хотелось бы прожить здесь всю жизнь. Как, скажем, Зебра, мать-одиночка, каких тысячи, для них вся жизнь состоит из добывания денег, которых вечно не хватает, и охоты за порядочными няньками. Или как отец. Он никогда не найдет ни дома, ни собаки, ни жены. А они ему очень нужны.
— Что ты сказала? — спросил Курт Валландер.
— Разве я что-то сказала?
— Что-то пробормотала. Похоже, какое-то ругательство.
— Я даже не заметила.
— Не правда ли, оригинальная у меня дочка? — обратился Валландер к Стефану. — Ругается на чем свет стоит и сама этого не замечает.
Они свернули на проселок к дому Генриетты. Линда вспомнила про капкан, и нога сразу заболела.
— Что будет с этим типом, что понаставил тут капканов?
— Побледнел малость, когда узнал, что в капкан вместо лисы попался полицейский. Думаю, что его прилично оштрафуют.
— У меня есть приятель в Эстерсунде, — сказал Стефан Линдман. — Следователь. Его зовут Джузеппе Ларссон.
— Откуда он родом?
— Да из Эстерсунда. Просто его назвали в честь какого-то сладкоголосого итальянского певца. Так сказать, папы, о котором мечтала его мама.
— Как это понимать? — спросила Линда, наклонившись в промежуток между передними сиденьями. Ей вдруг остро захотелось прикоснуться к лицу Стефана.
— Его мамаша вообразила себе, что его отец — не его отец, а тот тенор, что выступал в Народном парке. Он был итальянец. Не только у мужчин есть девушки их мечты.
— Может быть, и у Моны были такие мысли, — сказал Курт Валландер. — Но тогда Линдин папа из Мониной мечты был бы черный. Ей очень нравился Хош Уайт.
— Не Хош, — поправил Стефан. — Джош.
Линда рассеянно пыталась представить себе чернокожего отца.
— Так вот, к чему я о нем рассказываю — у Джузеппе на стене висит старый медвежий капкан. Похож на средневековый пыточный инструмент. Он говорит, что если человек в него попадет, то железные зубья прошивают ногу насквозь. Медведь или лиса, обезумев от боли, могут отгрызть собственную ногу.
Они остановились. Было по-прежнему ветрено. Они направились к дому. В окнах горел свет. Линда припадала на левую ногу. Они ступили на газон и переглянулись, подумав об одном и том же: почему молчит собака? Стефан Линдман постучал в дверь. Никто не отвечал, собака не залаяла. Курт Валландер заглянул в окно. Стефан толкнул дверь — она была не заперта.
— Всегда можно сказать, что тебе послышалось «войдите», — осторожно заметил он.
Они вошли в дом. Линда шла последней, и ей ничего не было видно за двумя широкими спинами. Она попробовала встать на цыпочки и ойкнула — нога отозвалась резкой болью.
— Есть здесь кто-нибудь? — крикнул Курт Валландер.
— Никого, — ответил Стефан Линдман.
Они прошли в комнаты. Дом выглядел точно так же, как во время последнего визита Линды. Нотная бумага, газеты, кофейные чашки. На полу — собачья миска. Первое впечатление беспорядка быстро сменялось твердой уверенностью, что обстановка дома полностью соответствует потребностям и вкусам Генриетты Вестин.
— Дверь незаперта, собаки нет, — сказал Стефан. — Вывод? Она прогуливает собаку. Дадим ей четверть часа. И откроем дверь, чтобы она видела, что в доме кто-то есть.
— Тут-то она и позвонит в полицию, — сказала Линда, — решит, что в доме воры.
— Воры не оставляют дверь открытой, — возразил отец.
Он выбрал кресло поудобнее, сел, сложил на груди руки и закрыл глаза. Стефан сунул между дверью и порогом сапог, чтобы она не захлопнулась. Линда увидела, что на рояле лежит фотоальбом, открыла и начала его листать. Отец посапывал в своем кресле, Стефан у двери что-то напевал. Первые снимки относились к семидесятым годам. Цвета поблекли. Вот Анна сидит на траве в окружении клюющих цыплят, на всю эту картину равнодушно взирает зевающий кот. Линда помнила Аннины рассказы — воспоминания о хиппи-коммуне под Маркарюдом, где она провела первые годы своей жизни. На другом снимке Генриетта держит Анну на руках. На матери мешковатые брюки, шея обмотана палестинской шалью. А кто снимал? По-видимому, Эрик Вестин. Перед тем, как исчезнуть.
Стефан покинул свой пост у двери и подошел к ней. Линда стала показывать и объяснять, кто есть кто на фотографиях. Члены коммуны, участники «зеленой волны», исчезнувший башмачник, тот, что мастерил сандалии.
— Звучит как сказка, — сказал Стефан. — Из «Тысячи и одной ночи». «Исчезнувший башмачник».
Они стали листать дальше.
— А он есть на снимках?
— У Анны было несколько его фотографий, но теперь они тоже исчезли.
Стефан поднял брови:
— Забирает фотографии и оставляет дневник? Так я понял?
— Так.
— Ну да, с одной стороны. Но вообще-то так быть не должно.
Они продолжали не торопясь листать страницы. Теперь вместо лужайки с цыплятами и зевающим котом на снимках было жилье в Истаде. Серый бетон, покрытая льдом детская площадка. Анна на несколько лет старше.
— Когда это снимали, его уже несколько лет не было. Тот, кто снимал вот это, предпочитал крупные планы. На ранних фотографиях расстояние больше.
— Первые снимки делал отец, а эти — Генриетта? Это ты имеешь в виду?
— Да.
Они проглядели почти весь альбом. Снимков отца не было. На последних фотографиях — Анна на выпускном балу в день окончания школы. На заднем плане — Зебра. Линда тоже была на этом балу, но на снимках ее нет.
Она как раз собиралась перевернуть последнюю страницу, как свет вдруг замигал и погас. В доме стало совершенно темно. Отец вздрогнул и проснулся.
Кругом было темно. Издалека слышался лай собаки. Линда подумала, что где-то там, в темноте, есть люди, которые не ищут свет, не идут к нему, а, наоборот, уходят все глубже в мир теней.
Назад: 19
Дальше: 21