Глава 10
Те же. Темницкий. Качалкина
Этим же вечером Ева Александровна снова была у него. Они даже прикидочно перестали уже обсуждать вечерние планы: события набирали обороты столь непредсказуемо и стремительно, что оба не могли и подумать о самом малом перерыве, который позволил бы им ненадолго прийти в себя или же как-то унять взятый обоими галоп, временно перейдя на рысь.
— Я немытая и непереодетая, — сообщила Ивáнова, когда он в очередной раз усадил её в пассажирское кожаное кресло.
— Знаю, — бодрым голосом отбился искусствовед, — только ванных у меня, как ты знаешь, две, и купить для тебя смену одежды мне гораздо проще, нежели возить по маршруту Москва — Товарное — Москва. — И улыбнулся. — Извини, Евушка, это никакая не заманка, это чистая правда.
— Я сто лет не включала канал «Культура»… — подала она слабый голос и шмыгнула носом.
— И что же у нас там такое незаменимое? — вяло поинтересовался он, уже выруливая на Пречистенку.
— Да всякое. Бывает, латиноамериканские танцы дают.
— А они тебе с какого боку?
С правого, хотела ответить она, откуда обидная хромая нога растёт, не дающая угомону голове. Но не ответила, потому что понимала: любые претензии, пожелания и обиды — не сегодня. Знала, ему было что ей рассказать, и она этого ждала. К тому же он ухитрился под завязку набить холодильник запасами из «Му-му», что тоже не стало тайной. Это она успела выяснить, незаметно коснувшись алабинского рукава.
Ей было легко оттого, что эти неожиданные отношения её с мужчиной, пускай и не близкие, а исключительно деловые, тем не менее завязались так просто, или даже — просто так, и стали с ходу развиваться самым естественным порядком, минуя стадию неловкости, стыдливости и просто любой недосказанности в смысле намерений сторон. Да и какие могли они быть, эти намерения, — не постельные же? Ему бы и в голову такое не пришло, думала она, подобная дикость: просто зайти перед сном, толкнувшись в её дверь, присесть на край постели, взять между делом за руку, переложив чуть в сторону прислонённую к кровати палку, чтобы не грохнулась о паркет, и недолго поговорить — дотолочь недобранное за вечер, припомнить какую-нибудь важную или же, наоборот, совершенно незначительную деталь, ведущую к падению или взлёту. А может, даже чмокнуть в голову в тихом благодарствии, прощаясь до утра. Но и понимала, что не будет этого, никогда, однако мысль такая уже сама по себе грела душу, подбадривая частым стуком в груди и заставляя дышать, как не дышалось раньше, — порывисто и глубоко.
— Стало быть, так, ведьмушка моя, — начал искусствовед после того, как они отужинали, а он ещё и добавил к меню привычной айловки. — Сегодня я пережил ужас, который мне теперь надобно как-то до тебя донести. Иначе, боюсь, провалим дело и останемся с тем, от чего начинали.
— Не надо, — мягко остановила она его, — я знаю, тебе было плохо. Я вижу. Просто дай мне руку, я посмотрю.
Он молча раскрыл ладонь, и оба синхронно прикрыли веки. Она и так уже была в процессе, а он просто пробовал не мешать, отгоняя посторонние мысли. Чуть позже он открыл глаза и взглянул на неё. Ева едва заметно шевелила губами, словно перебирая во рту нечто известное ей одной и отделяя важное от пустого. Кисти её рук, лодочкой сложенные вокруг его ладони, мелко подрагивали, как бы вторя слабому движению тонких губ. Пальцы её, длинные и бледные, с коротко подстриженными ненакрашенными ногтями, выглядели так, как он любил. Слабо-голубые вены, тут и там пронзавшие тыльную часть ладоней, изгибистыми нитями тянулись от запястий к косточкам кистей, будто на пути от истока к устью выбирали себе удобные проходы, нащупывая причудливые, но верные русла. «А она ведь красавица… — вдруг подумал он. — Господи ты моё несусветное, как же я раньше этого не замечал? И кстати, интересно б разобраться, она больше способная, чем умная, или наоборот?»
— Темницкий? — вдруг спросила она, резко распахнув глаза.
Он кивнул. Она раскрыла ладони и выпустила его руку на волю.
— Детали нужны?
— Не надо, — отказалась Ева Александровна, — я видела, какой ценой тебе дался этот разговор. Надо будет, спрошу.
— А с ними-то что делать? — Он поднял на неё глаза.
— Пока ничего, — покачала головой Ева, — всё решится само. Большего сказать не могу. Или надо общаться с объектом.
— Ты имеешь в виду убийцу?
— Его. Но он никуда не денется, поверь мне. Нам сейчас гораздо важнее работать с Темницким. Все начала и концы в нашем деле завязаны на одном человеке. На нём.
— А мотивы?
— Не знаю, я должна его смотреть. Но в любом случае теперь нам ясно, что оригиналы у него на руках, иначе всё разваливается за абсолютной бессмысленностью. Ну и Шагал, разумеется, там же.
— Которого я, кстати, и видел, — уточнил Лёва, — когда мой несчастный погорелец копировал его с оригинала, на моих же, можно сказать, глазах, в том же самом подвале. Да и «хонда» темницкая как нельзя лучше подпадает под чёрный вездеход, куда Ираида усаживалась тогда с Шагалом в пакете.
— Лёва, мне всё же понадобится его вещь, даже не фотография. Именно предмет, личный, каким пользовался, и часто. Мне нужен след, качественный, мощный. Часы, галстук, очки, часть одежды, ну не знаю, пускай карандаш или ручка, которая обычно при себе. И хорошо бы во внутреннем кармане, у сердца. В общем, нечто подобное.
Алабин подумал и сказал:
— А если тебе самой предлог найти, ну, вроде как его сотруднику? Прийти, скажем, по делу, с просьбой там или, допустим, с каким-то личным пожеланием. Как в прошлый раз, когда тебя Коробьянкина «сентиментализмом» моим облагодетельствовала.
— Не выйдет, Лёва, — не согласилась она, — он нас видел вместе. Насторожится. Решит, вынюхиваю что-то, с твоей же подачи. Если Темницкий — наш реальный герой, то наверняка он крайне осторожен во всём. Тем более, сам же говоришь, что подкинул ему идиотскую мысль про трёх Леонардо вместо двух Гварди и одного Ван Дейка.
— Всё-то она помнит… — с притворной досадой пробормотал Лев Арсеньевич, — опасно с тобой, я же говорю.
— Такая работа, — ответно улыбнулась колдунья.
— Понимаю, — согласился Алабин, — а ещё понимаю, что сам я тем более не смогу закинуть в его адрес насчёт вещицы, согретой у его же большого, жадного и бессердечного миокарда. Просечёт на раз. И завалим дело — уже на два. — И криво улыбнулся. — Интересно, а чего ты там ещё высмотрела про меня, помимо урода Гудилина? Я имею в виду, когда ладошку мою мыслию своею мучила и трепала.
Ведьма, однако, резко перешла к другому, оставив неотвеченным то, что интересовало Алабина, возможно, больше многого остального.
— Я думаю, коль уж мы с тобой забрались так глубоко и вычислили Темницкого, то вполне могли бы ещё раз вернуться к Ираиде. И уже оттуда дотянуться до него, прицельно. Как у них было, например, перед самой её смертью, и отчего случилось так, что в своё время я увидела саркому, но не почувствовала убийства. Готовы вникать, Лев Арсеньич?
— Ну конечно, — с энтузиазмом подхватил Лёва, — всегда готов, сама знаешь. Ты же мой верный поводырь, я всего лишь послушный твой слепец. Так что веди, о путеводная наша!
— Всё… — прошептала она, уже с закрытыми глазами, — поехали… Вот они, оба, вижу… У неё дома… Она, поджав ноги, на диване, в спальне… За окном темно… Скорее всего, поздний вечер или ночь… Глаза у неё красные, опухшие… она будто застыла, смотрит в одну точку, её бьёт мелкой дрожью… Кажется, она больна… и довольно тяжело… Он рядом с ней, Темницкий, держит за руку, гладит, заглядывает в глаза, явно пытается успокоить, пригреть… Вижу, вполне искренне… Она шепчет… не слышу… нет, слышу, вот, вот…
«Господи, господи, ну за что, за что мне это…»
«Всё обойдётся, вот увидишь, Идочка…» — это он ей говорит, но ему неспокойно, это видно по всему…
Ираида Михална закрывает лицо руками, всхлипывает…
«Почему… ну почему я? Саркома не лечится, сказали, даже не стали врать и успокаивать… потом прикинули ещё, дали понять, что месяцев восемь… Всё… дальше — край, как бы намекнули, что на всякий случай думайте, мол, над завещанием, Ираида Михайловна, и всё такое…»
«М-да… рак себе жертву не выбирает, это человек в угоду ему становится жертвой, и никто не знает, кому из нас, когда и за что уходить… — это он уже говорит, Евгений Романыч. — Я же только одно знаю, моя хорошая, уж кому-кому, а тебе — не за что. Ты всю жизнь свою пахала как ненормальная, детей подымала одна, считай, работе этой отдавалась до последнего издыхания… Не понимаю… не знаю, зачем ОН с тобой так… если есть ОН вообще, в конце концов…»
«Я… я знаю, Женя… — это она отвечает, — и ты знаешь… оба мы не можем не знать, за что нам с тобой такое…»
«Не говори так… — снова Темницкий, — мы лишь хотели быть вместе… мы любили… мы любим друг друга, и то была просто необходимость, чтобы уехать, создать новую жизнь, заниматься собою и нашими детьми, ты же знаешь, правда? А рисульки эти и всё прочее… ты же понимаешь… как покоились они по могилам бабушкиным, так и впредь лежать там будут бездыханно, безо всякого толка… Мы-то, по крайней мере, их на свободу выпустим, оживим, к людям хорошим пристроим, и всем от этого только лучше будет… выздоровеешь, к солнцу с тобой поедем, к морю лазурному, детей возьмем…»
Она молчит, продолжает всхлипывать, её всё ещё трясет… Говорит ему:
«Женечка, я решила, окончательно… Я и раньше собиралась тебе сказать, ещё когда записку ту проклятую прочитала, что мне под дверь подсунули, чтобы проверилась… А я, дура, не повелась, выбросила её, подумала, завистники изгаляются, нашли идиотский способ лишний раз поиздеваться… А теперь думаю, может, это ангел мой заботу тогда проявил, хотел упредить, оберечь или пристыдить даже… Я же тогда сразу подумала про нас, про всё, что мы с тобой сотворили, но… перетерпела, устояла… — Она рыдает, он успокаивает её. — Но теперь скажу, чтобы ты услышал меня и чтобы сделал это… пожалуйста…»
«Что такое, солнышко, что ты хочешь мне сказать? — это Темницкий спрашивает уже. — Чтобы я что сделал?»
«Женя… Женечка, прошу тебя, верни всё обратно, пока есть такая возможность. Умру я — как вернём?»
«Ты не умрёшь, я обещаю тебе… — это он говорит. — И всё у нас будет хорошо и счастливо, вот увидишь…»
«Женя… если не сделаешь, то сделаю сама… я уже окончательно всё решила… — Отрывает руки от лица, смотрит на него. — И тогда я, возможно, не умру… ангел… ангел простит меня… нас простит, обоих, тебя и меня… и вернёт мне жизнь обратно… я это поняла вдруг… это было испытание нам, обоим, и мы его теперь должны пройти… И мы пройдём его, Женечка, вместе пройдём, да?»
«Да… пройдём… — это уже он… гладит её по руке… целует в мокрые глаза. — Обязательно пройдём…»
«Я к Всесвятской пойду… — снова она. — Ирэна Петровна знает о моей болезни, она сопереживает, я вижу, она искренне сочувствует, жалеет… Я… я скажу ей, что если умру, то лучший человек на моё место — это ты… Скажу, что неравнодушный, с огромным опытом работы в культуре… скажу, что патриот, каких теперь не сыщешь, что думаешь о культурном наследии нашем, что переживаешь, что видишь в том цель своей жизни…»
«Не говори так, прошу тебя… — это уже Евгений Романович, — не надо, ты не умрёшь, поверь… А про это… знаешь, ты права, мы сделаем это непременно… Останемся чистыми перед Богом и перед людьми, раз ты этого хочешь, раз так решила… Ну, иди, иди ко мне, иди…» Обнимает её, прижимает к себе, гладит по голове… она снова плачет… теперь уже рыдает… сотрясается в плаче… с ней почти истерика… он ещё крепче прижимает её к себе… глаза наполняются влагой…
— Всё!
Ева раздёрнула веки, отбросила голову назад, уперлась взглядом в потолок.
— И что? — дождавшись выхода её из транса, вполголоса прошептал Алабин. — Чему тут хотя бы верить можно?
— Всему… — всё ещё глядя куда-то вверх, откликнулась ведьма. — Даже тому, что ему её искренне жаль… он за время их связи успел к Ираиде привязаться, и не только потому, что построил на ней основной расчёт, но и по-человечески. Знаешь, как это ни странно, но у него нет другой женщины, я это почувствовала. Есть, кажется, мама. Но я не о ней, я о женщинах вообще. И ещё мне кажется: всё, что он натворил, он сделал скорее вынужденно, нежели сам того хотел. Во всяком случае, я не считываю ненависти и даже не ощущаю такого уж серьёзного притворства.
— Ну да, ну да-а… — саркастически протянул Лёва, — хранил, стало быть, верность подруге своей по покраже мильонов в силу вынужденных обстоятельств.
— Да нет, Лёва, это не так, я ведь вполне серьёзно, — не согласилась Ева, — тут вообще, если уж на то пошло, мало личного. Просто она в какой-то момент стала ему опасна, и он, преодолев себя, сделал то, что сделал. Сначала убрал одного свидетеля, копииста из подвала, после чего организовал убийство другого, собственной женщины, которую по-своему даже немного любил. Но это пока лишь предположение, точней скажу только после того, как посмотрю самого.
— То есть ты хочешь сказать, что он на самом деле принял бы её детей, стал бы их воспитывать, заботиться и всё такое, если бы не смертельная болезнь?
— Пока не могу ответить, дети не захватились, — пожала плечами смотрительница, — так… едва-едва, краем зацепила разве, но это никак не связано с Темницким. В этой области всё почему-то довольно темно, мутно как-то. Наверно, из-за того, что вся энергия ушла на несчастную мать. И какая-то часть на Женечку её.
— Ясно! — Лёва оторвался от лежанки и принялся вымерять шагами пространство гостиной от дивана к столу и обратно. Диван, освободившись от хозяйского веса, слабо скрипнул пружинами и вернул себе форму изделия конца девятнадцатого века. — Теперь, стало быть, переходим ко второму и главному этапу наших мероприятий. — Он вопросительно посмотрел на Еву. — На очереди Темницкий, основной злодей. Всё верно?
Ева утвердительно кивнула. И, глянув на часы, предложила:
— Лёва, завтра у меня выходной, так что я утром домой, и заночую тоже там. Ты просто забрось меня на работу, у меня дело на пять минут. Дальше я сама. И ещё мне надо подумать, как нам лучше подступиться к Темницкому, чтобы его не спугнуть. А встретимся послезавтра, как всегда, ладно?
Алабин кивнул. Сказал:
— Я там на постель тебе чистые полотенца положил, синее такое, для тела, и жёлтое, для лица, увидишь. А на утро — яйца. Нормально? И творог ещё есть — будешь?
— И нормально, и буду…
Он приблизился, притянул её голову к губам, чмокнул звонко и делано игриво. Со смаком. Так, на всякий случай, чтобы не возникло никому не нужных помех. Волосы её пахли чуть горьким и сухим. «Полынь, что ли? — подумал он. — Или, может, мелисса… Или же что-то гвоздичное? Но всё равно не дурней моего Ёшика Ямомото». А вообще было без разницы, ему по-любому нравилось то, как она пахла, как лежали её волосы, туго перехваченные сзади чёрной махровой резинкой, как тускло поблёскивали они, слабо высветленные слегка приглушённым светом витражного абажура, низко нависающего над обеденным столом. Абажур тот, начала прошлого века, русской работы, изготовленный питерским рукодельщиком Семёном Агапкиным, с филигранной вязью вкрапленных внутрь стекла латунных нитей и шариками искусственного жемчуга на стыках разноцветно-смежных ромбиков, достался ему в виде добивки при обмене эскиза Бориса Григорьева «После ресторана» на первую версию картины Зинаиды Серебряковой «За туалетом». Во взаимном интересе столкнулись тогда люди грамотные, оба коллекционеры, однако без участия Льва Арсеньевича всё же не получалось. Он свёл, он же провёл прикидочную экспертизу и оценку, и он же после этого вправе был рассчитывать на благодарность, хотя и сделал то из чистой благотворительности. Оба человека были достойные, опытные и настоящие, без дураков. Коллекционный абажур этот пришёл от первого из них, больше как вежливый реверанс в сторону маэстро Алабина. Но при этом от самого маэстро не утаился и тот факт, что половину стоимости антикварного абажура по завершении сделки второй её участник передал первому, отрабатывая заранее имевшуюся договоренность. Всё, в общем, как всегда. Особенно когда и слева, и справа от знатока расположились нормальные люди.
Утром, не так чтобы к моменту открытия, но и задолго до обеда, Ева Александровна появилась в третьем зале, правда без форменного одеяния. Качалкина, завидев подругу в неслужебном виде, всплеснула руками. Это было нечто — паши тут как прóклятая, ни отойди, ни чего ещё, а тут в свой же законный, пустой от искусства день да на такое же самое извести. Неслыханно!
Ева начала сразу, избегнув прелюдий. Сказала той, смущаясь:
— Качалкина, милая моя, мне от вас услуга нужна. Сама не могу, стыжусь. Вот пришла поговорить во внерабочее время, чтобы получше донести надобность свою.
Врать было отвратительно, но другого не придумывалось, и потому пришлось пойти на этот незлой обман.
— Что такое? — заинтересовалась товарка. — Неужто мужик наметился? Давно пора, а то, понимаешь, хромаешь себе нетронутой, а годы-то текут, счётчик мотает, а нога-то сама по себе не починится.
— Да, кажется, так и есть, — согласилась Ева, подхватив быструю версию пронзительной Качалкиной.
— Кто? — нетерпеливо поинтересовалась соседка по смотрительскому делу.
— Темницкий, — на полном серьёзе, потупив взор, ответствовала подруга, — Евгений Романыч.
— Оп-па! — воскликнула довольная Качалкина. — Ишь куда замахнулась, на самоё начальство, меньше не получилось, что ли? У земли-то, видать, всех разобрали, так ты на горушку себе взобраться разрешила, ага? Только смотри, кабы шея не свернулась у тебя, Евушка ты моя! — И сделала лицо хитрое, но добродушное. И тут же сдала обратно. — А с другой стороны, так и чего ж такого? Время подошло, хорошая моя, так пора бы лошадке и морковку скушать, а?
— Тут такое дело… — продолжила Ева, пропустив про лошадь с морковью, — я у бабки одной была, не у нашей, само собой, у знахарки одной, в общем, вы понимаете… — Та энергично затрясла головой, понимая и разделяя. — Так вот она сказала, что вещь нужна, любая, личная, от него, но лучше совсем уже тесная с ним, какую носит при себе или пользуется постоянно. На которую можно его заговорить, на ответное чувство. Платок, например, или же…
— Стоп, Евочка, стоп! — перебила её Качалкина. — Хватит!
Ева Александровна собралась было договорить, чтобы ясность навести да снабдить соседку примерным вещевым перечнем. Но не стала. Сообразила, успела увидеть, что та уже всё придумала без неё. И подивилась сообразительности подруги по совместному служению музейному делу. И даже отчасти поняла её план. Впрочем, вмешиваться не стала, заторопилась уходить. Стала прощаться до завтра. И тут же пошла без оглядки, помогая себе палкой на резиновом ходу.
Весь день стирала, потом намывала тело по-всякому, после чего натирала, где надо, единственным в её подсобном женском хозяйстве умягчающим кремом. Тем же днём дохромала до парикмахерской, там же у себя, в Товарном, хоть чаще и забирала волосы под простую резинку, натуго обтягивая ими идеально круглый череп.
А утром, уходя на службу, не забыла сунуть в сумку небольшой запас белья и пузырёк единственных духов, отечественных, но приятных, с горькой и не так чтобы едкой ноткой. На всякий пожарный. Случись чего, всегда прибранная и готова к неожиданностям.
В подъезде, как и всегда, стоял всё тот же неустранимый запах, однако на этот раз она его почему-то не ощутила. Странное дело, мороз заметно спал, и, казалось, привычный дискомфорт проживания должен был лишь усугубиться усилением вредных испарений. Но ничего такого жизни больше не мешало, хотя и присутствовало, никуда не девшись.
— Ну и как? — первым делом спросила она, когда они пересеклись с Качалкиной в раздевалке.
Хотя она уже и так знала, что задуманная операция прошла в полном соответствии с хитроумным планом.
— Вот! — Музейная соседка протянула ей белый с синей каймой платок, подпачканный в середине красным. — Держи, бедолага, прям от него, из своего же внутреннего потайного кармашка вытягнул. И сам же лично подал.
— Расскажите, — потребовала Ева, примерно представляющая уже, как проистекало дело.
Однако не хотелось лишать Качалкину удовольствия насладить подругу занятной повестью от самого начала и до убойного конца.
— Значит, так, — начал та, со вкусом смакуя детали подставы, — хожу-брожу себе, на рисуночки наши немчурские поглядываю, а сама ближе к лестнице держусь: там, думаю, он ходит, если к матроне захочет или же от неё к себе возвращается. А нет всё да нету. Ну, думаю, труба, не хочет он с Евкой моей сбиваться, или же сама судьба его от нас с нею отворачивает, не пускает, чтоб нормально на вещь мужика заговорить. А уж «послеобеда» давно, дело к четырём близится. Я у Дюрыра нашего любимого пасусь, сливки снимаю, и так и эдак обсмотрю, будто интересуюсь, но вроде как тоже между делом. Тут смотрю, идёт вдруг, подымается к себе. И когда ж я его, думаю, пропустила?
— И? — в нетерпении дёрнула её за рукав Ева Александровна. — И чего?
— И того! — победно завершала повесть Качалкина. — Стала навстречу ему спускаться, типа к туалету, на первый «плоский». А он идёт себе, на меня даже не глядит, ноль любого интереса. Ладно, думаю, морда негодяйская, счас я тебе устрою камень, ножницы, бумагу!
— Какую бумагу? — не поняла Ева. — И почему камень с ножницами, при чём здесь они?
— Не знаю я, Евк, — отмахнулась та, — сынуль мой так говорит, а чего-почему, не в курсе. И не перебивай меня, сейчас самое основное скажу, про главное.
— Извините, Качалкина, продолжайте, прошу вас, — поправилась Ева.
— Так вот… Короче, поравнялась с ним и ногу себе вроде как свёртываю набок от неравновесия, оскальзываюсь от своей же неловкости. И валюсь на ступеньки, боком валюсь, чтоб мягче досталось на корпус. Он поначалу отшарахнулся от внезапности, но тут же подскочил, руку подаёт, глазами беспокоится, и вижу, не понарошку. Не убились, интересуется, не задели себе чего важного? Я оборачиваюсь, руку его принимаю, подымаюсь кое-как. А только сама уже успела пóд нос себе мазнуть вот этим вот, — она ткнула пальцем в красное на платке, — земляничная прокрутка на песке, я её загодя в карман приспособила, на ватке была у меня, в облаточке.
Качалкина уже заканчивала переодеваться. Встала, осмотрела себя в зеркале со всех сторон и, судя по всему, увиденным осталась довольна.
— Говорю просительно так, чтобы жалко стало ему: Евгений, говорю, Романыч, батюшка, платочка не найдётся случáем, юшку эту вон подтереть? И про «под нос» свой вроде как глазами намекаю, киваю, сочувствие от него на себя же привлекаю. Конечно-конечно, говорит, о чём речь? Вытягивает из-за пазухи, протягивает, чистенький весь, ароматный, под крахмалом, наверно, под домашним. Ну, я, не будь дура, беру от него и сразу же тру, где намазала протиркой, сильно тру, чтоб гуще вышло. И говорю, спасибо вам, что спасли меня, пожилую, верну, мол, сразу ж, как постираю. А он руками загораживается, головой мотает туда-сюда, говорит, ни-ни-ни, даже и не думайте, уважаемая, просто бросьте и забудьте, мне его совершенно не надо, лишь бы у вас, говорит, нормально заросло и течь остановилась. Спешил. Вокруг-то народищу — тьма несусветная, как каждый день теперь на Венигсе этом, будь он проклят, сама ж в курсе.
— Спасибо вам, дорогая моя, — поблагодарила Ева, убирая платок в сумку, — теперь я ваша должница.
Та довольно зарделась:
— Давай, Ев, шуруй. Он мужчина, я смотрю, уважительный и лицом приятный, хоть и неженатый. Может, и выйдет у тебя разок-другой в историйку его втянуть. Больше — сомневаюсь, не того калибра любовь меж вами получится, даже если ведьма твоя и надымит в него по самые уши.
Улыбнулась и Ева:
— Она, кстати, просила передать, что мальчик ваш подворовывает, который внук. Говорит, через меня заодно и про вас глянула, почуяла необходимость такую. Сказала, чтобы вы присматривали за ним, а ещё лучше, если бы проверку сделали: оставили бы на виду кошелёк, например, а потом сверились с содержимым.
Они уже достигли своих залов, после чего Ивáнова направилась к себе, не задерживаясь и не дожидаясь реакции подруги на свои слова. Это было единственное, чем она могла реально отблагодарить Качалкину за сделанный той подарок, ведущий, возможно, к разгадке всего этого отвратительного ребуса. А мальчика вполне можно ещё спасти. Сына же и невестку определённо ждала участь нехорошая и уже никем не отменимая, какие бы силы ни включились в налаживание отношений внутри изначально недобрых и несердечных дел.
В этот день Лев Арсеньевич заехал в семь, как и договаривались, и пока они добирались до его кривого переулка, Ева вкратце передала историю фиктивного падения Качалкиной.
— Что ж… — обрадованно отреагировал искусствовед, — в таком случае сегодня же глянем и главного злодея? Только сперва поедим, а уж потом… смотрим?
На этот раз он полностью игнорировал вариант кормёжки от ближайшего «Му-му», не поленившись заказать суши с доставкой на дом, которые, впрочем, везли к ним около двух часов. Почему-то ему казалось, что эту еду Ева раньше не пробовала, и потому возникло желание побаловать её чем-то необычным. А ещё ужасно захотелось порадовать, всё равно чем, угодить любым способом, насладить её глаз и желудок какой-нибудь симпатичной ерундой, которая, попав в зону маленьких удовольствий, делает обычно человека лёгким и приятным. Заказал ещё салат из водорослей и всяких острых приправ, чтобы сразу же распять ведьмин язык и далее уже смотреть, как смешно та станет охать, нагнетая себе ладошкой в рот воздуха, как округлятся её глаза от непривычно резкого удара по слизистой и как жалостно запросит она глазами, руками, голосом чего-нибудь спасительного, чтобы немедленно смыть всё это безобразие, которое он ей устроил. Он же будет лишь улыбаться ей навстречу, потешаясь по-доброму над милым ужасом в её небесноподобных васильках.
Они сели в гостиной, устроившись за стеклянной барной стойкой.
— А у тебя чисто, — отметила она, проведя пальцем по принтованной столешнице, — ни одной крошки. Сам протираешь?
— Сам, но каждый раз не уверен, что тряпка не окажется вонючей, — хмыкнул Лев Арсеньевич.
Съехав с высокого стула, она дохромала до мойки, выудила оттуда тряпку, как следует прополоскала её, хорошенько отжала и, вернувшись к столу, заново протёрла стеклянную поверхность.
— Больше не будет вонять, — сообщила гостья и, помогая себе палкой, вновь забралась на высокий стул.
Когда он водрузил на стол кузнецовское блюдо с затейливо выложенными самолично ассорти из суши и роллов, она довольно буднично осведомилась:
— Свежие?
— Сейчас обижусь, — предупредил он её, вываливая на тарелку водорослевый салат от отечественного производителя. — А что, уже травилась?
— Да нет, — улыбнулась она, ловко вытянув палочками сушку с угрём и авокадо, — не успела. Просто наблюдала, как готовят. Мимо местного кафе нашего как-то шла, так по случайности в окно заглянула, у нас там, в Товарном. Называется «Панцирь сакуры». Так один там, из ближайших мигрантов, филе тощего окуня в тазу полоскал, размораживал. А другой краситель туда же подмешивал и с руки на вкус пробовал. А цвет с обрезком натуральной форели сравнивал, чтобы сошёлся по насыщенности. Ну, я их посмотрела, на скорую руку, через стекло. Первый говорит, хреновая, брат, с этого фарэлка получится, жиру не хватит нутряного. А второй, таджик, кажется, или узбек, отвечает, что, мол, не страшно, брат, надо после поверху топлёным пальмовым экстрактом пройтись и резко постудить. Тогда он залачится и блеск даст, нипошто от фарэлки не отличить. А в рис, сказал, надо бы для большей слипкости картофельного крахмалу покласть, если своего не хватит. У каких, говорит, своего хватает, тот нам купить не позволят, тот уже пропаренный и сильно больше хозяина по карману бьёт.
— А ты что же, на фарси говоришь? — отсмеявшись, поинтересовался Лёва. — Как же ты их понимала?
— Мне, бывает, даже не нужно язык разбирать, — ничуть не смутилась она, — для меня достаточно войти. Остальное — пойму, само пройдёт через оконце в затылке и явится готовеньким, прямо в мозжечок. И кстати, у них не фарси, а таджикский, на кириллическом алфавите. А фарси, чтоб вам известно было, уважаемый доцент, использует арабицу. И общались они, вообще-то, по-русски.
Они ели и смеялись, и вновь цепляли палочками эту так похожую на японскую выдумку местных самоделкиных. Лёва даже забыл выставить привычной айловки, а когда спохватился, было просто не нужно. Им и так было хорошо, без любого добавочного подогрева. Казалось, те дела, что вынудили их встретиться и сидеть теперь за общим обеденным столом под уютным абажуром выделки Семёна Агапкина, цепляя палочками суши и время от времени подбадривая друг друга взрывами милого смеха, куда-то отошли, закончились, усохли. Все эти темницкие, коробьянкины, всесвятские и иже с ними качалкины с кобзиками безвозвратно отдалились, канув в вакуум чёрной мусорной дыры в далёком предмкадовском Товарном. Госкомиссия по реституции, взмахнув начальственным крылом, сорвалась с сучковатой ветки и, прощально сделав мандатом, также унеслась в свою германскую отдалённость, ближе к саксонским замкам, в места непривычные, дрезденские — наводить мосты меж дурными берегами этих двух так изначально непохожих одна на другую рек. А заодно и прочее — убийства, пожары, подлоги, подмены, все эти фейки, фуфелы и фальшаки, комиссии, обмены, добивки и возвраты — всё это, включая куплю-продажу и наоборот, вдруг сделалось не важным, не главным, не стойким, покрытым вялой и тусклой вуалью, существующей вне ясного фокуса при неполном свете.
Ну и по мелочам, тоже отодвинулось всё куда-то. Лично у неё — всё, кроме Бродского, живописи и самбы-румбы-ча-ча-чи. У него — за исключением части русского авангарда, угнанного немцем вместе с людьми, скотом и чернозёмом в ходе последней разрушительной войны. А также — чуток недовыбранного долга, возникшего в результате последней удачной сделки.
Ничего остального не хотелось, совсем. И потому Ева Александровна, присев за журнальный столик, потёрла в ладонях носовой платок Темницкого, всё ещё издававший нежный аромат прокрученной с сахаром земляники от садового товарищества семейства Качалкиных. Затем она несколько раз глубоко вдохнула и выдохнула, настраиваясь на сеанс. И обернулась ко Льву Арсеньевичу:
— Ну что, смотрим?
— Всегда готов, ты же знаешь, — понуро отозвался хозяин жилья, уже подумывающий о продолжении банкета не обязательно в единственно возможном варианте.
Он понял вдруг, что та самая фея, какую искал он всегда, тонко устроенная душою, притягательная натурой, пускай и хромая походкой, но зато с замечательно загадочным лицом, почему-то оказалась в его доме. И сидела с ним теперь за одним столом, в его уютной гостиной, куда женщины, не имевшие шансов на взаимность, допускались нечасто. И махнул согласно рукой — поехали!
Сперва она молчала, довольно долго, словно картинка то ли не шла совсем, то ли её невозможно было разобрать. Такое было впервые за время их совместных прыжков по ту сторону реальности. Лёва ждал, не дёргался и не торопил. Просто сидел молча, в мыслях ощущая себя вторым пилотом воздушного аэробуса, всеми силами помогавшим командиру экипажа пробивать нависшую над землёй облачность, чтобы выйти в ясно видимое пространство полёта.
Наконец дело вроде пошло. И она произнесла:
— Странно… кажется, я вижу, собор… очень красивый… явно не здешней постройки… а теперь… да, это она… Мадонна с младенцем на руках… по-моему, из мрамора…
Алабин насторожился, его вдруг кольнуло где-то там, внизу, между печенью и селезёнкой. В любом случае это напоминало характерный спазм, обычно предшествующий возникновению в его голове очередной продуктивной идеи.
— Опиши… — попросил он в надежде, что она его слышит.
— Светлая… — продолжила ведьма, — она сидит, глаза её прикрыты… на голове не то платок, не то капор… ребёнок стоит как бы зажатый между её ног, со сложенными руками…
— Микеланджело… — пробормотал Лев Арсеньевич, — «Мадонна Брюгге»… точно… Только при чём здесь это?
Ева тем временем продолжала:
— Вижу… вижу его теперь, Темницкого… Да, это он, точно… просовывает купюру в прозрачный ящик…
— Грехи замаливает, говнюк… — снова вполголоса пробурчал Алабин, чтобы не отвлекать Еву от сеанса.
— А теперь другое… всё другое… само место уже не это… сейчас, сейчас… странно… вижу живой портрет… это… о да… это он, несомненно, это Тёрнер, Уильям, я его узнаю по схожести с автопортретом… те же пышные бакенбарды, густые седые волосы, даже жилет такой же… и белый шарф ещё вокруг шеи с длинными кончиками…
— Себастьян… — прошептал Алабин, — это же Себастьян мой, подлая рожа… И это Брюгге хренов и больше ничего.
— Они говорят с ним… но… по-французски, я не понимаю, потому что не рядом… что-то такое… нет, не могу повторить…
— Кто «они»? — дернулся Лёва. — Кто такие-то, чёрт побери?
— Темницкий… и другой… Тёрнер… но только он почему-то называет его Себастьян, не Уильям… А тот Темницкого — Женья…
— А делают-то, делают что? — не удержавшись, нетерпеливо воскликнул Алабин.
— Смотрят какие-то листы… их много, очень много… это рисунки… они перебирают их, сравнивают с фотографиями… рассматривают, всё время о чём-то говорят… Себастьян этот согласно кивает, откладывает отобранное ими в сторону. Остальные складывает в стопку, справа от себя… медленно… очень медленно работают… очень тщательно разглядывают, не спешат… Ой! — внезапно она вскрикнула, но тут же умолкла, вновь вернувшись к состоянию медитации.
— Что? — взорвался Алабин, подскочив на месте. — Чего там, Ев, ну говори уже наконец!
Она не ответила, просто продолжила в прежнем ритме, с той же выверенной интонацией, привычно соблюдая размеренный и слегка распевный речитатив:
— Это портрет графа де Порто с дочерью… я его узнаю… он в пятом зале у нас висит, слева от арки.
«Что ж… — подумал враз успокоившийся искусствовед, — дальше можно не смотреть, дальше уже без разницы…»
Ева ещё пребывала в том пространстве, она что-то продолжала говорить, но он её уже почти не слушал, было незачем. Картина, верней сказать, картинка, присланная из Брюгге посредством трансведьминской связи, была уже настолько ясной сама по себе, что не требовала более дополнительного фокуса. Он тронул её за руку, прерывая сеанс. Она дрогнула и открыла глаза.
— Что, — спросила его, — что случилось, Лёвочка?
— А случилось то, Евочка, — в тон ей ответил он, — что, получается, этот подлый Темницкий навестил одного неплохо знакомого мне бельгийского галериста по имени Себастьян. Себастьян этот — человечек немножечко жуликоватый, но чрезвычайно подкованный в том, что касается старых мастеров-живописцев и отдельно, полагаю, рисовальщиков. Лично я не имел, к сожалению, возможности в том удостовериться. Но он мастер своего дела, в этом ему не откажешь. К тому же ещё и коммуникабелен, как самая последняя сволочь, — тоже не в минус ему, прямо скажем.
— У вас что, были с ним дела? — Она задала вопрос, глядя ему прямо в глаза.
Лёва, кривовато поморщившись, вяло отмахнулся, понимая, что врать не станет, бессмысленно. Не тот случай. Не его. Не их. И потому ответил так же прямо:
— Были, Ева, но это здесь совершенно ни при чём, просто поверь мне.
— Хорошо… — Но, чуть подумав, она снова спросила: — Ну и что ты в результате из всего этого понял, не будучи в курсе их беседы?
— Что понял? Да ты и сама, наверно, уже догнала, — пожал плечами Лев Арсеньевич, имевший обыкновение сразу успокаиваться после того, как достигал любой ясности во всяком деле.
Тут же адреналин резко падал, и его трудолюбивый мозг начинал действовать уже иначе, последовательно и системно, сопоставляя данные, отрабатывая ломкие версии, делая попутные выводы и вынося личные, всегда успокаивающие совесть вердикты.
— Смотри… — Он пересел к столу и взял её ладони в свои, замыкая невидимую цепь.
— Только не заземли меня, — в ответ на его трогательный жест отреагировала она, — с тобой любого дара лишиться — как делать нечего.
Однако рук он своих не разорвал, предпочёл сделать вид, что шутка не коснулась его напрямую, а произнесена была просто так, вообще. И продолжил:
— Смотри… Не знаю от кого, но Темницкий узнаёт о Себастьяне, о том, что с его помощью нетрудно разжиться чем угодно из культурного залежа славного города Брюгге. Дальше он выстраивает логическую цепочку, которой не откажешь ни в разумности, ни даже в некотором остроумии. Вероятней всего, он делает ставку на то, что вторая, незасвеченная часть собрания Венигса никому, по существу, не известна. И тогда он начинает размышлять: почему, собственно говоря, не взять да и не подменить кусочек этой части на другой, на неё похожий? Судьи-то, как говорится, кто — мёртвые владельцы из прошлого? Эксперты, которые если когда-нибудь и столкнутся с подлогом, то лишь постфактум. К тому же будет поздно, собрание уплывёт в обмен на русский авангард, и поди докажи потом: таким оно обратно к немцам отбыло или уже таковым прибыло из Саксонии в сорок пятом?
— А как же качество рисунков? — не веря тому, что слышит, пробормотала Ева. — Плюс к тому возраст бумаги, химсостав, всё такое… С этим как?
— Вот! — ужасно довольный собой, воскликнул Алабин и широко улыбнулся. — В самую точку! Смотри… Хитромудрый мозгокрут Женечка всё это, разумеется, сварил в своей изуверски устроенной голове, первую порцию бесовского супчика своего, и стал думать дальше: чего на подмену давать? И понял — рисунки из Брюгге, для чего нужно использовать связи нашего невысоконравственного Себастьяна, имеющего доступ к любому тамошнему запасу безымянных и тоже старых авторов. Тех и числом навалом, и ценой недороги. Лишь бы, как говорится, нашли своего добросовестного и не очень приобретателя.
Он разомкнул кисти рук, выпустив Евины ладони на волю. Затем поднялся и, сделав несколько шагов, с ходу бухнулся на любимый ар-нуво. Тот жалобно скрипнул и просел под хозяйским весом.
— Дальше смотри… — Приняв удобное положение, Алабин продолжил: — Повторителей любых, как и самостоятельных художников от разных школ, учеников, копиистов, рисовальщиков, там всегда было пруд пруди. Более того, скажу тебе, что повторяли они — кто для выработки мастерства, а кто так, для подгонки себя под великого, — всё и вся, включая не только сами работы, а и заготовки под них, наброски, эскизы и так далее. И осуществляли такое в самых разных вариантах, ища способ если не сделаться одним из прославленных, то хотя бы как-то заработать на их славе. Люди ведь не изменились, Ев, если так уж взять, об этом вся наша с тобой, и не только наша, история просто криком кричит. И всегда, во все времена были те, кто созидает и кто примазывается, используя труд созидающего.
— Ты хочешь сказа-а-ать… — в недоумении протянула Ева Александровна.
— Именно это и хочу, и ты права, как всегда, ведьмушка наша ненаглядная… Хочу сказать, что, возможно, Темницкий, сообразив, что к чему, стал бить прицельно. Для начала сошелся с Коробьянкиной, что сделать было совершенно нетрудно, учитывая, что та — двойная мать-одиночка и категорически не красавица. Затем она с его же подлой подачи выносит Шагала: думаю, для пробы пера. А уж потом он вынудил её подменить и рисунки, поскольку, как он предполагал, уже имелось чем. В той самой кинохронике, которую ты сейчас просмотрела, они там именно этим и занимались, он и этот чёртов Себастьян: подгоняли из рисованного наличия то, что сгодилось бы под рисунки от Венигса, попав в собрание наилучшим образом с учётом манеры, давности работы, сюжета, рисовальной школы и всего прочего. И набрали, как мы теперь знаем, двенадцать штук. И никто на всём белом свете не скажет, что это новодел. Как не сумеет доказать, что фуфло. Потому что это ни то и ни другое, а всего лишь настоящие старые рисунки, которые могли бы быть, но по какой-то причине не стали известными. И потому легли в архив истории, ничего, по сути, не стоя. — Он вздохнул и выдал предположительный вердикт: — Полагаю, Женя дал ему за всё про всё, оптом, так сказать, тысяч так десять евро, не больше. И то с учётом взаимного молчания до конца дней любого из обоих. Хотя, с другой стороны, я всё же не окончательно уверен, что Себастьян полностью в курсе его затеи, если брать в глобальном смысле. Иначе Романычу встало бы на порядок круче. Скорей всего, Женя просто втёр ему, что мечтает иметь коллекцию у себя над камином в духе таких-то мастеров. И вывалил снимки. Но Себастьян же вполне мог просто подсобить ему оформить интерьер, привычно отрабатывая оплаченное пожелание клиента. На самом деле для нас не важно, Евушка, какова тут роль Себастьяна. В любом случае он тут глубоко вторичен.
— А потом? — Она подняла на него глаза, уже и так хорошо зная ответ на этот необязательный вопрос.
— Ну а потом сама знаешь, — пояснил Алабин то, что она и предполагала. — Рисунки эти подписывает мой несчастный реставратор, названиями абсолютно придуманными, но близкими по стилистике к тем, что в собрании. Он же копирует Шагала, которого ты в своё время засекла как фуфлового. А ближе к последним годам заболевает вдруг Ираида Коробьянкина, узнав сначала о своей ужасной болезни из записки неизвестного доброжелателя, а уж потом сверившись с врачебным диагнозом.
— Это я ей записку тогда под дверь сунула, — призналась Ева, — она меня на работу принимала по своей тогдашней должности, мне её так жалко стало, просто невозможно. Но тогда же я и не увидела почему-то, что убийство раньше саркомы случится. Наверно, это из-за того, что Темницкий в то время ещё не возник в её жизни, совсем.
— И на старуху бывает… — хмыкнул Алабин, — не всегда же удаётся остаться девственно безупречной, когда-то же следует и оплошать, правда? Это хорошо, что ты меня о недогляде своём известила, а то я всё дёргаюсь чего-то, дёргаюсь… жду, понимаешь, с твоей материнской стороны любой поганки в свой несовершенный адрес.
— И после того как твой художник выполняет заказ, Темницкий, получается, нанимает отморозка Гудилина, и тот сжигает мастерскую вместе со свидетелем — реставратором? — подхватила слова Лёвы Ивáнова, продолжая пребывать в задумчивости.
— Правильно… — согласился Лев Арсеньевич, — именно так и не иначе. А ещё по прошествии времени Ираида умоляет Темницкого отыграть всё назад, считая свою болезнь не случайной, потому что теперь уже она рассматривает её исключительно как следствие совершённой ею подлости. Он же, убедившись, что ни уговорить её, ни сломать ему уже не удастся, видит в ней реальную для себя опасность. И потому обещает ей исправить то, что они сообща натворили.
— И, шантажируя Гудилина, решает сделать того двойным убийцей, — закончила его мысль Ева.
— Решает… — неопределённо мотнул головой Алабин. — Мужик сказал — отморозок сделал. И все довольны.
— Ну, допустим, всё так и есть, — задумчиво произнесла Ева, — хотя в том, что именно так всё обстоит, мы с тобой уже не сомневаемся. Но в таком случае как Темницкий намеревается распорядиться этими работами — и когда? Они же узнаваемы, они — от великих, если он, конечно, планирует их пристраивать как оригиналы.
— Ну, если дело не всплывёт в обозримом будущем, то есть я хочу сказать, если подлог останется нераскрытым, то он попытается распорядиться этим имуществом, не откладывая в долгий ящик. Если же выяснится, что двенадцать апостолов — не апостолы, иуды, то поднимется шум, грянет международный скандал, который, скорее всего, ничем не закончится по причинам, нам с тобой теперь уже окончательно понятным. Но главного он добьётся: собрание к тому времени наверняка уже сменит страну пребывания, учитывая пожелания одинокого Путника. И это уже перестанет быть проблемой, к которой он мог примыкать с любого бока.
— Иными словами, выходит, что к немцам уйдёт подмена, а ты и все мы взамен получаем наш военный авангард, чистенький, умытый, сохранённый немцами в девственной неприкосновенности?
— М-да… — невесело протянул Алабин, — это напоминает цугцванг: когда любой шахматный ход — дерьмо, по-любому только ухудшает позицию на доске.
— А тебе не кажется, — внезапно озадачила его Ева, — что именно с этой целью он и втянул тебя в эту госкомиссию, зная, что ты, будучи известным исследователем и ценителем авангарда, неизменным сторонником идеи обмена, как никто сумеешь убедить членов этой комиссии в ценности, в уникальности русского искусства начала двадцатого века?
— Хм, даже и не знаю теперь, что сказа-а-ать… — раздумчиво протянул Алабин, — очень даже может быть. Мы же теперь с тобой знаем, что мозги у этого человека намного проницательней и извращённей, чем у многих и многих, даже сведённых одновременно в одно и то же собрание, и даже не обязательно Венигса. Вот только… — Внезапно он шмыгнул носом и остановил взгляд на абажуре.
— Что? — вздёрнулась Ева.
— Я вдруг подумал, что, может, он и меня рассчитывает втянуть? Он же знает, что мой клиентский список — один из самых широких. А ещё наверняка в курсе, что там есть… — он снова шмыгнул носом и машинально кинул взгляд слева направо, опасливо панорамируя пространство, — что имеются там разные и всякие персонажи, включая… не слишком, что ли… — Он чуть замялся, но завершил-таки фразу: — О, нашел! — не вполне легитимных. И они… Да я и сам так, вообще-то, думаю… Они-то и могли бы позволить себе подобного рода приобретение, прикупив хоть у чёрта, хоть у дьявола, а хоть бы у самого Иоанна Крестителя, лишь бы вложение того стоило. Олигархат, мать их в дышло! И уж они-то его по-любому похоронят до лучших времён, не хуже бабушки нашей. Эти уже сейчас, знаешь ли, думают далеко вперёд, готовятся, так сказать, к пришествию на престол правнуков и правнучек.
— И ты что, знаешь таких на деле?
— Ну да, — не стал отпираться Алабин, — так уж сложилось, что на них в нашем деле слишком много держится, и кабы не они, то арт-рынок в значительной степени просел бы. Вон недавно, может, слышать довелось, Леночку Баскер арестовали, умницу, чудную из чудесных, придумавшую радио-изотопный способ определения фальшаков. А взяли, можно сказать, с поличным. Задвинула, понимаешь, на пару ещё с одним хитрованом фуфел под видом Бориса Григорьева одному питерскому человечку с вполне себе доброй репутацией. И так — повсеместно.
— Но это же гадко. — Ева Александровна покачала головой. — Это же просто нельзя, ни по какому. Как же совесть?
— Совесть? — переспросил Лёва. — А что совесть? Совесть, видно, сказала Леночке: иди, мол, действуй, а я пока посплю. А вообще нельзя, — согласился он, — ты права, разумеется, да я и по себе знаю, что лучше и не пробовать, засосёт. Но с другой стороны, без таких людей, как Лена Баскер, я же сам, как посредник от искусства, останусь без работы. Боюсь, просто не сумею тебя прокормить.
Они посмотрели друг на друга и рассмеялись. Смеялись долго и заливисто, лёгким воздушным смехом, думая в это время каждый о своём. Казалось, игра, которую они затеяли, продвигаясь всё это время к кульминации, преодолела её в нужный час и теперь постепенно шла к финалу. И оба уже понимали, что выиграли в этой игре двое, и от этой счастливой ничьей обоим было тепло на сердце и беспечно на душе, даже несмотря на эти ужасающие страсти вокруг Венигса при участии Темницкого.
«Никакая она не хромая, — подумал вдруг Алабин, продолжая смеяться, — она просто офигенная, и всего лишь при лёгкой, почти незаметной глазу пикантной хромоте…»
«Никакой он не делец, — думала Ева, тоже смеясь, — он просто трогательный, чуткий, ужасно весёлый и совестливый человек, почему-то надевший на себя маску говнюка, каким время от времени хочет казаться самому себе…»
— Стоп! — Внезапно Лёва оборвал смех и обернулся к ней. — Смотри, он приходит к Себастьяну, вываливает собрание Венигса в фотографиях, и они отбирают из тех, что близки по сюжету, но при этом никак не названные и без подписи? И Себастьяна это что, совсем не удивляет? Он же не законченный идиот, в конце концов, я этого перца слишком давно знаю, чтобы недооценивать его интеллектуальный потенциал. Отсюда вопрос: причастен он к делу или пока ещё может побыть на свободе?
— А связаться с ним нельзя? — внезапно спросила Ева. — Тем более, вы хорошо с ним знакомы, как сам же говоришь.
— И то дело! — Алабин глянул на часы, произвёл несложное мысленное вычитание и утвердительно кивнул. — Там сейчас ещё нормально, можно попробовать. Он, может, даже ещё у себя в галерее. Пошли-ка!
Они прошли в его спальню, куда ведьму до сих пор ни разу не приглашали. В первый их вечер, осматривая квартиру, она просто не рискнула заглянуть туда, зная, что там строго личная территория. Ну а потом просто было незачем: появилось собственное гостевое прибежище.
Там на постели, на скорую руку прикрытую покрывалом, покоился его семнадцатидюймовый «Мак», друг по бизнесу и помощник по науке. Он присел, одновременно кивнул ей сесть рядом. Откинул крышку, активировал скайп, тюкнул мышкой, вызывая нужный адрес. Там зафирлюкало, после чего раздался щелчок соединения, и внезапно с зажёгшегося экрана ответил мужской голос:
— Oui, Leo! Salut, mon cher ami! Да, Лео!
То был Себастьян. И было ясно, что он искренне рад звонку. Разговор и дальше шёл на французском, и впервые за тридцать четыре полных своих оборота Ева пожалела, что её ведьминский багаж не загружен ещё одним удобным в быту чудом в виде дополнительного культурного бонуса. Она вслушивалась в беседу мужчин, один из которых всё ещё напоминал ей Тёрнера, а другой — никого, просто потому, что и так уже был родным и близким без какой-либо необходимости быть с кем-то схожим.
Себастьян:
— Что, собираешься к нам, Лео? Скажи, сколько человек, я закажу отель.
Алабин:
— Не сейчас, мой дорогой. Я просто хотел спросить насчёт одного человека. Буду весьма благодарен за помощь, Себастьян.
Себастьян:
— Всё, что угодно, душа моя. Ты же знаешь, что я тебе не откажу.
Алабин:
— У тебя в своё время бывал некий Темницкий, Евгений, из Москвы. Он у тебя брал рисунки, вы их вместе отбирали. Был такой?
Себастьян, после паузы:
— М-м-м… Допустим… А что такое, Лео?
Алабин:
— Я не хочу подробностей, Себастьян, просто скажи мне, почему вы отобрали рисунки без подписи и названий? Как он это тебе объяснил?
Себастьян:
— М-м-м… Лео, если честно, он просил не распространять эту информацию, но я смотрю, ты и так знаешь гораздо больше того, о чём он просил. Так что… — (Пауза.) — Я, пожалуй, предпочту ответить, а то у меня есть чувство, что если не дам ответ, то от этого мне не сделается лучше. Я угадал, мой друг?
Алабин:
— Себастьян, просто скажи, и больше ничего. И забудем.
Себастьян:
— Этот Женья объяснил, что хочет иметь коллекцию для загородного дома из рисунков, напоминающих шедевры, но в то же время таковыми не являющихся. Он пожелал составить подборку таким образом, чтобы его знакомые и друзья не смогли опознать ту или иную работу в смысле её подлинности. В общем, если коротко, чтобы создать этой коллекцией намёк, но не открыть лица. Сказал, это нужно для поднятия престижа, для утверждения собственного статуса там, у вас, в кругу людей состоятельных, но не имеющих возможности позволить себе иметь оригинал. В общем, пустить пыль в глаза, как он сам же мне потом сказал. Вот и всё, Лео. А что, собственно, случилось?
Алабин:
— Спасибо, Себастьян, ты мне помог. Если соберусь, то заранее тебя извещу.
И дал отбой. Ему не хотелось обсасывать детали, потому что он не был ещё до конца уверен в искренности слов Себастьяна. Просто, имея немалый опыт в подобных делах, допускал любое и всякое. Да и сам бы не знал, скорее всего, как верней поступить, окажись он на том хлебном месте, которое изобрёл для себя его бельгийский партнёр.
— Не знаю, о чем вы с ним говорили, но только он явно недоговаривает, — прикинув чего-то про себя, выдала Ева, всё это время пристально наблюдавшая за лицом по ту сторону экрана, укрупнённым в размер семнадцатого «Макинтоша». — О чём шла речь?
Алабин вкратце передал разговор.
— Ясно… — задумалась она, — но только, знаешь, мне кажется, он притворялся. Нет, пожалуй, я уверена. Сейчас — перед тобой, тогда — перед Темницким. Он ему нисколько не поверил, это даже скучно обсуждать. Но для себя решил, что это не его дело, потому что его задача — угодить клиенту, не нарушив при этом закон. Остальное — пустое.
— В любом случае мы как минимум уже имеем неопровержимо скорбный факт того, что друг наш Евгений Романыч вояжировал к Себастьяну, — подбил промежуточный итог Лёва, — и сделал там то, что сделал. А разговор этот я сейчас записал, если что. Жаль только, хронику твою не восстановить. Разве что на том свете прокуратору какому-нибудь удастся её в записи просмотреть, если у сил небесных скорости трафика хватит при безлимитном тарифе. — Она хмыкнула, оценив шутку. — В общем, теперь для нас главное — понять, что нам со всем этим делать.
— А какие варианты?
— Ну какие… идти в прокуратуру или, как там, в следственный комитет, кажется, и отдать инфу, какую имеем на сегодня. Другой вариант: сообщить на заседании госкомиссии. Удар, как говорится, славному патриоту Кобзику обушком в пах. Ну а тот коли вцепится, так уж вцепится, питбулем, и, ясное дело, история получит нужную огласку. Он же тоже, скорей всего, ни в какую не захочет от культурного наследия избавляться, а такой оборот событий — прямой путь к очередному тормозу. — Лёва раздумчиво вздохнул и продолжил: — Ну и третье, тоже из теоретически возможного. Поговорить с Темницким, напрямую, вывалить ему всю фактуру и потребовать вернуть всё взад.
— А убийства как же тогда? — не поняла Ева. — С ними-то как, кто за две человеческие смерти ответит?
— За полторы, — поправил Лёва, — она так и так умерла бы, он её, может, просто от лишних мучений избавил.
Тут же он сконфузился, сообразив, что пошутил глуповато, явно перебрав в желании поостроумничать.
— Но мы же не простим его, правда? — Ева с надеждой посмотрела на него. — Такое же нельзя простить, за такое положено отвечать по всей строгости.
— Ответит, ответит, не беспокойся… — Он посмотрел на часы и присвистнул: — А ты в курсе, что уже ночь на дворе, крепко второй час? Мне-то чего, а вот тебе завтра на службу, к Венигсу своему возлюбленному.
— И то правда, — обеспокоенно откликнулась ведьма, — пойду к себе, иначе мы с тобой совсем… с пути собьёмся… — И мимоходом заглянула в Лёвины глаза…
— Уже пришла… — невозмутимо отразил её взгляд Алабин, отсчитав положенные секунды, — ты уже у себя…
И внезапно прижал свои губы к её губам. Затем мягко увлёк с собой, перевернувшись на спину и устроив их тела так, чтобы грудь её оказалась на его груди. И обнял. И прижал к себе. Сильно-сильно.
— «Я честь отдам тебе, но большего не требуй, хорошо?» — продекламировала она в духе ироничного сонета, чтобы слабой потугой на шутку прикрыть охвативший её страх.
Голос немного дрожал, но это не помешало ей ответить на его поцелуй с благодарностью и страстью, как он того ждал. Она уже знала, что отзовётся именно так, если придётся ответить. Не знала лишь когда. Как не ведала и большего, поскольку это было уже про неё — про них, про всё это ненормальное и удивительное, что произошло и продолжало длиться сейчас в спальне с высокими полукруглыми окнами, всякий день глядящими на пеший Арбат, на его людскую толкотню, на ночную замершую пустошь, взрываемую вдруг стенаниями припозднившегося гитариста… на привычно видимый из окна кусок арбатской мостовой с её бронзовыми воротами, через которые, чуть согнувшись от ветра, проходит вечный Булат, странник и поэт…
Кружилась голова. Тело подрагивало, целиком. Биения начинались у щиколоток и разносились кровотоком дальше, захватывая по пути всё живое, что могло слышать, осязать и отзываться в ней. Они медленно поднимались по телу, переходя в чувствительные, на удивление приятные судороги, каких она раньше не испытывала. Было чуть боязно, но было и прекрасно. Так, как не могло, не должно было быть. Оказывается, и в ней, хромой колдунье из Товарного, было то, чего она не ждала, от чего шарахалась, невольно защищая себя, чтобы не думать об этом, чтобы, упредив любую боль, избавить плоть от страданий, чтобы жить неслышно, спать покойно, чтобы обойти пустые муки, обогнуть любое живое, едва оно станет притягательным для глаз и милым для сердца… Чтобы миновать любую мысленную картинку, если только та начнёт оживать, зовя к себе и тревожа внутренность неровными болезненными толчками.
Потом они заснули рядом, тесно обнявшись, «ложечка в ложечку», как наутро пошутил Лёва, разбудивший её поцелуем в плечо.
— Так почему ты сирота? — это было первое, что он спросил, после того как она ответила на его поцелуй, приникнув к нему всем телом. — Заметь, я не спрашиваю, отчего случилось так, что ты до зрелых лет в девушках проходила. Эту славную версию я, пожалуй, как-нибудь доварю сам. Но почему осталась одна, тут мне, боюсь, придётся просить помощи.
— Хочешь знать?
Он кивнул, вполне серьёзно.
— Вообще-то, я к тебе не за этим пришла, а по делу, ты ещё не забыл? — не сдавалась она.
Он захохотал, притянул её к себе:
— Я любуюсь тобой, слышишь, просто любуюсь, и всё!
Чёрт побери, ему снова стало так, как было вчера, когда он поцеловал её в первый раз: удивительно покойно, свободно, уютно и до непривычности надёжно.
— Если тебе не трудно, любуйся, пожалуйста, с другой стороны, — отшутилась Ева, — с этой стороны я невыигрышно хромая.
Так они, перебрасываясь милыми репликами, нежничали ещё с полчаса, после чего она всё же, набравшись духа, рассказала ему, вкратце. Не затем, чтобы удивить, — чтобы просто знал, с кем сблизился. Остальное пусть решает для себя сам, путаясь в предположениях, веря, не веря или же прокручивая для себя любой другой вариант.
— М-да… дело-то непростое, как я погляжу… — только и смог выговорить Алабин.
На том и закончили, не сговариваясь, чтобы больше в ту воду не возвращаться. В противном случае, если прикинуть как следует, сосредоточившись на деталях, получалось, что ведьмой Ивáнова была не только по зрелости лет, но и ещё раньше — считая от молнии, упавшей с небес, убившей её мать, сделавшей калекой саму её и при этом наделившей чёрт знает каким странным даром. Вместе с тем надо было что-то решать, каким бы замечательным событием ни обновилось общее дело.
Он отвёз смотрительницу ко входу и стал размышлять относительно дальнейших действий. Получалось, однако, плохо, мешали мысли о Еве, о том, что произошло между ними этой ночью. Подумал ещё, может, ну его к чертям собачьим, Темницкого этого со всем его криминалом. Наверняка к тому же за ним стоит кто-то из больших и голодных людей или, может даже, какой-нибудь отвратный прокурорский чин, работающий под прикрытием неотменимо большого урода. Ну как, скажите на милость, этот умственный недомерок, который, скорее всего, с расстояния больше десяти метров не отличит Георгия Георгиевича Ряжского от Кузьмы Сергеевича Петрова-Водкина, смог так тонко и в деталях разработать настолько изощрённое преступление, так изысканно продумать мелочи, попутно влюбив в себя мать двоих детей, склонив её к участию чёрт знает в чём, и при этом ни разу не сшибиться и не насбоить, нигде. Так шло бы и дальше, кабы любимая ведьма не напоролась по случайности на это дело. И потом. Рисунки эти, вместе с Шагалом, наверняка уже запрятаны так, что найти их не выйдет, как ни старайся, даже если Женькá и удастся на что-то расколоть при отсутствии добросердечной исповеди. Прокурор-подельник, тот скорее предпочтёт убрать фигуранта, нежели отдать и грамм, и сантиметр, известно откуда и куда… И вновь всё будет так, как бывает в нашем многострадальном отечестве: кто-то сядет, а кто-то — посадит, чтобы в другой раз безошибочно настраивал мозг на нужный регистр.
Он просидел в машине с полчаса, но так ни к чему и не пришёл. Всё рассыпáлось. Быстрые версии, навалившиеся отовсюду, так же живо и отпадали, толком не успев оформиться в голове. Прочие кое-как оформлялись, но за бестолковостью основных причинно-следственных связей в итоге тоже рушились, не принося утешения и не давая Лёве расслабить мышцы спины. В итоге, так ничего и не решив, он запарковал свой «мерс» и через служебный вход вошёл в здание музея. Там он поднялся на второй «плоский» этаж и, нигде по пути не задерживаясь, прошёл в третий зал.
Ева сидела на вверенном ей стуле, обозревая порученную территорию. Несмотря на раннее время, народу было достаточно, людской поток, стремившийся узреть Венигса, всё ещё не спадал, интерес к экспозиции был по-прежнему велик. Она сидела, смиренно сложив руки на коленях и наблюдая за посетителями. Такое уж дело у исполнительного смотрителя — бдеть. Рядом, прислонённая к спинке стула, покоилась палка, упершись набалдашником в пол. Заметив его, она сделала попытку подняться, подхватила палку.
— Не вставай, — шепнул он, — я просто пришёл сказать, что не знаю, как поступить. Я вконец запутался, Ев: и так — плохо, и этак — ни в какую. У меня такое ощущение, что вообще всё напрасно и всё впустую.
— Дай мне руку, — попросила она.
Он протянул. Она взяла, обжала ладонями, вслушалась, всмотрелась во что-то своё. Разжала кисти.
— Мы сделаем так, Лёвушка…
Послушав, он согласился. Затем ушёл, теперь уже спеша. Нужно было успеть осуществить два важных дела, и для этого у них было всего два дня.
Очередной номер «Коммерсанта», вышедший на другой день после того, как искусствовед Лев Алабин сделал неожиданно громкое заявление, взорвал художественную общественность. Небывалый резонанс, однако, вызван был не только в кругах, причастных к делам искусства. В тот же час развёрнутая на страницах прессы дискуссия привлекла немалый интерес широкой читательской аудитории. Интервью Льва Алабина перепечатали практически все основные издания, теле— и радиопрограммы наперебой давали невероятную новость в том или ином виде, комментаторы неустанно обсуждали событие в СМИ, споря до хрипоты, соответствуют ли действительности заявленные известным учёным сведения или же это очередная подстава «кровавого режима», ловко изобретшего способ в очередной раз отвлечь народ от растущей инфляции и никак не растущего ВВП на душу населения. Ну и как водится, переключить электорат с темы недавнего ещё олимпийского воровства, а также нынешних крымско-украинско-турецких ужасов, а заодно экономических санкций, приведших к заметному падению уровня жизни граждан РФ, на хищение предметов искусства представителями псевдолиберальных кругов оппозиции по заданию натовских ястребов, действующих под нажимом реакционных кругов США.
Однако всё это было уже потом, ближе к вечеру в день выхода газеты. До этого скандал разве что медленно набирал силу, вовлекая в новость сторонников и противников дикой по сути своей версии именитого Алабина. Желтобрюхие безмолвствовали, будто всем им разом накачали в рот ядовито-крашеной жидкости. Однако через пару-другую часов опомнились и они, и тут же включили весь имеющийся в их распоряжении паскудный ресурс.
Вероятно, подобный отклик не стал бы столь могучим, если бы слова эти произнёс кто-то из персон проходных или же каких-то заурядных шавок от поп-культуры, подвизавшихся в деле привычно гнусном, но доходном. Однако на этот раз всё обстояло иначе. Соображения свои высказал не кто иной, как Лев Алабин, серьёзнейший искусствовед, профессионал высокой пробы, исследователь русского авангарда, автор ряда известных работ, доцент истфака МГУ и, наконец, официальный эксперт «Сотбис».
Въезд в подземный гараж на Кривоарбатском караулили начиная с обеда. Они стояли жёлтой стеной, живой и неотступной шеренгой, соревнуясь за выигрышные места, чтобы удобней было перекрыть алабинский «мерседес» телом, камерой и взятой наперевес штангой для микрофона. Однако с засадой той Лев Арсеньевич столкнулся лишь глубоко во второй половине дня, ближе к тёмному времени суток, после того, как, дважды счастливый, он забрал Еву из музея и, по обыкновению, повёз к себе. И на любую засаду ему уже было наплевать, поскольку что хотел, то и сделал — тут, там и ещё в одном месте.
А ещё семью часами раньше, убедившись, что пора, Лев Арсеньевич зашёл в кабинет первого зама Государственного музея живописи и искусства. Сухо поздоровался с Темницким и положил перед ним свежий номер «Коммерсанта». Сказал:
— Читай. Потом поговорим.
Тот удивлённо глянул на соратника по грядущим свершениям, после чего молча углубился в чтение, отметив боковым зрением выделенное цветом на первой полосе: «Искусствовед Лев Алабин делает громкое заявление». Далее шёл текст самого интервью. Он читал:
«…Корресподент:
— Лев Арсеньевич, как вы информировали общественность, вами выявлены поддельные рисунки из числа представленных в собрании Венигса, которое в настоящее время экспонируется в ГМЖИ. Почему вы решили, что работы, о которых говорите, являются подложными?
Алабин:
— Да, именно так я заявляю. Их двенадцать, могу перечислить поимённо. В числе этих подделок значатся работы, приписываемые руке величайших художников прошлого, от Возрождения и до более поздних эпох. Это Вермеер, Тинторетто, Караваджо, Босх, Кранах Старший, Гольбейн Старший, Веронезе, Гольбейн Младший, Брейгель Старший, Брейгель Младший, Гварди и Тьеполо. Вы спрашиваете, почему я так думаю? Отвечаю. Я не думаю, а знаю наверняка, поскольку это знание является частью моей профессии, которой я обучался на историческом факультете Московского государственного университета. Именно это я и преподаю в настоящее время, там же.
Корр.:
— И вы уверены в том, что готовы отвечать за результат вашей личной экспертизы? Готовы поставить на карту собственное имя?
Алабин:
— Разумеется, это так. В противном случае мы с вами вряд ли обсуждали бы сейчас эту тему на страницах столь уважаемого издания.
Корр.:
— Когда вы впервые заподозрили, что не все рисунки являются оригиналами?
Алабин:
— Я это понял, когда уже внимательней пригляделся к ним, неспешно обойдя экспозицию целиком. Поначалу были лишь подозрения. Но уже потом, отказавшись от сомнений первых дней, где-то к началу четвёртого экспозиционного дня я уже был практически уверен в подмене. И не потому, что эти двенадцать работ чего-то там не излучают, каковую версию, возможно, красиво изложил бы какой-нибудь известный экстрасенс. Нет, всё намного приземлённей — просто не та рука. Верней, сама рука, безусловно, присутствует, и неплохая, однако не того мастера. Не тех мастеров. И это, разумеется, не может не быть видно специалисту. Уверен, если дело дойдёт до международной экспертизы, настоящий профессионал не ограничится лишь фактом исторического провенанса. На мой взгляд, особенно тщательно требуется исследовать сами подписи авторов рисунков. Впрочем, как и названия их, которые, как я предполагаю, изготовлены уже в наши дни. Хотя и выполнены чрезвычайно профессионально, слов нет.
Корр.:
— Скажите, Лев Арсеньевич, как по-вашему, могли ли предполагаемые вами подлоги быть совершены, когда собрание Венигса уже находилось на территории Советского Союза, будучи вывезено из оккупированной советскими войсками Саксонии? Или, на ваш взгляд, версия подмены больше соответствует факту, имевшему место ещё до того? Иными словами, сами же прежние владельцы, быть может, тому способствовали, допустив в своё время небрежность в хранении этой поистине драгоценной коллекции средневекового искусства?
Алабин:
— Хороший вопрос. Только боюсь, мало кто вам на него ответит. История о том умалчивает, разве что в дело включатся международные правоохранительные организации, которые сделают всё для того, чтобы рисунки были найдены. Ведь не секрет, что они существуют, а стало быть, лежат где-то в неприкосновенности и тайне. Лично я всем сердцем желаю им успеха в этом деле. И я верю, что это не конец истории, а лишь начало её. И это хороший урок отдельным музейщикам, которые сделали целью лишь в крайних случаях вынимать из запасников то, что изначально принадлежит всем и потому надлежит быть выставленным для всеобщего обозрения.
Корр.:
— Это вы к чему, простите?
Алабин:
— Это я к тому, что если бы ещё в тысяча девятьсот девяносто пятом году, когда собрание выставлялось впервые, оно было предъявлено общественности целиком, а не половинной своей частью, то вполне вероятно, что нынешнее открытие было бы сделано на двадцать лет раньше. И кто знает, быть может, сегодня мы имели бы в собрании те самые двенадцать ничем не восполнимых рисунков гениев эпохи Возрождения.
Корр.:
— Вероятно, этим утверждением вы намекаете на музейную политику, проводимую госпожой Всесвятской?
Алабин:
— Простите, я ни на что и ни на кого не намекаю. Я просто делаю выводы, поскольку мне не всё равно, что происходит в нашей культуре, и в частности в музейном деле. Разумеется, немаловажна при этом роль каждого отдельного чиновника и каждого музейщика, вовлечённого в культурный процесс…»
В этом месте Темницкий, прервав чтение, поднял на Алабина печальные глаза. Они были ровно теми, какими их вкратце описала Ева, — спокойными, рассудочными, чрезвычайно внимательными к визитёру. Правда, зрачки эти были заметно расширены. Это тоже не укрылось от глаз Льва Арсеньевича, встретившего взгляд хозяина кабинета точно так же спокойно и вопросительно.
— Это что? — тихо спросил Евгений Романович, отложив газету. — Это почему… так? Это откуда всё, Лёва?
— Это моя тебе помощь, Жень, — пожал плечами Алабин, — это, если угодно, мой тебе сюрприз. Ты же не против, я надеюсь? Я подумал, ну на кой чёрт тебе иметь фальшаки в собственном хранилище? Тебе что, других забот не хватает? Уехал бы Венигс этот к чёртовой матери, к немцам своим, так потом бы такое началось, когда бы ещё догнали они это дело, даже страшно подумать какое. А так — всё у нас самих, всё вскрыто собственными силами, что говорит лишь об искреннем отношении государства к объекту трофейной реституции. Так что, Женя, авансом принимаю от тебя благодарность за проделанный труд.
Темницкий помолчал, пожевал губами. Если вглядеться внимательней, то, вероятно, несложно было бы заметить, с какой лихорадочной частотой пульсируют в голове у него варианты, как множатся они, как делятся на части и рвутся на куски, после чего мгновенно слипаются вновь, единясь в общий ком. И как, накоротке подержавшись один возле другого, вновь распадаются на отдельные неутешительные маленькие неустойчивые мысли.
— Скажи мне, ты сумасшедший? — внезапно спросил он. — Ты хорошо обдумал то, что своими же руками сотворил?
— Ну да, — невозмутимо отозвался Алабин всё тем же бодрым голосом, — обдумал. Собрание теперь, скорее всего, никуда не поедет из-за расследования, которое, вероятно, скоро начнётся, но зато совесть наша с тобой останется незапачканной. По крайней мере, та её часть, без которой ну просто никак. Ведь совсем же без совести хреново, правда, Жень?
В этот момент Алабин и на самом деле не понимал, просекает Темницкий его иронический настрой или же, немало потрясённый, всё ещё пребывает в состоянии шока и непредвиденной скорби, ища спасительного выхода. Честно говоря, Лёве уже было всё равно. Перед ним сидел доказанный убийца, хотя доказательства те пришли от ведьмы, а не были получены, как водится, законным путём. Однако и это теперь было не важно. У них с Ивáновой был свой собственный суд, ведьминский. Пускай промежуточный, но тоже вполне эффективный.
— А ты понимаешь, что твоему военному авангарду теперь кранты? — едва сдерживая себя, так же негромко задал вопрос Евгений Романович. Медленно закипающая в Темницком волна тихого бешенства была заметна по тому, как заходили у него желваки и резко покраснела шея. — И что никакого авторского каталога тебе в жизни не видать после этого тухлого фуфла, которое ты нагнал в своём идиотском интервью, поставив раком всех и вся? — Он прикрыл лицо руками и сокрушённо покачал головой, демонстрируя даже не удивление: то больше походило на промежуточную форму едва скрываемой истерики. — Лёва, Лёва… чего же ты наделал… Откуда ж ты всю эту мутную хрень напридумывал, ты мне только скажи… кто же тебя надоумил, Лёвушка. И почему весь этот бред теперь должен ломать жизнь приличным людям.
— Погоди, Женя, — недоумённо пожал плечами Алабин, — ты ведь тут ни при чём. Наверняка, если кто и запачкан в этом деле, то или покойница Коробьянкина, или же тот, кто был до неё. Тебе-то чего нервничать, я не понимаю.
— Ты правда идиот? — Сейчас Темницкий смотрел на него жёстко и прямо, и Лёва догадался, что тот так ничего и не придумал.
Вероятно, продолжал всё ещё лихорадочно крутить варианты, переставляя местами входы и выходы. Тем временем Евгений Романович, проворно переменив взгляд, равнодушно махнул рукой:
— Впрочем, можешь не отвечать, но только при чём тут Ираида? Она святая женщина, как ты вообще можешь про неё такое! Какие, к чёрту, подлоги? Какие подмены? Это всё твой личный бредовый вымысел, и всё ради того, чтобы сделать имя на говне, на скандале — прославиться и прозвучать. Вот где настоящий фуфел и реальный фальшак. Не там — здесь!
— Жаль, что святая… — хмыкнул Алабин, не обратив внимания на последние слова первого зама, — не то ради такого дела непременно сошла бы с небес, хоть на парашюте, хоть камнем оземь. Поведала бы культурной общественности про то, как ты её убивал.
И так же жёстко глянул на него.
— Чего? — резко поперхнулся Темницкий, ничем больше не выдавший мгновенной оторопи. — Кого убивал, кто убивал? В каком смысле, Алабян?
— Ну да, — вновь невозмутимо хмыкнул Лёва, ничуть, казалось, не уязвлённый обвинениями Евгения Романовича, — всё правильно, всё справедливо: на каждого Евро имеется свой Алабян. Только один мусорит, а другой за ним подбирает.
— Вы это вообще о чём? — Лицо Темницкого исказилось до неузнаваемости.
Видно, упоминание об Ираиде сбило ему и так неровный строй мыслей, вклинившись в скопище вибрирующих от напряжения извилин и приведя их в окончательно глухой беспорядок.
— Ты знаешь о чём, — отразил вопрос Лёва, — очень хорошо знаешь, что именно я имею в виду.
— Ты со мной сейчас разговариваешь как мент, — процедил Темницкий, — только не знаю, кто дал тебе такое право.
— Знаешь, примерно так же я не очень давно разговаривал с неким Гудилиным, с Алексеем, — не меняя интонации, внятно произнёс Лев Арсеньевич, — кстати, он мне ровно те же слова озвучивал. Про ментов интересовался, не стою ли я у них, часом, на зарплате. Там ещё Чуня есть такой. И Серхио. Серхио — убивал, а Чуня ноги сжимал ей, женщине твоей, чтобы не дёргалась после того, как Гудилин её предварительно слегка придушил.
— Это ещё кто? — глухо подал голос Темницкий.
Жар, начавшийся у шеи, неуклонно поднимался к лицу и уже успел захватить всю его нижнюю половину, приближаясь к скулам и глазам.
— Видишь, ты даже не поинтересовался, Жень. Расплатился с главным отморозком, а дальше — трава не расти. Хотя трава ей теперь не нужна, она там исключительно на духовной подкормке, коль уж святая, как сам говоришь.
— Гореть тебе в аду, Алабин…
Темницкий поднялся. Приблизился к Лёве. Внезапно резкими хлопками ладоней простучал его снизу доверху. Отдельно прощупал грудь, запустив руку под алабинский пиджак.
— Щекотно! — ойкнув, дёрнулся Лев Арсеньевич. — А вообще, не ищи — не найдёшь, — и вяло усмехнулся, — у нас ведь с тобой не детективный жанр, Женя, а я не следак и не прокурор. Просто я хочу понять, понимаешь, я понять хочу зачем. За-чем? Чего не хватало-то — Ниццы, Сан-Тропе? На хрена они сдались тебе, Темницкий? У тебя и так всё есть, кроме таланта.
И резким движением оттолкнул его от себя.
Тот сел, опустил голову, помолчал. Спросил коротко, не поднимая головы:
— Чего ещё знаешь?
— Это кроме двух убийств, тобой организованных, ты это имеешь в виду? В смысле того, что хотел уточнить, известно ли мне, как ты убирал реставратора, который сначала Шагала для тебя копировал, а уж потом и рисунки подписал? Или то, как трое твоих отморозков сбили его с ног, чтобы добить потом той же битой, которой убивали Ираиду? Или, может, рассказать поподробней, как они же разлили бензин и сожгли подвал на Черкизовке? Или как ты в это время сидел в машине и записывал видеокомпромат? Ты про это, Темницкий, или что-то другое тебя интересует, я не понял?
— Послушай, Лёва… — Евгений Романович опустился на стул, с печалью в глазах посмотрел на него, — я не буду сейчас ни оправдываться перед тобой, ни повествовать, чего было да как. Не время и не место. Скажу одно, и хочу, чтобы ты поверил мне на слово, просто так, взял и поверил. Да, я на самом деле не случайно привлёк тебя к этим делам. Бабка, та не хотела, сопротивлялась как могла, говорила, Алабин не наш человек, он, мол, мечтает вернуть авангард, ему этот Венигс наш до лампочки, нельзя его в госкомиссию вводить… и всё такое. Я же отстоял тебя, лично я и никто больше. Сказал, ручаюсь, мол, за него. Что именно он и есть самый надёжный и проверенный из всех возможных кандидатур — и так далее. А там иди, разбирайся — кто, откуда, когда и зачем.
— Ну, это ясно, — согласился Алабин. — Я даже знаю, для чего ты это затеял, — одним поручительством двух зайцев грохнуть намеревался. Сблизиться со мной — ясное дело — зачем. И чтобы я рот свой перед госкомиссией правильно открыл, патриотично объяснил бы им, сирым и убогим, что там, у немцев, — клад, там — наше всё, откуда ни посмотри, а это так… малая рисованная сдача от живописных шедевров кисти великих. Глядишь, собрание и отъехало б навеки, вместе с двенадцатью твоими фальшаками.
— Ты не понимаешь, Лёвочка, — затараторил вдруг, сбиваясь и нервно дыша, Темницкий, — ты просто вообще ничего не понимаешь, не чувствуешь главного. Это же я всё не только для себя, не только, ты пойми… Это же и тебе точно так же нужно, нам с тобой, я ведь всё ждал момента, именно тебя дожидался, присматривал за тобой, подбирал правильное время, чтобы открыться. Ты же знаешь, что без такого человека, как ты, поди ещё всё реализуй. А у тебя база, у тебя охват, у тебя клиент бесчисленный. Я же не так мало про тебя знаю, если уж на то пошло, я же в курсе, как ты народ к Себастьяну толпами возил, сколько бабла на этом поднял, на том, на сём, на третьем.
— Кстати, если уж ты о Себастьяне заговорил, — перебил его Алабин, — имей в виду, у меня имеется запись нашего с ним разговора, и это напрямую касается твоей поездки, когда вы с ним подгоняли старое фуфло под оригиналы Венигса.
— Сдал всё же, чёртов француз… — в раздражении покачал головой Темницкий, — и чего ему не хватало, уроду! Вроде и бабками не обидел, и общались как надо, честь по чести. Так он, получается, на тебя теперь работает, — чертыхнулся он. — Эх, не знал, где прикуп лежит, не то б загодя соломки подстелил. Теперь хоть ясно, откуда первые ноги произросли, твою мать!
Лев Арсеньевич не стал разубеждать первого зама насчёт Себастьяна. Наоборот, неожиданная версия разоблачения, подброшенная самим же Темницким, устраивала его как нельзя лучше. Тот же, не снижая оборотов, пробовал давить дальше, беря то на жалость, то на сочувствие. А заодно придерживал в рукаве единственную краплёную карту, время которой, как чувствовал Алабин, вот-вот должно было настать.
— Мне без тебя — во! — Евгений Романович энергично чиркнул ладонью по горлу и продолжил, не давая собеседнику роздыха: — Край! С Ираидой просто получилось так, не моя вина, поверь, она же сама и виновата во всём, идиотина, никто этого не хотел, богом клянусь. И алкаш этот, тоже абсолютно ненадёжный был, пил непробудно, так рано или поздно всё одно б допился и пасть свою где не надо бы распахнул по дурному делу. Не знаю, если честно, как ты всё это просёк, просто ума не приложу, но ты мне нужен, Лёвушка, а я нужен тебе. Оба мы нужны друг другу. — И взглянул тому прямо в глаза, пытаясь выискать в них хотя бы малую частичку сочувствия. — Ладно, пускай бог захлопнул передо мной дверь, хрен с ним, но, может, в таком случае он хотя бы отопрёт для меня окно? Короче, предлагаю пятьдесят на пятьдесят, без никаких. Ты — как?
— Я? — пробормотал Лев Арсеньевич, немало поражённый таким оборотом дела. — Я пока хреново…
Чего-чего, а подобного не ждал. Не думал, что убийца станет предлагать половинную долю в обмен на молчание. Он мысленно помножил двенадцать на… примерно… если в евро… с учётом… И поделил пополам. Получалась цифра, от которой не то чтобы делалось напрямую страшно… Нет, на самом деле всё было много хуже, от такой цифры могла начать сомневаться сама душа. Это-то и было по-настоящему страшным и тревожным.
— Всё же сволочь ты, Темницкий, — покачал он головой, — ничто тебя, смотрю, не берёт: ни бес, ни ангел, ни жалость, ни любовь, ни совесть никакая.
— Это ещё не всё, Лёвушка, — по-деловому продолжил тот, не придав значения алабинским словам, — хочу сказать ещё, что мы ведь с тобой почти родственники! — Отметив удивление на лице его, пояснил: — Вот ты не в курсе, а только родительница моя всю жизнь с твоим отцом провела, ну, после кончины мамы твоей, я имею в виду. Они же скоро как двадцать пять лет вместе — считай, четверть века. Любила его всегда, и он ответно любил, только тебя не посвящал и не спрашивал. Не хотел, не верил, что примешь. А ты как съехал с набережной, так она почти всякий день у него бывала по вечерам, кроме дней, когда ты появлялся. От меня-то она не скрывала, потому что у нас с ней очень близкая связь, не как у вас с Арсений Львовичем. Так что смотри, Лев Арсеньич, и имей это в виду, не всё так просто устроено в этом несовершенном мире.
Эта новость на самом деле была серьёзной. Хотя если уж на то пошло, то и на этот аргумент Темницкого, решившего использовать его во спасение, ему было ровным счётом наплевать. Поразило другое: насколько же он, Лёвушка Алабин, запугал, оказывается, собственного отца, достойного мужчину, сильного, волевого человека, что тот укрыл от него многолетнюю связь с женщиной. Неужто хватило папе той дурной выволочки, того подросткового спектакля, который он, будучи неоперившимся как надо, неразумным негодяем, устроил ради того, чтобы сесть за руль новенькой «трёшки»?
Надо было крепко подумать обо всём. Впрочем, никакое раздумье теперь уже ни на что не могло повлиять. Гирьки в часах отсутствовали, однако механизм был взведён без их помощи.
— Вот что, родственник, — сказал он на прощание, — ничего не обещаю, мне надо пораскинуть умом. Слишком много навалилось за эти дни, и вообще. Давай будем считать, что я тебя услышал, а ты, надеюсь, услышал меня. Там, — он кивнул на стену кабинетной двери, — ничего уже не остановишь. А об остальном… Остальное решится, думаю, само, рано или поздно. А как решится, пока не знаю. Так что ты тоже думай и предлагай.
И молча вышел за дверь, не протянув на прощанье руки.
Отчего-то ему было нехорошо и не было покойно, хотя сам разговор, как ему показалось, получился нормальным. Во всяком случае, та цель, которую он ставил перед собой, идя на разборку к Темницкому, была, безусловно, достигнута. Ждать оставалось совсем недолго. Однако продолжало тревожить какое-то неудобство, лёгкое, что ли, покалывание изнутри, временами переходящее в жжение посильней. Или же то был зуд иного свойства, и шёл он скорее извне, откуда-то сверху, зарождаясь возле левого виска и уже оттуда медленно и противно стекая в самую середину организма, цепляя по пути горло, слизистую пищевода и больно втискиваясь в желудок. Но то была не резкая, как бывало не раз, понятная ему боль, медленно ослабевающая и переходящая в устойчивую и ноющую. Это больше походило на отменно затупленную тёрку, что вызывало в нём новые ощущения, которые, если хорошо подумать, тоже не берутся ниоткуда, а имеют ясную природу и отчётливый диагноз. Так, вероятно, решил он, зудит в человеке совесть в тот короткий промежуток, когда ему хорошо, но оба они об этом ещё не в курсе. И получается, то — само по себе, это — по себе. А вместе — неуютно.
Нужно было принимать меры, и он вдруг понял какие. И от этой мысли вздрогнул, тоже изнутри, — так, что засевшая в кишках тёрка удвинулась чуть в сторону, отвернув от чуткой сердцевины притупленный режущий край. И от этого толчка тоска его тоже слегка ослабла, отпустив прижим, и потому, глубоко вдохнув и выдохнув пару раз, Алабин ощутил облегчение, на которое не рассчитывал.
Он миновал длинный служебный коридор, выстланный псевдоперсидской ковролиновой дорожкой, завернул за угол и вступил в пространство экспозиций. Миновав лестницу, по кратчайшей прямой Лёва энергично пересёк галерею залов с восьмого по четвертый и достиг границы с третьим.
Она, его Ева, стояла слева от арочного проёма, разговаривая со смотрительницей-соседкой. Появления его она не заметила, и Лёва, чуть притормозив и перейдя с рыси на шаг, стал медленно приближаться к ним сзади, одновременно прислушиваясь к разговору. Хотелось оттянуть момент встречи, потому что он уже знал, а она ещё нет. И это было невероятно важно, то самое, что он сейчас собирался ей предложить.
— Так вот я и говорю, — продолжала атаковать Еву Качалкина, — ложý его прям сюда, у кровати своей же, в головах, чтоб совсем уж заметно стало, кошелёк-то. Там, смотри, десятками одними приспособила, наменяла заранее, когда третьего дня домой ехала. Всего пятнадцать бумаг, одинаковых. И одна полсотенная, чтоб уж совсем насмерть соблазнить, ежели что. Ладно, дальше слушай, Евочка. Прихожу, разуваюсь, всё такое, и первым делом — к себе, к постели своей же. И ноги прям дрожат, не идут, ну, будто заранее уже отчаиваются. А сама всё равно не верю, что будет такое сейчас, что не досчитаюсь, не доберу из оставленного. Плюс к тому чувство нехорошее ко мне подкрадывается, хоть и не верю сама. Смотрю, лежит как лежал, тем же боком, я специально запомнила, как его повернула. Ну, думаю, слава-те-ос-споди-слава-тебе, что оберёг внука моего от такого непотребства, чтоб у бабушки родимой из кошелька без спросу тянуть. Беру в руки, считаю. Раз и два считаю, чтоб не обмишурить себя ж саму. И что ты думаешь — нету! Двух бумажек нету, натурально не хватает, всего на двадцать рублей, одна и ещё одна по десятке! Ах, как ведьмища твоя угадала, думаю, леший её побери! Как в воду глядела, старая, спаси её Христос от любой пропажи!
— Так вы что же, довольны, получается, остались, что ваш внук ворует? — искренне не поняла Ева и с подозрением посмотрела на неё.
— Не-ет, Евочка, что ворует, то — гадость несусветная, а вот что знаю теперь об том — это хорошо. Теперь, во-первы`х, оставлять не стану, а во-втóрых, прослежу за воспитанием, чтоб ребёнка не упустить.
— Да он уже курит, Качалкина, — покачала головой Ева, — мне ещё тогда колдунья это сказала, просто я забыла вам передать.
— И чудненько! — воскликнула смотрительница. — Я теперь папирос этих оставлю где-нибудь и тоже загодя посчитаю.
— Так для вас это что, игра всего лишь, получается? — искренне удивилась Ева. — Вы бы лучше сами к его воспитанию подключились, пока не поздно, а то провидица моя вроде намекает, что у сына вашего с невесткой не всё в порядке в смысле отношений.
— А вот это уж она врё-о-от! — внезапно обрадовалась Качалкина. — Куда-куда, а уж сюда-то ей не пролезть, тут у нас крепко-накрепко сколочено, тут и мышь не пробежит, так чтоб я не заметила.
— Прошу прощения… — Спасая свою женщину, Лев Арсеньевич всё же встрял в беседу, обратившись к Еве: — Голубушка, у меня по третьему залу вопрос, не подскажете?
— Ладно, давай, Евк, пошла я. А то прохиндей, глядишь, какой залётный случится, а я тут с тобой, понимаешь, лясы точу. Нехорошо.
Качалкина зыркнула по Алабину, оценив его хватким взглядом. И поплыла к себе.
— Что-то случилось? — с тревогой спросила Ева Александровна. — Почему ты здесь?
— Случилось, — утвердительно кивнул он, — просто ты здесь больше не работаешь, и мы отсюда уходим, прямо сейчас.