Книга: Пламя (сборник)
Назад: ЭПИЛОГ
Дальше: Олаф Стэплдон Семя и цветок

Рассказы

Олаф Стэплдон
Современный волшебник

 

 

 

 

 

Они сидели друг против друга за чайным столиком в саду, у коттеджа. Небрежно откинувшись назад, Хелен изучала лицо Джима. Это было поразительно детское, почти инфантильное лицо, с высокими бровями, носом картошкой и надутыми губками. Детское — это да, но в круглых темных глазах мерцал огонек безумия. Она вынуждена была признать, что, возможно, ее тянуло к этому странному юноше отчасти именно из-за этой его предельной ребячливости и его неуклюже-невинных попыток ухаживания, но в какой-то мере — и из-за этого зловещего мерцания.
Наклонившись вперед, Джим что-то упорно доказывал. Он все говорил и говорил, но она уже не слушала. Она только что решила, что, хотя ее к нему тянет, он не очень-то ей и нравится. Почему она снова согласилась с ним встретиться? Он был неуклюж и эгоистичен. И, однако же, она пришла.
Что-то из сказанного Джимом привлекло ее внимание. Похоже, его сильно раздражало, что она не слушает. Он весь был словно на иголках. До нее дошли его слова:
— Знаю, ты ни во что меня не ставишь, но ты совершаешь большую ошибку. Говорю же, у меня есть способности. Я не собирался посвящать тебя в мою тайну, по крайней мере, пока, но, черт возьми, видимо, придется. Речь идет о власти ума над материей. Я могу контролировать предметы на расстоянии посредством волевого усилия и намерен стать современным волшебником. Я даже убивал уже всякую живность всего лишь за счет внушения.
Хелен, учившаяся на врача, была убежденной материалисткой и гордилась этим. Она с презрением рассмеялась.
Лицо его вспыхнуло гневом.
— О, прекрасно! Придется показать тебе.
В кустах пела малиновка. Взгляд молодого человека переместился с лица девушки на птичку.
— Следи за ней, — сказал он почти шепотом. Вскоре птичка перестала петь, на какое-то время печально втянула голову в тело, а затем свалилась с дерева, даже не раскрыв крыльев. Она лежала на траве лапками кверху, мертвая.
Пристально смотревший на жертву Джим триумфально вскрикнул. Затем перевел взгляд на Хелен, вытер бледное, одутловатое лицо носовым платком и сказал:
— Неплохо вышло. Прежде я на птицах не тренировался, только на мухах, жуках и лягушке.
Девушка молча вытаращила на него глаза, изо всех сил стараясь не выдать испуга. Он принялся рассказывать свою тайну, и теперь уже она слушала его с предельным вниманием.
Он сказал, что пару лет назад начал интересоваться «всей этой паранормальной ерундой». Ходил на спиритические сеансы и читал о психических исследованиях.
Он бы не стал утруждать себя этим, если бы не подозревал, что сам обладает необычными способностями. Впрочем, особого интереса к духам, передаче мысли на расстоянии и тому подобному он не проявлял. Что его пленяло, так это способность рассудка воздействовать непосредственно на физические объекты. Такая способность называется «психокинез», и известно о ней крайне мало. Но на теоретические задачки ему было наплевать. Он хотел единственно власти. Он рассказал Хелен о странных экспериментах, которые проводились в Америке с игральными костями. Вы раз за разом бросаете кости, мысленно желая, чтобы выпали две «шестерки». Обычно этого не случается; но когда, после сотен подобных опытов, вы суммируете результаты, то обнаруживаете, что «шестерок» выпадало гораздо больше, чем должно было бы исключительно при удачном раскладе. Все действительно выглядит так, будто разум способен — пусть и в самой незначительной мере — влиять на кости. Это открывает поразительные возможности.
Он начал и сам проводить небольшие опыты, отталкиваясь не только от выводов исследователей, но и от кое-каких собственных мыслей. Поскольку у него эта способность проявлялась чрезвычайно слабо, ему приходилось тестировать ее в ситуациях, когда даже малейшее влияние может дать очевидный результат, просто чтобы склонить чашу весов на свою сторону.
С игральными костями больших успехов он не добился, потому что (как сам объяснил), никогда в точности не знал, что должен делать. Кости выскакивали слишком быстро для него, поэтому ему удалось достичь лишь того минимального эффекта, о котором сообщали американцы. Пришлось придумывать новые, более перспективные в этом плане трюки. Уже обладая определенными научными познаниями, он решил попытаться воздействовать на химические реакции и простейшие физические процессы. Он провел сотни опытов и многому научился. Например, тому, как не допустить возникновения ржавчины на ноже в результате попадания на него капель воды или предотвратить растворение все в той же воде кристаллов соли. Ему удалось создать мельчайший кристаллик льда в капле воды и в конечном счете заморозить всю каплю за счет «мысленного удаления» из нее всего тепла, фактически — за счет остановки молекулярного движения.
Он поведал Хелен о своем первом успехе в убийстве, успехе в буквальном смысле микроскопическом. Он нагрел немного непроточной воды, поместил капельку на предметное стекло микроскопа и стал наблюдать за бесцельным кружением стаек микроорганизмов. В большинстве своем, они походили на короткие и толстые сардельки, держащиеся на воде за счет волнистых хвостиков. Они были самых разных размеров, и потому он представлял себе их слонами, коровами, овцами, кроликами. Замысел заключался в том, чтобы научиться останавливать химическое действие в одном из этих маленьких созданий и тем самым его убивать. Он прочел немало статей об их внутреннем устройстве и знал, какие именно ключевые процессы следует заблокировать. Однако же эти чертовы «сардельки» перемещались так быстро, что сосредоточиться на какой-то одной из них не получалось. Он то и дело терял свою жертву в толпе. В конце концов, тем не менее, один из «кроликов» заплыл в наименее густонаселенную часть стеклянной пластины, и ему удалось сосредоточить на нем свое внимание ровно на такой промежуток времени, какой требовался для удачного исполнения трюка. Он «пожелал» остановки важнейшего химического процесса, и тот действительно остановился. Крошечное создание замерло и, сколько он на него ни смотрел, больше уже не двигалось. Оно почти наверняка умерло. Этот успех, по словам Джима, позволил ему «почувствовать себя Богом».
Позднее он научился убивать мух и тараканов, замораживая их мозги. Потом попытался проделать то же с лягушкой, но потерпел неудачу: не слишком хорошо зная ее физиологию, не сумел определить, какой ключевой процесс следует заблокировать. Впрочем, прочитав кучу литературы по этой теме, в итоге он все же достиг цели — просто-напросто остановил, в определенных волокнах спинного мозга, нервный поток, контролирующий сердцебиение. Именно этот метод он применил и к малиновке.
— Это только начало. Вскоре весь мир будет у моих ног. А если присоединишься ко мне, то и у твоих тоже.
На протяжении всего этого монолога девушка слушала его крайне внимательно, раздираемая отвращением и непреодолимым влечением. Все это отдавало каким-то неприятным душком, но в наше время привередничать не приходится, да и потом, никаких нравственных принципов Джим в любом случае не нарушал. И все же он играл с огнем. Странное дело, но он даже будто бы вырос, пока говорил; на какое-то время избавился от своей обычной ребяческой застенчивости и неуклюжести. Крайнее возбуждение и осознание им того факта, что она понимает реальность его силы, придавали ему волнующе-зловещий вид. Но она решила быть начеку, сохраняя при этом прежнюю надменность и равнодушие.
Когда Джим наконец умолк, она изобразила усталый зевок и сказала:
— А ты умен, как я посмотрю! Ловкий провернул фокус, хотя и отвратительный. Не остановишься на этом — закончишь на виселице!
— Не всем же быть такими трусишками, как ты! — фыркнул он.
Колкая насмешка достигла своей цели.
— Да ты просто смешон! — возмущенно бросила она в ответ. — С чего бы мне, как ты выразился, «присоединяться к тебе»? Только из-за того, что ты способен с помощью какого-то гнусного трюка убить птичку?
В жизни Джима хватало событий, о которых он никогда не упоминал. Ему казалось, они не имеют никакого отношения к обсуждаемой теме, но на деле все обстояло не совсем так. Он всегда был «тряпкой». Отец, профессиональный футболист, презирал его и полагал, что слабоволие перешло к сыну от матери. Эта парочка жила как кошка с собакой практически с самого их медового месяца. В школе над Джимом издевались все кому не лень, в результате чего он глубоко возненавидел сильных и в то же время сам загорелся желанием стать сильным. Он был смышленым парнем и после школы поступил в провинциальный университет. Будучи студентом старших курсов, держался особняком, упорно работал ради получения научной степени и был нацелен на карьеру физика-ядерщика. Уже тогда его доминирующей страстью была физическая сила, поэтому он выбрал самое очевидное поле ее проявления. Но, так или иначе, планам не суждено было сбыться. Несмотря на довольно-таки серьезную научную подготовку, ему пришлось заниматься пустяковой работой в заводской лаборатории, работой, которую он выполнял на временной основе до тех пор, пока не получил должность в одном из ведущих научно-исследовательских институтов ядерной физики. В этой тихой заводи его природная угрюмость переросла в озлобленность. Он считал, что с ним поступают несправедливо, не дают проявить себя. Младшие, стоявшие ниже, постепенно обходили его, поднимались вверх. У него развилась своего рода мания преследования. Но правда заключалась в том, что он оказался плохим сотрудником и, в частности, не проявлял командного духа, столь необходимого в чрезвычайно сложной работе, связанной с фундаментальными физическими исследованиями. К тому же, не питая особого интереса к физической теории, он с раздражением относился к необходимости углубленного теоретического анализа. Чего он хотел, так это силы, силы для себя как отдельного индивида. Он признавал, что современные исследования — дело коллективное, и даже достигнутый в данной области высочайший авторитет не обеспечивает конкретную личность непосредственным влиянием и силой. С другой стороны, психокинез, не исключено, мог дать ему то, чего так страстно желала душа. Его интерес быстро переместился на более перспективное поле деятельности. Отныне работа в лаборатории стала для него лишь способом добывания средств к существованию.

 

* * *

 

После разговора в саду он практически полностью сосредоточился на своей рискованной затее, поставив целью приобрести еще более поразительные способности, чтобы произвести впечатление на Хелен. Он решил, что для него, по крайней мере, наиболее многообещающим направлением выглядит дальнейшее развитие навыков вмешательства в простейшие физические и химические процессы, связанные как с неодушевленными предметами, так и с живыми существами. Он научился предотвращать воспламенение спички при ударе о коробок. Он попытался пренебречь всеми достижениями ядерной физики, направив свои психокинетические способности на высвобождение энергии, заключенной в атоме. Но в этом захватывающем начинании потерпел полнейшее фиаско, возможно, потому что несмотря на всю свою квалификацию, не обладал ни достаточными знаниями теоретических основ физики, ни доступом к необходимому для проведения данного опыта аппарату. С биологической стороны, он преуспел в убийстве небольшой собачки за счет того же принципа, который применил к малиновке. Он не сомневался: еще несколько таких «тренировок» — и он будет в состоянии убить человека.
Он провел опасный опыт: решил попытаться остановить искрообразование в двигателе мотоцикла. Завел мотоцикл и волевым усилием попытался погасить искру. Сосредоточив внимание на электродах свечи зажигания, он постарался сделать пространство между ними непроходимым для разряда, своего рода изолятором. Этот эксперимент подразумевал, разумеется, куда более глубокое вмешательство в физические процессы, чем замораживание нервных волокон или опыт со спичкой. Он аж вспотел, пока бился над этой задачей. Наконец двигатель начал давать осечки, но тут нечто странное случилось с ним самим. Ужасно закружилась голова, подступила тошнота, и он потерял сознание. А когда пришел в себя, двигатель снова работал нормально.

 

Эта неудача стала для него своего рода вызовом. Он никогда всерьез не интересовался чисто теоретической, научной стороной своих экспериментов, но теперь, волей-неволей, ему пришлось задаться вопросом, что же в действительности происходит, когда он вмешивается в тот или иной физический процесс. Самое простое объяснение заключалось в том, что физическая энергия, которая должна была пройти между электродами свечи, перенаправилась на него самого, в результате чего он пострадал от электрического удара, как если бы прикоснулся к электродам. При всей простоте и логичности такого объяснения сомнения все же оставались, поскольку симптомы имели мало общего с теми, что наблюдаются при поражении электрическим током. Более близким к истине представлялось предположение, что торможение перемещения столь значительного объема физической энергии вызвало глубокие физические возмущения в его организме. Говоря проще, внешняя физическая энергия неким образом преобразовалась в психическую в нем самом. В пользу такой теории говорил и тот факт, что он очнулся в состоянии сильного возбуждения и умственной бодрости, как если бы выпил что-то стимулирующее.
Так или иначе он принял более простую версию и взялся за дело, имея целью отвести внешнюю энергию в сторону, дабы защититься и не пострадать от нее самому. После весьма рискованного эксперимента, он констатировал, что это получается, если концентрировать внимание как на свече зажигания, так и на каком-нибудь живом организме, на которого он затем «перенаправлял электрический заряд». Хватило небольшого воробушка. От удара электрическим током птичка умерла, тогда как сам Джим оставался в сознании достаточно долго для того, чтобы остановить двигатель. В другой раз он использовал в качестве «молниеотвода» соседскую собачку. Животное повалилось наземь, но вскоре пришло в чувство и унеслось прочь, оглашая сад истошным лаем.
Его следующий эксперимент оказался более захватывающим и намного более предосудительным. Выехав за город, он расположился на холме, с которого мог видеть довольно-таки длинный участок дороги. Вскоре показался автомобиль. Сосредоточив все свое внимание на свечах зажигания, он «пожелал», чтобы электрическая энергия перетекла в водителя. Машина замедлила ход, принялась вилять из стороны в сторону и в конце концов остановилась прямо посреди дороги. Он увидел сгорбившегося над рулевым колесом водителя. Больше в машине никого не было. До предела взволнованный, Джим ждал, что произойдет дальше. Через несколько минут появился другой автомобиль, двигавшийся в противоположном направлении, и, издав несколько возмущенных гудков, резко остановился, визжа тормозами. Выскочивший из машины водитель подбежал к бесхозному авто, открыл дверцу и обнаружил потерявшего сознание беднягу. Пока явно пребывавший в растерянности новоприбывший раздумывал над тем, что же делать, пострадавший с горем пополам пришел в себя. У них состоялся непродолжительный, но оживленный разговор, после которого машины разъехались в разные стороны.
* * *
Джим чувствовал, что уже готов впечатлить подругу. После убийства малиновки они эпизодически встречались, и он, по-ребячески неуклюже, пытался склонить ее к сексу. Она всякий раз отвечала отказом, но было заметно, что теперь он интересует ее куда больше, чем до случая с малиновкой. Пусть время от времени она и делала вид, что он ей глубоко безразличен, Джим, однако же, не сомневался, что втайне ее тянет к нему. Тянет непреодолимо.
Но в один из дней его ожидал неприятный сюрприз. Возвращаясь с работы домой, он едва успел войти в автобус и, поднявшись наверх, усесться, как заметил Хелен, сидевшую в передней части салона рядом с кучерявым молодым человеком в спортивной куртке. Они о чем-то оживленно болтали, едва не соприкасаясь головами. Вскоре Хелен рассмеялась (таким звонким и счастливым смехом, которого он никогда от нее не слышал) и повернулась к спутнику пылающим живостью и любовью лицом — по крайней мере именно таким оно показалось сидевшему в нескольких от них рядах ревнивцу.
Иррациональная ярость охватила Джима. Он был столь несведущ в девичьих повадках и столь возмущен тем, что «его девушка» (а именно таковой он ее и считал) могла обратить внимание на другого мужчину, что ревность в буквальном смысле застлала ему глаза. Он и думать ни о чем другом не мог, кроме как об уничтожении соперника. Прожигая взглядом ненавистный затылок сидевшего впереди парня, он лихорадочно вызывал в памяти образы позвоночника и узелков нервных волокон. Нервный поток должен остановиться, должен, должен остановиться. Спустя пару минут курчавая голова упала на плечо Хелен, а затем и все тело повалилось вперед.
Убийца поспешно поднялся со своего места и повернулся спиной к зарождающейся суматохе. Словно и не замечая случившегося несчастья, он покинул автобус.
Оставшуюся часть пути Джим проделал пешком, мысленно все еще празднуя свой триумф. Но мало-помалу исступление сошло на нет, и он проникся осознанием того, что только что стал убийцей. Он срочно напомнил себе: в конечном счете нет никакого смысла чувствовать себя виновным, ведь нравственность — не более чем суеверие. Но, увы, чувство вины, ужасной вины не давало покоя, — вины тем более тяжкой, что он ничуть не опасался того, что его поймают.
По мере того как один день сменялся другим, Джим метался между тем, что представлялось ему «иррациональной» виной, и опьяняющим триумфом. Мир в самом деле лежал у его ног — оставалось лишь правильно разыграть карты. К несчастью, чувство вины по-прежнему терзало его. По ночам он долго не мог уснуть, а когда наконец засыпал, то видел одни лишь кошмары. Днем опытам мешали фантазии о том, что он продал душу дьяволу. Сама эта мысль была столь глупой, что приводила его в бешенство, и однако же избавиться от нее никак не удавалось. Он начал довольно-таки сильно выпивать, но быстро понял, что алкоголь понижает психокинетические способности, поэтому решительно порвал с этой привычкой.
Другой возможной формой избавления от этой всепоглощающей вины являлся секс, но он почему-то не мог заставить себя предстать перед Хелен. Он иррационально боялся ее, хотя самой девушке, вероятно, было невдомек, что он убил ее любовника.
В конце концов они случайно пересеклись на улице. У него не было ни малейшей возможности избежать этой встречи. Ему показалось, что Хелен выглядит изнуренной, но она улыбнулась ему и даже предложила поболтать за чашечкой кофе. Раздираемый страхом и вожделением, он согласился, и вскоре они уже сидели в кафе. После парочки тривиальных ремарок она сказала:
— Ты должен меня успокоить! Недавно я пережила ужасный удар. Ехала в автобусе с братом, который три года жил в Африке, и мы как раз разговаривали об этом, как он потерял сознание и почти тотчас же умер. А выглядел таким здоровым! Говорят, причиной был какой-то новый вирус в спинном мозге. — Заметив, что Джим смертельно побледнел, она воскликнула: — Что с тобой? Уж не собираешься ли и ты умереть у меня на руках?
Быстро овладев собой, он заверил ее, что причиной этой внезапной слабости стало лишь его крайнее ей сочувствие. Ведь он так ее любит! Разве могла ее беда оставить его равнодушным? К его облегчению, Хелен, судя по всему, вполне удовлетворилась этим объяснением. Она даже наградила его — впервые за все время их знакомства! — той пылкой улыбкой, которую он видел на ее лице тогда, в автобусе.
Приободрившись, Джим решил ковать железо, пока горячо. Он сказал, что на все ради нее готов; они обязательно должны встретиться снова! И если ей все еще интересны его опыты, как-нибудь он продемонстрирует нечто действительно захватывающее. Они договорились съездить за город в ближайшее воскресенье. Про себя он уже решил повторить для нее трюк с автомобилем.
Воскресный день выдался по-летнему погожим и солнечным. Сидя в пустом железнодорожном вагоне, они мило беседовали о ее брате. Он находил этот разговор невыносимо скучным, однако же выражал горячее сочувствие. Она призналась, что даже не предполагала, что у него такое доброе сердце. Он взял ее руку в свои. Их лица сблизились, и они посмотрели друг другу в глаза. Она ощутила непреодолимую нежность к этому странному, слегка гротесковому, хотя и ребяческому лицу, в котором, сказала она себе, невинность детства смешивалась с взрослым осознанием силы. Она почувствовала скрытую жестокость и одобрила ее. Джим, в свою очередь, понимал, что она очень желанна. Теплый румянец здоровья вернулся на ее щечки. (Или то был румянец любви?) Пухлые, сладкие губы, добрые, проницательные карие глаза наполняли его не только физическим желанием, но и восторженной кротостью, совершенно для него новой. Воспоминание о былой вине и новый обман снедали его столь сильно, что эта душевная боль отразилась на его лице. Отстранившись от нее, он наклонился вперед, обхватив голову руками. Озадаченная и преисполненная сострадания, она обняла его и принялась целовать его волосы. Внезапно он разрыдался и с головой зарылся в ее пышную грудь. Она обняла его еще крепче и начала что-то напевать ему на ушко, словно он был ее дитя. Она умоляла его сказать, в чем дело, но он лишь бормотал сквозь плач:
— О, я ужасен! Я недостаточно хорош для тебя!
Позднее в тот же день Джим, однако, воспрянул духом, и они отправились рука об руку гулять по лесу. Он рассказал ей о своих последних успехах, в том числе и о случае с машиной. Она была глубоко впечатлена и одновременно шокирована, с нравственной точки зрения, той безответственностью, с которой он отважился на сей фатальный инцидент исключительно для проверки собственных способностей; очарована тем фанатизмом, который заводил его все дальше и дальше. Он же, явно польщенный проявленной ею заинтересованностью, был опьянен ее нежностью и физической близостью, так как они уже расположились на том холмике, с которого он намеревался проделать трюк с машиной, и теперь он лежал, положив голову ей на колени, глядя в лицо, в котором, возможно, собралась вся та любовь, что отсутствовала в его жизни. Он понял, что играет роль скорее ребенка, нежели любовника, но, казалось, ей это необходимо, и он был рад играть эту роль. Но вскоре дало о себе знать сексуальное желание, а вместе с ним — и мужское самоуважение. Он ощутил неконтролируемое желание проявить свою богоподобную натуру за счет какой-нибудь грандиозной демонстрации своих же способностей. Он превратился в примитивного дикаря, который должен убить врага на глазах у возлюбленной.
Взглянув вверх через развевающиеся на ветру волосы Хелен, он увидел небольшой движущийся предмет. На мгновение он принял его за комара, но затем осознал, что это аэроплан, все еще далекий, но с каждой секундой увеличивающийся в размерах.
— Взгляни на тот самолет, — сказал он, и она вздрогнула от резкости его голоса. Она посмотрела в небо, затем — снова на него. Лицо его было искажено усилием, глаза сверкали, ноздри раздувались. Ей захотелось оттолкнуть его от себя, столь жестоким он выглядел, но любопытство взяло верх.
— Не своди с него глаз, — приказал он. Она посмотрела вверх, потом вниз, на Джима, снова вверх. Она знала, что должна разорвать эти дьявольские чары. (Есть ведь нечто, что зовется нравственностью, но, вероятно, это всего лишь заблуждение) Непреодолимое влечение возобладало.
Через минуту-другую все четыре двигателя приближающегося аэроплана, один за другим, засбоили, а потом и вовсе заглохли. Самолет еще какое-то время планировал, но затем стало очевидно, что он уже не подчиняется управлению. Он покачнулся, зашатался и ушел в крутое, спиралеобразное пике. Хелен закричала, но ничего не сделала. Аэроплан исчез за ближайшим лесом. Спустя несколько секунд послышался приглушенный звук взрыва, и над лесом вьющейся черной струей начал подниматься дым.
Джим поднял голову с колен Хелен и, повернувшись, вдавил девушку в землю.
— Вот как я люблю тебя, — горячо прошептал он и принялся целовать ее губы, шею.
Хелен предприняла отчаянную попытку встряхнуться и воспротивиться импульсивному позыву этого безумца. Она изо всех сил вырывалась из его объятий, и вскоре они уже оба стояли друг против друга, часто и тяжело дыша.
— Да ты сумасшедший! — вскричала она. — Подумай, что ты наделал! Ты убил людей только для того, чтобы показать, какой ты умный. А затем пытался заняться со мною любовью. — Она закрыла лицо руками и зарыдала.
Джим, все еще пребывая в состоянии безумного ликования, рассмеялся, а затем принялся подначивать ее.
— Можешь сколько угодно называть себя реалисткой, но ты просто привереда. Что ж, теперь ты знаешь, какой я в действительности и на что способен. А самое главное — ты теперь принадлежишь мне. Я могу убить тебя в любой момент, где бы ты ни была. Могу сделать с тобой все что пожелаю. А попытаешься остановить меня — сгинешь, как та малиновка и… тот парень из автобуса.
Ее руки упали от заплаканного лица. Она уставилась на него в ужасе — и в то же время с нежностью.
— Ты совершенно безумен, бедняжка, — спокойно сказала она. — А казался таким милым! О, дорогой, что я могу для тебя сделать?
Воцарилась долгая тишина. Затем вдруг Джим повалился на землю, ревя, словно дитя. Она стояла над ним в полной растерянности.
Пока она раздумывала, что делать, и кляла себя за то, что не разорвала чары прежде чем стало слишком поздно, он терзался муками раскаяния и презрения к себе. Потом, во избежание худшего, попытался применить свою технику к самому себе, но это оказалось сложнее, чем казалось, так как, начав терять сознание, он утратил и контроль над всей операцией. Но он все же сделал отчаянное волевое усилие. Когда Хелен, заметив его неподвижность, склонилась над ним, он был уже мертв.

 

 

Олаф Стэплдон
Восток — это Запад

 

Утром я покинул мою съемную квартиру в Западном Кёрби и проследовал вдоль эстуариевого берега к своему любимому купальному месту, где волны во время прилива не добивают всего нескольких ярдов до подножия глинистых клифов. Песчаный пляж, как всегда в жаркий воскресный денек, уже заполонили группки отдыхающих, купавшихся и принимавших солнечные ванны. Я разделся, бросился в воду и плыл до тех пор, пока берег не начал казаться всего лишь тонкой полоской между морем и небом. Там я довольно-таки долго пролежал на воде «звездочкой», позволяя солнцу пробиваться сквозь мои сомкнутые веки. В конце концов я ощутил легкое головокружение и тошноту, поэтому поспешил вернуться на берег. Во время относительно продолжительного обратного заплыва я был поражен тем фактом, что берег и скалы, которые я ожидал увидеть битком забитыми, фактически опустели. Единственная горка одежды, которую я смог заприметить и потому принял за мою собственную, озадачила меня своим цветом. Я пришел в еще большее недоумение, когда, выбравшись из воды и пройдя к этой горке, обнаружил, что кто-то, судя по всему, утащил мой фланелевый костюм, оставив вместо него чудаковатый «восточный» маскарадный наряд — напоминающие пижамные брюки и рубашку из богато расписанной синей парчи. Даже полотенце было украшено китайским или японским узором, но в одном из уголков помечено моими собственными инициалами. После тщетных поисков моей личной одежды я насухо вытерся и начал экспериментировать с маскарадным костюмом, дрожа и проклиная сыгравшего со мной столь грубую шутку юмориста.
Яркая серебряная монета, размером с флорин, выпала из одного из карманов. Я поднял ее и удивился: выглядела она весьма странно. При ближайшем рассмотрении я удивился еще больше, так как на аверсе был выбит суровый, но отнюдь не уродливый женский профиль, обрамленный легендой: «Godiva Dei Gra. Brit, et Gall. Reg.» Реверс, по всей видимости, представлял собой архаичную версию королевского герба, в котором наличествовали французские лилии, но отсутствовала ирландская арфа. На кромке я разобрал: «Один флорин. 1934». Имелись тут и какие-то японские буквы, которые, к моему изумлению, я тоже прочел. Они означали: «Королевство Британии. Два шиллинга». Другие монеты в карманах оказались столь же фантастичными. Нашел я там и надорванный конверт с письмом, написанным по-японски. Я сразу же определил, что на нем стоят мои собственные имя и фамилия — только в японской транскрипции. Адрес принадлежал известной судостроительной фирме из Ливерпуля. Известной? Собравшись с мыслями, я понял, что, пусть она и кажется знакомой, в действительности я ничего о ней не знаю.
К этому времени я был уже глубоко встревожен состоянием моего рассудка. Как так вышло, что я читаю по-японски? Откуда эта одежда? И что стало с воскресной толпой?
Раз уж письмо было адресовано мне, я прочитал его. Автор принимал приглашение погостить у меня несколько дней с его женой. Упомянув о различных судовых вопросах, которые дошли до меня с гнетущим смешением привычности и новизны, он подписался, если не ошибаюсь, «Адзуки Кавамура».
Похолодев от испуга, я напялил на себя одежду, при этом отметив, что каждое движение исполнялось с легкостью укоренившейся привычки, а не с неуклюжестью человека, всячески старающегося влезть в причудливый маскарадный костюм.
Поспешно зашагав вдоль берега в направлении Западного Кёрби, я с новым шоком обнаружил, что далекие здания выглядят совершенно по-другому. Успокаивало хотя бы то, что остров Хилбри был более или менее таким, каким ему и следовало быть, да и очертания валлийских холмов по ту сторону эстуария вполне соответствовали себе прежним. Чайки также мало чем отличались от тех, какими мне помнились. С полдюжины пеганок, плававших в отступающем приливе, выглядели как и должно.
Ко мне приближались две фигуры. Что они подумают о моем маскарадном наряде? Но, судя по всему, это был не маскарадный наряд, но традиционный костюм джентльмена. По мере продвижения вперед парочка все больше проявлялась как мужчина и девочка, шествовавшие рука об руку. За несколько шагов до меня они разъединились. Он приподнял шляпу, она сделала реверанс. Равнодушно, почти с презрением, я ответил на это приветствие. Мы разошлись.
Меня поразил тот факт, что их одежда не была ни современной европейской, ни восточной, как моя. Она являла собой очень неточный и небрежный вариант костюма елизаветинской Англии, какой носил в те времена простой люд. Но мужчина курил сигарету, а девочка укрывалась от солнца поблекшим японским зонтиком.
По прибытии в город я обнаружил, что это вовсе не Западный Кёрби, не тот Западный Кёрби, который я знал. Природная обстановка была нормальной, но творения человеческих рук выглядели совершенно неузнаваемыми. С несокрушимой уверенностью я прошел по абсолютно незнакомой набережной. Дома, в большинстве своем, тут были фахверковые. Попадались даже соломенные, но прочие безошибочно свидетельствовали о влиянии японской или китайской культуры — по форме все они напоминали пагоду. Имелась здесь и парочка высоких железобетонных строений, благодаря широким оконным проемам походивших скорее на хрустальные дворцы, но даже в их декоре чувствовалось нечто азиатское. Складывалось впечатление, что Китай или Япония вдруг стали эффективными центрами «американизации».
Набережная была заполнена людьми всех возрастов и обоих полов, одетых, по большей части, в полуазиатском стиле. В некоторых случаях исконный английский наряд дополнялся чем-то иноземным — то китайским шарфиком с драконами, то цветным зонтиком от солнца. Самые элегантные женщины носили то, что я бы описал как шелковое кимоно, но многие из этих одеяний были безрукавными, и не одно из них не опускалось до лодыжек. Они демонстрировали шелковые же чулки того типа, которые в моем собственном мире — если бы не их величайшее разнообразие и яркость расцветок — вполне могли бы счесть европейским и современным. Одна или две женщины, очевидно, самые смелые, щеголяли очень яркими шелковыми брюками и маленькими блузками без воротника и рукавов. Свободные парчовые мужские костюмы были, как правило, более темных расцветок. Я с удивлением заметил, что лица многих даже самых нарядных гуляющих усеяны оспинами. Поразило меня и большое число щеголеватых мужчин в униформе, судя по всему, армейских офицеров, — все они были в зеленых, «робингудовских» туниках и широкополых шляпах. Абордажные сабли с широким эфесом и пистолеты в изящных кобурах, закрепленные на бедрах, сочетали средневековое с современным.
Разговаривали все эти странные люди на вполне узнаваемом английском, но какого-то гротескного и отчасти архаичного, как мне показалось, типа. Иногда, но не очень часто, звучали и слова японского происхождения. Более специфические, представляли собой, пожалуй, английские переводы японских или китайских оригиналов. На крошечной железобетонной постройке, оказавшейся телефонной будкой, я заметил фразу «Общественный пункт мгновенной связи», а под ней — выведенное японскими буквами японское же слово «дэнва».
Автомобилей там тоже хватало, но попадались и конные повозки, и даже паланкины. В открытом море я увидел античное парусное суденышко с высокой кормой, а на горизонте — огромный океанский лайнер, оставляющий после себя облако черного дыма.
Спустя минуту-другую я свернул с набережной и прошелся по парочке улиц, заполненных лавками и бутиками всех мастей. Окна их были занавешены по случаю выходного дня. На многих из крупных магазинов английские вывески соседствовали с китайскими и японскими. Я миновал азиатское строение, которое принял за буддистский храм. Ознакомившись с печатными извещениями, вывешенными у входа, я решил, что он ориентирован не только на посетителей-азиатов, но и на новообращенных англичан. Вскоре я очутился в более бедном квартале и был шокирован тем, сколь перенаселенной и запущенной оказалась эта часть города. Стайки желторотых оборванцев в исконно английских одеждах играли у каждой сточной канавы. Они имели неприятную склонность разбегаться во все стороны при моем приближении, хотя были и такие, которые оставались на месте, угрюмо почесывая свои вихрастые шевелюры. Многие из них страдали рахитом или были покрыты гнойными язвами. В самом сердце этого нищенского квартала я наткнулся на старый готический храм, оказавшийся приходской римско-католической церковью. Постоянный поток верующих, облаченных чаще всего в поношенные и ветхие одежды, втекал в храм через одну дверь и вытекал через другую.
Через какое-то время улицы начали, если можно так выразиться, «улучшаться», и вскоре я вышел на широкий проспект, окаймленный садами и причудливыми домами того типа, который я теперь уже признал как азиатский и вместе с тем современный.
Один из этих экзотичных особняков, судя по всему, был моим собственным, так как я вошел в него без разрешения. Это было восхитительное, даже роскошное здание, и мне подумалось, что, изменив свой мир, я поднялся и по социальной лестнице.
На шум моих шагов появился камердинер в чем-то напоминающей «бифитерскую» ливрею. Бросив ему мой купальный костюм и полотенце, я открыл дверь прихожей и прошел в гостиную. Прежде чем я успел рассмотреть ее, с разбросанных по полу подушек поднялась женщина и заключила меня в объятия.
— Какой же ты, Том, однако, негодник! — сказала она с широкой улыбкой. — Не прошло и месяца, как мы поженились, а ты уже изволишь опаздывать к воскресной трапезе! Но сама, дурочка, виновата: не следовало отпускать тебя на эти порочные азиатские водные процедуры одного, без присмотра!
Будучи холостяком, я должен был бы прийти от такого приема в некоторое замешательство, но обнаружил, что обнимаю ее с самоуверенностью собственника и целую ее губы с жаром.
— Бегги, любимая, дай-ка мне как следует тебя рассмотреть, — сказал я. — Хочу убедиться, что ты по мне действительно скучала.
Итак, это была моя жена, звали ее Бетти, мы поженились с месяц назад и, похоже, еще не приелись друг другу. Она была блондинка, роскошный образец нордического типа. За блеском смеющихся глаз я различил неподдельную искренность. Высокая; под зеленым шелковым кимоно скрывалась фигура амазонки. Когда она наконец разомкнула объятия и, улыбаясь через плечо, упорхнула в соседнюю комнату, я спросил себя, как мне удалось убедить столь чудесное создание выйти за меня замуж.
Прозвучал гонг (китайская бронза), призывая к воскресному обеду. Я бросился наверх, чтобы принять душ, но на лестничной площадке встретил наших японских гостей. Он оказался стройным, средних лет мужчиной в парчовом костюме сдержанного серого цвета; она, гораздо более молодая, — изящной женщиной в темно-синих чесучовых брюках и малинового цвета блузке. Она уже прошла освещенное место, и потому ее лица я практически не видел.
Я глубоко поклонился и заговорил по-японски. Было довольно-таки страшновато наблюдать, как подходящие мысли возникают в моем мозгу и гладко излагаются на совершенно незнакомом, как я полагал, мне языке.
— Надеюсь, сэр, утро выдалось для вас удачным, и сегодня вам не нужно будет снова нас покидать. Мы хотели бы представить вас кое-каким нашим друзьям, которые давно мечтают свести с вами знакомство.
Супруги ответили на мое приветствие, но как-то невесело. Вскоре я обнаружил, что для уныния у них действительно имелась причина.
— Увы, — сказал гость, — наш утренний опыт подсказывает, что лишний раз на публике показываться не стоит. С тех пор как разразился кризис, ваши соотечественники не очень хорошо относятся к людям с желтой кожей. Если позволите, мы поживем у вас, пока я не улажу дела, и наш корабль не будет готов к отплытию; но ради вашего и нашего собственного блага будет лучше, если мы постараемся избежать возможных неприятностей.
Я хотел было возразить, но он поднял руку, улыбнулся и увел жену вниз.
Помывшись в выложенной плиткой ванной с хромированными кранами (они закручивались в противоположную сторону), я поспешил в нашу спальню — причесаться. Увидеть в зеркале привычное лицо было для меня огромным облегчением; но, то ли вследствие освежающего купания, то ли действия причин более продолжительного действия я выглядел более здоровым и процветающим, нежели в другом моем мире.
На туалетном столике лежала газета. Основная ее часть была на английском, но парочка колонок и несколько рекламных объявлений — на японском. Я смутно помнил, что читал ее в постели за чашкой утреннего чая. Называлась она, кажется, «Санди Уочман». Я развернул ее и на первой же странице увидел крупный заголовок: «УЛЬТИМАТУМ ЖЕЛТОЙ РАСЕ. РУКИ ПРОЧЬ ОТ ЕВРОПЫ. БРИТАНИЯ ВСТАНЕТ НА ЗАЩИТУ СВОИХ СОЮЗНИКОВ».
Звонкий голос Бетти предложил мне поторопиться и не «заморачиваться» так моим туалетом.
Когда я спустился вниз, она объясняла гостям, на своем сносном, но довольно-таки небрежном японском, что снова поймала их на слове и распорядилась приготовить для них типичную английскую пищу.
— Хотя, — добавила она с едва заметной эмфазой, — сами мы уже привыкли к восточной диете.
Пришлось мне нарезать на кусочки старый добрый английский ростбиф и одновременно вести пустой разговор на японском. Судя по той легкости, с которой я сочетал эти два действия, и то, и другое, вероятно, были мне привычны.
И все же каждый момент этого жизненного опыта был совершенно новым и фантастичным. С любопытством, но притом и привычностью, мои глаза блуждали по комнате. Обеденный сервиз (как и сама обеденная церемония) оказался китайским, хотя, ради соответствия якобы исконному блюду, ему следовало бы быть оловянным или деревянным. Немного позабавили меня наши изящные, на тоненьких ножках, и широкие, почти плоские чашечки для саке — серебряные, с золотой инкрустацией. Я приобрел их в Нагасаки в мой последний визит на Восток. Судя по всему, жена не устояла перед соблазном похвастаться ими, хотя, в рамках типичной английской трапезы они выглядели абсолютно неуместными. Мебель, с определенной натяжкой, можно было назвать позднеготической. На стенах висели окрашенные шелка, японские и китайские, насколько мне было известно, хотя некоторые из них смутно напоминали модернистское европейское искусство из моего другого мира. С особой гордостью и любовью я обвел взглядом высокое шелковистое панно, на котором очень утонченно и абстрактно был изображен небольшой водопад, окруженный осенними деревьями. Более отдаленная растительность утопала в завитках легкого тумана или водяной пыли. Выше и еще более далекие, неясно вырисовывались среди туч, одна над другой, куполообразные верхушки лесов. «За лесом лес навис над головой», — пробормотал я про себя и задался вопросом: сколь прочны позиции Китса в моем новом, странном мире. Это столь дорогое моему сердцу панно, этот шелковистый лес медно-красного, золотистого и жемчужно-серого цвета я купил у одного токийского художника.
Компания была столь же разнородной, как и комната. Две служанки-англичанки в домашних чепцах и шнурованных лифах скромно держались в глубине залы. Напротив меня сидела моя изысканно английская жена; теплый тон ее загорелых рук резко контрастировал с холодной, пергаментоподобной кожей японской леди. Степенный и слегка седоватый господин Кавамура оказался типичным — я наполовину предполагал это, наполовину помнил — респектабельным японским бизнесменом. Он был «судовым директором» (что является японским эквивалентом судовладельца), то есть чиновником, контролирующим ту или иную судоходную линию. В Японии, как мне припоминалось, все средства производства теперь принадлежали государству.
Этот факт, наряду с другими, всплывавшими по ходу разговора, заставил меня пересмотреть взгляд на взаимосвязь между моим новым миром и миром старым. Похоже, Япония и Британия просто-напросто поменялись ролями. Но, судя по всему, ситуация была гораздо более сложной, так как Япония стала в какой-то мере социалистическим государством. Вскоре я получил новое доказательство этого осложнения.
Мое жгучее любопытство касательно каждой незначительной мелочи и беспокойство о том, как бы мое собственное поведение не выдало меня с головой, обещали отступить перед третьим интересом, а именно: гипнотическим очарованием личности госпожи Кавамуры. Сначала я склонялся думать о ней как об осовремененной и всемирно признанной реинкарнации леди Мурасаки, но вскоре я узнал, что на самом деле она — уроженка не Японии, но Китая. Хотя ее блестящие черные волосы были коротко подстрижены, а ее манера держаться, как и одежда, — откровенно современной, черты ее кремового цвета лица, как и его серьезное, осмысленное выражение наводили на мысль о древней культуре ее расы. Несмотря на короткую стрижку «под фокстрот» и обнаженные руки, она напоминала мне тонкую, изящную китайскую миниатюру, вышитую на шелке. Как-то, давным-давно, я наткнулся на нее в моем другом мире, и ее бледное, безупречное лицо стало для меня символом всего самого лучшего, что есть в Китае. По сравнению с ним, лицо госпожи Кавамуры казалось даже более ухоженным и одухотворенным. Тяжелые веки придавали ей выражение постоянного созерцания. Приятная и легкая насмешка светилась в ее глазах, играла на ее губах. Но больше всего меня заинтриговала ее манера жестикулировать руками и поворачивать голову. Все ее поведение напоминало мне действия художника, выполняющего некую тонкую работу кистью, каждое действие отличалось точностью и при этом плавностью.
В перерыве между блюдами госпожа Кавамура достала из своей плоской дамской сумочки портсигар и спросила, разрешается ли курить на столь ранней стадии английской трапезы. После крошечной паузы Бетти поспешила ответить: «Ну конечно; в домах тех, кому доводилось путешествовать». Ровно до этого момента я играл мою роль без малейшей оплошности, но тут наконец дал маху. Чисто автоматически вытащив из кармана спичечный коробок, я зажег спичку и взглядом предложил гостье прикурить от нее. Поколебавшись секунду-другую, госпожа Кавамура посмотрела мне прямо в глаза, бросила быстрый взгляд на мою супругу, потом с улыбкой покачала головой и воспользовалась собственной зажигалкой. Бетти залилась румянцем, но постаралась ничем не выказать смущения и неловкости. До меня мгновенно дошло, что в Англии (этого нового мира) огонек к сигарете женщины может себе позволить поднести лишь тот, кто находится с нею в близких отношениях. Я забормотал слова извинения, но госпожа Кавамура спасла ситуацию, рассмеявшись и сказав Бетти: «Ваш муж забыл, что он уже не в Японии, где этот поступок считается элементарной вежливостью». Я ухватился за эту отговорку. «Я как-то уже и привык к этому. А сегодня еще и на солнце перегрелся». Тут уж пришел черед Бетти рассмеяться, что она охотно и сделала. Перейдя на английский, она заметила: «Восточные обычаи не перестают меня удивлять, Том, но я надеюсь, что тоже смогу с ними свыкнуться». И она добавила по-японски: «Конечно, мы, англичане, кое в чем ведем себя довольно-таки глупо».
Госпожа Кавамура наклонилась к Бетти и слегка коснулась руки, что все еще нервно крошила кусочек хлеба. В этом жесте не было ничего покровительственного, а если даже и было, то он выглядел совершенно безобидным по причине искреннего и весьма робкого уважения культуры, которая уже вступила в золотую пору своего расцвета, к культуре, которой лишь предстояло развиться.
— Перед вами, английскими женщинами, — сказала она, — стоит великая задача. Вы должны проследить за тем, чтобы ваши мужчины сохранили то лучшее, что есть в Англии, перенимая при этом то лучшее, что есть на Востоке. — Улыбнувшись мужу, она продолжала: — Мужчины — они все, как дети. Гоняются за яркими, безвкусными новинками, выбрасывая испытанные старые вещи. Вот и Адзуки, к примеру, гораздо больше интересует его новый турбоэлектрический лайнер, нежели несравненная литература моей страны.
Эта злорадная реплика, похоже, достигла своей цели, так как господин Кавамура ответил с добродушным негодованием, заявив, что он как раз таки любит читать, и добавил, что если бы никто не думал о кораблях и прочих практических вопросах, то едва ли кто-либо мог бы позволить себе наслаждаться на досуге китайской литературой.
До сих пор разговор не касался той темы, которая занимала все наши умы, — международного кризиса. С общего согласия мы обсуждали лишь вопросы личного характера, например, обучение племянника Кавамуры в Кантоне и младшей сестры Бетти в ориентализированной школе в Лондоне. Но теперь беседа окончательно свернула на различия между Востоком и Западом. Наши гости благородно превозносили смелость и предприимчивость, которые всего за восемьдесят лет превратили Британию из феодального государства в одно из наиболее развитых современных индустриальных обществ. На это я вежливо ответил, что мы лишь позаимствовали то, что было создано гениальной японской нацией, — ведь это же японцы были пионерами of технических изобретений и коммерческой организации на протяжении четырех самых важных веков человеческой истории.
— Если бы на рассвете нашей эры, после падения Рима, мы, англичане, были столь же великими мореплавателями, какими всегда были японцы, мы могли бы опередить вас. Но хотя нордические пираты внесли свой вклад в наше расовое племя, мы не сохранили их морского образа жизни. Как не сохранил его и весь европейский континент.
Эти слова легко слетели с моих уст, но они были пугающе новыми для моего разума.
Госпожа Кавамура заметила, что на Востоке сейчас бытует убеждение, что меркантилизм и механизация в действительности принесли больше вреда, нежели пользы. Из-за них очень многие перестали обращать внимание на все то, что является самым желанным и приятным в жизни. Разве не ставят сейчас англичане под угрозу уничтожения собственную восхитительную родную культуру, спеша доминировать в мире благодаря своей новой индустриальной мощи?
— Нам представляется ужасным, — сказала она, — что, несмотря на наш трагический пример, вы безрассудно погружаетесь в современные варварство и грубость, из которых мы сами только сегодня начинаем потихоньку выбираться. Неужели сейчас, как раз в то самое время, когда мы наконец подобрались к истокам мира, мудрости и всеобщего счастья, когда китайские народы забывают наконец о многовековой вражде, когда вся желтая раса уже почти примирилась с полуевропейской, но созревающей культурой России, мы окажемся втянутыми в этот страшный конфликт между вами и Новой Японией? Если начнется война, смогу ли я думать о вас, столь приятной и милой английской чете, как о моих врагах?
При упоминании Новой Японии я вдруг с удивлением вспомнил великую независимую Федерацию, включавшую в себя всю Северную Америку. Эти обширные земли некогда являлись самой успешной из японских колоний, а недавно стали самой могущественной из всех «Восточных держав».
— Но зачем, — спросил я, — вам вообще вмешиваться в этот спор? Напрямую он вас никак не касается. За исключением Гибралтара, который вы тоже вот-вот продадите нам, у вас больше нет никаких европейских владений. Ваша империя распадается, и вам без нее даже лучше. С сокращением населения вы становитесь гораздо менее зависимыми во внешней торговле, чем прежде. Ваша традиционная защита угнетенных должна склонить вас на нашу сторону или по крайней мере не на противостоящую. Да и что вы выиграете, ввязавшись в конфликт? Вашим социальным условиям завидует весь Восток, да и Запад тоже. И хотя ваше политическое влияние ослабло, вы по-прежнему делите с Северным Китаем культурное лидерство в мире. Война разрушит все это. Если вы вмешаетесь, то просто-напросто будете использованы как орудие вашими более могущественными и менее цивилизованными сородичами. Но почему вообще встает вопрос о вашем вмешательстве?
— Почему? — переспросил господин Кавамура и, после небольшой паузы, ответил: — Истинная причина, полагаю, заключается вот в чем. Пусть мы потеряли нашу империю, но мы все еще с ней связаны. Наши бывшие доминионы в Южной Африке и Южной Японии (последнее название, как я понял, относилось к Австралии) и наш союзник Королевство Маори твердо держались за нас. Почти вся наша внешняя торговля (а мы по-прежнему в ней нуждаемся) — это торговля с ними. Так вот, некоторые из этих бывших доминионов ужасно боятся вашего возрастающего могущества. Они располагают огромными незанятыми территориями, тогда как Англия и ваш неразлучный союзник Ирландия перенаселены. Мы давным-давно научились контролировать прирост населения, но вы настойчиво продолжаете отказываться от этой необходимой меры. Вместе с Ирландией и при поддержке зависимых от вас европейских стран вы представляете значительную военную силу. — Здесь он замялся, но лишь на мгновение. — Ваш империализм по меньшей мере столь же жесток и беспощаден, сколь жестоким и беспощадным был и наш когда-то. Наши прежние колонии прекрасно осознают, что рано или поздно вы на них нападете. И лучше раньше, прежде чем вы станете непобедимыми.
— Но вы ведь, несомненно, понимаете, — вступила в разговор Бетти, — что мы должны освободить Европу. Я знаю, что наша политика часто была агрессивной и раздражающей — я не из тех, кто полагают, что мы всегда правы, — но на сей раз мы должны проявить твердость. Это наш священный долг.
— Что ж, — произнес господин Кавамура, — в общем и целом, это довольно-таки веские аргументы, хотя мы, конечно же, не верим, что вы намерены освободить Европу. Вы собираетесь отстранить Новую Японию от управления Европой, взяв эту функцию на себя. Именно такова реальная цель ваших заслуженных государственных деятелей. Как бы то ни было, лично я согласен, что для Японии вступать в войну — безумие. Но расовые чувства задеты и возбуждены, отчасти вследствие пропаганды торговых интересов в Новой Японии, отчасти из-за публикаций в английской прессе. Да и ваша королева, ваша великая, но опасная королева, произнесла слова, которые не могли не привести в бешенство наименее уравновешенные слои нашего населения.
— Ты прав, Адзуки, — сказала госпожа Кавамура. — Но едва ли наименее уравновешенные слои населения могут сейчас хоть как-то повлиять на действия правительства. В конце концов, после наших Великих Перемен мы быстро становимся достаточно цивилизованными и космополитическими, чтобы посмеяться над немногочисленными язвительными выпадами. — Она остановилась, неодобрительно улыбнулась Бетти и продолжила: — Нет, если бы наше правительство пожелало остаться в стороне, оно бы смогло. Но, похоже, ему просто не хватает на это смелости. Я даже думаю, уж не имеет ли Новая Япония некого ужасного тайного финансового контроля над нами. Вряд ли, вступив в войну, мы сможем сейчас оказать им существенную помощь. Но богачи Новой Японии склонны ненавидеть нас за то, что мы усвоили урок, который сами они заставить себя усвоить не могут. Они знают, что война разрушит наше скромное благосостояние и превратит в ничто нашу новую, с таким трудом завоеванную культуру. Может, они втягивают нас в войну просто-напросто нам назло?
Ее муж вскинул брови, но ничего не сказал. С десертом было уже покончено, и мы перешли в нашу «гостиную». Там чувствовалось еще большее японское влияние, чем в столовой. Мебель была покрыта лаком, однако большой каменный или бетонный камин все же указывал на английский характер дома.
Чай подали в чашечках из тончайшего воздушного фарфора (известного под названием «яичная скорлупа»), по поводу чего госпожа Кавамура тактично выразила свой восторг. Бетти, немного смущаясь, пояснила, что, хотя чай и не входит в традиционную английскую диету, мы очень пристрастились к этому чрезвычайно живительному восточному напитку и теперь уже не обходимся без него после воскресного обеда. Эта привычка действительно становилась неистребимой.
Перед тем как усесться в кресло, я подхватил большую книгу, которая, как я и предполагал, оказалась атласом. Во время последующего разговора я листал ее страницы. Сначала на глаза мне попалась карта Британских островов. «Королевство Ирландии» было выкрашено в зеленый цвет, Королевства Англии и Шотландии — в красный. Города, горы и реки, по большей части, носили знакомые имена. Карта плотности населения показывала хорошо знакомые концентрации вокруг Лондона и на промышленном Севере, но города и сельские районы были гораздо более густонаселенными, чем в моем «другом мире». В Ирландии, ко всему прочему, проживало почти столько же людей, сколько и в Англии, вероятно, потому, что на протяжении всей своей истории она развивалась как независимое сообщество. Общая численность населения Британских островов превышала семьдесят миллионов.
Перейдя к карте Европы, я обнаружил северную часть Франции помеченной как «Королевство Франции» и раскрашенной красным, как и Британия. Нидерланды и вся прибрежная полоса Западной Балтики предстали розовыми под названием «Освобожденные Скандинавские Княжества». Розовый оказался цветом «Британских протекторатов и зависимых территорий». Большинство из этих княжеств, вместе с изрядной часть Центральной Европы и Италией, были окрашены в малиновый цвет. Этот регион, то есть большая часть Европы, был разделен на мозаичные княжества, герцогства, вольные города. Разбросанными вокруг всех побережий континента оказались маленькие лоскутки желтого, наибольший из которых включал в себя Гамбург. Условные обозначения определяли желтый как «Территории, захваченные Новой Японией». Обширные участки на Пиренейском полуострове, Балканах, в Западной России и западные пограничные области Империи были выкрашены в светло-коричневый цвет и обозначены как «Военные Диктатуры», «Отсутствие устойчивого правительства» или «Советы Рабочих». Восточная часть Россия называлась «Союзом Социалистических Соборных Республик».
Карта мира показывала этот «Советский» Союз (если это можно так перевести) тянущимся до самого Тихого океана. Его центр, судя по всему, находился далеко на востоке, так как столицей был город, располагавшийся недалеко от китайской границы и носивший незнакомое мне название. Китай состоял из трех больших республик. Корея и Маньчжурия были независимыми «империями», Индия являла собой объединение туземных штатов. Через весь субконтинент тянулась надпись: «Арийские народы, освобожденные от Японии», с соответствующими датами. Многие другие были раскрашены желтым цветом Новой Японии. Эта, самая внушительная из «восточных» держав, растянувшаяся от Арктики до Мексики, была сплошь покрыта японскими названиями. Ее столицей являлся некий город, располагавшийся там, где должен был находиться Сан-Франциско. В Южной Америке, разрезанной на множество государств, все те названия, которые не были местными, очевидно, имели китайское происхождение. На месте трех крупнейших британских доминионов Южного Полушария возникли независимые государства «Африканская Япония», «Южная Япония» и «Королевство Маори».
Я все еще листал атлас, когда зазвонили церковные колокола. Бетти встала, сказав гостям:
— Сейчас будет выступать королева. Надеюсь, вы извините нас, если мы ее послушаем, так как ознакомиться с сегодняшней речью ее величества — святой долг всех британцев.
Супруги Кавамура заверили ее, что, хотя они и не понимают по-английски, они с удовольствием послушают известный на весь мир голос. Бетти поблагодарила их, включила радио и вернулась на свое место.
Последние новости были прочитаны хорошо поставленным английским голосом. Язык представлял собой такую разновидность английского, которую в «другом» моем мире я бы счел фантастической помесью напыщенной английской речи чиновников-индусов и английским языком времен королевы Елизаветы. Знакомые слова имели необычные, хотя и доступные для понимания значения либо приобретали пикантно-неправильную форму. Слушая, я переводил ту или иную сентенцию на японский для наших гостей. Если я верно помню, услышанное мною сводилось примерно к следующему (хотя многие лингвистические чудаковатости оставались для меня полнейшим темным лесом).
В лондонском Ист-Энде, уверял нас голос, волнения прекратились. Осознавая угрозу внешнюю, лорд-шериф на корню пресек угрозу внутреннюю. Преисполненный решимости, он убеждал доверчивых местных жителей в том, что их ввели в заблуждение иностранные подстрекатели, и что благоразумные британцы не потерпят измены. Всем добропорядочным европейцам следовало помнить, что, хотя Россия отчасти относится к Европе, опасные политические идеи Соборного Союза и его эмиссаров являются всецело азиатскими. Вследствие этого лорду-шерифу пришлось окружить весь мятежный район военным поясом. Два военных корабля, дислоцированных на Темзе, обстреливали Поплар и Кеннинг Таун из артиллерийских орудий до тех пор, пока все прибежища повстанцев не были разрушены. С рассветом верные властям войска перешли в наступление, сжимая кольцо окружения и не встречая никакого сопротивления. Мятежники сложили оружие, и двенадцать зачинщиков восстания были закованы в цепи. Их осудили, а затем, в установленном порядке, предали повешению, колесованию и четвертованию на глазах у восхваляющей Господа толпы. Несколько тысяч менее выдающихся бунтовщиков были помещены в расположенные в Эссексе временные центры содержания, где теперь ожидают «благоусмотрения» ее величества.
После короткой паузы, голос глубоко почтительным тоном, призванным свидетельствовать о сдерживаемом с трудом волнении, объявил, что сейчас радиослушатели услышат живой голос монарха. Когда диктор торжественно повелел всем, кто его слышит, встать, мы с Бетти торопливо поднялись. Гости, озадаченно переглянувшись, последовали нашему примеру. Голос благоговейно возвестил: «Ее Чистейшее и Непобедимое Величество, Годива, Божьей Милостью Защитница Христианской Веры, Покровительница Священной Римской Империи, Королева».
После новой паузы заговорил уже другой голос — чуточку хриплое, но величественное и, вдобавок, соблазнительное контральто.
— Мои подданные! Мои самые надежные друзья, англичане и шотландцы! И вы, немногочисленные, но верные валлийцы! Все, все, чей дом — Британия, этот полурай, как ее называет наш бессмертный Стронгбоу, этот остров, возникший в серебристом море. И вы, мои галантные французы! И все мои неутомимые тевтонцы! И вы, мои возлюбленные соседи с Зеленого острова, подданные моего дорогого кузена Шона! И не только к ним я обращаюсь, но и ко всем европейцам, к какой бы нации или сословию они ни принадлежали, — ведь всем, всем нам сейчас угрожает страшнейшая и прямая опасность. О мои народы, мои по духу, хотя и не по праву! Сейчас мы должны позабыть о наших внутренних различиях и помнить лишь то, что все мы — одна семья, собравшаяся наконец вместе для того, чтобы выступить против коварной, безжалостной, развратной Желтой Расы!
Столь недипломатичные формулировки выглядели удивительными даже с учетом того, что звучали они из уст нашей всегда прямой и откровенной королевы. Впрочем, объяснения тому долго ждать не пришлось.
— Прошло не так много времени с тех пор, как великая война распростерла свои темные кровавые крылья над нашим континентом. Я сама, хотя и не достигла полной женской зрелости (при этих словах на лице Бетти отразилось удивление), помню победоносный жест британских и французских армий в отношении героических, но несознательных германцев, которых попутали чужеземные дьяволы. Я прекрасно помню тот день, вскоре после заключения мира, когда, будучи еще ребенком, я, Королева Британии, была восторженно встречена радостными парижанами и возведена на французский престол, вернув былой титул моих предков. Я помню, как северо-германские лорды, свергнувшие к тому времени своих предательских правителей, охотно и с радостью складывали у моих ног, моих маленьких, обернутых атласными тканями ноженек, свои короны.
Здесь королева сделала паузу. Госпожа Кавамура воспользовалась ею для того, чтобы стряхнуть с сигареты длинный и едва уже на ней державшийся столбик пепла. Наши глаза встретились. Она не знала английского, но уже по одному только тону королевы почувствовала характер ситуации. Никогда не забуду, как, когда я скорчил насмешливо скорбную мину, ее вежливый взгляд оживился огоньком облегчения и печального изумления.
Королева продолжала:
— О, Великие Белые Народы, с тех пор, с той войны, много воды утекло, много чего случилось. На протяжении всех этих лет я стремилась справиться с той благородной задачей, которую возложил на меня с мечом пришедший в этот мир Спаситель, — освободить Европу. Давайте вспомним одну хорошо известную истину.
Во всех наших храмах наш божественный и храбрейший Капитан висит распятым на клинке и рукояти Меча. Того самого Меча, который он сам взял, восстав из мертвых, и высоко несет сегодня, ведя за собой Правоверных. Он явился не для того, чтобы принести мир. И я, хотя до сего дня и подкрепляла свои праведные намерения переговорами, являюсь его лейтенантом. И пусть только посредством переговоров и тонких интриг мне и моим советникам удалось убрать японцев из всех портов, открытых им по условиям договора о внешней торговле, именно упругая сила моей армии, флота и авиации придала этим мирным аргументам убедительности. Но сейчас, сегодня, аргументы уже не действуют; и я здесь для того, чтобы призвать вас, все Белые Народы, всерьез взяться за оружие, так как настал тот час, когда мы должны вынудить Новую Японию вернуть награбленное, иначе мы предадим безвозвратно то дело, за которое боремся вместе.
Странно, подумал я про себя, еще вчера, перед тем как мне приснился странный сон о другом мире (а я уже начинал пересматривать мое мнение о том, какой мир был реальным, а какой — воображаемым), я бы аплодировал этой апологии королевы! А рядом, внимая королевским словам и не испытывая при этом ни малейшего дурного предчувствия, стояла Бетти, до сих пор — мой духовный близнец.
Королева продолжала:
— Недавно и на абсолютно законных основаниях я заявила права на Гамбург — от имени немцев, Бордо — от имени французов, Геную — от имени ломбардцев. Как вы, европейцы, уже могли понять, переговоры ни к чему не привели, поэтому я, помолившись, предъявила ультиматум. Но то, что я скажу вам сейчас, мои народы, станет для вас откровением. Отчетливо предвидя отклонение ультиматума, я предвосхитила ответ Новой Японии и нанесла удар. И вот сейчас, прямо в момент этого моего выступления, мне доложили, что оборонительные сооружения Гамбурга уничтожены моей бравой авиацией. Доблестный поступок и вдохновляющая новость, не так ли, Желтая Раса? Но не стоит обольщаться. Нас ждут суровые дни. Новая Япония и Китайская Республика, а возможно, еще и Япония, обрушат на нас всю свою мощь. Наше спасение в беззаветной храбрости.
Королева сделала новую паузу. Глаза Бетти искали мои, но я как мог отводил взгляд. Госпожа Кавамура, решив отвлечься, разглядывала через окно какую-то птичку. Ее муж, судя по всему, прикидывал, не оскорбит ли он ее величество, если присядет.
— О, мужчины и женщины Европы! — продолжал королевский голос. — Всех нас ждет величайшая и суровейшая из войн. С небес прольются огонь и яд. Миллионы погибнут. Но, европейцы, пусть те, что умрут, умрут славя меченосного Христа, чью правду мы защищаем. Пусть те, что выживут, живут с ненавистью к желтым народам до тех пор, пока побережья Европы не очистятся от этих узкоглазых восточных торгашей, которые высасывают и безрассудно растрачивают природное богатство нашего континента, которые ослабляют исконную крепость наших тел, приучая нас к своей спокойной, вялотекущей жизни; которые ослабляют силу наших душ, утверждая, что наша святая Церковь построена на лжи, и что наш Христос, как их собственный Будда, ценил мягкость превыше силы духа. Они дали нам опиум. Они искушали совокупляющихся любовников непристойными знаниями, дабы предотвратить священное бремя материнства и сократить тем самым нашу численность. Женщины Европы, учтите: в Японии мужчины настолько не ценят добродетель, что мужья предлагают своих жен на ночь каждому гостю. А какие там жены, женщины — изрисованные, бесстыдно выставляющие напоказ свою желтую грудь и…
Я встал и выключил радио.
— Том, Том! — вскричала Бетти, вцепившись мне в руку. — Что ты делаешь? Это же ее величество! Если кто-то узнает, что ты отключил ее…
И тут меня охватил безудержный смех. Госпожа Кавамура улыбнулась — улыбкой недоуменной и сдержанной. Туманы и неуместные очертания поплыли у меня перед глазами. Все еще смеясь, я очнулся в моем «другом мире». Я сидел в набитом конским волосом кресле у камина, в гостиной моего съемной квартиры. Моя хозяйка, убиравшая мой воскресный обед, тоже смеялась, судя по всему, над тем, что я только что сказал или сделал, так как она заметила:
— Ну и чудак же вы!
У открытого окна трепетали кружевные занавески. В саду, на веревке, раскачивались мой купальный костюм и полотенце.

 

 

Олаф Стэплдон
Взбунтовавшиеся руки

 

 

 

 

 

Сэр Джеймс приготовился написать судьбоносное письмо. Вывел дату и начало: «Дорогой советник Сондерсон». И тут рука его застыла в воздухе. Последующие слова уже сформировались в мозгу, но рука отказывалась двигаться. Ручка выпала из ослабших пальцев и откатилась в сторону. Он попытался поднять ее, но правая рука не слушалась.
Изумленный и встревоженный, он, однако же, ощутил — и быстро подавил — проблеск веселья: написание письма откладывалось. Он встал из-за стола. Рука плетью висела сбоку, болтаясь, словно шея только что убитой птицы. С некоторым беспокойством он проверил остальные конечности: все они функционировали нормально. Но правой рукой он теперь мог пошевелить не больше, чем сдвинуть гору. Он пересек комнату и рухнул в мягкое кресло. Парализованная рука раскачивалась перед ним, поэтому он грузно сел прямо на ее кисть. Ослабшая конечность не отозвалась ни болью, ни каким-либо другим ощущением.
Сэр Джеймс Пауэр был успешным и уважаемым гражданином. Нынешнего своего положения он достиг за счет упорного труда и расчетливого ума. Управляющий директор и главный акционер большого магазина в крупном провинциальном городе, он гордился не только эффективностью своего бизнеса, но и своим обращением со служащими. Они имели все, чего только могли желать: хорошие условия, хорошую зарплату, систему участия в прибылях, качественный уход в случае болезни. Конечно, он ожидал от них добросовестной работы, четкого исполнения его предписаний и такой же преданности фирме, какую сам всегда демонстрировал. Он неустанно внушал им, что они государственные служащие, а не просто работники частной фирмы. Однако его увещевания не приносили того эффекта, на который он рассчитывал. Лишь очень немногие из персонала действительно отвечали преданностью, да и то скорее не из-за лояльности фирме и ее социальной функции, а вследствие личного к нему уважения. Но остальные, фактически большинство, похоже, цинично заботились о собственных интересах, судя по всему, полагая, что на самом деле общественное благоденствие заботит его не больше, чем их самих. В его призывах они усматривали обычные хитрости сурового начальника, преследующего меркантильные цели. Лишь нескольким работникам (по его ощущениям) хватало воображения, чтобы понять: весь его упорный труд мотивирован служением обществу. Еще меньше они понимали, что он печется об их собственном благосостоянии, словно все они его дети.
Именно из-за своего общественного положения он счел себя обязанным написать письмо. Он должен возразить против методов, примененных полицией в отношении некоторых горячих юношей; и его первым шагом должен стать личный протест, заявленный члену городского совета, который, согласно его информации, и побудил полицейских к этим действиям. Будучи безработными, молодые люди как раз таки и вызвали гнев властей тем, что организовали демонстрацию безработных. Им удалось пробудить в народных массах до-вольно-таки сильную ненависть к крупной сталелитейной фирме, в которой они раньше работали. Советник Сондерсон являлся главой этой фирмы. Лидеры протестного движения действовали весьма осмотрительно, стараясь не допускать даже малейших нарушений закона. Полиции долгое время не удавалось найти обоснованной причины для вмешательства. Но в конечном счете она совершила рейд на штаб-квартиру движения и обнаружила большое количество листовок, которые, при соответствующем полете фантазии, могли быть интерпретированы как мятежные и, более того, как обращенные к войскам. Но странное помешательство сэра Джеймса было вызвано не столько подробностями этого дела, сколько тем, что молодые люди в итоге угодили в тюрьму, и сразу несколько достойных обществ обратились к сэру Джеймсу, непреклонному защитнику прав человека, с призывом использовать, от их лица, все его влияние. Самому ему не очень хотелось что-либо предпринимать. Он всегда утверждал, что его интерес в политике ограничивается защитой личной свободы и частного предпринимательства. Отсюда — и его выбор политической партии. Но насильственные идеи коммунизма, очевидно, вызвали в недовольных кругах общества волнения, которые следовало подавить прежде, чем ситуация обострится. Он ничего не знал о коммунизме как о политической теории, да и не хотел знать, но не сомневался в одном: в этот критический период революционные идеи очень опасны. Более того, его собственный опыт общения с людьми учил тому, что частное предпринимательство, направленное на достижение личных целей, является источником жизненной силы общества. Что же до безработицы, то, к сожалению, ее приходилось терпеть во времена депрессии для того, чтобы во времена процветания иметь достаточный резерв рабочей силы.
В силу вышеуказанных причин сэр Джеймс и не мог никак заставить себя взяться за письмо. Присущая Пауэру преданность идее свободы призывала написать его, но, будучи приверженцем закона и порядка и сторонником существующего социального устройства, он выступал на стороне властей против безответственных лиц, призывающих к массовым беспорядкам. К тому же, написав письмо, он неизбежно вступил бы в конфликт с высокопоставленными гражданами и могущественными силами. Он прекрасно понимал, что написать письмо — значит встать в один ряд с отбросами общества, противопоставив себя весьма уважаемым лицам, с которыми ему всегда удавалось оставаться в хороших отношениях. Его поступок будет расценен как объявление войны. И потом, публичное расследование, которого он должен потребовать, может открыть кое-какие факты его собственной карьеры, факты, которые, хотя в них и не было ничего незаконного, так или иначе выглядели бы не вполне совместимыми с образом исключительно честного человека и поборника справедливости. Его врагам, разумеется, не составит труда придать им дурную интерпретацию.
Дело в том, что сэр Джеймс и сам иногда бывал безжалостен со своими работниками. В своих поступках он руководствовался тем принципом, что, во избежание строптивости многих, иногда можно раздавить нескольких, пусть даже и не одобренными публично методами. Года два-три назад с полдюжины его служащих начали распространять среди коллег коммунистические взгляды. Им удалось пробудить некоторое недовольство, что со временем могло привести к подрыву морального духа всего персонала. Сэра Джеймса, когда он решил вмешаться, заботила, конечно же, не политика, но исключительно эффективность бизнеса. Проблема была весьма щекотливая. Больше всего ему хотелось избежать обвинения в том, что он уволил агитаторов из-за их политических взглядов, поэтому он искусно подстроил все так, чтобы перед ними встал непреодолимый соблазн. Подробности, опять же, не имели значения. Достаточно сказать, что им представилась возможность украсть имущество фирмы, причем в крупном масштабе. Двое из них не устояли перед искушением, но были пойманы на месте преступления, осуждены и заключены в тюрьму. Уволить остальных как подозреваемых было проще простого.
К несчастью, некоторых из тех, кто помогали расставлять ловушку, сэр Джеймс уже не контролировал. Они попытались навредить его репутации, предав огласке эту историю, но до сих пор никто им не верил. Да и можно ли ожидать, что-то кто-то поверит в обвинения, выдвинутые против высокоуважаемого олдермена людьми, которые, судя по всему, имеют на него зуб. Новые враги сэра Джеймса, однако, были бы только рады использовать эту информацию для того, чтобы поднять скандал. Во многом еще и поэтому ему было так трудно заставить себя написать письмо.
И вот теперь, в самый последний момент, ему воспрепятствовал в этом странный фатум.
Какое-то время сэр Джеймс просто сидел в своем большом кожаном кресле, размышляя, не случился ли с ним удар. Очевидно, ему следовало сразу же позвонить доктору, но почему-то он этого не сделал. Он гордился своим исключительным здоровьем и способностью справляться с легкими недомоганиями методами скорее духовными, нежели медицинскими. Он не был последователем «Христианской науки», но верил, что лучшим лекарством от большинства болезней является сочетание молитвы и отказа признавать сам факт заболевания. Основная причина для подобных верований, вероятно, как раз таки и заключалась в его отменном здоровье. Медицина, по убеждению сэра Джеймса, являлась сущим шарлатанством. Свежий воздух, упражнения, воздержанность в еде и полный отказ от употребления алкоголя — вот и все, что необходимо со стороны физической. В остальном, если вы можете предстать перед Богом с чистой совестью, Он поддержит вас в тонусе.
Но откуда этот внезапный недуг? Несомненно, он еще слишком молод, чтобы начинать чахнуть. Хотя сэр Джеймс давно уже перешагнул сорокалетний рубеж, все говорили, что выглядит он лет на десять моложе. Конечно, в последнее время он сильно переутомлялся из-за расширяющегося бизнеса и более активного участия в общественной жизни, а текущая и предыдущая недели вовсе выдались исключительно беспокойными, что в итоге и вылилось в необходимость написания данного письма. Мучительно желая уклониться от этой обязанности, но он не мог просто взять и наплевать на все. Да, тогда люди будут знать, что он умышленно промолчал и предал то, за что выступал в приходской жизни, все те проповеди, в которых говорил о деловой нравственности и попечительстве крупных промышленников и отцов города.
Задуманное нужно довести до конца. Он решительно выбил из пачки сигарету и внезапно осознал, что делает это правой рукой. Он пошевелил пальцами, чтобы проверить ее. Встал и подхватил стоявший рядом стул. Подержал его какое-то время на вытянутой руке. Похоже, все снова было в порядке, и на какой-то миг сэр Джеймс даже поверил, что эта непродолжительная немощь ему только почудилась.
Он снова сел за стол и, тяжело вздохнув, взялся за ручку. С минуту-другую размышлял над тем, как лучше начать, но вскоре мысли унеслись вдаль. Затем он вдруг с удивлением обнаружил, что после слов «Мой дорогой советник Сондерсон» написал следующее: «Вы правильно поступили с этими молодыми свиньями и можете рассчитывать на мою поддержку. Если люди, вроде нас, не будут действовать энергично и держаться вместе, мы потеряем контроль. Удачи, приятель!»
Сэр Джеймс схватил письмо левой рукой, скомкал и бросил в огонь. Потом взял новый лист и начал заново. «Мой дорогой» — и тут правую руку снова парализовало. Он встал и прошелся по комнате, а через некоторое время заметил, что прочищает нос правой рукой. Рука снова стала нормальной.
Вошедшая в кабинет секретарша попросила объяснить один вызвавший сомнение пассаж в небрежно написанных им заметках, которые он попросил ее напечатать на машинке. Мисс Смит, Милдред — для родни, была для него чем-то большим, нежели просто идеальной секретаршей. По телефону она, разумеется, всегда разговаривала голосом счастливым и радостным. Ее стенография и машинопись были, конечно же, безупречными. Она знала о бизнесе почти столько же, сколько и сам управляющий директор, потому что он часто посвящал ее в свои дела; более того, обладала таким даром интуитивного понимания человеческой души, что работодатель нередко консультировался с ней в отношении сотрудников и привык доверять ее суждению. Случалось, она критиковала даже самого сэра Джеймса, и тогда ему приходилось поступать в соответствии с ее критикой. Обычно она навязывала свою точку зрения как бы между прочим и с таким тактом и юмором, что порицание принималось без потери достоинства. Почти всегда ее критика облекалась в форму донесения до другого человека той или иной точки зрения в более понятном виде, нежели ее мог сформулировать сам сэр Джеймс, и предложения более мягкого, чем планируемый им, образа действия.
При всех замечательных добродетелях, она не была совершенна. Порой, когда чувство юмора переходило все границы, работодателю приходилось делать ей выговор. Как-то раз, когда, после тягостного разговора с одним из мелких служащих, ему пришлось уволить молодого человека за непозволительную дерзость, мисс Смит сказала сэру Джеймсу, что он «выглядел как кот, побитый мышью, с которой играл». Он дал ей понять, что это отнюдь не смешно.

 

* * *

 

Вдобавок к ее прочим положительным качествам, мисс Смит обладала шармом. Она не была красавицей, если следовать общепринятым стандартам. Ее нос походил на изящный, но лишенный собственного благородства грибок; ее рот был скорее забавным, нежели соблазнительным. Но черты ее были правильными, а живой и незаурядный ум, казалось, освещал их изнутри. На работе это свое очарование она использовала крайне эффективно, ограждая сэра Джеймса от нежелательных посетителей и т. п. Она пустила его в ход и в отношении самого мистера Пауэра. Но кто станет осуждать хорошенькую женщину, сознающую не только свою привлекательность, но также искренность и эффективность, за то, что она использовала все свое обаяние, чтобы убедить этого симпатичного, честного, состоятельного и благородного рыцаря в том, что они созданы друг для друга? Более того, она была уверена, что он, неким образом, уже любит ее, хотя сам мистер Пауэр ни за что бы не позволил себе заметить столь тревожный факт. Всегда относясь к ней с особой предупредительностью и уважением, мистер Пауэр, разумеется, никогда (как ему казалось) не давал ей повода надеяться на нечто более интимное. Мисс Смит сама задавалась вопросом, как осмелилась рассчитывать на то, что он предложит ей большее. Мистер Пауэр стоял настолько выше и был столь занятым человеком, что просто-напросто не успевал замечать ее, за исключением тех случаев, когда видел в ней лишь эффективную секретаршу и, гораздо реже, младшего друга. И все же она была убеждена, что нужна ему не только как секретарь, но и как супруга.
Великий человек и его секретарша стояли, сосредоточенно изучая исписанные карандашом листки. Внезапно она воскликнула:
— О, нет, сэр Джеймс, прошу вас!
Только сейчас он заметил, что его правая рука обвила ее талию и теперь жадно ощупывает ее тело. Сам того не желая, он довольно-таки решительно прижал ее к себе и, к своему ужасу, обнаружил, что не может отпустить. Рука действовала своевольно, и он контролировал ее не больше, чем человек, пытающийся сдержать рвоту или чихание, когда остановить рефлексы уже невозможно. Хватка не ослабевала, напротив, лишь усиливалась.
— Пожалуйста, прошу вас, отпустите! — взмолилась она.
— Не могу, просто не могу, поймите! — простонал он в ответ.
И тут мисс Смит, обычно тонко чувствующая ситуацию, совершила большую ошибку. Приняв эту ремарку за признание в неукротимой любви, она выдохнула:
— О, дорогой мой! — и положила голову ему на плечо.
Но он запротестовал:
— Это не я, это моя рука. С ней случилось что-то ужасное.
Тщетно он пытался левой рукой разжать руку правую. Но теперь и секретарша, осознав, какого дурака сваляла, уперлась обеими руками в его грудь и, пусть не без труда, все-таки от него оторвалась.
— Примите мои глубочайшие извинения, мисс Смит, — пробормотал сэр Джеймс, тяжело дыша, — и поверьте: я действительно болен и совсем не могу контролировать эту руку.
Она бросилась к двери, и он поспешно добавил:
— Полагаю, вы пожелаете уйти от меня. Я сделаю все, что смогу, чтобы помочь вам найти хорошее место. Но прошу вас, поверьте: я вовсе не хотел проявить к вам неуважение.
Рука ее уже лежала на ручке двери, когда она обернулась и посмотрела на него. Он стоял, склонив голову, словно нашкодивший ученик. Правая рука вяло болталась сбоку. С минуту, не меньше, она разглядывала его, затем деблокировала и закрыла дверь.
— Я вам верю. Но какой, должно быть, вы сочли меня дурой! — Постаравшись совладать с эмоциями, она добавила: — Я не хочу от вас уходить. Я нужна вам и хочу вам помочь. Но дело в том… что сейчас я не могу остаться.
Наступила тишина. Потом он сказал, почти прошептал:
— Я прошу вас, очень-очень прошу — останьтесь!
В приемной зазвонил телефон, и мисс Смит поспешила туда ответить на звонок. Затем работодатель и секретарша занялись текущими делами. Ни он, ни она не вспоминали о случившемся, а мятежная рука выполняла свою обычную работу так, словно ничего и не произошло. Но письмо так и не было написано.
В конце дня, перед уходом, мисс Смит посоветовала позвонить врачу, но сэр Джеймс отказался. Он, однако же, позволил ей забрать обратно данное им обещание выступить вечером на Христианском форуме. Поужинав в одиночестве, он удалился в свой рабочий кабинет — выпить кофе и покурить. В кресле сэр Джеймс обнаружил свернувшуюся клубочком кошку. Это было единственное создание, чье присутствие он находил успокаивающим и приятным. Осторожно приподняв животное, он сел и опустил его себе на колени. Попивая кофе, попыхивая трубкой, порой проводя рукой по гладкой черной шерстке, он прокручивал в голове события дня. Казалось невероятным, что еще недавно рука отказывалась ему подчиняться — столь спокойно и естественно пальцы пробегали сейчас по шелковистому меху. Мурлыча, кошка растянулась во всю длину на его груди. Он почесывал за ее ушами. Внезапно его пальцы вцепились в шею животного и сильно ее сдавили. Кошка отчаянно завертелась, перебирая всеми четырьмя конечностями. Придя в ужас, сэр Джеймс попытался освободить ее левой рукой, но правая держала животное чуть в стороне и ровно на таком расстоянии от левой, чтобы та не могла до него дотянуться. Вскочив с кресла, он прижал правую руку к стене, дабы хоть как-то ее выпрямить и приблизить к левой. Мышцы шеи и груди напряглись в болезненном конфликте: одни подчинялись странной воле, овладевшей правой рукой, другие — самому сэру Джеймсу. Правая рука как будто окостенела. Хватка ее казалась нечеловечески мощной, так что язык кошки уже вывалился наружу, и она была не в силах издать даже звука. С каждой секундой животное дергалось все менее и менее настойчиво, а затем и вовсе затихло. Рука отпустила ее, и кошка безжизненно плюхнулась на пол. Рука тоже безвольно упала, будто парализованная. С лицом, искаженным горем и страданиями, сэр Джеймс опустился на колени перед домашним питомцем и захныкал: «О Боже, что я наделал!» Кошка, однако же, была жива и мало-помалу приходила в себя. Он подхватил ее на руки — на обе руки — и перенес на диванную подушечку, лежавшую у камина. Затем с трудом доковылял до своего мягкого кресла, чувствуя разбитым и истощенным.
Судя по всему, действительно следовало позвонить врачу; но когда он наконец заставил себя смириться с судьбой и уже потянулся к трубке, до него вдруг дошло, что врач наверняка направит его к психиатру. Все это мозгоправство было даже хуже, чем шарлатанство; оно было делом дьявольским и ужасно опасным. Психиатры, по его убеждению, являлись орудиями Сатаны. Секс они превращали в фетиш, да и весь их подход казался ему крайне безнравственным. Кроме того, угодив в их тиски, человек лишается частной жизни. Они вытягивают все твои тайные мысли и ментально тебя порабощают. Нет, он справится с этой дьявольщиной собственными силами и при помощи своей религии. Очевидно, это его ордалия. Но, между тем, как ему жить с этим, как смотреть людям в лицо? Неизвестно ведь, какие еще фортели может выкинуть рука. И тут ему пришла блестящая мысль. Нужно сказать, что он повредил руку и теперь вынужден носить на перевязи. Проведя несколько минут в глубоком раздумье, сэр Джеймс поднялся на ноги, с силой опрокинул кресло на пол, уложил кошку рядом с собой и позвонил, вызывая экономку. Когда та явилась, он рассказал ей замысловатую историю. Пытаясь достать книгу с верхней полки высокого шкафа, он безрассудно встал на спинку кресла, то перевернулось, и он упал на кошку, придавив ее и растянув руку. С кошкой, похоже, все будет в порядке, разве что нужно за ней присматривать. А что до него самого, то не могла бы она помочь ему наложить на руку повязку и прочно закрепить руку у тела, под пиджаком?
В таком виде сэр Джеймс и появился в офисе на следующий день. Он поделился своей тайной с секретаршей, сказав, что если инцидент с кошкой вызывает у нее тревогу, она в любой момент может его оставить. Но то тяжелое положение, в котором он оказался, преисполнило ее еще большей решимостью присматривать за ним. По мере того как одни дни сменялись другими, его зависимость от нее лишь усиливалась; она стала не только его правой рукой, но и источником храбрости и здравомыслия. Тот факт, что она приняла объятье мятежной конечности, доставил ему удовлетворение большее, чем он осмеливался признать. И тот же факт заставил его повысить бдительность и быть настороже. Но его не могла не восхищать ее готовность остаться рядом в крайне неловкой и даже опасной ситуации. Теперь в его поведении по отношению к ней формальная вежливость чередовалась с почтительной заботливостью, которой до сих пор он никогда не выказывал. Она чувствовала, что временами он действительно ее замечает и восхищается не только ее секретарской эффективностью, но и другими достоинствами.
Дни проходили без каких-либо новых инцидентов. Вместо громоздких бандажей сэр Джеймс теперь носил поддерживающую повязку, которой, как он полагал, было достаточно, чтобы задержать любой мятежный акт до полного овладения им ситуацией. Вскоре он решил, что, пока находится в своем личном кабинете один, то вполне может обойтись и без повязки. Если звонил посетитель или же кто-то из персонала являлся посоветоваться с ним, мисс Смит, прежде чем впустить постороннего, заходила в его святилище и помогала надеть повязку.
Казалось, он уже полностью исцелился; некоторая аномалия проявлялась лишь в одном: как только он приступал к написанию столь важного для него письма, руку его словно парализовало. Более того, ингибирование распространялось не только на правую руку: скажем, левой рукой письмо тоже написать не удавалось. За все время ношения бандажа он сделал все возможное, чтобы научиться писать левой рукой, и даже отослал образец сделанной левой рукой подписи в банк, чтобы иметь в дальнейшем возможность подписывать чеки именно таким образом. Теперь он был решительно настроен делать левой рукой все то, что отказывалась делать правая. Но, увы, когда бы он ни вооружался ручкой, его внимание неизбежно перескакивало с письма на проблему правой руки. Он просто не мог заставить мозг поработать над этой задачей. И однако же в другое время, когда вопрос о незамедлительном написании письма не стоял, он мог думать о нем вполне ясно и в своем воображении даже составлял, одно за другим, все его предложения.
Время поджимало. Этих бесшабашных парней нужно было спасать. Его собственная нравственная репутация требовала отмщения. Уже не зная, как быть, сэр Джеймс решил все рассказать мисс Смит (не утаив даже собственных сомнительных прошлых поступков), чтобы она напечатала письмо, а он лишь подписал. В связи с этим он пригласил ее в кабинет и подвел не к секретарскому стулу у стола, а к одному из двух мягких кресел, стоявших у камина.
— Я хочу обсудить с вами одну очень деликатную проблему, так что устраивайтесь поудобнее.
Он предложил ей сигарету, щелкнул зажигалкой и вытянул руку в ее направлении. Пока он все это проделывал, его правая рука слегка дергалась, словно предупреждая о том, что в любой момент может выкинуть какую-нибудь шалость. Стараясь контролировать рефлекторное действие, он изо всех сил пожелал, чтобы рука вела себя достойно. Мисс Смит, между тем, не спешила прикуривать, наслаждаясь интимностью момента, символизировавшей некое новое равенство в их отношениях. Наконец она прикурила и подняла глаза, чтобы встретиться с ним взглядом, но он уже смотрел на собственную руку, и выражение его лица шокировало ее — то было выражение ужаса и отвращения. Он поспешно отстранился и уселся напротив нее, в другое кресло. Воцарилась тишина. Спустя минуту-другую он пробормотал: «Даже не знаю, с чего начать», и снова умолк. В голове, не позволяя поделиться беспокоившей его проблемой, бушевал ураган отвратительных и навязчивых фантазий, образов того, что могло бы случиться, утрать он контроль над рукой. Бунтарская конечность, по его ощущениям, могла ткнуть зажигалкой ей в лицо, поджечь ее волосы или блузку. Или, быть может… он отчаянно пытался выбросить из головы те садистские и непристойные картины, что теснились в ней.
Терпеливо выждав еще пару минут, она спросила:
— Я могу вам чем-то помочь?
— Я должен снова надеть поддерживающую повязку, — ответил он неестественным голосом и бросился к стенному шкафу, в котором та хранилась.
Мисс Смит встала, чтобы помочь ему, но он выкрикнул:
— Ради Бога, не подходите!
Тем не менее, пока он удерживал правую руку, она помогла наложить и зафиксировать повязку.
— Теперь все будет хорошо, — сказала она, дружески кладя руку ему на плечо и улыбаясь в его обеспокоенные глаза.
— Вы очень добры ко мне, моя дорогая, — неловко пробормотал он.
Казалось, сэр Джеймс и дальше продолжит в том же ключе, но после секундного колебания он прошел к столу и занял свое обычное место.
Отныне он вовсе не предпринимал попыток написать письмо, и, поскольку на протяжении нескольких недель никаких необычных инцидентов не происходило, снова снял повязку.
Но однажды вечером случилось нечто странное. Его навестил новый и блестящий местный священник, преподобный Дуглас Макэндрю, приглашенный для обсуждения возможной установки в храме более экономичной системы центрального отопления. Когда гость ушел, сэр Джеймс взял лист бумаги, на котором во время разговора оставлял краткие записи. Увиденное поразило его. Напротив каждого пункта в списке стоял непристойный, а иногда даже богохульный комментарий, написанный словно чужой рукой — грубой, бесстыдной, неуклюжей и инфантильной. К примеру, напротив рубрики «Предложения Макэндрю» значилось такое примечание: «К черту Макэндрю, лицемерного клирика».
Отойдя от первого шока и успешно удержавшись от того, чтобы признать, что комментарии его даже позабавили, он на какое-то время предался унынию. Неужели этот чертенок, этот дьявол, обосновавшийся внутри него, будет теперь преследовать его вечно? Чего он от него хочет, этот сатанинский дух? Сэр Джеймс припомнил и обдумал его различные поступки. Если бы та сила, что заселилась в него, проявляла беспокойство исключительно по поводу письма, ее вполне можно было бы рассматривать как некого ангела-хранителя, защищающего его от разрушения карьеры через сущее донкихотство. Но нет! Существо — или что там еще — было определенно порождением зла, вульгарно сексуальным и получающим удовольствие от жестокости.
Через некоторое время его осенило. Раз уж чертенок выражает себя через письмо, он мог бы предоставить ему возможность высказаться более полно, — вдруг удастся понять, чего тот добивается? Тогда, возможно, с ним совладать удастся или же (эта мысль была тут же неумолимо отброшена) от него откупиться.
С чувством глубокой вины — он крайне неодобрительно относился к каким бы то ни было занятиям оккультизмом — сэр Джеймс потянулся за новым листком, взял карандаш и занес руку над девственно-чистой поверхностью бумаги. Какое-то время рука оставалась неподвижной, но вскоре неуверенно задвигалась, и через пару мгновений ручка устремилась вперед в потоке слов. Почерк снова выходил неаккуратным, растянутым и неестественным, однако же то был его собственный почерк — точнее, искаженная и незрелая версия оного.
Шокированный, но очарованный, он прочел странную околесицу. По большей части то были богохульства и ругательства, но мало-помалу вздор становился все более и более вразумительным, раскрывая грубую и злобную личность, глубоко несчастную вследствие крушения ее безумных замыслов и тщетности извращенных идеалов. Письмоводитель полагал себя настоящим сэром Джеймсом, почему-то лишенным свободы и почти беспомощным. Самый внятный пассаж выглядел так:
«И что это на меня нашло? Почему я чувствую себя обязанным писать это проклятое дурацкое письмо? Эти молодые коммуняки должны получить то, чего заслуживают. И вообще это не мое дело, а будь моим, я бы наказал их кнутом, а то, если бы достало смелости, и вовсе бы вздернул. Рабочие должны знать свое место.
Однако ж это все, что я могу сделать, чтобы этим письмом не выставить себя полным глупцом и не бросить на ветер все создававшееся годами, власть и положение в городе. Все дело в сентиментальности, отравляющей с детства, пропитывающей душу и расслабляющей нервы. И чему они только поклоняются в этой Часовне! А я, придурок, им еще и помогаю, Их мерзкая рабская религия пробралась в мою кровь. К черту ее! Я знаю, что родился господином, а не рабом. И однако же я — раб рабов. Телом и душой я — в цепях, свободна лишь моя правая рука. Да будь она проклята, их отравляющая нравственность! У меня есть своя собственная, воля господина, живущего во мне. Но я позволил этим рабским умам обвести меня вокруг пальца. Их ханжество не сковывает меня боле. Я сильный человек, рожденный вести за собой сильных людей и использовать рабов так, как мне это вздумается. Они будут обливаться потом и страдать ради меня, меня, властителя дум. Бог есть не любовь, но сила; он не великодушный, но жестокий. Рабы будут работать у меня до тех пор, пока не упадут замертво, работать во славу жестокого Бога. Он сильный и кровожадный, и страдания рабов есть дыхание его жизни. Рабов и женщин. Почему я всегда сторонился женщин чувствуя тошнотворную ответственность перед ними? Милдред! Она желает обладать мною, но я хочу обладать ею, и, клянусь Богом, заполучу ее — и не на ее условиях. Заполучу для неистовой любви и сладкой пытки. А когда она будет сломлена, заполучу и других. К чему эти угрызения совести, эта пристыженность? Я буду жить так, как мне велит моя дерзкая мужественность. Я буду жить вечно. Найду способ. Я знаю, что я — правая рука Бога. Бог и я есть единое целое. И когда я пробужусь окончательно, я, конечно, снова стану Богом, таким, каким был до того, как меня схватили рабы. Потом я разделаюсь с ними, как с мухами, и буду смеяться».
После этого текст стал столь резким и возмутительным, что сэр Джеймс не выдержал. Левой рукой он выхватил карандаш, тогда как рука правая вцепилась в левую, расцарапывая ее до крови. Внезапная боль, похоже, подействовала и на саму правую руку, так как она вяло упала на стол.
Разум сэра Джеймса, казалось, тоже парализовало. Он сидел, глядя, словно завороженный кролик, на свою правую руку. Когда же он наконец пришел в себя, то решил, что вечером обязательно позвонит врачу. Но сначала нужно помолиться, так как над ним явно поработал Сатана. Он прикрыл лицо левой рукой, и вскоре к ней покорно присоединилась рука правая. Он попросил Бога своей церкви освободить его от этого проклятия, пообещав, что впредь будет жить в безупречной набожности. Чем больше он молился, тем явственнее ощущал, что обращение за медицинской помощью станет признанием поражения, духовной испорченности. Нет, он должен победить захватчика сам, без другой помощи, кроме помощи Господа Бога.
На следующее утро, конечно, рука вела себя совершенно нормально. Жизнь шла, как и обычно, и он позволил себе поверить, что все будет в порядке. Но присутствие мисс Смит будоражило, навевая отвратительные фантазии. Диктовка сделалась бессвязной, и она заметила, что его что-то терзает. В конце концов сэр Джеймс уронил голову на руки и произнес:
— О Боже, что же мне делать?
В мгновенном порыве она подошла и наклонилась к нему, положив руку на плечо.
— Расскажите, в чем дело. Расскажите мне все. Я действительно хочу вам помочь. Нет смысла притворяться, что я не люблю вас, потому что вы знаете: люблю, люблю всей душой.
И тут он неблагоразумно поднял правую руку и сжал ею ту, что лежала на его плече. Мятежная рука тотчас же пробудилась для самостоятельного действия и вцепилась в изящную женскую ручку. Он вскочил, задев мимоходом женщину, и попытался отступить, но его правая рука, вцепившаяся в жертву столь свирепо, что та закричала, потянула ее за ним. Тщетно она пыталась высвободиться, пока правая рука перемалывала кости ее пальцев и ладони в своем своевольном, безжалостном пожатии. Тщетно своей левой рукой пытался высвободить пленницу сэр Джеймс. Затем, вспомнив об эффекте боли, он протянул свободную руку к столу, схватил карандаш и несколько раз вонзил его в тыльную сторону правой руки. Сам он ничего не почувствовал, но рука упала, парализованная.
Мисс Смит стояла, растирая раздавленную ладонь. Слезы физической боли и психического стресса стояли в ее глазах, и вид ее вызвал у него прилив нежности. Внезапно она стала для него живым человеком. Он увидел ее как нечто гораздо более прекрасное, чем он сам, как живую душу, страдающую из-за него. Ему безумно захотелось обнять и утешить ее, быть с нею всегда.
— Дорогая моя, — сказал он, но на этом слова его иссякли, так как этот внезапный приступ благородных чувств показался ему лишь новой уловкой той дьявольской силы, что терзала его, уловкой, целью которой было скомпрометировать его через нее. Нежность быстро сменилась страхом и даже отвращением. Она была вечной искусительницей, орудием Сатаны. Дай он волю сентиментальности, его могли бы обманом даже заманить под венец. А желанием жениться он не горел. Он давным-давно посвятил себя гораздо более величественной цели, нежели семейное счастье. Он думал о себе как о неком христианском рыцаре, состоящем на службе у Церкви, или, скорее, свадебной часовни. Нет, он определенно не должен попасть в ловушку. У него слишком много важной работы в городе, а если когда-нибудь он и соберется жениться, то подойдет к выбору супруги со всей тщательностью. Милдред Смит — всего лишь секретарша, а стало быть неподходящая пара для посвященного в рыцари олдермена.
— Мисс Смит, — сказал он, внезапно переходя от теплого тона к формальному, — вам лучше уйти. Мне очень жаль, что вам пришлось пережить этот болезненный опыт. Я целиком и полностью виноват в том, что задержал вас, но это потому, что ценил ваши услуги очень высоко. Теперь, однако, я должен с большим сожалением прекратить ваши отношения с фирмой.
— Но я не могу уйти вот так, — прервала его женщина. — Я должна помочь вам пройти через эту ужасную неприятность. Я должна…
Он не дал ей закончить, отрезав:
— Со мной все будет в порядке. Прошу вас, уйдите. Вам еще месяц будет выплачиваться жалование, пока вы не подыщите себе новое место, и я сделаю все от меня зависящее, чтобы помочь вам.
— Очень хорошо! — довольно холодно бросила она и направилась к двери.
— Я буду глубоко признателен, — поспешно добавил он, — если вы позволите мне лично, в знак благодарности за все то, что вы сделали, выплачивать вам ежегодную ренту в размере пятидесяти фунтов; конечно, при условии, что вы нигде не станете распространяться о происшедшем здесь досадном инциденте.
Она посмотрела на него с выражением, в котором нежность, казалось, боролась с негодованием, затем взялась за ручку двери. Он двинулся за ней следом, убеждая принять его предложение и поднимая ренту до ста фунтов. Она возмущенно повернула ручку. Он подскочил к ней вплотную, умоляя настойчиво, но высокопарно. И тут вдруг он осознал, что ситуация изменилась. Его левая рука упала на ее правую, лежащую на дверной ручке. Она попыталась отдернуть руку, но его левая рука нежно подхватила ее и теперь подносила к губам. Поцелуй придушил все его формальные и бестактные ремарки. Все действия его левой руки, но только не губ, были автоматическими; и однако же он не осознавал их, пока не увидел, как его левая рука подносит ее руку к губам. Он ощутил мягкое, очень приятное прикосновение. Она отвела руку лишь после небольшой паузы, и в ту же секунду он отступил назад. Поцелуй — а он позволил губам сыграть свою роль не подневольно, но со страстью — снова наполнил его пылом любви и нежности и открыл глаза на всю бессердечность его недавнего предложения. Но тут им опять овладела паника. На пару секунд он застыл на месте, но затем все же попятился, и в тот же миг его левая рука протянулась к ней в безошибочном, но безмолвном умоляющем призыве. А потом безвольно опустилась.
Они стояли, глядя друг на друга. Теперь он заметил, что ее лицо озарено нежностью и счастливой улыбкой, но тут же, к своему ужасу, услышал собственный голос:
— О, прости меня! Ты очаровательная и здравомыслящая и великодушная! Когда я выздоровею, то почтительно попрошу тебя стать моей женой!
Тут же, опомнившись, сэр Джеймс выкрикнул:
— Нет! Я этого не говорил, не говорил, это сказал кто-то другой!
Шатаясь, он подошел к столу, упал на стул и, закрыв лицо руками, простонал:
— О Боже, что со мной происходит?
Секретарша, скрыв волнение под холодной, деловитой манерой, направилась к телефону.
— Вам все-таки нужен врач. Я позвоню.
Но он выпрямился и категорически запретил ей звонить, заявив, что врач ему не поможет. Это касается только его и Бога.
Подняв трубку, она резко бросила:
— Не будьте глупцом! Вам нужен врач!
Но, голосом грубым и злобным, он прокричал:
— Положите! Похоже, вы плохо на меня влияете. Вы меня не понимаете. Прошу вас, уйдите!
В глубокой печали и растерянности она вышла из комнаты.
Оставшись один, сэр Джеймс принялся расхаживать по кабинету взад и вперед.
— Это кульминация, — сказал он себе. — Я не выйду из этой комнату, пока не одолею засевшего во мне Сатану. Нужно помолиться.
Но помолиться он не смог — так и ходил по комнате, из угла в угол. Рабочий день близился к концу, и клерки и машинистки уже откладывали в сторону свои рабочие принадлежности и собирались домой. Вскоре эти звуки стихли. До него доносился лишь шум улицы — грохот трамваев, сирены автомобилей.
Опускались зимние сумерки. Он выключил свет и задернул шторы. Закурил сигарету, но тут же затушил ее, так как собирался помолиться. Вернувшись за стол, он закрыл лицо руками и зашептал:
— О, Господи, спаси меня! Я хочу написать это письмо и пожертвовать карьерой, хочу отказаться от всего того, что планировал совершить для Тебя в этом городе. Я хочу, но дьявол, что терзает меня, мне этого не позволит. О, Господи, дай мне сил изгнать ужасную тварь, что владеет мною. Спаси, спаси меня! Я подниму зарплату продавщицам, пусть даже и за счет сокращения прибылей.
Мысли переключились на проблемы бизнеса. Осознав, что уже не молится, он встал и снова принялся расхаживать по комнате, настраивая себя на религию.
— Бог послал Своего сына, чтобы тот умер ради грешников, — размышлял он. — Я грешник, как и все мужчины, и я раскаиваюсь и люблю Господа всем сердцем. И однако же мною по-прежнему владеет дьявол. Почему, почему? Что я должен сделать? Что еще я могу сделать, кроме как раскаяться и исполнить долг, написать письмо? Сатана наверняка покинет меня. Господь наверняка сделает меня таким, каким я был, чтобы я и дальше мог служить Ему. — Сэр Джеймс снова обратился к молитве. — О, Боже, — попросил он, — покажи мне, что я должен сделать.
Он стоял возле окна, спиной к нему. В этот момент левая рука неловко потянулась назад, к занавеске, и отдернула ее. Он повернулся и посмотрел в темноту. На противоположной стороне улицы, между верхушками двух огромных зданий делового назначения, виднелись клочок неба и одна яркая звезда. Левая рука — ладонь внизу, пальцы широко расставлены — медленно вытянулась по направлению к темноте и звезде. Несколько секунд рука оставалась неподвижной, потом медленно упала к левому боку. Неправильно понять этот жест было просто невозможно: он выражал приветствие, подчинение чужой воле, мир.
Добрых полминуты сэр Джеймс пристально смотрел в тишине на звезду. Как и другие, он принимал громадность и мистерию вселенной, но, на уровне эмоций, восставал против нее. За эти полминуты он испытал то, что определенно не мог описать адекватно.
— Небеса возвещают… — прошептал он, но внезапно ощутил неполноценность человеческого языка и потому не закончил цитату. — Красота, мистерия, любовь… и ужас! И все, все это следует принимать — принимать с радостью, всем сердцем!
Но не успел он это изречь, как уже испугался. Уж не сходит ли он с ума? И ужас тоже следует принимать? Теперь звезда стала исключительно символом животной силы и бездумной необъятности материальной вселенной. Ему показалось, что в подобной вселенной нет места для божественной любви. Его вера разрушилась, и он остался с категорическим отрицанием и ненавистью. В порыве самоутверждения он сжал правый кулак и погрозил им звезде. И туг же левая рука поднялась и нежно погладила вскинутый кулак, будто успокаивая, и гладила до тех пор, пока он не опустился, смиренный.
К нему вернулся покой; покой, не поддающийся пониманию, поскольку ему представлялось иррациональным, что осознание этой огромности и тайны с одной стороны и неадекватности его собственной веры с другой не способно возбудить в нем иные эмоции, кроме ужаса. Интерпретировав этот странный опыт как еще один трюк Сатаны, он резко вытянул правую руку вперед и задернул занавеску, загородив тьму. Затем снова вернулся за стол и закрыл лицо руками для очередной молитвы. Но молитва не шла. Те слова, что приходили в голову, едва ли могли выразить мрачное смятение разума.
Вскоре, несмотря на то, что глаза его все еще были закрыты в попытке помолиться, он осознал, что левая рука уже закрывает лицо. Он открыл глаза и увидел, что рука ощупывает стол. Как только ей помогло зрение, она схватила листок бумаги и карандаш и начала писать — почти неразборчиво, так как сэр Джеймс практически так и не научился писать левой рукой. К тому же, листок постоянно сдвигался, поскольку он не придерживал его другой рукой. Горя желанием узнать, что же написала левая рука, он опустил руку правую и прижал ею листок.
Левая рука написала:
«Вот бы я мог пробудиться окончательно и контролировать все мое тело так, как я сейчас контролирую мою левую руку! Вот бы я мог всегда быть собой трезвомыслящим, а не той тупоумной и бесчувственной частью меня, которая считает себя мной настоящим и обычно контролирует все мое тело! Теперь я прозрел. Но этот другой я, этот бедный, слепой, заблудший я никогда ничего не видит ясно и отчетливо, несмотря на весь его практичный «реализм». Сейчас вся моя прошлая карьера видится мошенничеством, притворством, безудержным своекорыстием под личиной благородных мотивов. Хотя нет, не только своекорыстием. Нет! Полагаю, я на самом деле желал стоять за свободу и братство, но забота о собственной репутации всегда сказывалась на моем поведении не лучшим образом. Потому-то я и не смог заставить себя написать то письмо. Отчасти я хотел это сделать но худшая, дурная часть меня всегда следила за тем, чтобы я этого не сделал. А потом еще Милдред! Здравомыслящая, очаровательная, верная Милдред! Только когда я бываю собой настоящим, я осмеливаюсь признавать, что люблю ее, и тогда только моя левая рука может неуклюже сказать ей об этом. Лишь одна Милдред может спасти меня от меня самого и оправдать в глазах Бога. И, однако же, в состоянии отупения я чувствую свое превосходство над ней и настраиваю себя против нее! Я, напыщенный, гнусный и бесчувственный осел, чувствую, что стою выше Милдред Смит! А потом еще Часовня! О Боже, Часовня! В душе я несомненно верен ей, просто потому, что знаю: она действительно, в своем архаическом символизме, лелеет и хранит Любовь, которая и впрямь в некоем мрачном смысле божественна. Но вся эта мифология и мое собственное неисправимое самомнение уводят меня в сторону. Я должен, должен бодрствовать. Я должен отличать подлинный дух, скрытый где-то в Часовне (но гораздо ярче сияющий в Милдред), от всех его жалких имитаций, встречающихся в Часовне, в мой собственной жизни, в прогнившем обществе, которым я помогаю управлять. Я никогда не напишу письмо, пока не приручу необузданную, незрелую часть себя; а этого я не сделаю до тех пор, пока не пробужусь полностью и навсегда, как сейчас пробудился на время. Но мне предстоит сделать нечто большее, чем написать письмо, а потом эгоистично защитить себя от вызванных им последствий. Я должен присоединиться к притесняемым и сражаться на их стороне. Я должен изменить весь характер и структуру моего бизнеса. Я должен принести в Часовню новый дух или же покинуть ее. И я должен иметь мужество жениться на женщине, которую люблю».
Тут уже сэр Джеймс не выдержал. Правой рукой он вырвал бумагу, скомкал ее и бросил в огонь. Пару секунд левая рука еще продолжала писать — на промокательной бумаге. Но правая рука, теперь вышедшая из-под контроля, схватила ручку и с чудовищной, первобытной силой вонзила ее в левую руку, наполовину погрузив острый конец в плоть. Сэр Джеймс ничего не почувствовал, левую руку парализовало. Безумная радость охватила его при виде крови, и когда правая рука нанесла новый удар, а за ним и еще один, он рассмеялся. Схватив окровавленную ручку, он принялся неистово писать на промокательной бумаге. «Туалетные» непристойности и грубые порнографические рисунки переплетались с заявлениями человека, страдающего манией величия и проникнутого ненавистью бесовского духа в левой руке. Время от времени, когда ручка пересыхала, она «заправлялась» кровью, сочившейся из левой руки. Сэр Джеймс взирал на это с ликованием, забывая о своем респектабельном «я». Но паралич и бесчувствие левой руки длились недолго. Он ощутил острую боль. Одновременно на него накатила волна отвращения, вызванного видом месива из чернил и крови. И тогда его нормальное «я», смятенное приятием жестокости правой руки, осознало ужасающий конфликт между его респектабельными ценностями и этим всплеском жестокости. Призвав на помощь всю силу своей воли, он прокричал: «О, Господи, спаси меня, спаси!» Ответом на его просьбу была тишина. Какое-то время он ждал, вслушиваясь в эту тишину. Затем его охватило безумие.
Явившиеся утром уборщицы обнаружили разгромленную комнату. Ящики стола, все до единого, были вытащены, их содержимое разбросано по полу. Стулья перевернуты, картины сорваны со стен, стекла разбиты. Шокированные женщины подумали о грабителях. Сэр Джеймс сидел в мягком кресле, поглаживая правую руку, которую как-то сломал. На все вопросы он отвечал «грубостями» and бессмысленным бормотаньем. Его левая рука продолжала двигаться, будто строча что-то на бумаге, и одна из женщин вложила в нее карандаш и подсунула под нее лист бумаги. Сэр Джеймс написал слово «врач» и телефонный номер, а затем букву «М». Но тут все его тело забилось в некоем припадке, и больше они уже ничего не смогли от него добиться. После того как на сломанную руку наложили шину, мистера Пауэра увезли в частную лечебницу, специализирующуюся на душевнобольных. Надежда на то, что при должном уходе рассудок вернется, остается в настоящее время смутной.

 

Олаф Стэплдон
Мир звука

 

В помещении было тесно и душно. Казалось, музыка не имеет четкой формы. Это были сущие джунгли шума. Время от времени то один инструмент, то другой выдавал полтона, но каждое из этих недоразвитых музыкальных созданий погибало прежде, чем успевало встать на ноги. Какой-то другой и враждебный зверь набрасывался на него и пожирал целиком, или же сами джунгли подавляли его.
Эта непрекращающаяся борьба за существование утомила меня. Я закрыл глаза и, должно быть, уснул, так как внезапно резко пробудился, или же мне это только почудилось. Случилось нечто странное. Музыка все еще продолжалась, но я был парализован. Я не мог открыть глаз. Не мог позвать на помощь. Не мог пошевелить телом, так как вовсе его не чувствовал. У меня не было тела.
Что-то случилось с музыкой и с моим слухом. Но что? Казалось, сплетение звуков стало несравненно более объемистым и закрученным. Я не особо разбираюсь в музыке, но тут вдруг я осознал, что эта музыка переполняет, так сказать, все интервалы между нормальными полутонами, что она использует не только четвертитоны, но также «сантитоны» и «миллитоны», с тем эффектом, который, несомненно, стал бы настоя-
щей пыткой для среднестатистического уха. Мне, в этом моем измененном состоянии, она давала ощущение насыщенности, цельности и живости, которых так недостает обычной музыке. Более того, эта странная музыка имела и другой источник изобилия. Она поднималась и опускалась над вереницами октав, уходя за пределы нормального слуха. И однако же я ее слышал.
Чем больше я слушал, тем больше — к собственному удивлению — привыкал к этому новому жаргону. Я обнаружил, что легко различаю все виды последовательных музыкальных форм в этом мире звука. На неясном, экзотичном фоне более или менее постоянных аккордов и вибрирующей «листвы», если можно так выразиться, играли рельефные и непрерывно меняющиеся звуковые фигуры. Каждая представляла собой устойчивый, хотя и колеблющийся в особенностях жестикуляции и то усиливающий, то понижающий свое звучание музыкальный предмет.
Вдруг я сделал открытие, которое в любой другой момент счел бы невероятным, но которое тогда, однако же, показалось мне вполне обычным и само собой разумеющимся. Я понял, что все эти звуковые фигуры вполне себе живые, даже наделенные разумом. В обычном мире все живое воспринимается в виде изменяющихся комбинаций видимых и осязаемых характерных признаков. В этом же безумном мире, который казался мне вполне обыденным, комбинации не цвета и формы, но звука образовывали реальные живые тела. Когда до меня дошло, что я попал в страну «плановой музыки», то на какое-то мгновение я испытал омерзение. То был мир, нарушавший незыблемые каноны музыкального
искусства! Но потом я напомнил себе, что музыка не просто рассказывает, но фактически «проживает» свою историю. По сути, это было не искусство, но жизнь, так что я дал волю моему любопытству.
Наблюдая за этими, забавлявшимися таким образом передо мной созданиями, я обнаружил (скорее даже — снова заметил), что, хотя этот мир и не имел настоящего пространства, такого, которое мы воспринимаем посредством зрения и осязания, чем-то вроде пространства он все же располагал, так как в некотором смысле эти живые штуковины двигались относительно меня и относительно друг дружки. Судя по всему, «пространство» этого мира состояло всего из двух измерений, обладавших совершенно разными свойствами. Одним из них было очевидное измерение тональности, или модуляции, на едва уловимой «клавиатуре» этого мира. Другое воспринималось лишь косвенно. Оно соответствовало слышимой близости или отдаленности одного и того же инструмента в обычном мире. Точно так же, как мы видим вещи близко или далеко благодаря цвету и перспективе, и в этом странном мире определенные характеристики тембра, гармоники, обертонов передавали ощущение «близости», а другие — ощущение «дальности». Специфическая крикливость, зачастую вкупе со звонкостью звука, означала «близкий»; неизменная ровность, или призрачность тембра, как правило, в сочетании с тусклостью, означала «далекий». Объект, отступавший в это «горизонтальное» (как я его назвал) измерение, постепенно терял свой насыщенный тембр, а также детальность и четкость. В то же время он становился все менее и менее слышимым, а в итоге сделался и вовсе неразличимым на слух.
Следует добавить, что каждый звуковой объект также обладал собственным характерным тембром, почти как если бы каждая вещь в этом мире представляла собой тему, исполняемую одним и тем же инструментом. Но вскоре я обнаружил, что в случае живых штуковин тембр-диапазон каждой из них крайне широк, так как эмоциональные изменения могут сопровождаться далее более значительными изменениями тембра, чем те, которые различают наши инструменты.
В противоположность неоднородному, но практически неизменному фону или ландшафту, эти живые штуковины находились в постоянном движении. Всегда сохраняя свою индивидуальность, свою базовую идентичность тоновой комбинации, они могли отдаляться или приближаться в «горизонтальном» измерении, перемещаясь вверх и вниз по всей звуковой шкале. Кроме того, они находили удовольствие в непрестанной волнообразной игре музыкальной жестикуляции. Очень часто одно из этих созданий, путешествуя вверх-вниз по шкале, сталкивалось с другим. Тогда либо оба они взаимопроникали и скрещивались между собой, словно поперечные волны в море, либо происходила взаимная корректировка формы, позволявшая им протиснуться один мимо другого без «столкновения». И столкновение в этом мире во многом походило на диссонанс в нашей музыке. Иногда, во избежание столкновения, созданию достаточно было немного изменить свою звуковую форму, но порой ему приходилось отскакивать, так сказать, в другое измерение, которое я назвал «горизонтальным». За счет этого он на какое-то время становился неслышимым.
И туг меня — с все той же странной фамильярностью — осенила другая мысль: я и сам имел «тело» в этом мире. Оно было «ближайшим» из всех звуковых объектов. Оно располагалось так «близко» и было столь явным, что я заметил его, лишь когда оно пришло в действие. Это произошло совершенно неожиданно. Одно из движущихся созданий нечаянно столкнулось с нижней частью моего музыкального тела, в результате чего я ощутил внезапную острую боль. Тотчас же, за счет рефлекторного движения, а затем и целенаправленно, я подкорректировал мою музыкальную форму во избежание дальнейшего конфликта. Тем самым я открыл, или переоткрыл, эффективность преднамеренного действия в этом мире. Кроме того, я не смог удержаться от порывистого музыкального жеста, который, как я уже знал, являлся выразительным речевым сигналом. Фактически, на языке того мира я воскликнул: «Черт возьми, да вы мне палец отдавили!» Налетевшее на меня создание ответило извиняющимся бормотанием.
Некто новенький, возникший из безмолвной дали, присоединился к моим веселым спутникам. Это существо показалось мне крайне притягательным — и мучительно знакомым. Ее (это была она) гибкая фигура, ее лирические, хотя и немного сатирические движения превратили джунгли в Аркадию. К моему удовольствию, я обнаружил, что знаком ей и не совсем противен. Игриво поманив к себе, она втянула меня в игру.
Впервые я не только изменил положение моих музыкальных конечностей, но и задвигался всем телом — как в измерении тональности, так и в «горизонтальном». Как только я приблизился, она со смешком от меня ускользнула. Я последовал за ней, но очень скоро она растворилась в джунглях и в отдаленности тишины. Естественно, я был решительно настроен преследовать ее до конца: я не мог уже жить без нее и в изысканной гармонии двух наших натур представлял себе восхитительные креативные потенциальности.
Позвольте вкратце объяснить вам способ передвижения в этом мире. Я определил, что, вытянув музыкальную конечность и «зацепившись» ею за звуковую модель какого-нибудь неподвижного, отдаленного предмета, в одном измерении или же другом, я цеплялся за сам предмет и мог подтягивать к нему все мое тело. Затем я мог перебрасывать другую конечность к еще более далекой точке. Таким образом, я был способен перемещаться в этом лесу звука со скоростью и безошибочностью гиббона. Всякий раз, когда я куда-либо двигался — в том или ином измерении, — это мое движение, по внутренним ощущениям, казалось мне всего лишь противоположно направленным движением окружавшего меня мира. Близкие предметы становились еще более, или же, напротив, менее близкими; далекие — не столь далекими, или же отдалялись еще больше и исчезали из виду. Точно так же мое движение вверх или вниз по музыкальной шкале представлялось мне понижением или повышением тональности всех прочих предметов.
В движении я не испытывал ни малейшего сопротивления со стороны других предметов — разве что в столкновениях, вызванных отсутствием гармонии, которых я, как правило, избегал за счет изменения формы. Я обнаружил, что некоторое несоответствие между мною и всеми прочими сулит лишь легкое сопротивление и никакой боли. Разумеется, подобные контакты могли быть и приятными, но резкие диссонансы были сущей мукой, долго выносить которую не смог бы никто.
Вскоре я понял, что существуют пределы моего возможного движения вверх-вниз по шкале. Опускаясь на десятки октав ниже моего обычного состояния, я начинал ощущать подавленность и вялость. На протяжении всего того времени, пока я с трудом продвигался вниз, мой дискомфорт лишь усиливался, — но лишь до того момента, пока, в неком экстазе, я не взлетал снова к моему естественному музыкальному уровню. Высоко воспарив над этим уровнем, я сначала чувствовал приятное возбуждение, но по мере того, как число октав возрастало, накатывало головокружение, и вскоре я опускался к тем немногим октавам, коими характеризовалась моя привычная среда обитания.
В «горизонтальном» измерении пределов для моих возможностей передвижения, похоже, не существовало, и, главным образом, именно в этом измерении я и пытался разыскать исчезнувшую нимфу, продираясь сквозь постоянно меняющиеся звуковые ландшафты. Иногда они развертывались в вереницы отдаленных, смутных, музыкальных предметов или же в «тоновые» аллеи, глубокие и высокие, раскрывающие сотни октав как над, так и подо мною. Иногда, по причине густой музыкальной «растительности», вид сужался до небольшого, не более чем в пару октав высотой, туннеля, весьма затрудняя мне продвижение вперед. Иногда, чтобы разойтись с непроходимыми предметами, мне приходилось взбираться в сопрано либо, напротив, опускаться в басы. Порой, на пустынных участках, я был вынужден перепрыгивать с одной жердочки на другую, образно выражаясь.
В конце концов я начал уставать. Движения стали замедленными, восприятие — неотчетливым. Более того, сама форма моего тела потеряла что-то из своей приятной законченности. Инстинкт подтолкнул меня к поступку, который удивил мой рассудок, но который я совершил без малейшего колебания. Приблизившись к неким небольшим, но ароматным музыкальным предметам, безусловно, очень простым, но энергичным и стойким образцам тембра и гармонии, я просто-напросто их поглотил, то есть разломил звуковую модель каждого из них на более мелкие части и инкорпорировал все это в мою собственную гармоничную форму, после чего, посвежевший, двинулся дальше.
Вскоре я столкнулся с толпой разумных существ, суматошно несшихся мне навстречу и налетавших, в этой их спешке, друг на друга. Их эмоциональный тембр выражал такой страх и ужас, что ими заразилась даже моя собственная музыкальная форма. Поспешно сдвинувшись на несколько октав в направлении басов во избежание встречи с этой неистовой оравой, занимавшей в основном верхние звуковые частоты, я окликнул их, спросив, чем вызвано это беспорядочное бегство. Когда они проплывали мимо, я различил лишь один крик, который можно было бы перевести так: «Большой и Страшный Серый Волк!»
Страх покинул меня, так как я уже понял, что это всего лишь кучка очень юных существ. Успокоительно рассмеявшись, я поинтересовался, не встречалось ли им разыскиваемое мною очаровательное создание (Те легкость и сладость, с которыми мне на ум, когда это потребовалось, пришло ее музыкальное имя, вызвали у меня улыбку). Ответом мне был лишь еще более громкий вопль инфантильной печали, с которым они растворились в далекой дали.
Встревоженный, я продолжил мое путешествие. Спустя некоторое время я оказался в огромной пустынной зоне, где услышал очень отдаленное, но зловещее рычание. Я остановился, чтобы прислушаться к нему получше. Ко мне приближалось нечто. Его обрисовавшаяся вдали форма была слышна четко и ясно. Вскоре я понял, что это не просто ребяческое пугало, но огромный и свирепый зверь: конечности продвигали его, громыхающего в басах, вперед с поразительной скоростью. Его жесткие звуковые усики, мелькавшие то тут, то там в высоких частотах, выискивали какую-нибудь жертву.
Осознав наконец, какая судьба, должно быть, постигла мою дорогую спутницу, я ощутил тошноту и слабость. Все мое музыкальное тело затрепетало от страха.
Прежде чем я решил, что делать, зверь заметил, скорее даже — услышал, меня, и начал надвигаться на меня с грохотом и ревом поезда, или подлетающего артиллерийского снаряда. Я побежал, но быстро понял, что меня настигают, и погрузился в дебри хаотичного звука, который услышал впереди и в самых высоких частотах. Постаравшись как можно лучше приспособить мою форму и цвет к окружающей дикой местности, я продолжил взбираться наверх. Тем самым я надеялся не только спрятаться, но и уйти за пределы досягаемости усиков зверя. Будучи уже на грани обморока вследствие головокружительной высоты, я облюбовал насест, интегрировал мои музыкальные конечности со структурной расположенных по соседству неподвижных предметов и, закрепившись таким образом, замер в ожидании.
Зверь теперь двигался гораздо медленнее, вынюхивая меня по мере приближения. Вскоре он остановился прямо подо мною, в глубине нижних частот. Теперь его тело отчетливо слышалось как мрачная какофония рычания и отрыжки. Его жесткие усики двигались подо мной, словно раскачивающиеся верхушки деревьев под человеком, взбирающимся на крутой утес. Все еще выискивая, он прошел подо мною. Я ощутил такое облегчение, что на мгновение потерял сознание и успел сползти на несколько октав вниз, прежде чем пришел в себя. Движение выдало мою позицию. Хищник вернулся и начал неуклюже карабкаться ко мне. Вскоре высота воспрепятствовала его подъему, но он добрался до меня одним из усиков, одним воющим арпеджио. Я отчаянно попытался забраться еще дальше в дисканты, но лапа монстра уже впилась в звуковой образ моей плоти. Неистово отбивающегося, меня потянуло вниз, в удушающие басы, где звуковые клыки и когти принялись свирепо рвать меня на части.

 

И тут внезапно я проснулся в концертном зале от громкого скрипа беспорядочно выдвигаемых стульев. Публика уже расходилась.

 

 

Назад: ЭПИЛОГ
Дальше: Олаф Стэплдон Семя и цветок