Книга: ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. II том
Назад: Часть II
Дальше: Часть III
ВТОРАЯ БРАЧНАЯ НОЧЬ
Екатерина мгновенно оглядела комнату. Бархатные ночные туфельки на приступке кровати, разбросанные по стульям предметы туалета Маргариты, протиравшей глаза, чтобы прогнать сон, — все убедило Екатерину, что ее дочь только что проснулась.
Она улыбнулась улыбкой женщины, чьи намерения увенчались успехом, придвинула к себе кресло и сказала:
— Садитесь, Маргарита, давайте побеседуем.
— Я слушаю.
— Пора, дочь моя, вам понять, — произнесла Екатерина, тихо закрывая глаза, по примеру людей, которые что-то обдумывают или скрывают, — как мы жаждем, ваш брат и я, сделать вас счастливой.
Такое вступление звучало страшно для тех, кто знал Екатерину.
«Что-то она скажет?» — подумала Маргарита.
— Конечно, — продолжала флорентийка, — выдавая вас замуж, мы совершали одно из тех политических деяний, какие диктуются властителям государственными интересами. Но должна признаться, бедное дитя, мы не думали, что отвращение короля Наваррского к вам, молодой, прекрасной, обворожительной женщине, окажется совершенно непреодолимым.
Маргарита встала и, запахнув пеньюар, сделала церемонный реверанс.
— Я только сегодня вечером узнала… — продолжала Екатерина, — иначе я бы зашла к вам раньше… узнала, что ваш муж отнюдь не намерен оказать вам те знаки внимания, на какие имеет право не просто красивая женщина, но принцесса крови.
Маргарита вздохнула, и Екатерина, поощренная этим немым согласием, продолжала:
— То, что король Наваррский на глазах у всех взял на содержание одну из моих прислужниц, то, что он влюблен в нее до неприличия, то, что он пренебрегает любовью женщины, которую мы пожелали дать ему в супруги, — это несчастье, но помочь тут мы, бедные всемогущие, бессильны, хотя и последний дворянин в нашем королевстве наказал бы за это своего зятя, вызвав его на поединок или приказав вызвать его своему сыну.
Маргарита опустила голову.
— Уже давно, дочь моя, я вижу по вашим заплаканным глазам, по вашим резким выходкам против этой Сов, что, несмотря на все усилия, вы уже не можете скрыть кровоточащую рану в вашем сердце.
Маргарита вздрогнула. Полог кровати чуть всколыхнулся, но, к счастью, Екатерина этого не заметила.
— Эту рану, — продолжала она с усиленной сердечностью и нежностью, — эту рану, дитя мое, может исцелить только материнская рука. Те, кто, надеясь осчастливить вас, решили заключить ваш брак, теперь тревожатся за вас, видя, как Генрих Наваррский каждую ночь попадает не в ту комнату; те, кто не может допустить, чтобы женщину, столь прекрасную, столь высокопоставленную, наделенную столь многочисленными достоинствами, непрестанно оскорблял какой-то королек своим пренебрежением к ней и к продолжению ее потомства, наконец, те, кто видит, что с первым ветром, который покажется ему попутным, этот безумец, этот наглец станет открытым врагом нашего семейства и выгонит нас из дому, имеют полное Право разделить ваши судьбы и так обеспечить вашу будущность, чтобы она была наиболее достойна вас и вашего сана.
— Ваше величество, — сказала Маргарита. — Несмотря на все ваши замечания, проникнутые материнской любовью и наполняющие меня чувством радости и гордости, я все же возьму на себя смелость доказать вашему величеству, что король Наваррский действительно мне муж.
Екатерина вздрогнула от гнева и, наклонившись к Маргарите, сказала:
— Это он-то вам муж? Разве одного церковного благословения достаточно, чтобы стать мужем и женой? Разве брак освящается только молитвами священника? Он вам муж! Если бы вы, дочь моя, были госпожой де Сов, вы бы могли дать мне такой ответ. Мы ждали от него совсем другого, но Генрих Наваррский с тех самых пор, как вы оказали ему честь, назвавшись его женою, передал все права жены другой. Идемте сию же минуту! — повысив голос, продолжала Екатерина. — Пойдемте со мной: этот ключ откроет дверь в комнату госпожи де Сов, и вы увидите…
— Тише, тише, умоляю вас! — сказала Маргарита. — Во-первых, вы ошибаетесь, а во-вторых…
— Что во-вторых?
— Вы разбудите моего мужа…
Сказавши это, Маргарита с томной грацией встала и, распустив полы пеньюара с короткими рукавами, обнажившие ее точеные, истинно царственные руки, поднесла розовую восковую свечу к постели, раздвинула полог и, улыбаясь, показала матери гордый профиль, черные волосы и приоткрытый рот короля Наваррского, лежавшего на смятой постели и, видимо, спавшего глубоким, мирным сном.
Екатерина, бледная, с блуждающим взглядом, отшатнулась так, как будто у ее ног разверзлась бездна, и даже не вскрикнула, а глухо простонала.
— Как видите, вы плохо осведомлены, — сказала Маргарита.

 

 

Екатерина взглянула на Маргариту, потом на Генриха. В ее лихорадочно работавшем мозгу этот бледный, вспотевший лоб, эти глаза, обведенные чуть темными кругами, связались с улыбкой Маргариты, и Екатерина в немой ярости закусила свои тонкие губы.
Маргарита дала матери с минуту полюбоваться этой картиной, производившей на нее впечатление головы Медузы, затем опустила полог, на цыпочках подошла к матери и села на стул.
— Вы что-то сказали? — спросила она.
Флорентийка в течение нескольких секунд вглядывалась в молодую женщину, стараясь убедиться в ее искренности, но в конце концов острота взгляда Екатерины как бы притупилась о твердое спокойствие Маргариты.
— Ничего, — сказала она и большими шагами вышла из комнаты.
Едва шаги ее затихли в глубине потайного хода, как полог кровати снова раздвинулся, и Генрих Наваррский, со сверкающими глазами, с дрожащими руками, тяжело дыша, бросился на колени перед Маргаритой. На нем были только короткие с пуфами штаны и кольчуга, так что Маргарита, хотя и от души пожимала ему руку, увидев его наряд, не смогла удержаться от смеха.
— Ах, сударыня! Ах, Маргарита! — воскликнул он. — Я в неоплатном долгу перед вами!
Покрывая ее руки поцелуями, Генрих от кистей мало-помалу переходил все выше…
— Государь, — мягко отстраняясь, сказала Маргарита, — разве вы забыли, что в эту минуту бедная женщина, которой вы обязаны жизнью, тоскует по вас и страдает? Направляя вас ко мне, — продолжала она шепотом, — госпожа де Сов принесла в жертву свою ревность, а может быть, она жертвует и своей жизнью, — ведь вы лучше всех должны бы знать, как страшен гнев моей матери.
Генрих вздрогнул и, встав с колен, собрался уходить.
— Нет, подождите! — с очаровательной кокетливостью остановила его Маргарита. — Я все обдумала и успокоилась. Ключ был дан вам без дальнейших указаний, так что этот вечер вы можете провести у меня.
— Я и проведу его с вами, Маргарита, только будьте добры забыть…
— Тише, тише, государь! — шутя повторила королева слова, которые десять минут назад она сказала матери. — Вас слышно из кабинета, а так как я еще не совсем свободна, государь, то попрошу вас говорить не так громко.
— Верно, верно, — произнес Генрих, посмеиваясь и слегка хмурясь. — Я и забыл, что, по всей вероятности, не мне суждено закончить эту увлекательную сцену. Этот кабинет…
— Пройдите туда, государь, — предложила Маргарита, — я хочу иметь честь представить вам храброго дворянина, раненного во время избиений, когда он бежал в Лувр предупредить вас, ваше величество, что вам грозит опасность.
Королева подошла к двери кабинета. Генрих последовал за женой.
Дверь растворилась, и Генрих в изумлении остановился на пороге, увидав какого-то мужчину в этом кабинете, полном всевозможных неожиданностей.
Но еще больше был озадачен Ла Моль, неожиданно столкнувшись лицом к лицу с королем Наварры. Заметив это, король насмешливо взглянул на Маргариту, но она невозмутимо выдержала его взгляд.
— Государь, — сказала Маргарита, — я боюсь, что даже в моих покоях могут убить этого дворянина, преданного слугу вашего величества, а потому отдаю его под ваше покровительство.
— Государь, — вступил в разговор молодой человек, — я тот самый граф Лерак де Ла Моль, которого вы ждали и которого рекомендовал вам несчастный господин де Телиньи, которого убили на моих глазах.
— Верно, верно! — сказал Генрих. — Королева Наваррская передала мне его письмо. Но не было ли у вас еще и письма от лангедокского губернатора?
— Да, государь, мне приказали вручить его вашему величеству тотчас по приезде в Париж.
— Почему же вы этого не сделали?
— Я приходил в Лувр вчера вечером, но вы, ваше величество, были так заняты, что не могли принять меня.
— Это правда, — сказал король, — но ведь вы могли бы попросить кого-нибудь, чтобы мне передали письмо.
— Губернатор, господин д'Ориак, велел мне отдать письмо только в собственные руки вашего величества. Господин д'Ориак уверял меня, что в этом письме содержатся известия чрезвычайной важности, и он даже не решался доверить его простому гонцу.
Король взял у Ла Моля письмо и прочитал его.
— В самом деле, — сказал он, — мне советуют покинуть двор и уехать в Беарн. Господин д'Ориак — католик, но он принадлежит к числу моих друзей, и, будучи губернатором, он, вероятно, знал, что должно произойти. Почему же вы мне не отдали письмо три дня назад?
— Потому что, как я уже имел честь доложить вашему величеству, несмотря на то, что я спешил, я смог прибыть в Париж только вчера.
— Досадно, досадно! — пробормотал король. — Сейчас мы уже были бы в безопасности — либо в Ла-Рошели, либо где-нибудь на равнине во главе двух-трех тысяч всадников.
— Что было, то прошло, государь, — вполголоса заметила Маргарита, — не стоит досадовать на прошлое и терять на это время, сейчас нужно подумать о том, как наилучшим образом устроить наше будущее.
— Значит, на моем месте вы бы еще на что-то надеялись? — спросил Генрих, не спуская испытующего взгляда с Маргариты.
— Конечно. Я бы смотрела на это дело как на некую игру, в которой из трех партий я пока проиграла только первую.
— Ах, если бы я был уверен, что вы играете в паре со мной!.. — прошептал Генрих.
— Если бы я вознамерилась играть на стороне ваших противников, по-моему, я давно могла бы это сделать, — возразила Маргарита.
— Вы правы, — заметил Генрих, — я неблагодарен, и вы справедливо заметили, что еще можно все исправить, и исправить сегодня же.
— Увы, государь, — произнес Ла Моль, — я желаю вашему величеству всяческих удач, но сегодня с нами нет адмирала.
Генрих Наваррский улыбнулся своей хитрой мужицкой улыбкой, которую при дворе не понимали до тех пор, пока он не стал Французским королем.
— Однако, государыня, — заговорил он, внимательно разглядывая Ла Моля, — если этот дворянин останется здесь, он будет постоянно стеснять вас, да и сам то и дело будет подвергаться всевозможным опасностям. Что вы собираетесь с ним делать?
— Государь, я с вами вполне согласна, но не можем же мы вывести его из Лувра! — возразила Маргарита.
— Да, это было бы трудновато.
— Государь, а не мог бы господин де Ла Моль найти себе приют у вашего величества?
— Увы, государыня! Вы все время обращаетесь со мной так, как будто я еще король гугенотов и у меня есть мой народ. Но ведь вы знаете, что я уже наполовину католик и что никакого народа у меня нет.
Любая женщина, кроме Маргариты, поторопилась бы сразу заявить: «Да ведь и он католик!» Но королеве хотелось, чтобы Генрих сам попросил ее о том, чего она желала получить от него. А Ла Моль, видя сдержанность своей покровительницы и не зная, куда ступить на скользкой и опасной почве французского двора, тоже промолчал.
— Вот как! — заговорил Генрих, перечитав письмо, привезенное Ла Молем. — Провансальский губернатор пишет мне, что ваша матушка была католичкой и что отсюда его дружба с вами.
— Вы что-то говорили мне о вашем обете переменить вероисповедание, — сказала Маргарита, — но у меня в голове все перепуталось. Помогите же мне, господин де Ла Моль! Ваше намерение как будто совпадает с желаниями короля Наваррского.
— Да, но вы, ваше величество, так равнодушно отнеслись к моим объяснениям по этому поводу, что я не осмелился…
— Но ведь меня это ни в малейшей мере не касается! Объясните все это королю.
— О каком обете идет речь? — спросил король Наваррский.
— Государь, — сказал Ла Моль, — когда меня, безоружного, полумертвого от ран, преследовали убийцы, мне вдруг почудилось, будто тень моей матери с крестом в руке ведет меня в Лувр. Тогда я дал обет, что, если моя жизнь будет спасена, я приму веру моей матери, которой Бог в эту страшную ночь позволил встать из могилы, чтобы указать мне путь к спасению. И вот я нахожусь под покровительством французской принцессы и короля Наваррского. Мою жизнь спасло чудо; мне остается исполнить мой обет, государь. Я готов стать католиком.
Генрих нахмурил брови. Будучи скептиком, он прекрасно понимал людей, отрекающихся от религии по расчету, но относился недоверчиво к людям, отрекающимся от нее по убеждению.
«Король не хочет взять на себя заботу о моем подопечном», — подумала Маргарита.
Очутившись между двух огней, Ла Моль смутился и оробел. Он чувствовал себя смешным, сам не зная, почему. Маргарита с женской деликатностью вывела его из неловкого положения.
— Государь, — сказала она, — мы забываем, что несчастному раненому необходим покой. Я сама так хочу спать, что еле держусь на ногах… Ну вот, вы опять!..
Ла Моль в самом деле побледнел, но виной тому были последние слова Маргариты, которые он расслышал и которые истолковал по-своему.
— Что ж, сударыня, — сказал Генрих, — ничего нет легче: дадим господину де Ла Молю отдохнуть.
Молодой человек обратил к Маргарите молящий взор и, несмотря на присутствие двух августейших особ, добрел до стула и сел, сломленный усталостью и душевной болью.
Маргарита поняла, сколько любви было в его взгляде и сколько отчаяния в его слабости.
— Государь, — сказала она, — этот молодой дворянин ради своего короля подвергал опасности собственную жизнь и был ранен, когда бежал в Лувр, чтобы известить вас о смерти адмирала и де Телиньи, а потому вашему величеству подобает оказать ему честь, за которую он будет признателен всю жизнь.

 

 

— Какую же, государыня? — спросил Генрих. — Приказывайте, я в вашем распоряжении.
— Вы, ваше величество, можете лечь спать на этом диване, а господин Ла Моль ляжет у вас в ногах. Я же, с позволения моего августейшего супруга, — с улыбкой продолжала Маргарита, — позову Жийону и лягу в мою постель; клянусь вам, государь, что я нуждаюсь в отдыхе не меньше любого из нас троих.
Генрих был умен, пожалуй, даже слишком умен, что отмечали позже и его друзья, и его враги. Он понял, что эта женщина, прогоняя его с супружеского ложа, имела право так отплатить ему за равнодушие, какое проявлял он к ней до сей поры; к тому же Маргарита, несмотря на его холодность, несколько минут назад спасла ему жизнь. И Генрих отбросил самолюбие.
— Если господин де Ла Моль в состоянии дойти до моих покоев, я уступлю ему свою постель, — сказал он.
— Государь, — возразила Маргарита, — в настоящее время ваши покои не безопасны ни для вас, ни для него, осторожность требует, чтобы вы, ваше величество, остались здесь до завтра.
Не дожидаясь ответа короля, она позвала Жийону и приказала ей принести королю подушки, а в ногах у него постелить Ла Молю, который до того был счастлив и доволен такой честью, что, можно сказать наверняка, позабыл о своих ранах.
Маргарита сделала королю почтительный реверанс, вернулась к себе в спальню, заперла все двери на задвижки и улеглась в постель.
«Утром, — сказала она себе, — у Ла Моля будет в Лувре защитник, а тот, кто сегодня был глух к моей просьбе, завтра в этом раскается».
Она жестом приказала Жийоне, ожидавшей последних распоряжений, подойти поближе.
Жийона подошла к постели.
— Жийона, — прошептала Маргарита, — нужно будет придумать что-нибудь такое, чтобы у моего брата герцога Алансонского возникло желание прийти ко мне еще до восьми часов утра.
На башенных часах Лувра пробило два часа.
Ла Моль несколько минут поговорил с королем о политике, но Генрих быстро задремал и наконец раскатисто захрапел, словно спал у себя в Беарне, на своей кожаной постели.

 

 

Ла Моль, быть может, последовал бы примеру короля и заснул, но Маргарита не спала: она все время ворочалась с боку на бок, и этот шорох тревожил мысль юноши, отгоняя сон.
— Он очень молод, — шептала Маргарита во время бессонницы, — он очень робок; а может, еще и смешон? Посмотрим… А глаза у него красивые… хорошо сложен, много обаяния… А вдруг окажется, что он не из храбрых? Он бежал… он отрекается от веры… Досадно, а сон начался так хорошо! Ну что ж… Предоставим все течению событий и отдадимся на волю триединого бога безрассудной Анриетты.
Только на рассвете Маргарита заснула, шепча: «Eros, Cupido, Amor».

V

ЧЕГО ХОЧЕТ ЖЕНЩИНА, ТОГО ХОЧЕТ БОГ
Маргарита не ошиблась: злоба, накопившаяся в душе Екатерины, злоба, вызванная этой комедией, интригу которой она прекрасно понимала, но развязку которой не могла изменить, должна была на кого-нибудь излиться. И вместо того, чтобы вернуться к себе, королева-мать направилась к своей придворной даме.
Госпожа де Сов ждала двух гостей: она с надеждой ждала Генриха и со страхом королеву-мать. Она лежала в постели полуодетая, а Дариола сторожила в передней. Послышался скрип ключа в замочной скважине, затем чьи-то медленные шаги, которые были бы тяжелыми, если бы их не заглушал толстый ковер. Г-жа де Сов сразу поняла, что это не легкая, быстрая походка короля Наваррского, и тотчас у нее мелькнуло подозрение, что кто-то не позволил Дариоле предупредить ее; опершись на руку, напрягая слух и зрение, Шарлотта ожидала посетителя.
Портьера поднялась, и молодая женщина с трепетом увидела Екатерину Медичи.
Екатерина внешне была спокойна, но г-жа де Сов, изучавшая ее в течение двух лет, почувствовала, как много за этим наружным спокойствием таится мрачных замыслов, а может быть, и жестоких планов мести.
Увидав Екатерину, г-жа де Сов хотела было вскочить с кровати, но королева-мать сделала ей знак не двигаться с места, и бедная Шарлотта застыла, собрав все силы души, чтобы выдержать грозу, которая тихо надвигалась.
— Вы передали ключ королю Наваррскому? — невозмутимо спросила Екатерина, и только губы ее побелели, когда она задала этот вопрос.
— Да, сударыня… — ответила Шарлотта, тщетно стараясь придать своему голосу ту же твердость, какая слышалась в голосе Екатерины.
— И вы виделись с ним?
— С кем? — спросила г-жа де Сов.
— С королем Наваррским.
— Нет, сударыня, но я жду его, и, услыхав, что кто-то поворачивает ключ в замке, я даже подумала, что это он.
Получив такой ответ, свидетельствующий или о полной откровенности г-жи де Сов, или о ее поразительной способности к притворству, Екатерина, несмотря на все свое самообладание, чуть вздрогнула. Ее пухлая короткая рука сжалась в кулак.
— А все-таки ты знала, — со злобной усмешкой сказала Екатерина, — ты прекрасно знала, Карлотта, что сегодня ночью король Наваррский не придет.
— Я, сударыня? Я… знала? — воскликнула Шарлотта, блестяще разыгрывая удивление.
— Да, знала.
— Он не придет только в том случае, если он умер! — ответила молодая женщина, затрепетав при одной мысли об этом.
Твердая уверенность, что она станет жертвой страшной мести, если ее предательство откроется, заставила Шарлотту лгать так смело.
— А ты, часом, не писала королю Наваррскому, Carlotta mia? — спросила Екатерина с тем же злым и беззвучным смешком.
— Нет, — с величайшим чистосердечием отвечала Шарлотта, — мне помнится, что вы, ваше величество, не приказывали этого.
Наступило минутное молчание. Екатерина смотрела на г-жу де Сов, как смотрит змея на птичку, которую она хочет заворожить.
— Ведь ты воображаешь, что ты красива, — сказала Екатерина. — Воображаешь, что ты ловка, не так ли?
— Нет, — ответила г-жа де Сов, — я знаю только одно: вы, ваше величество, бывали очень снисходительны ко мне, когда заходил разговор о моей ловкости и красоте.
— Что ж, ты ошибалась, если так думала, а я лгала, если так говорила! — вспылила Екатерина. — Ты уродина и дура по сравнению с моей дочерью Марго.
— Это справедливо, сударыня, — сказала Шарлотта. — Я не стану этого отрицать — тем более при вас.
— Потому-то, — продолжала Екатерина, — король Наваррский и предпочел тебе мою дочь. А ведь, по-моему, это не то, чего хотела ты, и не то, о чем мы с тобой уговорились.
— Увы, сударыня! — сказала г-жа де Сов и зарыдала, на этот раз без всякого насилия над собой. — Я очень несчастна, если это так!
— А это так, — ответила Екатерина, вонзая в сердце г-жи де Сов свои колючие глаза, словно это были два кинжала.
— Но кто ж мог вам это сказать? — спросила Шарлотта.
— Сойди вниз, к королеве Наваррской, pazza, и ты найдешь своего любовника у нее.
— О-о! — всхлипнула г-жа де Сов. Екатерина пожала плечами.
— А ты, чего доброго, ревнива! — заметила королева-мать.
— Кто, я? — спросила г-жа де Сов, собрав последние силы.
— Да, ты! Любопытна я видеть ревность француженки.
— Ваше величество, — отвечала г-жа де Сов, — но ведь я могла бы ревновать разве что из самолюбия! Ведь я люблю короля Наваррского только потому, что так нужно вашему величеству!
Екатерина задумчиво смотрела на г-жу де Сов.
— В конце концов, может статься, ты говоришь правду, — тихо сказала она.
— Ваше величество, вы читаете у меня в душе!
— А мне ли предана эта душа?
— Приказывайте, ваше величество, и вы убедитесь в этом!
— Хорошо, Карлотта! Но раз ты жертвуешь собой потому, что так нужно, то имей в виду: мне нужно, чтобы ты горячо любила короля Наваррского, а главное, чтобы ты была очень ревнивой, ревнивой, как итальянка.
— А как ревнуют итальянки, сударыня? — спросила — Шарлотта.
— Это я расскажу тебе после, — ответила Екатерина и, раза три кивнув головой, вышла так же медленно и молча, как вошла.
Ее глаза с расширенными зрачками, как у пантеры или кошки, сохранявшие, несмотря на это, всю глубину и ясность своего взгляда, так напугали Шарлотту, что она была не в силах и слова сказать королеве-матери; она затаила дыхание и перевела дух только когда услышала звук захлопнувшейся двери, а Дариола пришла сказать, что страшный призрак наконец исчез.
— Дариола, — сказала Шарлотта, — придвинь кресло к моей постели и посиди со мной, пожалуйста, а то я боюсь оставаться ночью одна.
Дариола исполнила ее желание, но, несмотря на общество горничной, всю ночь сидевшей около нее, несмотря на свет лампы, которую они для большего спокойствия оставили гореть, г-жа де Сов заснула лишь под утро — так долго еще гудел у нее в ушах металлический голос Екатерины.
Хотя Маргарита заснула только на рассвете, она проснулась, едва лишь раздались звуки труб и лай собак. Она тотчас же встала и умышленно надела домашнее утреннее платье. Затем она позвала придворных дам и приказала привести в переднюю дворян из свиты короля Наваррского; после этого, отворив дверь в кабинет, где находились под замком Генрих Наваррский и Ла Моль, она ласковым взглядом поздоровалась с молодым человеком и обратилась к мужу.
— Послушайте, государь, — сказала она, — внушить моей матери то, чего нет, — это еще не все: мы должны убедить весь двор, что между нами царит полное согласие. Но вы не тревожьтесь, ваше величество, — со смехом прибавила Маргарита, — и хорошенько запомните мои слова, почти торжественные в этой обстановке: сегодня я в первый и последний раз подвергаю вас такому мучительному испытанию.
Король Наваррский улыбнулся и приказал впустить своих дворян. В то время как они его приветствовали, он сделал вид, будто лишь сейчас заметил, что его плащ остался на постели королевы, извинился перед ними за свой незаконченный наряд, взял плащ из рук покрасневшей Маргариты и, накинув его на левое плечо, застегнул драгоценной пряжкой. Затем, обратясь к дворянам, принялся расспрашивать их о городских и дворцовых новостях.
Маргарита краем глаза наблюдала на лицах окружающих дворян едва заметное удивление по поводу вдруг обнаружившейся близости между королем и королевой Наваррскими, и тут в сопровождении не то трех, не то четырех дворян явился дежурный офицер и доложил о приходе герцога Алансонского.
Чтобы заманить герцога, Жийоне достаточно было сказать ему, что король Наваррский провел ночь у своей жены.
Франсуа вошел так стремительно, что, расталкивая придворных, чуть не сбил с ног тех, кто шел впереди него. Первый взгляд он бросил на Генриха. Затем перевел глаза на Маргариту.
Генрих любезно поклонился. Маргарита придала своему лицу выражение полного блаженства.
Затем герцог беглым, но пытливым взглядом окинул комнату: он заметил и раздвинутый полог кровати, и смятую двухспальную подушку в изголовье, и шляпу короля, лежавшую на стуле.
Герцог побледнел, но тотчас взял себя в руки.
— Брат Генрих, вы придете сегодня утром играть с королем в мяч? — спросил он.
— А разве король оказал мне честь и выбрал меня своим партнером? — спросил, в свою очередь, Генрих. — Или это ваше внимание ко мне, любезный шурин?
— Вовсе нет, король не говорил об этом, — немного смешавшись, ответил герцог, — но ведь обычно он играет с вами?
Генрих усмехнулся: столько важных событий произошло со времени их последней игры, что не было бы ничего удивительного, если бы Карл IX взял себе других партнеров.
— Я приду, брат! — улыбаясь, сказал Генрих.
— Приходите, — молвил герцог.
— Вы уходите? — спросила Маргарита.
— Да, сестра.
— Вы спешите?
— Очень спешу.
— А если я попрошу вас уделить мне несколько минут?
Маргарита так редко обращалась к брату с подобной просьбой, что он смотрел на нее то краснея, то бледнея.
«О чем она хочет с ним говорить?» — подумал Генрих, удивленный не меньше, чем герцог.
Маргарита, словно догадываясь, о чем думает ее супруг, повернулась к нему.
— Если вам угодно, вы можете идти к его величеству, — сказала она с очаровательной улыбкой. — Тайна, в которую я хочу посвятить моего брата, вам уже известна, а в моей вчерашней просьбе, связанной с этой тайной, вы, ваше величество, в сущности, мне отказали, и я не хотела бы, — продолжала Маргарита, — снова докучать этой просьбой, видимо, вам неприятной.
— В чем дело? — спросил Франсуа, с удивлением глядя на обоих супругов.
— Так, так! Я понимаю, что вы имеете в виду, — покраснев от досады, сказал Генрих. — Поверьте, я очень сожалею, что больше не свободен в своих действиях. Но хотя я не могу предоставить графу де Ла Молю надежное убежище у себя, я вместе с вами готов препоручить лицо, которое вас интересует, моему брату, герцогу Алансонскому. Быть может даже, — добавил он, желая подчеркнуть слова, выделенные нами курсивом, — брат мой найдет и такой выход, который позволит вам оставить господина де Ла Моля… здесь… близ вас… Это было бы самое лучшее, не правда ли?
«Отлично! Отлично! — подумала Маргарита. — Они вместе сделают то, чего не сделают порознь».
— Вы должны объяснить моему брату, — сказала она Генриху, — по каким соображениям мы принимаем участие в господине де Ла Моле.
С этими словами она растворила дверь в кабинет и вывела оттуда раненого юношу. Генрих, попавший в ловушку, в двух словах рассказал герцогу Алансонскому, ставшему наполовину гугенотом из политического соперничества, так же как Генрих стал наполовину католиком из благоразумия, что Ла Моль, приехав в Париж, был ранен по дороге в Лувр, когда нес ему письмо от господина д'Ориака.
Когда герцог обернулся, перед ним стоял Ла Моль, только что вышедший из кабинета.
При виде молодого человека, красивого и бледного, вдвойне пленительного и бледностью, и красотой, Франсуа почувствовал, что в глубине его души возник какой-то новый страх. Маргарита сыграла одновременно и на его самолюбии, и на его ревности.
— Брат мой, — сказала Маргарита, — я ручаюсь вам, что этот молодой дворянин будет полезен тому, кто сумеет найти подходящее для него дело. Если вы примете его в число своих людей, он будет иметь могущественного покровителя, а вы — преданного слугу. В наше время, брат мой, надо окружать себя надежными людьми! В особенности, — добавила она тихо, чтобы ее слышал только герцог Алансонский, — тем, кто честолюбив и кто имеет несчастье быть всего лишь вторым наследным принцем, сказавши это, Маргарита приложила палец к губам, давая понять брату, что, несмотря на такое откровенное начало, она сказала далеко не все.
— Кроме того, — продолжала она, — вы в отличие от Генриха, быть может, сочтете неприличным, что этот молодой человек помещается рядом с моей спальней.
— Сестра! — возбужденно заговорил Франсуа. — Господин де Ла Моль, если, конечно, ему это подходит, через полчаса поселится в моих покоях, где, я думаю, ему бояться нечего. Пусть только он меня полюбит, — я-то его полюблю.
Франсуа лгал: в глубине души он уже ненавидел Ла Моля.
«Так, так, значит, я не ошиблась! — подумала Маргарита, увидав, как сдвинулись брови короля Наваррского. — Оказывается, чтобы направить их обоих к одной цели, надо сначала настроить их друг против друга. «Вот, вот, отлично, Маргарита!» — сказала бы Анриетта», — закончила она свою мысль.
Действительно, через каких-нибудь полчаса Ла Моль, выслушав строгие наставления Маргариты и поцеловав краешек ее платья, довольно бодрым для раненого шагом уже поднимался по лестнице, ведущей к покоям герцога Алансонского.

 

 

Прошло три дня; за это время доброе согласие между Генрихом и его женой, видимо, окрепло. Генриху разрешили отречься от протестантства не публично, а лишь перед духовником короля, и каждое утро он ходил к обедне, которую служили в Лувре. Каждый вечер он неукоснительно шел к жене, входил в двери ее покоев, несколько минут беседовал с нею, а затем выходил потайным ходом и поднимался по лестнице к г-же де Сов, которая, конечно, рассказала ему о посещении Екатерины и о грозившей ему явной опасности. Генрих, получая сведения с двух сторон, проникся еще большим недоверием к Екатерине, которое еще усилилось потому, что выражение ее лица становилось все более приветливым. Дело дошло до того, что однажды утром Генрих увидел на ее бледных устах благожелательную улыбку. В этот день он, и то после бесконечных колебаний, ел только яйца, которые варил собственноручно, и пил только воду, которую набрали из Сены у него на глазах.
Резня продолжалась, хотя и шла на убыль; истребление гугенотов приняло такие чудовищные размеры, что число их значительно сократилось. Подавляющее большинство их было убито, многие успели бежать, кое-кто еще прятался.
Время от времени то в том, то в другом квартале поднималась суматоха: это значило, что нашли кого-нибудь из прятавшихся. Тогда несчастного или избивало все население квартала, или приканчивала небольшая кучка соседних жителей — в зависимости от того, оказывалась жертва загнанной в какой-нибудь тупик или могла спасаться бегством. В последнем случае бурная радость охватывала весь квартал, служивший местом действия: католики не только не утихомирились от исчезновения своих врагов, но сделались еще кровожаднее; казалось, они ожесточались тем сильнее, чем меньше оставалось этих несчастных.
Карл IX с самого начала пристрастился к охоте на несчастных гугенотов; позже, когда эта охота стала для него недоступной, он с удовольствием прислушивался, как охотились другие.
Однажды, после игры в шары, которую он любил не меньше, чем охоту, он в сопровождении своих придворных с сияющим лицом зашел к матери.
— Матушка, — сказал он, целуя флорентийку, которая, заметив выражение его лица, сейчас же постаралась разгадать его причину. — Матушка, отличная новость! Смерть всем чертям! Знаете что? Пресловутый труп адмирала, оказывается, не исчез — его нашли!
— Ах вот как! — произнесла Екатерина.
— Да, да! Ей-Богу! Ведь мы с вами думали, что он достался на обед собакам? ан нет! Мой народ, мой добрый, хороший народ придумал отличную шутку: он вздернул адмирала на виселицу в Монфоконе.
Сперва народный гнев Гаспара вниз поверг,
После чего был поднят он же вверх!

— И что же? — спросила Екатерина.
— А то, милая матушка, — подхватил Карл IX, — что, когда я узнал о его смерти, мне очень захотелось повидать нашего голубчика. Погода сегодня отличная, все в цвету, воздух живительный, благоуханный. Я себя чувствую здоровым, как никогда; если хотите, матушка, мы сядем на лошадей и поедем на Монфокон.
— Я поехала бы с большим удовольствием, сын мой, если бы уже не назначила свидание, которое мне не хотелось бы откладывать, а кроме того, в гости к такому важному лицу, как господин адмирал, надо пригласить весь двор. Кстати, — прибавила она, — умеющие наблюдать получат возможность для любопытных наблюдений. Мы увидим, кто поедет, а кто останется дома.
— Честное слово, вы правы, матушка! До завтра! Так будет лучше! Приглашайте своих, я — своих… а еще лучше — не будем приглашать никого. Мы только объявим о поездке, — таким образом, каждый будет волен ехать или не ехать. До свидания, матушка! Пойду потрублю в рог.
— Карл, вы надорветесь! Амбруаз Паре все время твердит вам об этом, и совершенно справедливо: это очень вредно!
— Вот так так! Хотел бы я знать наверняка, что умру именно от этого, — ответил Карл. — Я еще успел бы похоронить здесь всех, даже Анрио, хотя ему, по уверению Нострадамуса, предстоит наследовать нам всем.
Екатерина нахмурилась.
— Сын мой, не верьте этому: это, конечно, невозможно, берегите себя, — сказала она.
— Я протрублю всего-навсего две-три фанфары, чтобы повеселить моих собак, несчастные животные дохнут от скуки! Надо было натравить их на гугенотов, то-то разгулялись бы!
С этими словами Карл IX вышел из комнаты матери, прошел в Оружейную палату, снял со стены рог и затрубил с такой силой, какая сделала бы честь самому Роланду. Трудно было понять, как из этой слабой болезненной груди, из этих бледных губ могло вырываться такое могучее дыхание.
Екатерина сказала сыну правду: она действительно ждала некое лицо. Через минуту после ухода Карла вошла одна из придворных дам и что-то сказала ей шепотом. Королева-мать улыбнулась, встала с места, поклонилась своим придворным и последовала за вестницей.
Флорентиец Рене, с которым король Наваррский в самый канун св. Варфоломея обошелся столь дипломатично, только что вошел в ее молельню.
— А-а, это вы, Рене! — сказала Екатерина. — Я ждала вас с нетерпением. Рене поклонился.
— Вы получили вчера мою записку?
— Имел эту честь, государыня.
— Я просила вас снова составить гороскоп и проверить тот, который составил Руджери и который в точности совпадает с предсказанием Нострадамуса о том, что все три мои сына будут царствовать… Вы это сделали? За последние дни обстоятельства сильно изменились, Рене, и я подумала, что и судьба могла стать милостивее.
— Ваше величество, — покачав головой, ответил Рене, — вы хорошо знаете, что обстоятельства не могут изменить судьбы, наоборот: судьба управляет обстоятельствами.
— Но вы все-таки возобновили жертвоприношения?
— Да, государыня, — ответил Рене, — повиноваться вам — мой долг.
— А каков результат?
— Все тот же, государыня.
— Как?! Черный ягненок все так же блеял три раза?
— Все так же, государыня.
— Предзнаменование трех страшных смертей в моей семье! — прошептала Екатерина.
— Увы! — произнес Рене.
— Что еще?
— Еще, государыня, при вскрытии обнаружилось странное смещение печени, какое мы наблюдали и у двух первых ягнят, то есть наклон в обратную сторону.
— Смена династии! Все то же, то же, то же… — пробормотала Екатерина. — Но ведь надо же бороться с этим, Рене! — продолжала она.
Рене покачал головой.
— Я уже сказал вашему величеству: властвует рок, — ответил он.
— Ты так думаешь? — спросила Екатерина.
— Да, государыня.
— А ты помнишь гороскоп Жанны д'Альбре?
— Да, государыня.
— Напомни, я кое-что запамятовала.
— Vives honorata, — сказал Рене, — morieris reformidata, regina amplificabere.
— Насколько я понимаю, это значит: «Будешь жить в почете» — а она, бедняжка, нуждалась в самом необходимом! «Умрешь грозной» — а мы над ней смеялись. «Возвеличишься превыше королевы» — и вот она умерла, и все ее величие покоится в гробнице, на которой мы забыли даже выбить ее имя.
— Ваше величество, вы неправильно перевели «Vives honorata». Королева Наваррская действительно жила в почете; всю жизнь она была окружена любовью своих детей и уважением своих сторонников, любовью и уважением тем более искренними, что она была бедна!
— Хорошо, я уступаю вам: «Будешь жить в почете», — отвечала Екатерина. — Ну, а «Умрешь грозной»? Как вы это объясните?
— Как я объясню? Ничего нет легче: «Умрешь грозной»!
— Так что же? Разве она перед смертью была грозной?
— Настолько грозной, государыня, что она не умерла бы, если бы вы, ваше величество, так не боялись ее. Наконец: «Возвеличишься превыше королевы» значит приобретешь большее величие, нежели то, что было у тебя, пока ты царствовала. И это опять-таки верно, государыня, потому что взамен земного недолговечного венца она, как королева-мученица, быть может, получила венец небесный. А кроме того, кто знает, какое будущее уготовано на земле ее роду!
Екатерина была до крайности суеверна. Быть может, хладнокровие Рене пугало ее еще больше, нежели предзнаменования, постоянно одни и те же, но так как трудность положения заставляла ее смело преодолевать препятствия, она и теперь внезапно обратилась к Рене без перехода, повинуясь работе мысли:
— Пришла парфюмерия из Италии?
— Да, государыня.
— Вы пришлете мне шкатулку с косметикой.
— С какой именно?
— С последней… ну, с той самой… Екатерина замолчала.
— С той, которую особенно любила королева Наваррская? — подхватил Рене.
— Вот именно.
— Обрабатывать ее не требуется, не правда ли? Ведь вы, ваше величество, теперь сведущи в этом так же как и я.
— Ты думаешь?.. Как бы то ни было, это отличная косметика, — заметила Екатерина.
— Вы больше ничего не хотите мне сказать, ваше величество? — спросил парфюмер.
— Нет, нет, — задумчиво ответила Екатерина, — как будто бы нет. Во всяком случае, если при жертвоприношениях обнаружится что-нибудь новое, дайте мне знать. Кстати, давайте оставим ягнят и попробуем кур.
— Увы, государыня, я очень опасаюсь, что мы возьмем другие жертвы, но не получим других предсказаний.
— Делай, что тебе говорят.
Рене поклонился и вышел.
Екатерина некоторое время пребывала в задумчивости; затем встала, прошла к себе в спальню, где ее дожидались придворные дамы, и объявила о завтрашней поездке в Монфокон.
Известие об увеселительной прогулке наделало шуму во дворце и привело в волнение весь город. Дамы велели приготовить самые элегантные туалеты, дворяне — оружие и парадных лошадей. Торговцы закрыли свои лавочки и мастерские, а праздная чернь то там, то здесь убивала уцелевших гугенотов, пользуясь удобным случаем подобрать подходящую компанию к трупу адмирала.
Весь вечер и часть ночи шла страшная суматоха.
Ла Моль провел в безнадежно унылом расположении духа весь следующий день, сменивший три или четыре таких же грустных дня.
Исполняя желание Маргариты, герцог Алансонский устроил его у себя, но с тех пор ни разу с ним не виделся. Ла Моль чувствовал себя несчастным, брошенным ребенком, лишенным нежной, утонченной и обаятельной заботы двух женщин, воспоминание об одной из которых поглощало все его мысли. Правда, кое-какие известия о Маргарите он получал от хирурга Амбруаза Паре, которого она к нему прислала, но в передаче пятидесятилетнего человека, не замечавшего или делавшего вид, будто не замечает, до какой степени Ла Моль интересуется любой мелочью, имеющей отношение к Маргарите, эти известия были не полны и не приносили ему никакого удовлетворения. Надо сказать, что один раз явилась и Жийона — разумеется, по собственному почину; она хотела узнать, идет ли раненый на поправку. Ее приход, блеснув, как солнечный луч в темнице, ослепил Ла Моля, и он все ждал, что Жийона появится снова. Но вот прошло уже два дня, а она не появлялась.
Вот почему, когда и до выздоравливающего Ла Моля дошла весть о завтрашнем блестящем сборе всего двора, он попросил узнать у герцога Алансонского, не окажет ли тот ему честь и не позволит ли сопровождать его на это торжество.
Герцог даже не поинтересовался, в силах ли Ла Моль выдержать такое напряжение, и ответил:
— Отлично! Пусть ему дадут какую-нибудь из моих лошадей.
Ла Молю ничего больше и не требовалось. Амбруаз Паре по обыкновению зашел перевязать его. Ла Моль объяснил, что ему необходимо ехать верхом, и попросил сделать перевязки с особой тщательностью. Обе раны, в плечо и в грудь, уже затянулись, но плечо все еще болело. Как это бывает в период заживления, места ранений были красны. Амбруаз Паре наложил на них тафту, пропитанную смолистыми бальзамическими веществами, бывшими тогда в большом ходу, и обещал, что все обойдется благополучно, если только Ла Моль не будет слишком много двигаться во время предстоящей поездки.
Ла Моль был наверху блаженства. Если не считать некоторой слабости и легкого головокружения от потери крови, он чувствовал себя сравнительно хорошо. К тому же в поездке, конечно, примет участие Маргарита; он вновь увидит Маргариту, и, думая о том, как хорошо подействовала на него встреча с Жийоной, он ясно представлял себе, насколько благотворнее подействует на него встреча с ее госпожой.
На деньги, полученные на дорогу от родных, Ла Моль купил очень красивый белый атласный камзол и плащ с самым красивым шитьем, какое только мог поставить модный портной. Он же снабдил Ла Моля сапогами из душистой кожи, какие носили в те времена. Все это было доставлено утром, с опозданием всего на полчаса против указанного времени, так что Ла Молю не пришлось особенно роптать. Он быстро оделся, оглядел себя в зеркало, нашел, что одет вполне прилично, хорошо причесан, надушен и может быть доволен собой; затем он несколько раз быстро прошелся по комнате и, хотя временами чувствовал острую боль в ранах, убедил себя, что хорошее, расположение духа заглушит физические недомогания.
Особенно шел Ла Молю вишневый плащ, скроенный, по его указанию, длиннее, чем тогда носили.
В то время как эта сцена происходила в Лувре, подобная сцена шла во дворце Гизов. Рыжеволосый дворянин высокого роста долго разглядывал в зеркале длинный красноватый рубец, отнюдь не украшавший его лицо; затем он расчесал и надушил усы, то и дело пытаясь при помощи тройного слоя из смеси румян и белил замазать злосчастный рубец, который, несмотря на пущенную в дело косметику, упорно проступал.

 

 

Видя, что все старания напрасны, дворянин придумал другое средство: палящее солнце, бросавшее лучи во двор; он спустился во двор, снял шляпу, запрокинул голову, зажмурил глаза и минут десять разгуливал так, добровольно подставляя лицо под это всепожирающее пламя, потоками низвергавшееся с небес.
Через десять минут благодаря нещадно палящему солнцу лицо дворянина приобрело такую яркую окраску, что на ее фоне красный рубец казался желтым и по-прежнему нарушал единство колорита. Однако наш дворянин, казалось, не был недоволен этой радугой, которую он постарался подогнать под цвет лица, замазав рубец ярко-красной губной помадой. После этого он облачился в великолепный костюм, который принес к нему в комнату портной прежде, чем он потребовал его вызвать.
Разряженный, надушенный и вооруженный до зубов, он вторично спустился во двор и принялся оглаживать высокого вороного коня, который по красоте не имел бы себе равных, если бы его не портил точно такой же, как у его хозяина, шрам от сабли немецкого рейтара, полученный в одной из последних битв гражданской войны.
Тем не менее этот дворянин, которого наши читатели несомненно узнали без труда и который был от лошади в не меньшем восторге, чем от самого себя, уже сидел в седле на четверть часа раньше остальных участников поездки, и нетерпеливое ржание его скакуна разносилось по всему двору гизовского дворца, а ему вторило восклицание «черт побери!», произносимое на все лады — в зависимости от того, насколько удавалось всаднику справляться со своим конем. Лошадь мгновенно была укрощена, стала послушной и покорной, признав законную власть всадника; однако победа досталась ему не без шума, а этот шум, возможно, входивший в расчеты дворянина, привлек к окошку даму; наш укротитель лошадей низко ей поклонился и получил в ответ самую милую улыбку.
Пять минут спустя герцогиня Неверская велела позвать своего управляющего.
— Сударь, — обратилась она к нему, — был ли подан графу Аннибалу де Коконнасу приличный завтрак?
— Да, сударыня, — ответил управляющий. — Сегодня утром он кушал даже с большим аппетитом, чем обычно.
— Хорошо, сударь! — сказала герцогиня и обернулась к своему первому свитскому дворянину:
— Господин д'Аргюзон! Мы едем в Лувр. Прошу вас, присмотрите за графом Аннибалом де Коконнасом: он ранен и еще слаб, — и я ни в коем случае не хочу, чтобы с ним приключилось что-нибудь плохое. Это вызовет насмешку гугенотов, у которых на него зуб с благословенной ночи святого Варфоломея.
С этими словами герцогиня Неверская села на лошадь и весело отправилась в Лувр, где был назначен общий сбор.
Было два часа пополудни, когда вереница всадников, сверкая золотом, драгоценностями и великолепными костюмами, появилась на улице Сен-Дени из-за угла Кладбища невинно убиенных и развернулась на ярком солнце между рядами мрачных домов, как огромная змея, переливающаяся разными цветами.

VI

ТРУП ВРАГА ВСЕГДА ПАХНЕТ ХОРОШО
В наше время никакое стечение людей, как бы нарядно оно ни было, не может дать представления об описываемом зрелище. Мягкие, роскошные, яркие одежды, завещанные пышной модой Франциска I его преемникам, еще не превратились в узкие темные платья, которые стали носить при Генрихе III; таким образом, костюм эпохи Карла IX, не столь роскошный, но, пожалуй, более изящный, чем носили в предшествующую эпоху, поражал своим художественным совершенством. Наша действительность не дает решительно ничего такого, что можно было бы сравнить с подобным кортежем; все великолепие наших торжеств сводится к симметрии и мундиру.
Пажи, стремянные, дворяне низшего ранга, собаки и запасные лошади, следовавшие с боков и сзади, придавали королевскому поезду вид настоящего войска. В хвосте этого войска шел народ, или, вернее, народ был всюду.
Народ шел сзади, впереди, с боков, кричал одновременно и «да здравствует!» и «бей!», ибо в шествии участвовали и принявшие только что католичество гугеноты, а народ их ненавидел.
Сегодня утром, в присутствии Екатерины и герцога де Гиза, Карл IX заговорил с Генрихом Наваррским как о деле самом обыкновенном, что он хочет поехать в Монфокон посмотреть на виселицу, другими словами — на изуродованный труп адмирала, который висел на ней. Прежде всего у Генриха мелькнула мысль уклониться от участия в поездке. Этого и ждала Екатерина. При первых же его словах, выражавших отвращение, она переглянулась с герцогом де Гизом, и оба усмехнулись. Генрих заметил их взгляды и улыбку, понял, что это значило, и мгновенно взял себя в руки.
— А в самом деле, почему бы мне и не поехать? — сказал он. — Я католик, и у меня есть обязанности по отношению к новому вероисповеданию. — Обращаясь к Карлу IX, он добавил, — Ваше величество, вы можете положиться на меня: я буду всегда счастлив сопровождать вас, куда бы вы ни поехали!
И он быстро окинул взором всех присутствовавших, желая узнать, чьи брови нахмурились при этих словах.
Именно он, этот сын-сирота, этот король без королевства, этот гугенот-католик, пожалуй, больше всех приковывал к себе любопытные взгляды толпы. Его характерное длинное лицо, его несколько вульгарные манеры, его фамильярность с подчиненными, фамильярность, доходившая, пожалуй, до степени, не подобающей королю, но усвоенная с детства, проведенного среди беарнских горцев, и сохранившаяся до самой его смерти — все это выделяло Генриха в глазах толпы, из которой доносились голоса:
— Ходи к обедне, Анрио! Ходи почаще! На это Генрих отвечал:
— Был вчера, был сегодня и буду завтра. Мало вам этого, что ли?
Маргарита ехала верхом, такая красивая, такая цветущая, такая изящная, что все дружным хором восхищались ею, но, по правде говоря, несколько голосов из этого хора восхваляли ее подругу, герцогиню Неверскую, подъехавшую на белой лошади, которая, словно гордясь своей всадницей, возбужденно потряхивала головой.
— Что нового, герцогиня? — спросила королева Наваррская.
— Насколько мне известно, ничего, — громко ответила герцогиня Неверская и, понизив голос, спросила:
— А что сталось с гугенотом?
— Я нашла ему почти надежное убежище, — ответила Маргарита. — А что ты сделала с твоим великим человекоубийцей?
— Он захотел участвовать в торжестве и теперь едет на боевой лошади герцога Неверского, огромной, как слон. Страшный всадник! Я позволила ему присутствовать на этой церемонии, надеясь, что твой гугенот из осторожности будет сидеть дома, а следовательно, нечего бояться, что они встретятся.
— Ну, если бы он был здесь, — с улыбкой сказала Маргарита, — а его, кстати, нет, то, думаю, что и тогда ничего не случилось бы. Мой гугенот всего-навсего красивый юноша, и только; он голубь, а не коршун; он воркует, а не клюется. Судя по всему, — проговорила она непередаваемым тоном, слегка пожав плечами, — это мы думали, что он гугенот, а на самом деле он буддист, и его религия запрещает ему проливать кровь.
— А где же герцог Алансонский? — спросила Анриетта. — Я его не вижу.
— Он нас догонит: утром у него болели глаза, и он хотел остаться дома; ведь Франсуа не желает разделять воззрения брата Карла и брата Генриха и потому благоволит к гугенотам, а так как это всем известно, то ему дали понять, что король может истолковать его отсутствие в дурную сторону, и тогда он решил ехать. Да вон, смотри, вон туда, куда все смотрят, где кричат: это он проезжает в Монмартрские ворота.
— Да, правда, это он, я вижу! — сказала Анриетта. — Ей-Богу, сегодня он выглядит хоть куда! С недавних пор он усердно занимается своей внешностью — наверняка влюбился… Видишь, как хорошо быть принцем крови: он скачет прямо на толпу, и толпа расступается.
— Да он и впрямь нас всех передавит, — со смехом сказала Маргарита. — Господи, прости меня, грешницу! Герцогиня, прикажите своим дворянам посторониться, а то вон там один — если он не посторонится, его раздавят.
— О, это мой храбрец! — воскликнула герцогиня. — Смотри, смотри!..
Коконнас действительно выехал из своего ряда, направляясь к герцогине Неверской, но в то самое мгновение, как он проезжал через внешний бульвар, отделявший улицу от Предместья Сен-Дени, какой-то всадник из свиты герцога Алансонского, тщетно пытаясь сдержать свою понесшую лошадь, налетел прямо на Коконнаса. Коконнас покачнулся на своем богатырском скакуне, едва не обронил шляпу, но успел подхватить ее и обернулся, пылая яростью.
— Боже мой! Это господин де Ла Моль! — сказала Маргарита на ухо своей приятельнице.
— Вон тот бледный красивый молодой человек?! — воскликнула герцогиня, не сумевшая скрыть свое первое впечатление.
— Да, да! Тот самый, что чуть не опрокинул твоего пьемонтца!
— О-о! Это может кончиться ужасно! — сказала герцогиня. — Они смотрят друг на друга!.. Узнали!
В самом деле Коконнас обернулся, узнал Ла Моля и даже упустил повод от удивления: ведь он был уверен, что убил своего бывшего приятеля или по крайней мере надолго вывел из строя. Ла Моль, в свою очередь, узнал Коконнаса и почувствовал, как вспыхнуло его лицо. В течение нескольких секунд, которых, однако, было достаточно, чтобы выразить все затаенные чувства обоих молодых людей, они впились друг в друга такими глазами, что обе дамы затрепетали. После этого Ла Моль огляделся по сторонам и, видимо, сообразив, что здесь не место для объяснений, пришпорил лошадь и догнал герцога Алансонского. Коконнас постоял с минуту на месте, закручивая ус до тех пор, пока кончик уса не ткнулся ему в глаз, после чего, видя, что Ла Моль, не сказав ни слова, удаляется, последовал его примеру и тронулся в путь.
— Да, да! — произнесла Маргарита с горечью разочарования. — Значит, я не ошиблась… Нет, это уж слишком. И она до крови закусила губы.
— Он очень красив, — в утешение заметила герцогиня. Как раз в эту минуту герцог Алансонский занял место позади короля и королевы-матери, и, таким образом, дворяне герцога, следуя за ним, должны были проехать мимо Маргариты и герцогини Неверской. Поравнявшись с ними, Ла Моль снял шляпу, поклонился до самой шеи своей лошади и, не надевая шляпы, ждал, что ее величество удостоит его взглядом.
Но Маргарита гордо отвернулась.
Ла Моль заметил на лице королевы презрительное выражение и из бледного стал белым. Кроме того, он вынужден был ухватиться за гриву лошади, чтобы не упасть на землю.
— Ой, ой! Жестокая женщина! — сказала герцогиня королеве. — Посмотри же на него, а то он упадет в обморок.
— Этого еще недоставало! — ответила королева с уничтожающей усмешкой — Нет ли у тебя нюхательной соли?
Герцогиня Неверская ошиблась.
Ла Моль хотя и покачнулся, но, собрав все силы, прочно уселся в седле и занял место в свите герцога Алансонского.
Тем временем кортеж продвигался вперед, и вдали уже стал вырисовываться зловещий силуэт виселицы, поставленной и обновленной Ангерраном де Мариньи. Никогда еще не была она увешана так густо, как в этот день.
Приставы и стражники прошли вперед и широким кругом встали вокруг ограды. При их приближении сидевшие на виселице вороны, отчаянно каркая, поднялись и улетели.
В обычное время монфоконская виселица служила прибежищем для собак, привлекаемых частою добычей, и для грабителей-философов, заходивших сюда размышлять о печальных превратностях судьбы.
Сегодня ни собак, ни грабителей на Монфоконе не было — по крайней мере их не было видно. Первых вместе с воронами разогнали приставы и стражники, вторые сами смешались с толпой, чтобы выказать ловкость рук, от которой зависит веселая сторона их ремесла.
Поезд приближался к виселице: первыми подъехали к ней король и Екатерина, за ними герцог Анжуйский, герцог Алансонский, король Наваррский, герцог де Гиз и их дворяне; за ними следовали королева Маргарита, герцогиня Неверская и все дамы, составлявшие, как говорили, летучий эскадрон королевы-матери; за ними — пажи, стремянные, лакеи и народ; всего тысяч десять человек.
На главной виселице болталась какая-то бесформенная масса, чей-то обезображенный труп, почерневший, покрытый запекшейся кровью и слоем свежей беловатой пыли. У трупа не было головы, и его повесили за ноги. Но всегда изобретательная чернь заменила голову пучком соломы и надела на него маску, а какой-то шутник, знавший привычки адмирала, всунул в рот маски зубочистку.
Эта вереница разряженных вельмож и прекрасных дам, двигавшаяся мимо почерневших трупов и длинных грубых перекладин виселицы, представляла собой жуткое и странное зрелище, напоминавшее процессию на картине Гойи.
И чем шумнее выражалась радость посетителей, тем более резкий контраст составляла она с мрачным безмолвием и холодной бесчувственностью трупов, которые служили предметом для насмешек, вызывавших дрожь у самих насмешников.
Многим было невыносимо смотреть на эту страшную картину, и в группе новообращенных гугенотов выделялся своею бледностью Генрих Наваррский: как ни владел он собой, какой бы способностью скрывать свои чувства ни наградило его небо, он все же не выдержал. Воспользовавшись тем, что от этих человеческих останков шел невыносимый смрад, Генрих подъехал к Карлу IX, остановившемуся вместе с Екатериной перед трупом адмирала.
— Ваше величество, — сказал он, — не находите ли вы, что этот жалкий труп пахнет очень скверно и что не стоит оставаться здесь долго?
— Ты так думаешь, Анрио? — сказал Карл IX, глаза которого горели свирепой радостью.
— Да, государь.
— А я держусь другого мнения: труп врага всегда пахнет хорошо!
— Ваше величество, — заметил Таванн, — если вы знали, что мы поедем навестить адмирала, вы должны были пригласить Пьера Ронсара, вашего учителя поэзии: он не сходя с места сочинил бы эпитафию старику Гаспару.
— Обойдемся без него, — ответил Карл IX, — мы и сами сумеем сочинить эпитафию… — И, подумав с минуту, сказал:
— Слушайте господа:
Вот адмирал, — когда б вы были строги,
То чести бы ему не оказали вы, —
Он опочил, повешенный за ноги,
За неименьем головы.

— Браво, браво! — в один голос закричали дворяне-католики, тогда как новообращенные гугеноты молчали, нахмурив брови.
Генрих в это время разговаривал с Маргаритой и герцогиней Неверской, делая вид, что не слышит Карла.
— Едем, едем, сын мой! — сказала Екатерина, которой стало нехорошо от этого зловония, заглушавшего все ароматы духов, которыми она была опрыскана. — Едем! Нет такой хорошей компании, которая не разошлась бы. Простимся с господином адмиралом и едем в Париж.
Она насмешливо кивнула головой адмиралу — так прощаются с добрым другом, — заняла место в голове колонны и выехала на прежнюю дорогу, а за нею последовала вся процессия, двигаясь мимо трупа Колиньи.
Солнце уже спускалось к горизонту.
Толпа хлынула вслед за их величествами, желая наслаждаться зрелищем великолепной процессии до конца и во всех ее подробностях; вместе с толпой ушли и жулики, так что минут через десять после отъезда короля уже никого не осталось подле изуродованного трупа адмирала, овеваемого набежавшим вечерним ветерком.
Сказав «никого», мы ошиблись. Какой-то дворянин на вороной лошади, очевидно, не успевший из уважения к августейшим особам хорошенько рассмотреть бесформенный и почерневший человеческий обрубок, отстал от процессии и с интересом и величайшим вниманием разглядывал цепи, крюки, каменные столбы — словом сказать, виселицу, которая ему, приехавшему в Париж всего лишь несколько дней назад и не знавшему усовершенствований, которые любая вещь приобретает в столице, казались, несомненно, верхом самого ужасного безобразия, какое только может придумать человек.
Нет необходимости сообщать читателям, что это был наш друг Коконнас. Изощренный глаз одной из дам искал его среди участников кавалькады и, пробегая по ее рядам, не находил.
Но господина де Коконнаса разыскивала не только дама. Другой дворянин, чей белый атласный камзол и изысканное перо на шляпе бросались в глаза, посмотрев вперед, затем по сторонам, догадался оглянуться и сразу увидел высокую фигуру Коконнаса и гигантский силуэт его коня, резко выступавшие на фоне неба, красного в последних лучах заходящего солнца.
Тут дворянин в белом атласном камзоле свернул с дороги, по которой двигалась процессия, и, описав круг по маленькой тропинке, вернулся к виселице.
Почти тотчас же дама, в которое мы узнаем герцогиню Неверскую, как узнали Коконнаса в высоком дворянине на вороном коде, подъехала к Маргарите.
— Маргарита, мы обе ошиблись, — сказала она. — Пьемонтец остался позади, а Ла Моль поехал следом за ним.
— Черт побери! — со смехом ответила Маргарита. — Из этого что-нибудь да выйдет. Признаюсь, я не без удовольствия изменила бы свое мнение о нем.
Маргарита обернулась и увидела Ла Моля, который производил вышеописанный маневр.
Тут же обе принцессы решили покинуть кавалькаду, благо для этого им представился удобный случай: как раз в это время процессия повернула, минуя дорожку с широкой живой изгородью по обе стороны; дорожка поднималась и на подъеме проходила в тридцати шагах от виселицы. Герцогиня Неверская шепнула что-то на ухо командиру своей охраны. Маргарита сделала знак Жийоне, и все четверо, проехав некоторое расстояние по этой проселочной дороге, спрятались за кустами, ближайшими к тому месту, где должна была разыграться сцена, зрителями которой все они, видимо, были не прочь стать. Как мы уже сказали, их отделяло шагов тридцать от того места, где восхищенный Коконнас самозабвенно размахивал руками перед трупом адмирала.
Маргарита спешилась, герцогиня Неверская и Жийона последовали ее примеру; командир охраны тоже спешился и взял поводья четырех лошадей. Густая зеленая трава служила трем женщинам троном, которого столь часто и безуспешно добиваются принцессы.
Просвет в кустарнике позволял им видеть все, вплоть до мелочей.

 

 

Ла Моль уже закончил свой кружной путь, подъехал к Коконнасу сзади и хлопнул его по плечу.
Пьемонтец обернулся.
— Ба! Так это не сон?! — воскликнул Коконнас. — Вы все еще живы?
— Да, сударь, я еще жив, — ответил Ла Моль. — Не по вашей вине, но жив.
— Черт побери! Я вас узнал, несмотря на вашу бледность, — продолжал пьемонтец. — Когда мы виделись в последний раз, вы были румянее.
— Я тоже узнаю вас, несмотря на желтый рубец через все лицо; когда я нанес вам эту рану, вы были бледнее, — отпарировал Ла Моль.
Коконнас закусил губу, но, видимо, решил продолжить разговор в насмешливом тоне, сказал:
— Должно быть, гугеноту любопытно поглазеть на господина адмирала, висящего на железном крюке, не так ли, господин де Ла Моль? И ведь говорят, будто есть негодяи, которые клевещут на нас и утверждают, будто мы убивали даже гугенотиков-сосунков!
— Граф, я больше не гугенот, — склонив голову, ответил Ла Моль, — я имею счастье быть католиком.
— Ах вот как! — воскликнул Коконнас, разражаясь хохотом. — Так вы обратились в истинную веру? Ого! Ловко, сударь, ловко!
— Сударь, — подхватил Ла Моль, все так же серьезно и вежливо, — я дал обет перейти в католичество, если спасусь от избиения.
— Граф, — подхватил Коконнас, — ваш обет весьма благоразумен, с чем я вас и поздравляю. Но, быть может, вы дали и другие обеты?
— Да, я дал и другой обет, — совершенно спокойно ответил Ла Моль, поглаживая шею своей лошади.
— Какой же? — спросил Коконнас.
— Повесить вас над адмиралом Колиньи, — вон на том гвоздике, смотрите: он как будто ждет вас.
— Как повесить? Живьем? — спросил Коконнас.
— Нет, сударь. Предварительно проткнув шпагой. Коконнас побагровел; его зеленые глаза метали молнии.
— Да вы только взгляните на этот гвоздик, — сказал он с издевкой.
— Вижу, — отвечал Ла Моль. — И что же?
— Вы не доросли до него, малыш, — заметил Коконнас.
— Я встану на вашу лошадь, господин великан-человекоубийца! — возразил Ла Моль. — Неужели вы воображаете, дражайший граф Аннибал де Коконнас, что можно убивать безнаказанно, пользуясь тем благородным и почетным случаем, когда сто против одного? Как бы не так! Приходит день, когда враги снова встречаются, и сдается мне, что сегодня этот день настал! Меня так и подмывало разнести вашу башку выстрелом из пистолета, но, увы, я был не в силах хорошенько прицелиться, потому что у меня дрожат руки из-за ран, которые вы предательски мне нанесли.
— Мою башку?! — спрыгивая с лошади, прорычал Коконнас. — Слезайте, граф, обнажайте шпагу! Вперед! Вперед!
И Коконнас выхватил шпагу из ножен.
— Мне послышалось, что твой гугенот назвал его голову башкой, — прошептала герцогиня Неверская на ухо Маргарите. — По-твоему, он некрасив?
— Очарователен! — со смехом ответила Маргарита. — Я вынуждена заметить, что в пылу гнева Ла Моль был несправедлив. Но тише! Давай смотреть!
Ла Моль спешился так же быстро, как и Коконнас, снял свой вишневый плащ, бережно положил его на землю, вынул шпагу и встал в позицию.
— Ай! — вскрикнул он, вытягивая руку.
— Ox! — простонал Коконнас, распрямляя свою руку.
Читатель помнит, конечно, что оба они были ранены в правое плечо, а потому всякое резкое движение вызывало у них сильную боль.
За кустом послышался смех, который смеющиеся безуспешно пытались сдержать. Обе принцессы не могли не засмеяться при виде двух бойцов, с гримасой на лице растиравших раненые плечи. Их смех донесся и до двух дворян, не подозревавших о присутствии свидетелей; они оглянулись и узнали своих дам.
Ла Моль твердо, автоматически снова стал в позицию, Коконнас очень выразительно сказал «Черт побери!», и они скрестили шпаги.
— Вот как! Да они дерутся не на шутку! Они зарежут друг друга, если мы не наведем порядок. Довольно баловства! Эй, господа! Эй! — крикнула Маргарита.
— Перестань! Перестань! — сказала Анриетта, которая видела пьемонтца в бою и теперь в глубине души надеялась, что Коконнас так же легко справится с Ла Молем, как справился с двумя племянниками и сыном Меркандона.
— О-о! Сейчас они действительно прекрасны! — сказала Маргарита. — Так и пышут огнем.
В самом деле бой, начавшийся с насмешек и колкостей, шел в молчании с той самой минуты, как шпаги скрестились. Противники не доверяли своим силам; при каждом резком движении тому и другому приходилось делать над собой усилие, превозмогая дрожь от острой боли в ранах. Тем не менее Ла Моль с горящими глазами, с неподвижным взглядом, полуоткрыв рот и стиснув зубы, маленькими, но твердыми и четкими шагами наступал на противника, а тот, чувствуя в Ла Моле мастера фехтовального искусства, все время отступал — тоже медленно, но отступал. Так оба противника дошли до канавы, за которой находились зрители. Коконнас, сделав вид, что отступает только для того, чтобы приблизиться к своей даме, сразу остановился, воспользовался слишком широким «переносом» шпаги Ла Моля, с быстротой молнии нанес прямой удар, и тотчас на белом атласном камзоле противника появилось и стало растекаться пятно крови.
— Смелей! — крикнула герцогиня Неверская.
— Ах, бедняжка Ла Моль! — с душевной болью воскликнула Маргарита.
Ла Моль, услышав ее возглас, бросил на нее взгляд, проникающий в сердце глубже, чем острие шпаги, и, выполнив шпагой обманный полный оборот, сделал выпад.
Обе дамы вскрикнули в один голос. Окровавленный конец шпаги Ла Моля вышел из спины Коконнаса.

 

 

Однако ни один из них не упал; оба стояли на ногах и, открыв рот, глядели друг на друга; каждый чувствовал, что при малейшем движении потеряет равновесие. Пьемонтец, раненный опаснее, чем противник, сообразив наконец, что с потерей крови уходят силы, навалился на Ла Моля, обхватил его одной рукой, а другой старался вынуть из ножен кинжал. Ла Моль тоже собрал все силы, поднял руку и эфесом шпаги ударил Коконнаса в лоб, и тут пьемонтец, оглушенный ударом, упал, но, падая, увлек за собой противника, и оба скатились в канаву.
Маргарита и герцогиня Неверская, увидав, что они чуть живы, но все еще пытаются прикончить один другого, бросились к ним вместе с командиром охраны. Но, прежде чем все трое успели добежать, противники разжали руки, из которых выпало оружие, глаза их закрылись, и оба в последнем судорожном движении распластались на земле. Вокруг них пенилась большая лужа крови.
— Храбрый, храбрый Ла Моль! — уже не в силах, сдерживать восхищение, воскликнула Маргарита. — Прости, прости, что я не верила в тебя?
И глаза ее наполнились слезами.
— Увы! Увы! Мой мужественный Аннибал! — шептала герцогиня Неверская. — Скажите, видели вы когда-нибудь таких неустрашимых львов?
И она громко зарыдала.
— Черт подери! Страшные удары! — говорил командир охраны, пытаясь остановить кровь, которая текла ручьем. — Эй, кто там едет? Подъезжайте скорее?
В вечернем сумраке показалась красная тележка; на передке ее сидел мужчина и распевал старинную песенку, которую, конечно, вызвало в его памяти чудо у Кладбища невинно убиенных:
По зеленым берегам
Тут и там,
Мой боярышник отрадный,
Ты киваешь головой,
Как живой,
Мне из чащи виноградной!..
Сладкозвучный соловей
Меж ветвей,
Что тенисты и упруги,
Здесь гнездо весною вьет
Каждый год
Для возлюбленной подруги!..
Так цвети же долгий срок,
Мой цветок,
И не сладить вихрям снежным
С бурей, градом и грозой
Над тобой,
Над боярышником нежным!

— Эй! Эй! — снова закричал командир охраны. — Подъезжайте, когда вас зовут! Не видите, что ли, что надо помочь этим дворянам?
Человек, чья отталкивающая внешность и суровое выражение лица составляли странный контраст с этой нежной буколической песней, остановил лошадь, слез с тележки я наклонился над телами противников.
— Отличные раны! Но те, что наношу я, будут получше этих, — сказал он.
— Кто же вы такой? — спросила Маргарита, невольно почувствовав непреодолимый страх.
— Сударыня, — отвечал незнакомец, кланяясь до земли, — я — Кабош, палач парижского судебного округа; я ехал развесить на этой виселице тех, кто составит компанию господину адмиралу.
— А я королева Наваррская, — сказала Маргарита. — Свалите здесь трупы, расстелите на тележке чепраки наших лошадей и потихоньку везите этих двух дворян следом за нами в Лувр.

VII

СОБРАТ АМБРУАЗА ПАРЕ
Тележка, на которую положили Коконнаса и Ла Моля, двинулась в Париж, следуя в темноте за группой всадников, служившей ей проводником. Она остановилась у Лувра, и тут возница получил щедрую награду. Раненых велели перенести к герцогу Алансонскому и послали за Амбруазом Паре.
Когда он появился, ни один из раненых еще не пришел в сознание.
Ла Моль пострадал гораздо меньше: удар шпаги пришелся над правой мышкой, но не затронул ни одного важного для жизни органа, а у Коконнаса было пробито легкое, и вырывавшийся сквозь рану воздух колебал пламя свечи.
Амбруаз Паре объявил, что не ручается за выздоровление Коконнаса.
Герцогиня Неверская была в отчаянии; не кто иной, как она сама, надеясь на силу, храбрость и ловкость пьемонтца, помешала Маргарите прекратить бой. Ей, конечно, хотелось, чтобы Коконнаса перенесли во дворец Гизов и чтобы она ухаживала за ним по-прежнему, но ее муж мог вернуться из Рима и найти довольно странным вселение незваного гостя в его супружеское жилище.
Маргарита, стараясь утаить причину ранений молодых людей, велела перенести их обоих к своему брату, где один из них поселился еще раньше, и объяснила их состояние тем, что они упали с лошади во время прогулки на Монфокон. Однако настоящая причина обнаружилась благодаря восторженным рассказам командира охраны — свидетеля их поединка, и, таким образом, весь двор узнал, что два новых придворных любезника вдруг появились в свете славы.
Обоих раненых лечил один хирург и к обоим относился одинаково внимательно, но на поправку они шли с разной скоростью. Это зависело от того, насколько тяжелыми были раны каждого из них. Ла Моль, пострадавший меньше, первым пришел в сознание. А Коконнаса трепала сильнейшая лихорадка, и его возвращение к жизни сопровождалось кошмарами и бредом.
Несмотря на пребывание в одной комнате с Коконнасом, Ла Моль, придя в сознание, не заметил своего сожителя или, во всяком случае, ничем не показал, что его видит. Коконнас, наоборот, едва раскрыв глаза, устремил взгляд на Ла Моля, да еще с таким выражением, как будто потеря крови нимало не умерила пылкости вулканического темперамента пьемонтца.
Коконнас думал, что все это ему снится и что во сне он снова встречается с врагом, которого убил уже дважды; только сон этот длился без конца. Коконнас видел, что Ла Моль лежит точно так же, как и он, что хирург перевязывает Ла Моля так же, как и его; затем он увидел, что Ла Моль сидит на кровати, тогда как сам он прикован к постели лихорадкой, слабостью и болью; потом Ла Моль уже вставал с постели, потом прохаживался по комнате, поддерживаемый хирургом, потом ходил с палочкой и, наконец, ходил свободно.
Коконнас, будучи все время в бреду, смотрел на все эти стадии выздоровления своего сожителя взглядом порой тусклым, порою яростным, но неизменно угрожающим.
В воспаленном мозгу пьемонтца все превращалось в ужасающую смесь фантазии с действительностью. Он воображал, что Ла Моль погиб, погиб навеки, и даже дважды, а не однажды, и тем не менее он видел, что призрак Ла Моля лежит на такой же кровати, на какой лежит он сам; потом, как мы уже сказали, он видел, что этот призрак встает с постели, потом начинает ходить и — что самое ужасное — подходит к его кровати. Призрак, от которого Коконнас готов был убежать хоть в ад, подходил к нему, останавливался и глядел на него, стоя у изголовья; мало того, в чертах его лица проглядывали нежность и сострадание, и это представлялось Коконнасу дьявольской насмешкой.
И вот в его мозгу, больном, быть может, серьезнее, нежели тело, вспыхнула страстная, слепая жажда мести. Коконнасом овладела одна-единственная мысль: раздобыть какое-нибудь оружие и ударить то ли тело, то ли призрак Ла Моля, мучивший его так жестоко. Платье пьемонтца сначала повесили на стул, а потом унесли, рассудив, что оно выпачкано кровью и что лучше убрать его с глаз раненого, но кинжал оставили на стуле, полагая, что у него нескоро возникнет желание пустить его в ход. Коконнас увидел кинжал, и три ночи подряд, когда Ла Моль спал, он все пытался дотянуться до кинжала; три раза силы изменяли ему, и он терял сознание. Наконец на четвертую ночь Коконнас дотянулся до кинжала, схватил его кончиками стиснутых пальцев и, застонав от боли, спрятал под подушку.
На следующий день Коконнас увидел нечто, доселе неслыханное: призрак Ла Моля, видимо, с каждым днем все больше набирался сил, в то время как он, Коконнас, всецело поглощенный страшным видением, тратил все больше сил на хитроумный замысел, который должен был избавить его от призрака; и вот теперь призрак Ла Моля становился все бодрее и бодрее, задумчиво прошелся раза три по комнате, затем накинул плащ, опоясался шпагой, надел на голову широкополую фетровую шляпу, отворил дверь и вышел.
Коконнас вздохнул свободно, решив, что наконец избавился от привидения. В течение двух-трех часов кровь циркулировала спокойнее в его жилах, он чувствовал себя бодрее, чем когда-либо со времени дуэли; двухдневное отсутствие Ла Моля вернуло бы пьемонтцу сознание, а недельное, быть может, излечило бы его, но, к несчастью, Ла Моль вернулся через два часа.
Появление Ла Моля было ударом в сердце пьемонтца, и, хотя Ла Моль вошел не один, Коконнас даже не взглянул на его спутника.
Но спутник Ла Моля заслуживал, чтобы на него взглянули.
Это был человек лет сорока, коротенький, коренастый, сильный, с черными волосами, падавшими до бровей, и с черной бородой, покрывавшей, вопреки моде того времени, всю нижнюю часть лица, но вновь прибывший, видимо, не очень-то интересовался модой. На нем был кожаный камзол, весь покрытый бурыми пятнами, штаны цвета бычьей крови, такого же цвета колпак, красная фуфайка, грубые кожаные башмаки, доходившие до икр, и широкий пояс, на котором висел нож в ножнах.
Эта странная личность, появление которой в Лувре казалось чем-то нереальным, бросила на стул свой бурый плащ и, громко топая, подошла к кровати Коконнаса, а Коконнас, словно околдованный, не спускал глаз со стоявшего в стороне Ла Моля. Незнакомец осмотрел больного и покачал головой.

 

 

— Вы слишком долго ждали, дворянин! — сказал он.
— Я только сейчас смог выйти на улицу, — ответил Ла Моль.
— Э, черт возьми! Надо было послать за мной!
— Кого?
— Ах да, ваша правда! Я и забыл, где мы находимся! Я заговорил было с теми дамами, да они меня и слушать не стали. Если бы сделали то, что я сказал, вместо того чтобы слушать этого набитого дурака по имени Амбруаз Паре, вы оба давным-давно ухаживали бы за дамочками или еще разок обменялись ударами шпаг, коли припала бы охота. Ну что ж, посмотрим! Ваш приятель хоть что-нибудь понимает?
— Неважно.
— Высуньте язык, дворянин.
Коконнас высунул язык Ла Молю с такой страшной гримасой, что незнакомец вторично покачал головой.
— Эх-эх-эх! Сводит мускулы, — говорил он. — Нельзя терять время! Сегодня вечером я вам пришлю питье; дадите ему выпить в три приема, минута в минуту: в полночь, в час ночи и в два часа ночи.
— Хорошо.
— А кто будет давать ему питье?
— Я.
— Вы сами?
— Да.
— Даете слово?
— Слово дворянина!
— А если какой-нибудь врач вздумает стащить малую толику, чтобы исследовать и узнать, из чего оно состоит?..
— Я его вылью, до последней капли.
— Тоже слово дворянина?
— Клянусь!
— А с кем я пришлю питье?
— С кем хотите.
— Но мой слуга…
— Что ваш слуга?
— Как же он к вам проникнет?
— Это предусмотрено. Он скажет, что пришел от парфюмера Рене.
— Это тот флорентиец, что живет у моста Архангела Михаила?
— Он самый. Ему дано право входить в Лувр в любое время дня и ночи.
Незнакомец усмехнулся.
— Да, это самое малое, что должна ему королева-мать. Решено; присланный придет от имени парфюмера Рене. Уж один-то раз я могу воспользоваться его именем: сам он частенько занимается моим делом, не имея на то законных прав.
— Значит, я могу на вас рассчитывать? — спросил Ла Моль.
— Можете.
— Что касается платы…
— Ну, об этом столкуемся с самим дворянином, когда он встанет на ноги.
— Будьте покойны: думаю, что он вознаградит вас щедро.
— Я тоже так думаю. Но, — добавил он с кривой улыбкой, — люди, имеющие дело со мной, обычно не бывают мне признательны, так что я не удивлюсь, ежели и этот дворянин, встав на ноги, забудет или, вернее, не потрудится вспомнить обо мне.
— Хорошо! Хорошо! — ответил Ла Моль, улыбаясь в свою очередь. — В таком случае я освежу его память.
— Ну что ж, идет! Через два часа питье будет у вас.
— До свидания!
— Как вы сказали?
— До свидания! Незнакомец усмехнулся:
— А я вот всегда говорю — прощайте. Прощайте, господин де Ла Моль! Через два часа питье будет у вас. Слышите? Надо дать его в три приема: сначала в полночь, потом через каждый час.
С этими словами он вышел, и Ла Моль остался один на один с Коконнасом.
Коконнас слышал весь разговор, но ничего не понял: до него доносились слитные звуки слов, невнятное журчание фраз. Из всего разговора в памяти у него застряло только слово «полночь».
Он продолжал следить горящими глазами за Ла Молем — тот в задумчивости ходил по комнате.
Неизвестный врач сдержал слово и в назначенный час прислал питье; Ла Моль предусмотрительно поставил его на маленькую серебряную грелку и лег в постель.
Это дало Коконнасу небольшую передышку. Он тоже закрыл глаза, но горячечная дремота оказалась лишь продолжением его бреда наяву. Призрак, который преследовал его днем, гонялся за ним и ночью: сквозь сухие веки он все время видел Ла Моля, по-прежнему грозившего бедой, и какой-то голос шептал ему на ухо: «Полночь! Полночь! Полночь!».
Вдруг раздался гулкий бой часов: они пробили двенадцать раз. Коконнас открыл воспаленные глаза; его жгучее дыхание обжигало сухие губы; неутолимая жажда томила пышущее жаром горло; ночничок светился, как обычно, и в тусклом его мерцании множество призраков танцевало перед блуждающим взором Коконнаса.
И вот он видит нечто страшное: Ла Моль встает с постели, делает круга два по комнате, как кружит ястреб над замершей птицей, и, показывая кулак, направляется к нему. Коконнас сунул руку под подушку, схватил кинжал и приготовился выпустить кишки своему врагу.
Ла Моль подходил все ближе.
— А-а! Это ты, опять ты, снова ты! — бормотал Коконнас. — Иди, иди! Ты мне грозишь, ты показываешь мне кулак, ты улыбаешься! Иди, иди! Ага! Ты крадешься потихоньку, шаг за шагом! Иди, иди, я тебя зарежу!
В ту минуту, когда Ла Моль наклонился над его постелью, Коконнас на самом деле перешел от глухой угрозы к действию: из-под одеяла молнией сверкнул клинок, но усилие, которое он сделал, чтобы приподняться, отняло у пьемонтца последние силы: рука, протянутая к Ла Молю, остановилась на полпути, кинжал выскользнул из ослабевших пальцев, а умирающий рухнул на подушку.
— Ну, ну, — шептал Ла Моль, осторожно приподнимая ему голову и поднося чашку к его губам, — пейте, мой бедный товарищ, а то вы весь горите.
Кулак, которым Ла Моль грозил Коконнасу и который так тяжело подействовал на больной мозг раненого, на самом деле оказался чашкой, которую Ла Моль поднес к губам пьемонтца.
Но как только благодетельная жидкость смочила его губы и освежила грудь, к раненому вернулся разум или, вернее, инстинкт: Коконнас почувствовал во всем теле неизъяснимое блаженство, какого он не испытывал еще ни разу; открыв глаза, он осмысленно посмотрел на Ла Моля, который с улыбкой поддерживал его рукою, и из глаз пьемонтца, только что горевших мрачной яростью, скатилась на пылающую щеку едва заметная, мгновенно высохшая слезинка.
— Черт побери! — прошептал он, откидываясь на подушку. — Если я выкручусь, господин де Ла Моль, вы станете моим другом.
— Выкрутитесь, товарищ, — ответил Ла Моль, — если согласитесь выпить еще две таких чашки и не видеть больше гадких снов.
Час спустя Ла Моль, превратившийся в сиделку и в точности выполнявший предписания неизвестного врача, вторично встал с постели, налил в чашку вторую дозу питья и поднес ее Коконнасу. Пьемонтец, который на этот раз уже не поджидал его с кинжалом в руке, а встретил с распростертыми объятиями, охотно выпил снадобье и после этого впервые заснул спокойным сном.
Третья чашка оказала действие не менее чудотворное: в груди больного слышалось хотя и затрудненное, но равномерное дыхание; одеревенелые члены отошли, и приятная влажность проступила на горячей коже, так что когда на другой день Амбруаз Паре навестил раненого, он с удовлетворением улыбнулся и сказал:
— Теперь я отвечаю за выздоровление господина де Коконнаса, и это будет одним из самых удачных моих врачеваний.
Принимая во внимание свирепый нрав Коконнаса, эта сцена, полукомическая, полудраматическая, была не лишена некоей умилительной поэзии, и в результате дружба двух дворян, завязавшаяся в гостинице «Путеводная звезда», но насильственно прерванная событиями Варфоломеевской ночи, разгорелась с новой силой и вскоре превзошла дружбу Ореста и Пилада, которой недоставало пяти шпажных и одной пистолетной ран, оставивших следы на телах наших дворян.
Как бы то ни было, раны, прежние и новые, тяжелые и легкие, стали заживать. Ла Моль, верный долгу сиделки, решил не выходить из дому, пока Коконнас не поправится окончательно. Он помогал Коконнасу сесть на кровати, когда тот не мог приподняться, помогал ему ходить, когда тот уже мог держаться на ногах, — словом, окружил его всеми заботами, какие подсказывала Ла Молю его нежная и любящая натура и которые вкупе с могучим здоровьем пьемонтца привели к выздоровлению более скорому, чем можно было ожидать.
И только одна мысль мучила молодых людей: во время лихорадочного бреда каждому из них чудилось, что к нему подходит женщина, которой было полно его сердце. Но с тех пор как оба пришли в сознание, ни Маргарита, ни герцогиня Неверская уже не появлялись в их комнате. Это было вполне понятно: разве могли жена короля Наваррского и невестка герцога де Гиза на глазах у всех обнаружить интерес к двум простым дворянам? Нет! Разумеется, только такой ответ могли бы дать себе Ла Моль и Коконнас. Но все же отсутствие двух дам, похожее на полное забвение, огорчало молодых людей.
Правда, время от времени к ним заходил дворянин, присутствовавший при их дуэли, и как бы по собственному побуждению справлялся о здоровье раненых. Правда, заходила и Жийона, но тоже от себя. Однако ни Ла Моль не смел расспрашивать Жийону о королеве Маргарите, ни Коконнас не решался говорить с этим дворянином о герцогине Неверской.

VIII

ПРИВИДЕНИЯ
Некоторое время молодые люди скрывали свою тайну друг от друга. Но как-то раз, в минуту откровенности, заветная мысль каждого невольно сорвалась с их уст, и они доказали свою дружбу полной откровенностью, без которой дружбы нет.
Оказалось, что оба безумно влюблены: один — в герцогиню, другой — в королеву.
Почти непреодолимое расстояние между ними и предметами их желаний пугало двух незадачливых вздыхателей. Однако надежда так глубоко укоренилась в человеческом сердце, что, невзирая на то, что их надежда была безумна, они ее не теряли.
Надо сказать, что по мере выздоровления и тот и другой прилежно занялись своей наружностью. Каждый человек, даже наиболее равнодушный к своей внешности, в известных обстоятельствах все же начинает вести молчаливую беседу с зеркалом и приходит к единомыслию с ним, после чего отходит от своего наперсника, почти всегда довольный разговором. К тому же оба молодых человека были не из тех, кому зеркало выносит чересчур суровый приговор. Ла Моль, бледный, изящный, отличался тонкой красотой; Коконнас, крепкий, хорошо сложенный и румяный, отличался мужественной красотой. Кроме того, болезнь послужила пьемонтцу на пользу. Он похудел и побледнел, а пресловутый шрам, причинивший ему столько хлопот радужными переливами красок, в конце концов исчез, предвещая, подобно радуге после проливного дождя, длинную череду ясных дней и тихих ночей.
К тому же раненые были окружены самыми нежными заботами: когда кто-то из них смог встать с постели, он обнаружил на кресле, стоявшем подле его кровати, халат, а в тот день, когда он смог одеться, — костюм. Больше того, каждому из них в карман камзола кто-то вложил туго набитый кошелек, но, само собою разумеется, оба оставили у себя кошельки до тех пор, когда представится возможность вернуть кошелек неведомому покровителю.
Этим неизвестным покровителем не мог быть герцог Алансонский, у которого жили молодые люди, ибо принц не только ни разу не вздумал навестить их, но даже не прислал кого-нибудь спросить, как они себя чувствуют, Смутная надежда шептала сердцу каждого из них, что этим неизвестным покровителем была любимая женщина.
Поэтому оба раненых с величайшим нетерпением ждали, когда им можно будет выйти из дому. Ла Моль, окрепший и лучше подлечившийся, чем Коконнас, мог это сделать уже давно, но какое-то молчаливое обязательство связывало его с судьбою друга. Они условились, что в первый же день зайдут в три места.
Во-первых, к неизвестному врачу, давшему целительное питье, которое так облегчило страдания воспаленной груди Коконнаса.
Во-вторых, в гостиницу покойного Ла Юрьера, где оба оставили свои чемоданы и лошадей.
В-третьих, к флорентийцу Рене, который, соединяя с профессией парфюмера профессию чародея, занимался, помимо торговли косметикой и ядами, составлением любовных напитков и предсказанием судьбы.
Наконец через два месяца, ушедших на поправку и проведенных в заключении, столь желанный день настал.
Мы сказали — «в заключении», и мы не ошиблись.
Несколько раз, сгорая от нетерпения, они пытались приблизить этот день, но часовые, поставленные у дверей, неизменно преграждали им путь и заявляли, что пропустят их, только когда получат exeat от Амбруаза Паре.
Но вот в один прекрасный день искусный хирург, признав, что оба пациента хотя и не совсем выздоровели, но уже близки к полному выздоровлению, произнес это самое exeat, и в один из тех чудесных осенних дней, какие иногда дарит Париж своим изумленным обитателям, уже запасшимся долготерпением на зиму, два друга, взявшись под руку, перешагнули порог Лувра.
Ла Моль, с величайшим удовольствием обнаруживший на одном из кресел свой знаменитый вишневый плащ, который он так бережно сложил и положил на землю перед боем, вознамерился быть проводником Коконнаса, Коконнас же, не противясь и даже не раздумывая, отдал себя в его распоряжение. Он знал, что друг ведет его к неведомому врачу, вылечившему его в одну ночь своим таинственным питьем, тогда как все лекарства Амбруаза Паре медленно убивали его. Он из имевшихся у него двухсот дублонов сто отделил для безымянного эскулапа, которому он был обязан своим выздоровлением: Коконнас не боялся смерти, но это не мешало ему любить жизнь, и потому, как видим, он решил столь щедро наградить своего спасителя.

 

 

Ла Моль направился по улице Астрюс, вышел на большую улицу Сент-Оноре, свернул в переулок Прувель и наконец дошел до Рынка. Около старинного фонтана, в том месте, которое теперь называется Квадратным рынком, стояло каменное восьмиугольное сооружение, увенчанное широкой деревянной башенкой с островерхой крышей и скрипучим флюгером. В деревянной башенке были проделаны восемь отверстий, пересеченных, подобно тому, как геральдическая фигура, именуемая rasce, пересекает гербовое поле, своего рода деревянным обручем с прорезями посредине такой величины, чтобы в них можно было просунуть голову и руки осужденного или осужденных, которых выставляли напоказ в одном, в двух или во всех восьми отверстиях.
Это странное сооружение, не имевшее себе подобных среди зданий, называлось позорным столбом.
К основанию этой своеобразной башни прилепился, словно гриб, бесформенный, кривой, косой домишко, с крышей, покрытой мшистыми пятнами, как кожа прокаженного.
Это был домик палача.
На деревянной башне стоял какой-то человек, который все время показывал прохожим язык: это был один из воров, орудовавших вокруг виселицы на Монфоконе и случайно пойманный с поличным.

 

 

Коконнас, вообразив, что Ла Моль привел его взглянуть на это любопытное зрелище, смешался с толпой любителей такого рода зрелищ, отвечавших на гримасы преступника криками и улюлюканьем.
Пьемонтец по природе был жесток, и это зрелище очень забавляло его, хотя он предпочел бы вместо криков и улюлюканья закидать камнями преступника, у которого хватает наглости показывать язык благородным вельможам, оказавшим ему честь своим приходом.
Когда вращавшаяся башенка повернулась на цоколе, чтобы и другая часть зрителей, стоявшая на площади, могла насладиться, глазея на осужденного, а толпа двинулась вслед за башенкой, Коконнас хотел пойти со всей толпой, но Ла Моль остановил его.
— Мы пришли сюда совсем не для этого, — вполголоса сказал он.
— А для чего же? — спросил Коконнас.
— Сейчас увидишь, — ответил Ла Моль.
Оба друга перешли на «ты» на следующий день после той достославной ночи, когда Коконнас собирался выпустить кишки Ла Молю.
Ла Моль подвел своего друга к открытому окошку домика у подножия каменной башни, а у окошка, опершись локтями на подоконник, стоял какой-то человек.
— А-а! Это вы, ваши светлости! — сказал человек, приподнимая колпак цвета бычьей крови и обнажая голову с густыми черными волосами, ниспадавшими до бровей. — Милости просим!
— Кто это? — спросил Коконнас, пытаясь что-то вспомнить: ему казалось, что он видел эту голову в каком-то из своих кошмаров.
— Это твой спаситель, дорогой Друг, — отвечал Ла Моль, — тот самый, что принес целебное питье, которое так помогло тебе.
— Ах, вот как! — произнес Коконнас. — В таком случае, друг мой…
И он протянул человеку руку.
Но, вместо того чтобы сделать ответное движение, человек выпрямился и таким образом отдалился от двух друзей на равное его вогнутой спине расстояние.
— Сударь, — обратился он к Коконнасу, — благодарю за честь, какую вы намерены мне оказать, но если бы вы знали, кто я такой, вы, вероятно, ее не оказали бы.
— Будь вы хоть сам дьявол, я ваш должник, — сказал Коконнас, — потому что, если бы не вы, я бы теперь лежал в могиле!
— Я не совсем дьявол, — отвечал человек в красном колпаке, — но люди предпочли бы встретиться с дьяволом.
— Кто же вы? — спросил Коконнас.
— Сударь, я Кабош, палач парижского судебного округа, — ответил человек.
— А-а!.. — произнес Коконнас, убирая руку.
— Вот видите! — сказал Кабош.
— Нет! Я прикоснусь к вашей руке, черт возьми! Давайте вашу руку!
— Взаправду?
— Во всю ширь ладони!
— Вот она!
— Еще шире… шире… отлично!
Коконнас вынул из кармана пригоршню золотых монет, которые он предназначил своему безымянному лекарю, и высыпал их в руку палача.
— Я предпочел бы только вашу руку, — сказал Кабош, — золото и у меня бывает, а вот в руках, которые жмут мою руку, — большая недостача. Ну, все равно. Да благословит вас Бог!
— Так, значит, это вы, — с любопытством глядя на палача, — заговорил пьемонтец, — пытаете, колесуете, четвертуете, рубите головы, ломаете кости? Ну что ж, очень рад с вами познакомиться!
— Сударь, не все делаю я сам, — отвечал Кабош. — Как вы, господа, держите лакеев, чтобы они делали то, чего сами вы делать не желаете, так и я держу помощников, которые делают всю черную работу и отправляют на тот свет мужланов. Но когда случается иметь дело с благородными, ну, например, с такими, как вы и ваш товарищ, — о, тогда дело другое! Тут уж я сам имею честь делать все до мелочей, от начала до конца, то есть начиная с допроса и кончая отсечением головы.
Коконнас невольно почувствовал, что дрожь пробежала по всему его телу, как будто жестокие клинья уже стиснули ему ноги, а стальное лезвие коснулось шеи. Ла Моль безотчетно испытывал то же ощущение.
Но Коконнас, устыдившись своего волнения, преодолел его и, прощаясь с Кабошем, решил напоследок пошутить:
— Что ж, ловлю вас на слове: когда придет мой черед влезать на виселицу Ангеррана или на эшафот герцога Немурского, я буду иметь дело только с вами.
— Обещаю.
— А в знак того, что я принимаю ваше обещание, вот вам моя рука, — сказал Коконнас и протянул руку палачу, тот робко пожал ее, но было видно, что ему очень хочется пожать ее от всей души.
И все-таки от одного прикосновения Коконнас слегка побледнел, хотя улыбка по-прежнему играла на его губах.
Ла Молю было не по себе, и, увидав, что толпа, следовавшая за круговым движением деревянной башни, снова подходит к ним, он дернул друга за плащ.
Коконнас, в глубине души желавший так же сильно, как и Ла Моль, покончить с этой сценой, в которой по свойству своего характера принял гораздо большее участие, чем хотел, кивнул головой и пошел вслед за Ла Молем.
— Признайся, что здесь легче дышится, чем на Рынке! — сказал Ла Моль, когда они дошли до Трагуарского креста.
— Признаюсь, — ответил Коконнас, — но все-таки я очень рад, что познакомился с Кабошем. Полезно везде иметь друзей.
— В том числе и под вывеской «Путеводная звезда», — со смехом сказал Ла Моль.
— Ах, бедняга Ла Юрьер! — воскликнул Коконнас. — Вот кто погиб, так уж погиб! Я сам видел огонь из аркебузы, слышал, как пуля звякнула, точно о колокол собора Богоматери, и, когда я уходил, он лежал в крови, которая шла у него из носу и изо рта. Если считать его нашим другом, то он им будет на том свете.
Продолжая разговор, молодые люди дошли до улицы Арбр-сек и направились к вывеске «Путеводная звезда», все так же скрипевшей на том же месте, все так же манившей путешественника очагом, предназначенным для чревоугодия, и надписью, возбуждающей аппетит.
Коконнас и Ла Моль думали, что застанут всех домочадцев в горе, вдову в трауре, а поварят с крепом на рукаве, но, к своему великому удивлению, они застали в доме кипучую деятельность, г-жу Ла Юрьер — сияющую, а слуг — веселыми, как никогда.
— Ах, изменница! — воскликнул Ла Моль. — Успела выйти замуж за другого!
Тут он обратился к новоявленной Артемисии.
— Сударыня, — сказал он, — мы дворяне, знакомые бедняги Ла Юрьера. Мы оставили здесь двух лошадей, два чемодана и теперь пришли за ними.
— Господа, — отвечала хозяйка дома, тщетно роясь в памяти, — я не имею чести знать вас, поэтому, с вашего разрешения, я позову мужа… Грегуар, сходите за хозяином!
Грегуар прошел через первую общую кухню, представлявшую собой ад кромешный, во вторую, представлявшую собой лабораторию, где готовились кушанья, которые Ла Юрьер при жизни считал достойными того, чтобы он готовил их своими собственными опытными руками.
— Черт меня побери, если мне не грустно видеть в этом доме веселье вместо горя, — тихо сказал Коконнас. — Бедняга Ла Юрьер! Эх!
— Он хотел убить меня, — сказал Ла Моль, — но я ему прощаю от всей души.
Он не успел договорить, как появился человек, держа в руках кастрюльку, в которой он тушил чеснок, помешивая его деревянной ложкой.
Коконнас и Ла Моль вскрикнули от удивления.
На крик человек поднял голову, испустил крик, в свою очередь, и, выронив из рук кастрюльку, застыл на месте с деревянной ложкою в руке.
— La nomine Patris, — забормотал он, помахивая ложкой, как кропилом, — et Filii, el Spiritos Sancti….
— Ла Юрьер! — воскликнули молодые люди.
— Господин де Коконнас и господин де Ла Моль! — сказал Ла Юрьер.
— Значит, вас не убили? — произнес Коконнас.
— Вы, стало быть, живы? — спросил трактирщик.
— Я же своими глазами видел, как вы упали, — сказал Коконнас, — слышал, как стукнула пуля, которая не знаю что, но что-то вам раздробила. Я ушел, когда вы лежали в канаве и кровь шла у вас из носа, из ушей и даже из глаз.
— Все это, господин де Коконнас, так же истинно, как Евангелие. Но пуля, цоканье которой вы слышали, попала в мой шлем и, к счастью, расплющилась об него. Но удар все же был здоровый, и вот вам доказательство, — добавил Ла Юрьер, снимая колпак и обнажая лысую, как колено, голову, — вот, смотрите, от этого удара на голове не осталось ни волоска.
Молодые люди расхохотались при виде его уморительной физиономии.
— А-а, вы смеетесь! — сказал, немного успокоившись, Ла Юрьер. — Стало быть, вы пришли не с дурными намерениями?
— А вы, господин Ла Юрьер, излечились от ваших воинственных наклонностей?
— Ей-Богу, излечился, господа! И теперь…
— Что теперь?
— Теперь я дал обет не иметь дела ни с каким огнем, кроме кухонного.
— Браво! Вот это благоразумно! — заметил Коконнас. — А теперь вот что, — продолжал он, — у вас в конюшне остались две наши лошади, а в комнатах два наших чемодана.
— Ах, черт! — почесывая за ухом, сказал трактирщик.
— Так как же?
— Вы говорите, две лошади?
— Да, у вас в конюшне.
— И два чемодана?
— Да, в наших комнатах.
— Видите ли, в чем дело… Ведь вы думали, что я убит, не так ли?
— Конечно!
— Согласитесь, что коли вы ошиблись, мог ошибиться и я.
— То есть подумать, что и мы убиты? Вполне могли!
— Ну да! А так как вы умерли, не сделав завещания… — продолжал Ла Юрьер.
— Ну, ну, дальше, дальше!
— Я подумал… Теперь-то я вижу, что был неправ…
— А что же вы подумали?
— Я подумал, что могу стать вашим наследником.
— Ха-ха-ха! — расхохотались молодые люди.
— Но при всем том, господа, я очень доволен, что вы живы-здоровы!
— Короче говоря, вы продали наших лошадей? — спросил Коконнас.
— Увы! — ответил Ла Юрьер.
— А наши чемоданы? — спросил Ла Моль.
— О-о! Чемоданы — нет! — воскликнул Ла Юрьер. — Только то, что в них было.
— Скажи, Ла Моль, — заговорил Коконнас, — ну не наглый ли прохвост? Не выпотрошить ли нам его?
Угроза, видимо, сильно подействовала на Ла Юрьера.
— Мне думается, господа, что это можно уладить.
— Слушай, — обратился к Ла Юрьеру Ла Моль, — уж если кому и жаловаться на тебя, так это мне!
— Разумеется, ваше сиятельство! Я припоминаю, что в минутном умопомрачении я имел дерзость вам угрожать.
— Да, пулей, пролетевшей на волосок от моей головы.
— Вы так думаете?
— Уверен.
— Раз вы в этом уверены, господин де Ла Моль, — сказал Ла Юрьер, с невинным видом поднимая кастрюльку, — я ваш покорный слуга и не стану вам возражать.
— Так вот, — продолжал Ла Моль, — я не требую у тебя ничего.
— Неужели?
— Кроме…
— Ай-ай-ай! — произнес Ла Юрьер.
— Кроме обеда для меня и моих друзей, когда я буду в твоем квартале.
— Ну, конечно! — радостно воскликнул Ла Юрьер. — Всегда к вашим услугам, всегда к вашим услугам!
— Значит, уговорились?
— Уговор дороже денег… А вы, господин де Коконнас, — обратился хозяин к пьемонтцу, — подписываетесь под договором?
— Да, но, как и мой друг, с условием…
— С каким?
— С таким, что вы отдадите господину де Ла Молю пятьдесят экю, которые я ему должен и которые отдал вам на сохранение.
— Мне, сударь?! Когда же это?
— За четверть часа до того, как вы продали мою лошадь и мой чемодан.
Ла Юрьер понимающе кивнул головой.
— А-а! Понимаю! — сказал он. Он подошел к шкафу, вынул оттуда пятьдесят экю, и монета за монетой отсчитал их Ла Молю.
— Отлично, сударь! — сказал Ла Моль. — Отлично! Подайте нам яичницу. А пятьдесят экю пойдут Грегуару.
— Ого! — воскликнул Ла Юрьер. — Ей-Богу, господа дворяне, у вас благородные сердца, и я ваш до конца моих дней.
— Ну, раз так, — сказал Коконнас, — сделайте нам яичницу сами, да не пожалейте ни сала, ни масла.
Тут он взглянул на стенные часы.
— Ты прав, Ла Моль, — продолжал он, — нам ждать еще три часа, так лучше их провести здесь, чем неизвестно где. Тем более что, если не ошибаюсь, отсюда до моста Михаила Архангела рукой подать.
Молодые люди прошли в дальнюю комнатку и заняли за столом те самые места, на которых сидели достопамятным вечером 24 августа 1572 года, когда Коконнас предложил Ла Молю играть в карты на первую любовницу, которой они обзаведутся.
К чести молодых людей, мы должны сказать, что в этот вечер подобная мысль не приходила в голову ни тому, ни другому.
Назад: Часть II
Дальше: Часть III