Глава 9
Ивáнова. Алабин
Из отпуска их отозвали на два дня раньше, Еву Александровну и Качалкину. Обеим позвонили из музейной администрации, сказали, мол, слегка зашиваются с открытием, так что, дамы, любезно вас просим выйти чуть раньше срока, посодействовать своим трудом в приготовительных мероприятиях. Качалкина, разумеется, проявила демонстративное недовольство и в просьбе отказала, всё ещё тая обиду на музейских за непредвиденный зимний простой. Ева же искренне порадовалась, что уже завтра вновь вольётся скромным участием своим в дела музейные, тем более что в ней как сотруднице имеется реальная нужда. К тому же давно пора было сменить и общий невесёлый настрой. Остаток отпуска она провела не то чтобы в тяжёлых раздумьях, догнавших её всё ж таки через день-другой после возвращения из Обнинска. Нет, хотя всё было отчасти и так, но и не вполне. И та часть мыслей её, что не давала покоя сердцу, больше относилась к новому знанию, к той страшной картинке, что шла у неё на протяжении всего времени, пока Александр Андреевич Ивáнов повествовал удручающую историю появления её на свет. Фоном же, задником картины была ужасная мамина смерть. Короткое ощущение удачи оттого, что выжила, хотя и не без физических потерь, вскоре отошло на второй план, как и благодарность художнику Ивáнову за то, что сумел он совершить в тех жутких обстоятельствах. Однако смерть мамы, верней, её мёртвый вид, с ногами, простёртыми в сторону узкой полосы прибрежного песка, и головой, наполовину погружённой в воду, не оставлял в покое. «Кто же она была? — не переставала думать Ева. — Почему оказалась там, беременная, хотя и не на крайних сроках, но при этом совершенно одна, без кого-либо, кто мог бы проследить, помочь, уберечь. Как звали её, какую она носила фамилию и был ли у неё муж, мой отец?…»
Ответов не было. Впрочем, и других вопросов тоже не имелось. Но, по крайней мере, теперь был ясен источник её врождённой хромоты. Да он и сам не стал того скрывать, Александр Андреевич, что невольно нажал куда-то не туда в область грудничковой шеи. Отсюда и результат. Она потом полистала, конечно же, медицинскую энциклопедию, разузнала, что сумела, про всё такое. Как, например, центральная нервная система связана с двигательной способностью, что там с этим треклятым позвоночным столбом и как его функции влияют на подвижность конечностей. Ну и разное ещё, со всем этим неразрывно связанное. Одним словом, перемена климата была как нельзя кстати. Да и надоело всё, если честно. «Культурный» канал по наскучившему январскому безрыбью привычно безмолвствовал, будто все чуждые любому варварству зрители разом бросили насиженные места, перейдя на соседние каналы, вещающие исключительно для пошлых и малообразованных обывателей. В результате ни там, ни по спортивному каналу никакой тебе самбы, как и ни румбы и ча-ча-чи, по каким соскучилась, просто сил нет. А ведь это была подпитка, словно одним махом принимала сотку-другую доброго коньяку на девичью грудь, хоть в жизни его не пила и даже вкуса не пробовала. Но так виделось и именно так порой мечталось. Приняла — и вперёд, с выходом, эротично подобрав под себя воображаемые тонкие юбки, изящно изогнув стопу, заведя одну руку за голову, другой всё ещё поддерживая юбочный край, дотянутый до середины бедра… ча-ча-ча… ча-ча-ча… ча-ча-ча… на раз-два — раз-два-три-четыре… раз-два — раз-два-три-четыре… и потом, сменив положение тела и рук, — моментальный переход в самба-но-пе, а затем — в самба-аше и сразу же, с опережением мысли, успев в долю секунды переключиться телом, но ещё не успевая перейти рассудком, — в самба-регги.
На работе был полный мрак, если именно так определять сумасшедший дом, в который, чтоб совсем уж понятно, превращается провинциальная, скажем, больничка в разгар сезона волчьих ягод и бешеных собак. Все шесть залов, отведённых под экспозицию Венигса плюс три великих в пяти шедеврах, были решительно не готовы. Шла развеска, причём даже не в конечной стадии. Командовал Темницкий, первый зам Всесвятской по науке. Он появлялся то тут, то там, мелькая в проходах между залами и давая отрывистые команды. Выяснилось, что то ли окантовка где-то не соответствовала уровню рисовальных шедевров, то ли стекло, прижимающее величайших ото всех народов и времён, не годилось качеством прозрачности или толщиной, не попадая в международные стандарты для экспозиций, замахнувшихся на звучание в мировом масштабе. Ева Александровна не слишком в этом разбиралась. Ей было наказано дефилировать вдоль линии развесочных работ от первого зала до шестого, примечать всякие нестыковки типа нехватки верёвок для развески или возникновения лишнего мусора, мешающего энергичному ходу приготовительных дел. Ну и всякое такое. А если нужно, то живым участием способствовать ускорению любой культурной операции.
А вообще, её особо не трогали, всё было как всегда. Участие смотрителя Ива`новой ограничивалось лишь внимательным неспешным хождением по указанному маршруту и в промежутках между ходьбой попеременным сидением на стульях тут и там. Она к тому привыкла, да и что взять с увечной подсобницы слабейшего пола?
Это был первый день, самый напряжённый. Однако в день последний, сразу перед открытием, всё вдруг неожиданно пришло в норму, разгладилось и утряслось. Мусор вынесли, полы подмели, смотрительские стулья разнесли по положенным местам. И стало вдруг мирно и тихо, если не считать последних контрольных и совсем уже не сердитых реплик отдельных припозднившихся работников.
За пару дней до финальной стадии готовности объявилась Качалкина. Не выдержала. Тем более что уже нужна была по делу, как и остальные смотрители. Всё уже висело на местах, разве что не было людей. И тогда пошла Ева Александровна по кругу, пока никто не мешал и можно было не спешить. Да и опасность столкнуться с кем-либо практически отсутствовала. Это было её первое знакомство с рисунками великих от пяти последних веков. Она неспешно передвигалась, неровно дыша, впиваясь взглядом в них, о чьих шедеврах слышала и даже знала, правда не в этой удивительной технике. То была живопись. Здесь же царил карандаш, перо, уголь. Но поначалу отстояла час или около того у пяти величайших живописцев, приобщённых к собранию Венигса. И все они пришлись на её третий зал. С них и начала, последовательно обойдя два полных периметра — по часовой и против. Сначала надышалась Гойей, сразу вслед за ним — Рафаэлем. Под финал — Делакруа. Всё из Дрезденской, уже давно никто того не скрывал. У последнего задержалась. Картина называлась «Баррикады разбирают». Между делом взялась рукой за раму, подержалась, вслушалась в неслышные биения, идущие, зовущие изнутри. Завела руку на задник, насколько получится, потёрла там подушечками пальцев, прикрыла глаза. И тут же пошла… пошла картинка, какую ждала, какую тайно рассчитывала увидеть, успеть, пока не началось завтрашнее столпотворение. И вот же он, вот, возмужавший д’Артаньян, именно таким она его себе и представляла: очень по-мужски выправленные усики, при лёгкой пышности, но не раскидистые чрезмерно, без всякой карикатурности, какая нередко случается у красавцев. Чуть волнистый чёрный волос, прядью упавший на глаза и стекающий чуть ниже начала шеи. Подбородок с жёсткой ямкой, волевой бесстрашный взгляд. Тёмный сюртук с бархатным лацканом, зеленоватая жилетка мягкого материала, шёлковый шарфик, затянутый у горла бантом. Да, это он, один из великих, хотя и невозвратно краденый.
Делакруа был последний из трёх, тянувшихся один за другим вдоль восточной стены третьего зала. Далее стена заканчивалась и после небольшого прогала начинались рисунки: из тех, что также пришлись на её зал. Первым в очерёдности шёл Пуссен, сразу после него — Фрагонар, на равном расстоянии по другую сторону от Пуссена расположился Ватто, уже чуть большего формата. Затем вновь возникал прогал, после которого тянулась новая тройка: Вермеер, Рубенс, Ван Дейк. Это была программа примерно на час для личного отсмотра ведьмой Ивáновой, если не спешить, если вдумчиво всматриваться в сюжет, в линию, в деталь и представлять себе мастера. То, как корпел он над бумажным листом, как страдал и сомневался, как сбивался мыслью своею. И как вновь обретал вдруг вдохновенье и сидел, сидел, трудился, временами вовсе не отрывая от листа руки, не выпуская из неё инструмент, созидающий очередное величайшее творенье человеческого разума и мастерства.
Поспешая, Ева Александровна оторвалась от «Баррикад», перешла к другой стене. Протянула руку, коснулась Яна Вермеера, его «Кружевницы, пишущей письмо», 1667 года. Прикрыла глаза, вслушалась, ища картинки — той самой, вызванной из глубины веков, всплывающей в воздухе перед другими глазами её, расположенными где-то позади затылка. Однако было пусто и неотзывно. И то было странно. Она завела руку под рисунок, потёрла там пальцами, как чуть раньше проделала с Делакруа. Но и на этот раз ей был отказ. Более того, художник не просто не отзывался, он словно сопротивлялся собственным смотринам, хотя явно и был живописцем, это она тоже ощутила. Что-то было не так, ничто не складывалось в цельную картину. Нечто мешало, и самым нешуточным образом. Что-то разламывалось на глазах, не становясь тем единственно художественным, на которое рассчитывало её ведьминское нутро. Работа, что располагалась перед ней, совершенно очевидно была рисунком, выполненным века назад. Однако рисунок не отзывался, никак, совсем. Такое за её жизнь было лишь однажды, с тем «могильным» Шагалом, которого накоротке пронесли мимо неё и от которого точно так же не исходил нужный импульс. Здесь было похоже, но и не совсем. Нечто чужеродное вклинивалось в промежуток между далёкими веками и днём сегодняшним, сопротивляясь Евиным потугам высечь колдовскую искру из листа состарившейся бумаги, несущей на себе следы чьей-то руки, чьего-то грифеля.
Она замерла, стараясь уже насильно, насколько получится, соединиться с прошлым, хотя бы с малой частичкой, угадав его слабый отзвук через дуновение пыли, запах краски, едва уловимое дыхание самого творца. Что-то мелькнуло в воздухе на мгновенье, затем сполохнуло малой искрой, но тут же отступило обратно. «Померещилось… — подумалось ей, — нужно повторить ещё…» Сжав кулаки, она прикрыла веки, максимально пытаясь втянуть в себя воздух ускользающей эпохи, саму прозрачность его, слиться на миг с колебанием теней, идущих от любого призрака оттуда, но обитающего поблизости. Либо же самой войти к нему. У неё бывало и так и эдак, и всякий раз было неясно, какая из смутных догадок срабатывает. Но было уже без разницы, нужен был лишь результат, плод, но никак не очередное пустопорожнее исследование глубин своего необъяснимого дара.
И снова возникло нечто слабое, тихое, но на этот раз было оно чуть устойчивей, слышней, доступней. Она вгляделась. Изображение двоилось, или нет, даже троилось, так что разобрать что-либо было невозможно. Одно лишь отчётливо виделось, не вызывая тени сомнения: то, что обнаруживалось дальним отголоском, не было Яном Вермеером. Как не принадлежал руке его и этот рисунок, размещённый в её родном третьем зале.
Она с усилием сделала пару шагов и замерла перед Рубенсом. И даже не разрешила себе вольности перейти к процессу наслаждения великим. Сразу завела под него руку, под этот чудный рисунок, под «Голову неизвестного», 1639, предсмертного года. То был он, сразу пошло разборчивой и ясной картинкой, Питер Пауль, и никто больше: вельможный красавец в широкополой чёрной шляпе мягчайшего фетра, с гренадерскими, подвитыми кверху усами, в тёмной накидке и белейшем кружевном жабо, охватывающем шею. От него шёл холод, какой и должен исходить от любого мертвеца. Однако то был тёплый холод, добрый и понятный ей, хоть и докатившийся до её затылка из чёрт-те какого незнаемого далёка.
Она не стала задерживаться у «Головы», волнение ещё не отпустило её. Ева Александровна просто сделала очередные два шага и замерла перед Ван Дейком. И уже по проверенной схеме, туда, под него — шмырк! И — за него, где теплей, где короче путь к источнику волнения, ближе к безоговорочной истине. Он! Это — он. Антонис, собственной гениальной персоной, полнейшей личностью, с великолепным наброском к «Кардиналу Гвидо Бентивольо» достоверно не установленного года, но где-то от 1630-х. Ещё не старый и изящный — ну просто чуть располневший Ленский: с уже заметным вторым подбородком, но всё ещё ангельски хорош собой, мил, приятен, неповторимо виртуозен…
И остановилась в полном недоумении. В каком же месте она обманулась с Вермеером? Отчего то, чего просто быть не могло никак, с таким упорством не помещалось в привычные рамки, не удерживалось здравым смыслом?
— Слыхала? — Качалкина, подкравшись незаметно, звонко хлопнула Еву по плечу и потянула навстречу руки, обниматься после разлуки.
Ивáнова поддалась, ответила такой же некрепкой обнимкой и переспросила:
— Вы о чём, Качалкина?
— Как это — о чём? — неподдельно изумилась та. — Нас же всех теперь на час продлевают из-за всей этой карусели, из-за мороки трофейной! — И последовательно кивнула вперёд, вбок и назад, как бы прихватывая взглядом все шесть залов второго «плоского» этажа. — Темницкий распорядился, а бабка утвердила. Правда, с доплатой. Все говорят, спрос будто у посетителя сильно повышенный. И что, мол, толпа уже с самого утра выстраивается нескончаемо. Народ рисунков этих жаждет, понимаешь? Давно, типа, не видали. — И осуждающе покачала головой. — Так что, не приведи Господи, не справимся с наплывом, заклюют!
В эту минуту Еве Александровне ужасно не хотелось беседовать с товаркой, ей нужно было ещё малость поразмышлять над тем, обо что ей довелось споткнуться. «И было ведь это не во сне, — пронеслось у неё в голове, — а вполне же наяву, с минуту-другую назад, так что не успело ещё отгореть и отвалиться…»
— Знаешь, — честно призналась она Качалкиной, — я бы ещё походила немного, посмотрела. Сама. — И выразительно глянула на неё. — Завтра начнётся — времени уже ни на что не останется, только успевай на вопросы отвечать и за народом присматривать.
— А-а, ну-ну… — враз погрустнела Качалкина, лишившись пространства диалога, — давай, смотри, раз желание у тебя такое, — и в раздражении махнула рукой, — а по мне, так за то, что они сделали с нами, сволочи, пропади они все пропадом со всеми этими рисунками своими, с Рембрантами ихними, Дюрырами этими и остальными Лианардами. Я ещё погляжу, как они мне лишний день закроют, за сегодня.
Она повернулась и потопала к себе в четвёртый, бормоча по пути нелестные определения то ли в адрес музейной администрации, то ли отсылая бранные слова напрямую к виновникам прошлых веков. Ева же, убедившись, что любые надсмотрщики отсутствуют, направилась во второй зал, соседний, хотя и знала, что если и разместят в нём чего-ничего, то лишь по остаточной важности. Там и впрямь много не оказалось. Из четырёх стен занятыми оказались лишь две, остальные считались проходными, арочными, и потому не оставляли достаточного простора для экспозиции.
Начала справа, там к ней было ближе — и так уже нехорошая нога от продолжительного стояния стала напоминать о себе досадным нытьём.
Первым шёл Тинторетто. Рисунок, явно один из предварительных эскизов к живописному полотну, назывался «Обретение мощей апостола Луки». Дата отсутствовала. «Господи Боже… — подумала Ева Александровна, — ведь это же он самый, кто „Тайную вечерю“ писал, Якопо Робусти, известный как Тинторетто, той же самой рукой, что и этот рисунок… только не ту „Вечерю“, что так и живёт леонардовской фреской в миланском монастыре Санта-Мария делле Грацие, а живописную, какая в Венеции, в церкви, кажется, Сан-Джорджо маджоре или, может, просто Сан-Джоро, не помню, но в самом конце шестнадцатого, веком позже, чем та фреска. Чудо, чудо волшебное…» И приложила руку к экспонату. Ничто, однако, не дрогнуло ни в руке, ни позади затылка. Как и сам рисунок не отозвался на прикосновение. «Ладно, — сказала себе Ивáнова, — дальше идём, смотрим снова…» И потёрла работу пальцами в привычном месте, настраиваясь на взаимность. Однако опять было пусто. Никак. Ну совсем никак, вообще. Она постояла ещё сколько-то, не зная, чего и думать. Предчувствие было нехорошим. И на этот раз ощущение не показалось ей аномальным. Оно просто было дурным, и уже никак не противоестественным. А спустя полминуты пошла совсем уже дурная каша, похожая на ту, что текла в случае с Вермеером. Изображение, уже само по себе мутное, должным образом не проявлялось, словно ему не удавалось пройти сквозь помеху, просочиться через невидимый фильтр, установленный некой силой на пути его возникновения. При этом оно множилось, и каждое последующее представление, образованное отрывом от основной картинки, не успевая обрести даже размытый сюжет или простой намёк, тут же растворялось, утекая в небытие, не оставляя за собой сколько-нибудь внятного послевкусия.
Она отступила на шаг и осталась стоять в этом положении. Застывшая, с приопущенными, едва заметно подрагивающими веками и чуть отведённой в сторону рукой. Палка её, подрагивая, упиралась резиновым набалдашником в истёртый тысячами каблуков паркет второго зала. Она молча стояла, судорожно обхватив рукоять палки и ловя ртом воздух, которого ей явно не хватало. Это был не Тинторетто. Как тот не был Вермеером. Что ждало её дальше, какие ещё открытия, Ева не чувствовала. Лишь предугадывала, что несовпадение то явно не из последних.
Через пару минут возникли рабочие во главе с Темницким. Тот их громко отчитывал, указывая на те и другие нестыковки в ходе подготовки к открытию. Те активно покивали, начали что-то перевешивать, часть работ унесли в соседний зал, откуда вернулись уже с другими экспонатами, после чего стали менять таблички вдогонку прочим переделкам. В общем, потекла нормальная приготовительная жизнь, с остаточными нервами и не израсходованным до конца раздражением по поводу и без.
Ева Александровна вернулась на свой стул и стала молча наблюдать за ходом дел. Думать уже не получалось, мешали отдельные резкие выкрики тут и там и звук передвигаемых стремянок. Через полчаса у рабочих закончилась верёвка и потерялся обрезной нож, и её вежливо попросили сходить вниз, в хозотдел, поднести нехватку того и другого.
А потом закончился этот удивительный день, предшествующий завтрашнему вернисажу. День, внесший смуту в душу, заставивший непрерывно размышлять о том, в каком же конкретно месте имелся этот неприятный и тревожный сбой. Быть может, в этой её чёртовой особости, так и не доведённой до ума? В этом непотребном умении предугадывать разное ненужное и чужое, по сей день ни разу не подведшем её в делах важных и помельче? Или же дело в чём-то ином, до сих пор непонятном ей самой, не имеющем мало-мальски доходчивых объяснений и не похожем ни на что из того, с чем приходилось соприкасаться раньше?
Первый день вернисажа отдан был журналистам и разного достоинства официозу. Нагрянули телевизионщики: повсюду мелькали камеры, штативы, вспышки фотоаппаратов, экраны переносных подсветок. Тут и там давались интервью, после чего журналистский корпус был одарён свежеизданным каталогом, состоявшим из двух частей: той, что была явлена публике в девяносто пятом, и второй — где были красочно оттиснуты неизвестные прежде рисунки старых мастеров, дополняющие русский объём собрания Венигса. Всесвятская, в неизменном пиждаке в жёсткий рубчик и при белейшем жабо, отрабатывала улыбчивые полупоклоны и была сама благость. Темницкий, чуть более суетливый, чем обычно, также являл собой образец вежливого благодушия и учтивой предупредительности. Здесь же практически в полном составе присутствовали и члены госкомиссии по реституции во главе с министром культуры. Центр всего цветастого действа пришёлся как раз на Евину территорию, поскольку её родной третий зал размещался именно тут, в средней части экспозиции. И потому она видела всех, от газетной мелкоты и таблоидных подпевал до безошибочно узнаваемых лиц с федеральных каналов и разномастной дециметровой шушеры. Даже самого Осипа Кобзика, депутата и певца народной воли, усмотрела в прорехе между двумя его соседними интервью.
Были и немцы — она поняла это хотя и по негромким, но неприятно гортанным голосам. Те больше держались кучно, хотя выдержанно улыбчивыми лицами мелькали и по отдельности. Глядя на них, Ева Александровна догадывалась: отчего-то не всё на душе у них гладко. Эту представительную группу германцев во время перемещений от зала к залу неотрывно сопровождало облачко сизоватого тумана, видное лишь ей одной.
Были ещё и другие, заметно отличавшиеся от лакированной и галстучной массы. Те выделялись разнокалиберными бородами и неброскими свитерами замысловатой вязки. А если и имели на себе пиджак, то не гладкого, как водится, шитья, а позаковыристей. Кто — в мохнатый волосок, кто — в крупное букле, а кто — с многочисленными карманами на обязательно некруглых пуговицах, к тому же изрядно подмятый. Как раз там, среди вполне занятных лиц не буржуйского содержания и явно не творческих подзаборников, она и приметила его — бодрого вида, туманно-средних лет импозантного мужчину весьма привлекательной наружности. Он был при аккуратной трёхдневной щетине, как нельзя лучше подходящей всему его облику, в голубых с иголочки джинсах и лёгкой курточке из неопределённо-модного материала. Судя по всему, неслучайной, бутиковой или привезённой специально из «оттуда». Облик его завершал низко спущенный, с волокнистыми кончиками тонкий шарф марокканской, алжирской или какой-то ещё североафриканской выделки. Уж чего-чего, а эти-то она ни с чем бы не спутала — сколько выставок отходила за все-то годы. У них же, на первом «плоском», хоть почти и не было живописи, но штуковин разных — море разливанное. И все будто из одной корзинки вынуты, особых расцветочных тонов, — их Ева научилась отличать от остальных уже на уровне произвольной тряпки, наугад выдернутой из тамошней цветастой культуры. А мужик был что надо, это она сразу про него поняла. «Наверняка сможет и самбу, и румбу, не говоря уж про ча-ча-чу, — подумалось ей, — а не умеет, так выучится на раз, если только пожелает…».
— Э-э, Алабин! — выкрикнул кто-то из толпы, явно адресуясь к импозантному. — Лёва, Лев Арсеньич! — И, раскинув руки, двинулся навстречу сказке сказок.
Ясное дело, целоваться. Тут вообще, как она заметила, все целовались со всеми и гораздо чаще нужного. Она, ясное дело, не подсчитывала, но по всему выходило, что взаимных мужских чмоков глаз фиксировал чуть не вдвое больше против женских или же обычных смешанных.
— О! — соорудил ответное лицо «приятный». — И ты здесь!
— Так все мы тут, Лёвушка, все как один! — откликнулся идущий навстречу и достиг «приятного».
После этого они обнялись и прохлопали друг другу верха спин. Дальше она не слышала, потому что память уже успела вынести на поверхность имя. Верней, эту самую фамилию — Алабин. И это, несомненно, был он, тот самый Алабин Л. А., чьи работы в области русского авангарда и вводная статья в каталоге покойницы Коробьянкиной — о сентиментальности в сентиментализме Марка Шагала на примере портрета его матери — поначалу привели её в замешательство, но уже потом, когда вникла и ухватила суть, повергли в полный и окончательный восторг. Ну а как ещё, кому же, как не искусствоведу с именем, быть здесь и сейчас. Стоп! Так тот Лёва, что у качалкинского сына чинился, получается, он и есть, этот же самый. Говорил ещё по нетрезвости тогдашней, что, мол, выставку готовим, приходите. И дал визитку, в которой он доцент.
Всё сходилось в одну верную точку. Лев Алабин, известный искусствовед, автор статей по искусству и один из организаторов нынешней экспозиции, находился здесь, перемещаясь по малому кругу от первого до шестого зала и общаясь со всеми подряд. И она уже знала: этот симпатичный человек был именно тем, кого никак нельзя теперь упустить по причине, не позволившей ей выспаться этой ночью и продолжавшей теребить голову под одеялом и над ним. И это же означало одно: действовать следует энергично, если не отчаянно, наплевав на приличия и позабыв про праздник вернисажа. Она не могла не подойти, не оторвать его на короткую минуту, потому что он был шанс. Он один.
Она поднялась со стула и похромала в середину праздника, сквозь бодро гуляющее общество, через камеры, навстречу снующим официантам, разносящим напитки и фуршетные тарталетки. Достигнув объекта, она как бы ненароком, едва коснувшись, задела рукой полу его курточки. Этого, однако, хватило, чтобы выловить нужное, оказавшееся к тому же в чётком и устойчивом фокусе. Все оставшиеся за кадром темницкие, всесвятские и кобзики с качалкиными для дела не годились. То было пустое всё и даже вредное, так ей теперь казалось. Равно как виделось и то, что единственно годным судьей в её странном деле мог быть лишь этот загадочный Лев Арсеньевич, и больше никто. А ещё, чисто для полноты картины, был он бездетным и неженатым.
Она выбрала подходящий момент, когда один явно болтливый от него отдалился, а пара, что вот-вот намеревалась охватить доцента вниманием, лишь только стронулась с места — идти на сближение. Искусствовед Алабин, с фужером в одной руке и тарталеткой в другой, пребывал в кратковременном одиночестве. Этим нельзя было не воспользоваться, и потому она, решившись, приблизилась. Осторожно, но не настолько, чтобы не обратил на неё внимания. Тронула за рукав:
— Простите ради бога, вы не уделите мне пару минут, Лев Арсеньевич?
Он обернулся, глянул на Ивáнову, приветливо улыбнулся, ещё не вполне понимая, узнаёт или нет.
— Мы знакомы?
— Нам бы отойти, — смущённо пробормотала Ева Александровна и добавила, как бы заранее извиняясь: — Нет, не знакомы. Но очень нужно, поверьте.
— Чтобы познакомиться? — Улыбка с его лица ещё не успела сойти.
— Поговорить… — неуверенно пробормотала она без малейшей встречной улыбки, — очень вас прошу. По важному делу.
— Что ж… — пожал он плечами, — по важному так по важному. — И вопросительно осмотрелся: — Куда прикажете?
— Туда, — слабо кивнула она, указывая глазами на тупик первого зала, откуда, по обыкновению, не выносили примостившуюся в углу скамеечку с бархатным верхом.
Там и сейчас была периферия праздника, и в этом чуть отдалённом от основного шума месте, казалось ей, им можно будет более-менее поговорить.
Там и правда оказалось пустовато. Приглашённый народ в основном гулял в промежутке между третьим и пятым залом. В том же пространстве размещены были софиты и оборудована импровизированная мини-трибуна.
Они сели. Он посмотрел на неё, ожидая слов. Мимоходом глянул на часы, как бы призывая к краткости. Впрочем, успел отметить для себя, что, несмотря на палку, лицо-то хорошее: слегка разнесённые скулы, как он любил, тонкий нос, ясные глаза, робкий взгляд. «Жаль, что хромая, — успел лишь подумать, — а то бы…» Но не додумал, потому что она, не тратя времени на прелюдию, с разгона сообщила нечто, что привело Алабина в полное замешательство.
— Здесь есть подлоги, Лев Арсеньевич, — сказала она, — и на некоторые из них я могу вам указать прямо сейчас. Я смотрителем здесь, в третьем зале.
— В каком смысле? — не понял он. — Что за подлоги?
— Не знаю, как лучше объяснить, — после короткой паузы пробормотала она, — но я уверена, что как минимум Вермеер — не Вермеер. И Тинторетто — тоже не он. Можете сами убедиться.
— Это вы шутите так? — не нащупывая пока даже малой тревоги, ухмыльнулся Алабин. — Вас как зовут, кстати?
— Ева, — коротко ответила она, — Ева Ивáнова.
— О как! — хмыкнул Лев Арсеньевич. — Даже не Иванóва.
— Вам нужно помириться с вашим папой, — внезапно проговорила она и посмотрела ему в глаза, ожидая реакции. Так было короче, чтобы достучаться. — Он страдает много лет. И ждёт, когда вы придёте к нему сказать, что вы его любите и всегда любили. Но так, чтобы он словам этим поверил.
Это был уже не Вермеер. И не Тинторетто. Это было нечто посерьёзней. На секунду Алабин замер. Затем развернулся вполкорпуса, дико посмотрел на неё и, чуть запинаясь, выговорил:
— Вы… вы кто… п-простите? Вы… откуда… в курсе моих личных дел?… И вообще… Как вы… я хочу сказать, откуда вы… — И умолк, глядя на неё.
Взгляд у него был растерянный и немало удивлённый.
— А пожилая женщина, которая за ним приглядывает, за папой вашим, она… — Ева чуть потупилась, но тут же взяла себя в руки. И продолжила: — Ей осталось около года, не больше. А если точней… — Она опустила веки, но тут же разомкнула их и закончила фразу: — Она умрёт через одиннадцать с половиной месяцев, где-то в феврале, накануне Дня защитника Отечества. Папа ваш будет ждать её к столу. Её и ещё одну пожилую даму, потому что они всегда отмечают этот день вместе, хотя вы об этом не знаете. Но она не придёт… Прасковья, кажется, или… Пелагея, что ли… Не вижу хорошо… Потом он станет ей звонить, но никто не ответит. А на другой день её найдут мёртвой у себя в кровати. Она скончается во сне, не почувствовав боли, потому что так уходят из жизни хорошие люди. А она как раз была именно таким человеком, Пелагея ваша или Прасковья. Вас, кстати, любила очень, с той поры, как в доме появилась. И всегда жалела. — И, не поднимая глаз, подвела черту: — Достаточно?
Алабина покоробило. Он поёжился и запустил руки в волосы. Затем резко отдёрнул их и сложил на коленях ладонями вниз. Наконец, интенсивно проморгавшись, отозвался:
— Вы что, ведьма, экстрасенс? Прорицательница? Какого чёрта вы сейчас мне всё это рассказываете?
— Я только знаю, что они — это не они, — продолжила она, проигнорировав его реплику, — и скорей всего, есть ещё, но я просто не проверила пока, времени не хватило. Но я уверена. Дальше сами решайте, Лев Арсеньевич, вы, как я знаю, человек заинтересованный, но только я не могу пока уловить, на что именно ваш интерес направлен. Хотя знаю наверняка, что вам не всё равно.
— Послушайте… э-э-э… Ева?… — Она утвердительно кивнула. — То, что вы сказали мне, про рисунки, про папу, и вообще… это, прошу прощения, не подстава какая-нибудь? Не розыгрыш? А то, знаете, страшновато как-то становится, если это не так. Может, договоримся с вами? — И выдавил нечто наподобие улыбки. — Вы отменяете свой колдовской приговор, я же, в свою очередь, оценив по достоинству вашу шутку, делаю вид, что ничего не было. И живём, как жили раньше, оба трудимся на Всесвятскую, каждый со своей стороны.
— Но вы ведь так не считаете, правда? — Она посмотрела на него так, будто не слышала того, что он только что произнёс.
— Что не считаю? — не понял он. — Что это розыгрыш?
— Нет, — помотала головой она, — я о том, что на самом деле вы ведь никогда не считали Малевича бесполётным предметником, как и не держали его за геометрического абстракциониста. А написали ровно наоборот, хотя это совершенно расходилось и расходится с вашей убеждённостью. Но вам хотелось, чтобы все вздрогнули. Все и вздрогнули, вам это удалось. — И улыбнулась. — Кстати, получилось вполне убедительно и даже красиво. Несмотря на то, что вы, как сами же себе придумали, обладаете лишь нижними векторами — Кожным и Анальным. Или я ошибаюсь?
Алабин молчал. То, что происходило сейчас на этой бархатной банкетке, более не подпадало ни под какие быстрые версии. Подстава отметалась напрочь, любое же остальное было окутано стремительно накатившей тьмой, полной и бесповоротной. В деле присутствовали двое: сам он, прозрачный, как фужер екатерининского стекла, и хромая девушка из музея — то ли волшебница, то ли колдунья, то ли друг, то ли враг. В любом случае, как ни взглянуть, это было нормальным нечеловеческим ужасом.
— Хотите ещё? — предложила хромая, явно намекая на любую прочую подробность.
— Вы страшный человек… — вяло усмехнувшись в слабой попытке скрыть подступившее отчаяние, покачал головой Лёва. И обречённо выдохнул: — Не хочу, спасибо. Хватило.
И тупо глянул на часы. Было ровно восемь, тик в тик.
— Они только что бýхнули у вас там, Лев Арсеньевич, восемь раз.
— Кто? — вздёрнулся он, уже готовый к очередной произвольно назначенной чертовщине. — Кого бýхнули, кто бýхнул?
— Часы ваши, которые у Арсения Львовича в гостиной, в углу, напольные, без гирь, деревянные, невысокие такие, с красивой резьбой. Во всяком случае, мне они именно такими видятся.
— Господи Боже… — едва слышно прошептал Алабин, — что это… за что?…
— А вот в Бога вы не очень, как я погляжу… — добила его местная ведьма, — то есть для вас Он существует, конечно, но в каком-то слишком уж далёком отрыве, пару-тройку раз в году вспоминаете, не больше, да и то когда уныние одолевает сверх привычного.
— А вот тут вы не правы, Ева, — не согласился он и нервически втянул носом воздух, — не унынием, а радостью когда охватывает. Тут вы ошиблись ровно на один важный знак, признайтесь.
Пора было завершаться. Ева Александровна поднялась, помогая себе палкой, и финально справилась:
— Так мы что-то с вами делаем или как?
Он тоже поднялся. Основной народ тем временем рассосался, остались лишь дотошные и нетрезвые. Они бродили из угла в угол, кто в поисках художественного наслаждения от пяти веков, а кто ища недовыбранный публикой питейный резерв.
— Давайте так, — помолчав, раздумчиво произнёс Алабин, — будем считать, что я вас услышал, но мне хотелось бы ещё подумать. Больно уж всё это звучит невероятно. — И предложил, подбивая итог этой более чем странной беседе: — Быть может, завтра, например, посидим где-нибудь, потолкуем уже предметней, если не возражаете. Вы как?
— Я освобожусь в семь, — кивнула она. — Буду ждать вас у лип перед служебным входом. — И неожиданно спросила: — Вы танцуете самбу?
— Что? — не понял он. — Какую самбу?
— А румбу, ча-ча-ча?
— В каком смысле? — снова не понял он. — Вы о чём, собственно?
— Это я так… — смутилась Ева, — не обращайте внимания, просто на язык упало.
Пока ехал к себе на Кривоарбатский, он непрерывно думал о загадочной ведьме из третьего зала. Верней, о её убийственных словах. О той тайной части озвученных ею сведений, что напрямую касались его работы о Малевиче и Татлине. Кроме него, в курсе того, о чём она поведала, был разве что Алабян. Лёва под номером вторым. И больше никто. Ни одна душа и ни единое тело. Это был даже не сюрприз. Это был прорыв в новое отвратительное пространство, вход в которое запрещён был всякому, помимо двух Львов, доброго и поганого, да и то не одновременно. «Ну допустим, — думал он, — хромая могла вызнать про отца, про Парашу, это несложно. Пускай даже про французский напольный „модерн“. И даже что без гирь, тоже допускаю, — выяснила как-то. Смерть Парашина прозвучала убедительно, слов нет, но пока всё же непроверяемо, и это так. Но откуда — про Малевича? Ведь никто не мог знать, что у меня в голове было и есть? Да я и сам иногда точно не могу сформулировать для себя же: от чего шёл, куда иду, зачем, во имя чего! А эта курица хромоногая сказала так, что до сих пор дрожь в коленках не унимается, чёрт бы её побрал, калеку перехожую…»
Он поднялся в квартиру и первым делом налил на два пальца. Того самого, с острова Айла. Одним махом приняв первую, тут же повторил. И лишь когда славная смесь копчёного торфа с дымом от тлеющих осенних листьев, плавно смягчив кишки, ласково отдалась в голову, Лев Арсеньевич немного успокоился. «Но почему именно „мириться“, она сказала? — Мысль эта между тем не отпускала. — Мы и не ссорились с ним. Что за дела такие, чёрт её возьми…»
Это была неправда, которую, конечно же, знал отец и в курсе которой была теперь ещё и эта смотрительница Ева Ивáнова. Это же отлично понимали, если только не лицемерить, оба Льва. Однако последняя мысль вновь вернула его к Вермееру. Ну и к Тинторетто, само собой, раз такое дело. Получалась какая-то хренотень, причём полная. Он же сам там был, в «могиле» бабкиной, недели три тому назад. Темницкий всё ему предоставил, честь по чести, работай, Лёва, пиши, без проблем. Он же все их самолично перебрал, каждую отсмотрел, в руках подержал. И — ничего. Нигде не ёкнуло, не дёрнулось недоверием, ничто не подсказало даже о самом малом несоответствии образа и факта. «Ладно… — подумал он, — утро вечера… завтра повидаемся с этой самой… может, чего и проясним…»
Ева же, несколько взволнованная встречей с Алабиным, в этот день вернулась домой скорей в приподнятом настроении, нежели разочарованная тем, какой между ними вышел разговор. Собственно, другого и не ждала, рада была уже тому, что не послал или как минимум не отшутился. Как и не отшарахнулся от чокнутой хромоноги на резиновом ходу. Что ж, пока её предчувствие работало, не давая сбоя, и это обнадёживало. А ещё хотелось прийти на завтрашнюю встречу с окончательно угаданными картами. Для этого нужно было обойти экспозицию целиком и разузнать буквально всё про каждую работу. По всем без исключения залам.
Утром она явилась заметно раньше привычного часа. До прихода Качалкиной нужно было успеть совершить хотя бы часть задуманного ею рейда: суетная соседка по залу наверняка не преминула бы поинтересоваться причинами столь странного поведения подруги. Качалкина в этом деле уж точно была ни при чём, и потому Еве просто следовало предельно отстранить её от себя на весь период исследования. Однако до начала смены выдурить получилось минут двадцать, не больше. Не было ключа от раздевалки, вахта же ничего не хотела об этом знать. Так или иначе, но успела обойти лишь четвёртый, качалкинский, и часть пятого зала. Потом потекли первые посетители, хвостом от Бульварного кольца выжидавшие открытия, и она вернулась на свой стул. К финалу рабочего дня итог был таков: ещё трое рисовальщиков оказались на этом празднике чужими. Караваджо среднего размера, один Босх — побольше и один Кранах Старший с «Тремя грациями», 1550 года, также не имевшими отношения к мастеровитой руке. Хотя, надо признаться, знатно были вырисованными, без сомнения. Все трое не сигналили и не отзывались как надо, несмотря на горячий ведьминский призыв откликнуться чуть тёплым против ледяного холода мёртвых Средних веков.
Уже по пути, проводив последнего посетителя, между делом сунула руку под крайнюю окантовку, в шестом зале. И тоже оказалась тишина. За то время, пока пробовала там-сям, наловчилась, видно, чуять сразу, настороженной одичавшей собакой, даже не включая ведьминское, уже не потирая меж собой пальцы и не касаясь ими задней стенки. Всё теперь выходило проще и короче: о правде или лжи теперь уже давала лишь знать подушечка среднего пальца, протянутого к ближней по отношению к центру рисунка точке с задней стороны, — одним мгновенным тиком. Таким образом, к моменту встречи со Львом Арсеньевичем промежуточный результат несколько изменился, сделавшись на единицу хранения больше. Добавился Веронезе, он же Паоло Кальяри. В том смысле, что горестный список этот вырос числом ещё на одну рисованную подмену, называвшуюся «Граф де Порто с дочерью», за подписью позднего Паоло Веронезе, 1556 года.
— Может, проедем до меня? — неожиданно предложил Алабин, когда она, удобно разместившись в уютной утробе Лёвиного «мерседеса», перевела на него взгляд. — Я тут неподалёку, на Старом Арбате.
Там, внутри этой ласковой обители на бесшумных колёсах, вкусно пахло кожей и каким-то посторонним ароматом, про который она ему, прежде чем ответить, сообщила:
— Вам необходимо избавиться от этого, Лев Арсеньевич. Вы аллергозависимый, но ещё об этом не знаете. То, что прошло у вас в двадцать с небольшим, типа реакции на весеннее цветение, травы разные и всё такое, вернётся, думаю, лет через шесть-семь. А это, — она ткнула рукой в висящую на зеркале заднего вида картонную ёлочку, испускавшую резкий дух успеха и лёгкого самодовольства, — это нужно исключить. И чем раньше, тем для вас полезней.
— Да не вопрос! — Лёва сдёрнул ёлочку-вонялку и, приспустив стекло, выкинул её на снег. И глянул на ведьму. — Так едем?
— Знаете, лучше, наверно, ко мне, — покачала она головой, — мне от вас потом сложно добираться, там у вас метро не близко для пешего хода.
— Как скажете, Ева, — пожал плечами Алабин и завёл двигатель.
Через час с небольшим, миновав пробки и с трудом пробившись через часть окраины, какой завершалось Товарное предмкадье, он тормознул у блочной девятиэтажки. Других «мерседесов», подобных его намытому шампунем зверю, поблизости не наблюдалось. Зато тут и там топорщились неубранные сугробы смёрзшегося снега, хаотично обступившие подъездные двери и перекрывшие проезд к переполненным, настежь распахнутым мусорным бакам. Между ними кое-где проглядывали чумазые секонд-хенд-иномарки, приткнутые удачливыми владельцами в хаотично образовавшиеся редкие прогалы. По-хорошему, машины эти можно было и не запирать: покуситься на подобный товар навряд ли пришло бы в голову даже самому неленивому злодею.
Неподалёку проходила линия электропередачи, от которой, как ему услышалось, исходил слабый звон, пугающий местных ворон. Линия на своём пути разветвлялась, тоже в обозримой для глаз близи, и своей короткой гудящей веткой упиралась в трансформаторную подстанцию, расположенную ровно напротив подъезда, в который им предстояло зайти. Вся картина прилежащей окрестности являла собой классический пример депрессухи безотрадной и неутешительной. Алабин невольно поёжился, сбрасывая ощущение заброшенности, ненужности и пустоты. Узнав, куда выходят у Евы окна, он коротко прикинул ситуацию и решительно сдал назад. Получилось метров сто пятьдесят, не меньше, но хотя бы можно было успеть заорать в окно, если что, и бежать к автомобилю по более-менее наезженной прямой.
— Только, прошу вас, не удивляйтесь, — без какой-либо эмоции на лице предупредила гостя Ева Александровна, — я живу просто, здесь так многие живут. И задержите, пожалуйста, дыхание, у нас мусоропровод часто бывает неисправен.
Они прошли в квартиру, разделись и сели за обеденный стол, имевший единственную во всём жилье поверхность, подходящую для общения по делу. Лёва незаметно осмотрелся. В сурово обставленной однушке было бедно, но чисто. Больше он не сумел отметить для себя ничего интересного. Разве что книги, среди которых отдельная полка явно предназначалась под искусство в том или ином неброском варианте. Ярким переплётом на фоне остальных выделялась монография Сарафьянова, посвящённая русскому авангарду, которую он сразу же признал. И тут же кольнуло лёгкой завистью. «Впрочем, ничего… — вдогонку подумал он, завершая первое визуальное знакомство с ведьминым жильём, — вот уедет Венигс домой, мы тоже тогда, глядишь, расстараемся. Такое издадим, мало не покажется…»
— Ну, смотрите, Лев Арсеньевич… — Ева Александровна присела напротив гостя и сосредоточилась, приготовившись высказать соображения на тему. — По состоянию на сегодняшний вечер у меня получается шесть доказанных, можно считать, работ. — И внимательно посмотрела на доцента. — Если вас, конечно, слово такое не покоробит.
— Кто? — коротко спросил он. — Какие? Где размещаются, попозиционно?
— Вермеер, Тинторетто, Караваджо, Босх, Кранах Старший и Веронезе, — заученно отчеканила хозяйка, — все по одной работе. Вот схема развески, они отмечены крестом. — Она положила перед ним нарисованный от руки план залов с указанием обнаруженных несовпадений.
— И сколько же осталось непроверенными? — сухо поинтересовался Алабин.
— Думаю, я прошла половину или около того. Полагаю, завтра смогу закончить. В крайнем случае послезавтра. Зависит от того, как сумею выкроить время.
— Допустим… — в задумчивости покачал он головой, — всего лишь допустим пока, что всё так и есть, что имеются подделки и что вы их обнаружили, используя некий дар или… как это лучше назвать… простите уж меня, неподкованного. — В словах его, однако, Ева не заметила даже лёгкой иронии. Видно, её гостя ещё не до конца отпустило потрясение от полученной порции знаний о самом себе. — Но скажите, Ева, почему вы именно мне решили довериться, а не пошли, скажем, в правоохранительные органы или, допустим, к бабушке нашей не обратились со своими подозрениями? Она же, по сути, хозяйка, ей и карты в руки, — и вопрошающе глянул на неё, — я-то при чём?
— Вам я могу доверять, Лев Арсеньевич, правда ещё не знаю почему, — не задумываясь, отбилась хозяйка однушки. — И больше, пожалуйста, не задавайте мне этот вопрос, нам с вами не об этом думать надо, а о том, как вернуть утраченное. И выяснить, кто всё это организовал.
— Хм… — Лёва почесал кончик носа, — в здравомыслии вам не откажешь. — И хлопнул ладонью по столу. — Хорошо, убедили! Но раз так, давайте и мыслить здраво, согласны? — Она кивнула, приготовившись слушать. — Итак, возможные варианты. Первое. Хранителем там Темницкий Евгений Романович, вероятно неплохо известный вам в силу вашей должности. — Она снова кивнула. — Второе. Если причастен не он… а его участия в этом деле я не допускаю в принципе, поскольку он спит и видит, чтобы собрание Венигса уехало к первородному хозяину в обмен на русский авангард… то тогда… Тогда вариант номер два. Коробьянкина, Ираида Михайловна, ныне покойная, бывший первый зам, ещё до Темницкого. Довольно долго просидела на этом месте. Она и хранителем была до него, и, если не ошибаюсь, протянула на совмещённой должности ещё года четыре. Ну и остальные, все, кто был перед ней. Но это уже совсем мутные годы, концов там не собрать, никаких.
— Или третье, — прервала его Ивáнова, — если, допустим, собрание уже было взято из оккупированной Германии именно в таком урезанном виде. Верней сказать, — поправилась она, — в искажённом, с уже имевшимися на тот момент подменами.
— Или же без подмен, но лёгшими в наши первые хранилища с переделками, совершёнными по пути, — глядя в одну точку, предположил Алабин. — И это четвёртое. И оно же означает, что на самом деле вариантов всего два, поскольку третий и четвёртый если и реальны, то в любом случае не приведут к успеху, за полной и совершенной невозможностью их проверки. Да и второй, если уж на то пошло, считай, мёртвый — за убытием основного фигуранта.
— Я бы с этим не спешила… — не согласилась Ева, — я бы могла, скажем… посмотреть её и в этом состоянии, Коробьянкину. Это не помеха, знаете ли. Если что-то есть, то так или иначе увидится, хотя бы краем зацепим. Просто есть одна деталь, без которой навряд ли справлюсь.
— Это какая? — Алабин поднял на неё глаза и моргнул два раза.
Она потихоньку начинала ему нравиться, однако он никак не мог сформулировать для себя ощущение точней. Ведьма, что сидела напротив, была как бы не совсем ею. Глаза её были ясны, а умозаключения, что делала, строги и последовательны в доводах. И такое нельзя было не отметить, особенно учитывая, что соображала она, судя по всему, не хуже его самого, а видела куда как дальше и точней.
— Мне бы фо-о-ото её заиметь, — задумчиво протянула Ева Александровна, — а ещё лучше вещь, личную. К какой не только сама прикасалась, но которая реально была у неё в пользовании. Фрагмент одежды подошёл бы, думаю, или что-нибудь носильное, быть может, типа очков, часов, заколки.
— Ну, теоретически я бы, наверное, мог у Темницкого чем-то таким разжиться, найдя предлог, — предположил Лев Арсеньевич, — мы с ним всё же более-менее… Да и с Коробьянкиной, многие знают, у них роман был. И начался вроде бы не так уж задолго до этой её чудовищной смерти.
— Да? — вскинулась глазами Ева. — Это интересно… Это очень любопытно, о чём вы сказали. А почему её смерть ужасная? Насколько я в курсе, она ведь от рака скончалась, от костной саркомы, скоротечно и без мучений. Я, правда, в отпуске была тогда, не застала панихиду и всё такое.
— Саркомы? — на сей раз уже удивился Алабин. — В первый раз слышу, если честно. Её же изувечили. Она скончалась, не приходя в сознание, я хорошо помню ту историю. Какие-то отморозки в подъезде ограбили, а потом забили насмерть. А про саркому не слыхал, это для меня что-то новенькое.
Теперь уже у каждого получалось нечто своё, мало в чём пересекаясь. Однако общая картина от этого никак не менялась, хотя и наталкивала на очередные размышления.
— Ну а если не фото, а предмет? — Ева с надеждой глянула на гостя. — С этим, думаете, не получится?
— Ну как вы это себе представляете, Ева? — парировал новую идею гость. — Приду к Темницкому, скажу, милый Женя, а нельзя ли у тебя, часом, разжиться чем-нибудь вещественным от покойной любовницы твоей, насмерть забитой чёрт-те знает когда неизвестно кем? А то никак не получается мне без такого предмета ни самому дальше жить, ни покойницу твою на чистую воду вывести. — Он хмыкнул. — И что он мне на это ответит, как сами-то думаете, голубушка?
Но об этом «голубушка» уже не думала, потому что внезапно подумала о другом.
— Постойте, Лев Арсеньевич! — воскликнула она, и лицо её осветилось, словно некто заботливый разом запалил внутри неё сокрытый до времени точечный светильник. — Кажется, я нашла!
— Что нашла? — не понял тот. — Нашла того, кто стырил у Венигса рисунки?
— Сентиментальность! — улыбнулась она в ответ его вялой шутке.
— В каком смысле? — вновь не понял тот.
— И сентиментализм! — жизнерадостно добавила ведьма.
Алабин, кажется, начал догадываться.
— А, ну да, — подтвердил он бодрым кивком, мысленно совместив два схожих слова. И хмыкнул вдогонку: — Было дело, писал я когда-то такую работу. Обсосал, помнится, со всех сторон портрет шагаловской матери и по результату заимел бонус от своих и от чужих. Неужто читала? — Он и не заметил, как между делом перешёл на «ты» с этой славной и без вывертов хромоножкой.
— Разумеется! — удивилась она такому недоверию гостя в делах, касающихся классики жанра. — Но только труд сей был презентован мне не кем иным, как Ираидой Михайловной Коробьянкиной, лично. Причём собственный экземпляр отдала, так прониклась моментом.
— И каков был момент?
— А захотелось узнать побольше про русский авангард, вот и попросила её подсказать что-нибудь из специальной литературы.
— Приятно слышать, — не соврал Лёва. Это и правда было симпатично, что милая смотрительница при палке и, судя по всему, фанатка музейного дела пребывает в курсе его скромных достижений. К тому же ещё цитирует и истолковывает по-всякому. — Так и что нам с того?
— А с того нам то, — не растерялась Ивáнова, — с того нам будет, Лев Арсеньевич, что я её посмотрю. Через эту самую брошюру с вашей работой, которой Ираида Михална абсолютно точно владела. Она её просто из ящика личного вынула и подала мне.
— Хм… — подал голос заинтригованный Алабин, — оч-чень любопытно, что из этого всего выйдет. — И поднял на неё глаза. — А можно и мне поприсутствовать на… — он чуть замялся, подбирая верное определение этой, как бы поточнее сказать, операции, что ли, или этому… проникновению в глубоко законспирированную чужую сущность, быть может к тому же беспробудно мёртвую, и закончил фразу: — На этих чтениях?
— Можно, — кивнула она, — но только если не будете мешать и не вздумаете издеваться. Призрак если явится, то не обязательно согласится на присутствие посторонних. Но может, обойдётся и без этого. Или же без него самого. Никогда не знаешь, чего ждать, это просто не от меня зависит. Я всего лишь инструмент, не участник.
— Так вы, стало быть, там у них своя? — вежливо поинтересовался Алабин, едва сдерживая подступивший смех. Но тут же поправился, прикрыв рот ладонью: — Молчу, молчу…
— Вот и молчи себе, — чуть застенчиво отозвалась Ева, не заметив, как в ответ на невольную инициативу искусствоведа между делом и сама перешла на «ты».
А вообще было не до сантиментов: брошюру эту она, прикрыв веки, уже сжимала в ладонях…
— …Она набирает код, входит в подъезд, на ощупь движется в сторону лифта. Под ногами хрустят осколки разбитой лампочки… Её разбили заранее, трое молодых людей, плохих, я знаю… Она поднимает ногу, чтобы сделать осторожный шаг, но не успевает опустить её на пол: сзади снова хрустит разбитое стекло… внезапно чувствует, как горло её попадает в железные тиски. Кто-то сильный… это самый высокий из парней… он обхватывает ей шею сзади… другой прихватывает ноги кольцом у коленей, резко сдавливает… Третий шарит по карманам, забирает сумочку… Страх… ею овладевает дикий страх… Она дрожит, у неё не получается выдавить из себя даже слабый крик… Сознание быстро угасает, зелёные круги плывут где-то глубоко внутри глаз, как будто невидящие зрачки направлены внутрь, не от себя, а к себе — к центру мозга… Она хочет что-то выкрикнуть, выхрипеть, но… но успевает лишь коротко об этом подумать…
«Всё, что ли?» — это спрашивает высокий.
Он без шапки, у него мало волос на голове и серьга в ухе.
«А кто её знает… — это уже тот говорит, у которого теперь сумка. — Вроде не дышит, сука…»
«Дышит — не дышит…» — это снова высокий шипит, который с серьгой. «Давай!» — это он тому, который всё ещё держит за колени Ираиду Михалну.
Тот вытаскивает сзади у себя что-то длинное… Вижу теперь, это бита, похоже, как у бандитов… Ираида лежит на полу… не понимаю, живая или нет…
«Давай, Серхио… — это высокий командует, негромко, и озирается. — В голову цель давай, в башку, чтоб разом козу эту кончить, для надёжности…»
Тот кивает, размахивается, резко опускает палку на голову женщине… на её голову, на Коробьянкину… Раздается хруст, течёт кровь… Они быстро выскакивают на улицу и растворяются в темноте… Теперь… Теперь открываются двери лифта, свет из кабины попадает на кафельный пол, высвечивает неподвижно лежащую в луже крови женскую фигуру. Лает собачка, визгливо. Хозяйка собачки замирает на месте, начинает дико орать… Собачка натягивает поводок, шарахается в сторону… Женщина бьёт по кнопкам лифта, по всем сразу…
Нет, больше не могу! — Ева Александровна вздрогнула, распахнула глаза, интенсивно растёрла лицо ладонями. — Ужас, совершенный ужас…
Алабин молчал. Словно заворожённый, он молчал всё то время, пока длился этот колдовской гипноз, захвативший его самого. Впрочем, очнулся, тряхнул головой. Спросил, пытаясь принудительно настроить себя на шутку:
— Как ты это делаешь, щитовидкой, что ли?
— Просто вижу, и всё… — тихо отозвалась она, — бессмысленно меня об этом спрашивать, я не знаю.
— Ты страшный человек, — то ли на полном серьёзе, то ли малость ёрничая, чтобы унять подступивший страх, укоризненно покачал головой Лёва.
Она согласно кивнула.
— А срок годности имеется? Или это твоё ведьминское можно эксплуатировать до самого сакрального упора?
— И этого не знаю, простите. Не было шанса проверить.
— Стоп! — Он озадаченно уставился на неё. — Ты сказала, с серьгой в ухе? И мало волос на голове?
— Так я видела…
— А ещё про него?
— Вокруг тридцати, думаю. Высокий.
— Высокий… — задумчиво повторил Алабин. — Так и запишем, высокий…
— Нам, наверно, на сегодня лучше закончить, Лев Арсеньевич, — неожиданно предложила она. — А то перебор получится. Что скажете?
— Конечно, конечно, Евочка, — заторопился Алабин, поднимаясь из-за стола. — Я уже ухожу, разумеется, уже убегаю.
— Завтра я, надеюсь, завершу с рисунками и сообщу результат.
— А я заскочу, пройдусь по уже найденным, ладно? Вечером продолжим?
— Конечно, — отозвалась она, — вечером продолжим.
— У меня, ладно? А потом я отвезу тебя в твоё Товарное.
— Хорошо, — согласилась она, — в Товарное.
И тоже встала. Теперь им обоим нужно было время, чтобы переварить узнанное. Даже то немногое, что нащупывалось в ходе начальной стадии обоюдных изысканий, уже само по себе подталкивало к дополнительным размышлениям и каким-никаким действиям.
Ближе к вечеру стукнулся Пётр Иваныч. Поинтересовался:
— Слышь, Евк, мороз-то вон как спал, а вонь всё равно не та, что во все годы. Чего думаешь?
Она на секунду прикрыла веки. Ответила:
— Цены растут, Пётр Иваныч, народ покупать стал избирательней и не в том объёме, что прежде. Отсюда и отход стал жиже, и по размеру не тот. Вот запах и поутих.
— Это ты верно подметила, — согласился сосед, — скажу Зинаиде, чтоб тоже поумерилась, а то пельмешéй возьмёт, полпачки съест, а другая после затухнет, и на выброс. Неэкономно.
И, довольный суммарным анализом, отправился к себе. А Ева подумала, что нужно посмотреть брошюру ещё и завтра, по новой. И на этот раз обжать её не только снаружи, но втиснуться ещё как-то изнутри.
На другое утро, как и в предыдущий день, она явилась на службу так, чтобы выкроить не меньше двадцати минут на очередной обход неисследованного остатка собрания. Больше всего её беспокоило, чтобы никто не заметил, как она, методично обходя рисунки, каждый раз, пускай и накоротко, заводит кисть за экспонат. И поэтому следовало работать быстро и осмотрительно. Для Качалкиной, если что, она попутно приготовила сопроводительную версию. Скажет, если зайдёт разговор, что Темницкий ещё на вернисаже просил не забывать контролировать крепёж, учитывая уникальную драгоценность каждого экспоната от великих мастеров прошлого — как-то так. Но на всякий случай она посмотрела саму Качалкину ещё раз, чтобы упредить любую неожиданность. Однако ничего опасного для дела не обнаружила, разве что зафиксировала новый приступ тайного ото всех семейного разлада, на этот раз уже между сыном и невесткой.
К моменту появления первого посетителя общая картина заметно изменилась в сторону очередного увеличения количества фальшака — ещё на пять художественных единиц, не отвечающих руке автора. Итак, прибавились: Гольбейн Старший, Веронезе, Гольбейн Младший, Брейгель Старший, Брейгель Младший. Под конец обнаружился и Франческо Гварди с его чудным, воздушным, с прерывистыми контурами и игрой тонких светотеневых градаций рисунком «Архитектурная фантазия», 1775 года. Точней сказать, не с его, но тоже замечательным.
Это было что-то.
Лев Арсеньевич, как и обещал, появился к обеду. Загадочно кивнул смотрительнице, однако не подошёл, сразу двинулся по списку. Она это поняла по тому, как резко он взял старт, планово переместившись от первого фальшака ко второму, и как уже далее передвигался вдоль зальной галереи от одной отмеченной ею работы к другой, минуя основную экспозицию.
Закончив сверку, приблизился, едва слышно бросил:
— В то же время. Там же.
И, не дожидаясь ответного кивка, удалился.
В семь двадцать оба уже ехали по Пречистенке. Затем свернули в Чистый переулок, и, когда до места оставалось совсем ничего, она сообщила ему:
— Ещё шесть, Лев Арсеньевич.
Последний, шестой по счёту рисунок она выщупала после смены, проходя последний зал. Просто дотронулась рукой до висящего в самом конце экспозиции наброска Джованни Тьеполо. Тот ответил ледяной пустотой, тут же, как не отозвались прохладой на её ведьминские испытания ещё пятеро великих рисовальщиков и живописцев.
— Стало быть, по числу апостолов, — пробормотал Лёва. — Ну что ж, наверное, этого и следовало ожидать. Осталось лишь вычислить Иуду.
Через десять минут, миновав переулки Старого Арбата, алабинский «мерс» въехал в пространство подземного гаража.
— Чего-нибудь попить? — справился он, когда они уселись в гостиной, чтобы продолжить разговоры.
До этого момента Ева, испросив разрешения ознакомиться с хозяйской коллекцией, какое-то время побродила сама, обследуя квартирное пространство. Там и на самом деле было немало чего, от старинных икон превосходного письма до чýдных образцов живописи и графики времён тех и этих. Опять же мебельный антиквариат — всё больше красное дерево, но без этих раздражительных барочных завитушек. В основном наличествовал бидермейер и классический ампир. Имелась ещё масса всяких любопытных предметов, но она сообразила, что не все из них принадлежат ему. То, что было на стенах, явно не планировалось быть оттуда убранным. Вещи же, без особой системы расположенные тут и там, несомненно предполагались к дальнейшему перемещению. Впрочем, соображений своих она не высказала, просто вежливо покачала головой, выражая молчаливое восхищение коллекцией искусствоведа Алабина. Одновременно отметила для себя, что мало книг. Однако, прикоснувшись к одной из них, догадалась, что прочие помещаются в доме отца, откуда и по сию пору не выветрился дух Лёвиного присутствия. Связь его с тем жилищем, где она приметила занятные напольные часы без гирь, была на удивление тесной, поскольку шла устойчивой картинкой, густой и необычайно колористически наполненной.
Квартира была хороша. Но и не так чтобы просто по-богатому. Нет, ощущение было другим. Да и в затылке отдавалось иначе, долетая туда явно не по кратчайшему пути. Культурный слой просматривался с ходу, в немалой степени определяя хозяйские пристрастия и интересы. Однако было и нечто, что превышало простое уважение гостя к хозяину, живущему бок о бок с вещами достойными и с историей. Вероятно, это шло оттого, что никакой собственной истории Ева Александровна не имела. Вообще. Никогда. В любом случае ничего похожего прежде ей видеть не доводилось, потому что жить здесь было удобно — даже не верилось, что настолько. Всё, начиная от двухэтажного подземного пространства и далее — лифта с зеркалом от пола до потолка и обилием хромированных штуковин, на котором запросто можно въехать чуть ли не в само жильё, — всё это, как и многое остальное, наполняющее картину незнакомой жизни вещами несложными, но правильными и удобными, производило впечатление сильное, если не сказать удручающее. И это не было завистью к хорошему и надёжному житью, о котором Ева мало что знала вообще. Это была просто другая жизнь, совсем-совсем, внутри которой существовали по-другому устроенные люди, имевшие иные предпочтения, к тому же не стыдящиеся открыто демонстрировать постоянство свойственных им слабостей и пристрастий. Но только это не имело к ней, ведьме Ивáновой, ни малейшего отношения, будь она чёрной, белой или же любого прочего ведьминского колера. Не соединялось всё это с душой её и плотью даже самой обычной нитяной связью. И обидно, что не было и нет на всём этом свете существа, хотя бы из благотворительных побуждений помышлявшего, чтобы позвать её, хромую курицу из художественного музея, разделить с ним хотя бы малую часть не знаемой ею жизни. Ну, вроде как сводить в совершенно недоступный для таких, как она, музей, но не для одноразовой галки, а пройти, скажем, совместный курс каких-нибудь полезных сердцу знаний. Или же просто добрых лекций, для ума и души. Любых. И чтоб не вышибли, не дождавшись положенного срока.
— Не знаю, наверное, хочу, — ответила она, хотя и догадалась, что имеется в виду не чай.
Алабин взял с барной стойки мудрёную бутылку бордового цвета, похожую на кирпич, плеснул себе и ей, на два пальца. Не чокаясь и не тостуя, сделал глоток. Она поднесла край стекла к губам, одновременно пытаясь уловить дух содержимого. Пахло тиной и прелым лесным листом.
— Я не пью, Лев Арсеньевич, — чуть подумав, отказалась она и отставила стакан, — совсем не пью, ничего.
— Это ты не это не пьёшь, — поправил он её, — просто пока ты об этом не знаешь. Нюхни-ка по новой и как следует вслушайся.
Она послушно повторила попытку. На этот раз над водой летали чайки, издавая пронзительно гортанные крики. Был слабый прибой, и, коснувшись языком непрозрачной жидкости, она ощутила солоноватый привкус. Так пахло море, почти любое. Такой аромат приносили с собой и ветры, дующие от далёких океанов, родящие птиц, рыб и людей. «А может, и правда есть они на белом свете, знаки этого странного зодиака? И чего я так на них ополчилась, думая, что это всего лишь очередная подмена для слабых и неуверенных в себе людей».
И сделала глоток.
— Это вырабатывают на острове, — сообщила, поставив бокал на гостиный столик конца восемнадцатого века. Не была в том уверена, но именно так почувствовала. — Не знаю, где точно, но дальше во все стороны только вода и больше ничего. Судя по всему, океан. А остров — на «А».
— Ну всё, приехали, — сокрушённо покачал головой Алабин и тут же поправился: — Это не о тебе, это я о себе. Вчера как вернулся из вашего Товарного, так первое, что сделал, усумняться стал во всём, чему сам же свидетелем был. Умом понимаю, что всё так и есть, а вот душой не ощущаю. Чувствую, как сопротивляется она голове моей.
— Айла, — добавила Ева, — да, вижу теперь совсем разборчиво, будто карту расстелили и ткнули пальцем. В промежутке где-то между полушариями, небольшой такой островок, вроде как заброшенный. Людей почти нет.
— Точно, Айла, — бодро засвидетельствовал ведьминские показания Алабин, — оттуда и привозят, когда заказываю. — И глянул на неё. — В общем, передам своей нутрянке, чтобы не противилась наружке. После этого вискаря с Айлы — всё уже, окончательно у-би-ла!
— Вам удалось что-нибудь понять, Лев Арсеньевич? — Оставив тему тинистого напитка, ведьма переключилась на дела текущие.
В ответ он лишь пожал плечами:
— Могу только сказать, что все работы вполне достойные. Да и время не вызывает сомнения, если честно. Ну а если новодел, то такого уровня повторителей, пожалуй, уж и не сыщешь. Был, правда, один, можно сказать, гений, да сгорел, бедолага. В самом прямом смысле. И ещё знаешь… мне почему-то кажется, полное исследование, даже если, скажем, проводить радиоизотопную экспертизу, тоже ничего не даст, ни в смысле временны`х несовпадений, ни по химсоставу бумаги. Затеем бучу, а на выходе очередной фейк, пшик, вакуум. Но только уже с нашей стороны. И чего?
Он и правда не понимал, как им следует действовать дальше в отсутствие виноватых и не имея ни единой зацепки, даже если дело обстояло именно так, каким его увидала Ева.
— Тем не менее предлагаю продвигаться пока в том же направлении, — довольно жёстко отреагировала Ивáнова, — давайте посмотрим, что мы имеем на сегодня.
— Ну да, хотелось бы узнать чего-нибудь ещё, помимо живописания сцены смертоубийства несчастной Коробьянкиной, — вяло согласился он.
— У меня есть ощущение, что смерть её как-то связана с этой историей, хотя это и было довольно давно. — Ева вопросительно взглянула на хозяина квартиры. — Я бы хотела посмотреть её ещё, но уже с иного ракурса. На этот раз я бы постаралась заранее сформулировать вопрос так, чтобы мы имели вариант связать недостающие нити.
— Я — за! — оживился Алабин. — Так прямо сейчас и начнём?
— Да, сейчас.
Она вытянула из сумки уже знакомую брошюру и приготовилась, настраиваясь на картинку. Раскрыла на середине, максимально разведя страницы и, потерев одну ладонь о другую, прижала их к листам. Алабин опрокинул в рот остатки островного вискаря и присел рядом. Его ждала очередная непонятка. Она же — несложное дежурное чудо. Ну или, на худой конец, занятное приключение без видов на результат.
— Вы много пьёте, кстати, — заметила ведьма, уже успевшая сомкнуть веки, — мне тут подсказывают, что хорошо бы вам это дело подсократить.
— Ну, так и что там нынче, какие погоды? — уклончиво увернулся тот и усмехнулся, кивнув на брошюру. — Дадут нам чего-нибудь такого или попросят выйти вон?
Ева не ответила. В полной тишине вместе с покойницей Коробьянкиной она уже спускалась на второй «могильный».
— Идёт… Вижу, как достает ключи, отпирает семнадцатое хранилище, заходит… Запирается изнутри… на ней пиджак с широкими плечами, жёсткий, но свободный… Она заметно волнуется… Подходит к шкафу, отпирает… достаёт папки, чёрные, большие, кладёт на стол… Всего их штук двадцать-двадцать пять… может, больше…
— Тридцать, — прошептал Лёва, — я тому свидетель, я там был у них, в семнадцатом.
— Достаёт какой-то список, сличает что-то… начинает перебирать рисунки по одному… всё время сверяется со своим листко-о-ом… — продолжила Ева, не размыкая век.
То, как она издавала звуки, речитативом, почти декламировала, едва не нараспев, напоминало Алабину глупую, не смешную и совершенно не увлекательную сказку времён дворового детства. Вернее, детскую игру «на раз-два-пять — иду искать». Ему казалось, ещё немножко, ещё совсем чуть-чуть, и дурной туман рассеется, слабенький этот мотивчик допоётся, сюжетец недовыстроенный, с более чем открытым финалом, вот-вот исчерпается. На том их общая сказочка и заглохнет. После чего милая ведьмица раскроет свои васильковые очи, улыбнётся, и они вместе махнут айлавской самогонки, каждый — на три пальца средней упитанности. После чего бодро залягут в постель, вспоминать недавнюю совместно выдуренную шутку. Последняя доза воображения заходила в совсем уже немыслимую область кобелиных фантазий. Однако, несмотря на свежую придумку, Лёва поймал себя на мысли, что, пока он прокручивал в башке эту неосуществимую во всех смыслах картинку, то даже не подумал об изъяне, о её хромой ноге, что в нормальном варианте уже само по себе сводило на нет любые мужские мечтанья, а заодно и прочие мужицкие помыслы. Ивáнова между тем продолжала изгонять неведомого дьявола…
— Откладывает в сторону… одну, другую… их уже около десятка… Остальные аккуратно возвращает на место, раскладывает по старым местам… Отложенные остаются на столе… Так, дальше… осторожно снимает пиджак, кладёт лицевой стороной на пол… Там карман, да, именно так, он пришит по всей поверхности с внутренней стороны. Вижу крупную белую строчку по всему контуру… Вынимает тонкую папку, большую и, кажется, довольно гибкую… вытаскивает из неё листы, их… один, два, три… семь, восемь… Всё. Двенадцать… Так… отложенные убирает к себе в папку, а эти… Эти кладёт на место тех… Да, так и есть…
Ведьма глубоко вздохнула, прервав на секунду свой негромкий речитатив, при этом так и не разомкнув глаз. И вновь заговорила:
— Всё, убирает в сейф, включает сигнализацию, озирается, осторожно надевает пиджак… очень медленно, очень-очень… Идёт к выходу, отпирает дверь изнутри… делает щель, выглядывает наружу… Выходит, запирает… Идёт на выход… И… кажется, улыбается… — Ева открыла глаза, выдохнула. — Но в последнем не уверена, может, это мне только так показалось. В отличие от всего остального. — И уставилась на Алабина, глаза в глаза. — Что скажете, Лев Арсеньевич?
— Скажу, что даже если и так, то непонятно, с кого спрос. И с чем идти к правоохранителю. С несуществующей записью нашего с тобой путешествия на тот свет? Или с настойчивым требованием расслабить головную мышцу и довериться двум клиническим идиотам?
Слова его Ева пропустила мимо ушей. Просто уточнила, никак не отыграв лицом:
— Там ещё сообщник есть, Лев Арсеньич, я это знаю определённо, хотя и не видела, не показали.
— Знаешь, я почему-то именно так и подумал, — подхватил её мысль Лёва, успев иронично хмыкнуть. — Она же по большому счёту всегда мокрой курицей была, хотя любила и строгость навести, и лицо лишний раз сделать, и словами где надо нажать. Типичная фря из семьи мигрирующих военных с комплексом гарнизонной дочки. Вот только без нужного делу ума. Ей бы музеем Советской Армии заведовать, а не на нашей ниве подвизаться. Хоть и не положено так о покойниках, извини. И потом, смотри, её ведь, как любую профессиональную дуру, хорошо не просчитаешь. Она же, скорей всего, не разумом действует в предлагаемых обстоятельствах, а какой-нибудь идиотской эмоцией, сопряжённой с таким же бабским расчетом. Остальное — по остатку, с боговой, как говорится, помощью.
— Так нельзя о женщинах, — не согласилась Ева Александровна, — тем более о неживых. Пускай даже ими руководили преступные намерения. Женщина уже с самого начала заложник, и если она пошла на такое, то, значит, просто не могла не пойти. Я в этом абсолютно уверена.
— Добрая ты, Евочка, — вздохнул Алабин и плеснул на полтора пальца айлавки каждому, — а я вот не такой. Я из-за этой истории, если выйдет на поверхность, могу многого лишиться из того, о чём мечтал.
— Вы это о чём, Лёва? — не поняла Ивáнова. — Про что же вы такое мечтали?
— Я про то, моя дорогая, что если откроется подобный скандал, да ещё с международным резонансом, то никакой обмен уже не будет возможен. И пролетит наш с тобой военный авангард над милой родиной, махнув ей на прощанье лишь облезлым крылом. И снова у немцев приземлится. Где, собственно, сейчас и гнездуется. А ведь я хотел издать его, первым, где-нибудь в Швеции или, на худой конец, в Финляндии, на атласной бумаге, в суперобложке, со вступительной статьёй разоблачительного, но высокохудожественного содержания. — Он резко выдохнул носом и влил в себя очередную порцию вискаря. — Эх… — Алабин поднялся, пересел на диван, откинулся на спинку, прикрыл глаза. — Зато бабка наша, Всесвятская, та уж точно при своём останется и довольна будет, как никто другой, даже если этой самой дюжины от собрания лишится. Было триста, станет двести восемьдесят восемь — не радикально. Зато и дальше можно наседкой квохтать, сидя на чужом наследии. А на своё, выходит, наплевать. — И тут же прикрыл рот. — Извини, Ева, — но всё же продолжил, чтобы не потерять запала. — В общем, получит, чего добивалась. Она же меня, если на то пошло, для этого в госкомиссию по реституции и сунула, рубежи отстаивать. И чтоб врагу ни пяди земли, ни сантиметра в… Ну это… другое.
— Подождите, Лев Арсеньич, а в чём суть-то, я не поняла? Кто и чего у них там хочет?
Алабин с досадой отмахнулся:
— Да в том-то и дело, Евушка, что все желают всего. И так, чтоб без потерь. А к потерям относятся по-разному. Для первого лица, Путника нашего в ночи, надо, чтобы ушло с любым приятным ему результатом. Ему капиталы перемещать надо, углеводороды возить, потоки свои один-два-три прокладывать, северные, южные, всякие: газ такой, газ другой… вроде как для нас с тобой, для народа, какой чаще представлен бесноватыми патриотами да примкнувшей к ним ряженой мерзóтой под хоругвями и без. А этим надо, чтобы вообще ничего от нас и всё — оттуда, для пущей сохранности исторической справедливости. А жалкий остаток типа меня и ещё нескольких условно нормальных, те просто хотели бы обнулить ситуацию, забыв о распрях, понимая, что художественные ценности и культурные трофеи суть одно и то же. И не так важно место экспозиции, главное, чтобы было доступно. И чтобы культура, вообще, в целом, не разъединяла людей, а максимально сближала. Художественная цивилизация космополитична в самóй основе своей, и этого может не понимать либо совсем уж примитивный ишак, либо патриот из убогих. А добровольный обмен — это и есть лучший способ сделать шаг навстречу друг другу, взаимно признать ошибки, зачеркнуть ужасное прошлое и вместе наслаждаться подлинным искусством, в любом варианте. Да взять хотя бы текст, тоже любой. Не важно ведь по большому счёту, где и как ты его напечатаешь: хоть на атласной бумаге, хоть без неё, хочешь — здесь, у нас, хочешь — у них. Да где угодно — хоть в самóм Ветхом Завете запасной главой размещай! Кому надо, тот найдёт и прочитает, понимаешь? А на деле получается, те же самые силы, которые должны поддерживать здоровый образ жизни, по существу, помогают дурную болезнь эту ещё больше вглубь загнать, в очередную идиотскую неизлечимость. — Он вздохнул и подлил себе. — А тут ещё ты, понимаешь, являешься невесть откуда со всем этим нечеловеческим обаянием честной ведьмы и желанием всё и всем на хрен порушить.
— Ясно, — пробормотала Ева Александровна, ничуть не уязвлённая гневной филиппикой искусствоведа, — в таком случае предлагаю продолжить. Я тут подумала, пока вы обивали пороги к самому себе, что нужно бы ещё раз зайти и снова посмотреть. Её же, но в другом месте. Быть может… ну да. А почему, собственно, и нет.
— Ты это о чём?
— Совсем упустила из виду, Лёва… Возможно, в этом обнаружится ключ. Смотри. Помнишь, французский президент возжелал выставку отсмотреть, внезапно, ту, что из запасников? Ну, то есть не сам он, а жена его, как её…
— Карла, — подсказал он, — Бруни. Классная девка, по-моему.
— Да, Карла эта, в две тысячи восьмом. Так вот, нас тогда вызвали по срочной, всех смотрителей, расставили по местам и в экстренном порядке стали экспозицию готовить.
— И чего? — уже чуть нетрезво насупился Алабин и между делом всосал ещё одну, до дна.
— Так вот, мимо меня Шагала проносили.
— Да я в курсе… — махнул он рукой, — бабка его, как и теперь, в «могиле» держит, так до собственных похорон и дальше канифолить будет. Чего у неё там только нет: Симон Вуэ, Шарль Лебрен, Гюбер Робер, Жак Луи Давид и ещё куча всякого «могильного». А уж об импрессионистах даже вспоминать неохота, и какого класса всё! Моне, Ренуар, Сезанн, Гоген, Боннар, Дени, Матисс, Андре Дерен, Пикассо, Леже, Шагал тот же… — Он непроизвольно сжал и разжал кулаки. — Ну ничего, подождём… Если Женька Темницкий сменит её рано или поздно, то хоть и мутный он перец, как некоторые считают, но всё же мужик нормальный, свой. И жизнь, я уверен, при нём надёжно переменится к лучшему. Могилы эти бабкины распахнут, проветрят, просушат, сбрызнут антисептиком — и вперёд, на вольный воздух, на стеночки, на стеночки, ближе к народу. — Он кивнул Еве. — Ну, так и чего там, говоришь, не так с Марк Захарычем? Несли и тоже не донесли, как европейцев наших рисованных?
— В общем, ты не удивляйся, Лёва, — задумчиво проговорила Ивáнова, — но только не он это был, не Шагал. Я посмотреть успела — пусто там, тоже ничего, холод сплошной и муть двойная. Это подмена, Лев Арсеньевич, верно говорю, ошибки быть не может. Копия это, хотя и очень, как мне теперь кажется, приличная. Но в то время я не смогла бы ещё хорошо оценить, не справилась бы.
— А теперь оценила?
— С вашей помощью, — улыбнулась ведьма, — благодаря вашей науке и моей личной практике.
— И ты, значит, хочешь теперь Коробьянкину на Шагала посмотреть, так, что ли?
— Именно так. Если источник один, то это, возможно, даст нам дополнительный шанс.
— Ясно, — развёл руками Алабин. — «Уж коль с одним она грешна, одним не ограничится она…» — как сказал лорд Байрон. Читала, поди, «Дон Жуана»?
Она мотнула головой:
— Я Бродского читаю, он мне ближе.
— Потому что умер поздней? Легче, что ли, достучаться?
— Нет, просто он гений, который пробился лично ко мне, а те, остальные, всего лишь попробовали сделать мне красиво. Так у нас в детдоме говорили.
— Так ты у нас ещё и сирота, стало быть?
Она хмыкнула и прикрыла веки. К этому её жесту он уже потихоньку начал привыкать. Вот и на этот раз поймал себя на том, что это невинное движение её тонких век доставило ему удовольствие. Просто смотреть, и всё. Она же декламировала, негромко, чуть растяжно. С чувством.
Не ослепни, смотри! Ты и сам сирота,
отщепенец, стервец, вне закона.
За душой, как ни шарь, ни черта. Изо рта —
пар клубами, как профиль дракона…
— М-да, обоим нам, я смотрю, не позавидуешь, — почесал нос Алабин. — Один — стервец, моральный урод. Другая — чистая колдунья, тайная фурия, хоть и до ужаса обаятельная, но всё ж драконова племени. И где выход?
— Смотрим? — не ответив, переспросила она.
— Смотрим, — согласился он.
Было уже без разницы. Вискарь приятно колыхался в нём, разглаживая внутренность и затачивая глаз на умильность. Коробьянкина же была гадина, воровка и заслуживала кары небесной. Само по себе это было уже немало, и он, Лёва-первый, в этом поучаствовал, сняв таким участием долю незначительных промахов из жизни Лёвушки-второго, который Алабян. Остальное — как получится.
Тем временем Ева Александровна свернула брошюру в рулон и изо всех сил сжала её в ладонях. Обратилась к хозяину, без тени улыбки:
— Только не мешай, прошу тебя.
Он не ответил, стал ждать. И так уже наречён был отщепенцем вне закона. Не хотелось избавиться от последнего, что имелось за душой, чтобы не пришлось, пошарив там, вытянуть одно лишь пустое.
— Всё, смотрим… — еле слышно повторила Ивáнова и сомкнула веки, входя в мир призраков и теней.
Внезапно Лёва сообразил, что даже не предложил ей поесть. «Что же это я, — подумал он, одновременно заставляя себя настроиться на ведьминские слушанья, — совсем уже чердаком поехал от затей этих бесовских? Сам забыл, и она не попросила…» Он глянул на часы — было за двенадцать. За окном притаилась глухая староарбатская тьма, охватившая исторический центр при полном городском штиле, изредка прерываемом случайным хлопком подъездной двери или лязгающими звуками неуклюжего мусоровоза.
— Тьфу ты! — чертыхнулся уже нормально нетрезвый Алабин. — Как теперь повезу-то?
— Вижу её… — раздался откуда-то сбоку шёпот Евы Александровны.
Голос был хорошо узнаваемый, успокаивающий, уже привычный его чуткому уху, приятный на звук и ласкающий рецепторы головы. Он тоже прикрыл глаза. Неловкость за проявленное негостеприимство чуть отступила. Сделалось покойно и воздушно. И Лев Арсеньевич Алабин, хороший искусствовед, неторопливо, без оглядки на любое прошлое и незнакомое будущее, поплыл по течению вслед за лёгкой лодчонкой с рулевой Евой Ивáновой на корме, указующей им обоим путь в самое обыкновенное неподкупное настоящее.
— Праздник… — тем временем Ева уже отслеживала очередные коробьянкинские затеи, — праздник какой-то… музей закрыт, только охрана внизу. Она звонит, её видят на экране монитора, открывают, впускают. Спрашивает её — это вахтёрша наша, Полина Дмитриевна:
«Ираида Михална, что ж это вы, сердешная, отдыхали б, как все, а то всё работа да работа эта неугомонная. Пожалели б вы себя, в такой-то день…» Отвечает: «Да я ненадолго, Полин, вот только бумаги кой-какие заберу, что вчера в суете оставила». «А это?» — это снова уже Полина интересуется, указывает на пакет… там на нём логотип какой-то ещё… сейчас… Да, вижу, «Bosco di Ciliegi». Пакет с ручками, довольно объёмный, жёсткий, чёрного картона. «Да нет, милая, — это снова Коробьянкина, улыбается вахтёрше, — это покупки, я их у себя в кабинете оставлю, пожалуй, а потом заберу, чтобы не таскаться с ними по городу…» Спускается… минует закоулки, ведущие ко второй «могиле»… Озирается по сторонам, открывает хранилище, заходит… идёт прицельно, ничего не ищет… Достигла. Вытаскивает что-то с нижнего стеллажа… Это… Это Шагал, тот самый, точно, наш, поддельный…
Ева продолжала говорить, не отрывая от объекта наблюдения прикрытых глаз; голос её был всё так же ровен и беспристрастен, словно то, что происходило где-то там, в преднамеренно высветленном параллельном мире, не имело за собой ни грамма предосудительного или нечистого.
— Освобождает пакет от содержимого… это скомканная бумага, рулонная кажется… Заталкивает её под стеллаж… Кладёт Шагала в пакет, сверху — немного бумаги. Идёт обратно, запирает за собой, опечатывает дверь… поднимается по лестнице… В общем, проделывает обратный путь…
«Чего ж, так и не оставили, Ираида Михална? — это Полина спрашивает, кивает на пакет. — Передумали?»
«Да я же на машине, миленькая… — Коробьянкина игриво хлопает себя ладонью по лбу, тоже улыбается. — Сосудистые явления, будь они неладны…»
Полина довольна: тема, кажется, в масть… Сообщает:
«У моей дочки тоже сосудистые нашли — на ногах, звёздычкими. Сказали, лазером хорошо. Не пробовали?»
Та улыбается, но, видно, торопится, хотя и не сказать что нервничает… Отвечает вахтёрше:
«До послезавтра теперь, Полинушка, пошла я, дети ждут, сами же никогда не поедят, если не придёшь и в рот не сунешь…»
«До свиданья, Ираидочка Михална», — это снова вахтёрша. Та выходит, эта запирает. Так, дальше… Коробьянкина идёт по переулку… оглядывается, но так, чтобы выглядело непреднамеренно… Садится в машину… не разберу какую… номера грязные, в снегу. Сейчас… сейчас… трогаются с места… уезжают… Стёкла тёмные, большего не вижу…
И разомкнула веки.
Ещё какое-то время ведьма сидела молча, чуть раскачиваясь, приходя в себя. Затем встряхнула головой, протёрла глаза тыльной стороной ладони, выдохнула.
— Марку хотя бы приметила? — то было первое, о чём он спросил по завершении «слушаний».
— Ты про машину? Нет, не поняла, я, вообще-то, в них не очень. Но точно, что тёмная. Даже нет, чёрная, совсем. И красивая, с лыжами такими на крыше. Большая, как вездеход.
— Да половина внедорожников такая! — чертыхнулся Алабин. — Город наш, Евочка, почти целиком состоит из неотличимо чёрных вездеходов с сомнительным прошлым и таким же подозрительным настоящим. Любого останавливай и смело расстреливай, не ошибёшься. — И хмыкнул: — Шучу!
Она, однако, шутку не оценила, даже слабо не улыбнулась.
— Что, тяжкий труд? — игриво нахмурил брови Алабин. — Головка после не болит?
— Это не физический труд, это больше психическая затрата, дикое напряжение мысли, — покачала головой Ева, — как будто силишься вспомнить нечто чрезвычайно важное, от чего зависит чья-то жизнь или даже, вполне возможно, собственная смерть, и понимаешь, что если не успеешь, то вот оно, надвигается. И тянешь, тянешь на себя, вытаскиваешь последним усилием, собираешь волю в затылке и сосредотачиваешься исключительно на этом. Ну а потом то, что увидела, вдруг оказывается не важным, наполненным ненужной пустотой, как будто надували кислородом, а закачался какой-то там вредный сероводород. Но только в тот момент ты об этом ещё не знаешь, потому что уже поздно взвешивать, остаётся лишь догонять, чтобы не упустить. Как-то так. А голова и правда иногда побаливает потом, и, кстати, не слабо.
— Я-я-ясно, Евочка… — задумчиво протянул Лёва, — ясно, что чуда не произошло: снова в деле всё та же покойница наша. А копию шагаловскую, ясное дело, она потом вернула точно тем же способом, простым и понятным. Даже можно щупальца твои больше не запускать. Вопрос только, где оригинал, у кого? — И тут же догнал её очередным вопросом: — А ты, кстати, не помнишь саму картину? Сюжет, я имею в виду. Тебе тогда удалось разглядеть её? Или, может, сейчас.
— И тогда, и сейчас. Она же провисела всю выставку, когда французы не явились. Всю эту экспозицию держали ещё какое-то время, у нас, на втором «плоском». Но потом быстро свернули, видно, бабка передумала.
— А я в Лондоне в то время был, — подал голос Алабин, — так что не довелось глянуть.
— Там… значит, так, смотрите… — Она уставилась в потолок и начала описывать: — Петух… зеленоклювый, краснопёрый по груди и с фиолетовыми крыльями. Позади него невеста с женихом… У неё платье белое — колодой, у него — пейсы из-под чёрной шляпы с полями… в небо намереваются отлететь, как обычно. И лошадь красномордая, мечтательная, печальноглазая, с голубым хвостом… Ну и по мелочи всякое, вроде мелкой кошки с сабельными усами, в углу, серой или тоже голубоватой, как хвост у этой лошади…
— Стоп… — внезапно оборвал её Лёва, — хотя… нет… Да нет, какое там…
— Что? — вскинула глаза Ева. — Вспомнилось что-то?
— Да так, пустое… — отмахнулся Алабин и подбил итоги второго рабочего совещания. — В общем, так, моя милая гостья. Сейчас мы с тобой перемещаемся на кухню, где выгребаем из моего скромного рефрижератора остатки провианта. Затем питаемся тем, чего бог послал из съестного холостяцкого запаса. После чего ты укладываешься вон туда, — он кивнул в конец просматриваемого из гостиной коридора, — там у меня гостевая комната, где ты выспишься и отдохнёшь. Утром отвезу на службу. А заберу, как водится, после работы. И никакого Товарного сегодня, слышишь?
— Хорошо, Лев Арсеньич, — покорно согласилась ведьма.
То, как она это произнесла, ему понравилось, потому что звук её голоса снова лёг на душу тёплым и родным. А она спросила ещё:
— Как вы думаете, почему именно Шагал привлёк их, а не кто-то другой?
— Ну, тут и вопроса нет, — криво ухмыльнулся искусствовед, — просто скопировать его не представляет особого труда, сам по себе живописный канон там практически отсутствует, нет внятного критерия. А для отдельных купцов его работы вообще странная, дурно писанная мазня: мазок туда, мазок сюда — не принципиально. И беспроигрышно для дальнейшей реализации: деньги большущие, а труда как такового нет. Это если не к собирателю уйдёт, а к какому-нибудь хитровану со средствами. И тут же в сейф ляжет. А для фуфлыжника вообще подарок. Не Шишкин и не Айвазовский, ни шерсть у мишек прописывать не придётся, ни пену морскую до посинения выводить. Очень удобно.
Утром он накормил её завтраком, который удалось соорудить из разогретого и залитого яйцами остатка ужина. К тому же не поленился, сделал кофе, который никогда не варил сам, предпочитая выпивать утреннюю чашку на стороне.
Еву он доставил к служебному входу в музей, точно ко времени. Как только запарковался и они выбрались, рядом тормознула чёрная «хонда», внедорожник. Встала рядом, бампер в бампер. К этому моменту Алабин, предложив хромой музейщице руку, уже успел довести её до входных дверей. Темницкий, выбравшийся из «хонды», заметил Лёву, приветливо кивнул, пошёл навстречу.
— Очень галантно! — Приветствуя Алабина, он протянул ему руку, и Лев Арсеньевич пожал её, удивившись:
— Это ты о чём, Жень?
— Ну как, — подмигнул тот, — вот, смотрю, контингентом нашим интересуешься, ручки подаёшь, до дверей сопровождаешь.
— Просто помог инвалиду, — без особой эмоции на чуть потерянной физиономии отозвался Алабин, — скользко же.
— Ну да, ну да, просто помог… — насмешливо отреагировал Темницкий. — Подвёз — увидел — победил? А она вообще ничего, дамочка эта. Со второго вроде бы смотрительница — верно? Если б не нога эта, то я тебе скажу… вполне, вполне…
— Ты лучше скажи, чего пишут и что говорят. — Алабину резко захотелось перевести неприятный ему разговор на другую тему. Не хотелось впускать посторонних во всякое, непонятное даже самому. — А то закрутился я что-то, да и башка последние пару дней как чугунная.
— Ну что пишут… — оживился Темницкий, — пишут, что коллекция совершенно уникальна, что великолепно сохранилась, что по-прежнему бриллиант в мировой сокровищнице. Ну и всякое такое. А ты на что, собственно, рассчитывал: что скажут, мол, всё это фуфло мутное, а вовсе не то, чего ждала от экспозиции мировая общественность?
— И что, ни одного сомнительного отзыва? — как бы удивился Лёва. — Ну, знаешь, как это бывает: вывезли, мол, одно, а спустя полвека подсовывают другое всякое. Компот, понимаешь, сварили хитрый из того-сего и потчуют им народы. Было, к примеру, три Леонардо, а стало два Ван Дейка и один Гварди, или же ещё как-нибудь.
— Я тебя умоляю, Лёвушка, не порть ты себе карму, не нагнетай! — Казалось, Темницкий был настолько удивлён этим сомнительным, если не глуповатым предположением многоопытного искусствоведа, что даже не сделал попытки улыбнуться.
— Ну а как? — не сдавался Алабин. — Те, кто знает работы собрания наперечёт, поди уж, давно поумирали. И что осталось, кроме списка названий, авторов и прикидок по годам? Ксерокопии, что ли? Ну скажи, Женя, ну есть в природе тот, кто сумеет на сегодняшний день предельно внятно восстановить сюжет рисунка, с малыми подробностями?
— Ну-у… — почесал ухо Темницкий, — тут ты, конечно, прав, Алабин, здесь мне тебе возразить нечего. Но только больно уж версия твоя фантастически звучит, не находишь?
— Да мне, если честно, без разницы, — махнул рукой Лёва, — просто хочу, чтобы помехи не случилось. Мне надо, Жень, чтобы мой военный авангард обратно приехал. Вот и всё, чего хочу.
— Ну, за это, брат, не переживай, именно так оно и будет, вот увидишь. Мужик сказал, — он задрал в небо указательный палец и с намёком подмигнул Лёве поочередно левым и правым глазом, — мужик сделал! — И заторопился, глянув на часы: — Всё, Алабин, бывай, свидимся, побежал я, а то бабушка меня уже, наверно, обыскалась, титан ей в обе чашечки.
Вернувшись на Кривоарбатский, Лев Арсеньевич сразу лёг. Ни сегодня, ни в ближайшие дни лекций не было, как не имелось и прочих забот специального назначения. И вообще, в профессиональном отношении январь чаще бывал для него пустым: клиент, измученный за год неподъёмными тратами, расслаблялся, вояжируя по миру и готовясь к новой дурке. И потому оба они, Лёва-первый, правильный и хороший, и напарник его по смежной жизни, нехороший и неправильный Алабян, тоже вполне могли позволить себе лёгкий бриз, который, если бы не эта дурная история, вполне мог бы наполнить их лёгкие безоглядной воздушностью, а мысли — витанием в безоблачном, кислородистом пространстве. Однако ничего такого не хотелось. Хотелось просто лежать и думать. Потому что было о чём.
«Итак… — размышлял Лев Арсеньевич, закинув ноги на подлокотник гостинного ар-нуво начала прошлого века. Диван был красного дерева, обитый тёмно-сине-белым шёлком в полоску. Пару лет назад он принял его за долги от одного не расплатившегося в срок перца, закрыв тем самым спорную тему, но отчасти и нарушив единство бидермейера в своём безукоризненно устроенном с точки зрения стиля жилье. — Итак… — продолжал прикидывать он дела текущие, — мы имеем двенадцать рисованных подложных апостолов и одного фуфлового Шагала. И ещё в распоряжении у нас мёртвая Коробьянкина. Всё. Остальное — общие домыслы плюс непрогнанный спектакль на два героя и одну хромую персону. И чего это нам даёт? — И сам же себе отвечал: — Это лишь подсказывает, что следует искать нечто общее из всего того, что их объединяет. А общим вполне может оказаться либо единый заказчик, как в ДЭЗе, либо же, как версия, один и тот же копиист. Хотя… при чём здесь он? Рисунки-то явно не состаренные. Они истинно старые, к колдунье не ходи. Хотя, если… — Тут он на миг напрягся, поджал под себя ноги и внезапно с новой силой выбросил их на прежнее место. — То есть… Ты хочешь сказать, Алабян…»
«Именно это и хочу», — ответствовал ему Лёва-второй, примостившийся где-то в ногах.
«Стало быть…» — промычал первый Лев и вздрогнул.
«Вот именно, друг ты мой, — хмыкнул брат-подельник и добавил: — Думай, братка, думай».
Странное дело, на этот раз альянс, какого прежде Лев Алабин всячески старался избегать, каждый раз хоронясь за быстрой маской человека отзывчивого на порядочность, чуткого на справедливость и внимательного к исполнению простого человеческого долга, сработал как надо. Не было сейчас между ними взаимной подозрительности, как отсутствовало и какое-либо соперничество. Оба были непривычно взволнованны, и оба желали одного и того же: разрешения нехорошего и неблагого дела.
«Ладно, — согласился с собой Лев Арсеньевич, заряженный алабяновскими сомнениями, — пусть так, но тогда искать уже не заказчика надо, а мастера. Подобных заказчиков в городе — как чёрных вездеходов, а вот мастеров, каким погорелец мой был, достойных работу сделать, — кот наплакал».
Сказал и подумал вдруг, что идиот. Натуральный кретин, какого мало распнуть, подвязав на собственных сухожилиях. И исправлять поздно, таким родили. Теперь оставалось лишь дождаться вечера, чтобы сделать конкретный заказ Еве — ведьме с приличным разоблачительским стажем, не оплачиваемым никем и никогда.
Он привез её в восьмом часу, и на этот раз они начали совершенно не с деловой части. Потому что Лев Арсеньевич заранее подготовился. Ещё днем, в промежутке между обдумыванием фрагментов завладевшего им сюжета, он спустился в местное «Му-му» и набрал навынос всякого, от которого девичья душа, особенно на голодный желудок, зашлась бы, увидав красоту одной лишь фасовки.
Сработало. Подношение ведьма приняла с благодарностью, при этом обнаружив хороший аппетит. И ни малейшего кокетства, что тоже порадовало. Какая-то она была правильная, не подкопаешься, даже немного обидно. Да и стебануться лишний раз не просила уже душа, как за многие годы привыкла делать, маскируя отношение к женскому полу: чтобы уж совсем непонятно было, всерьёз говорит обладатель той души или просто шутит так.
— Значит, так, дорогая моя, смотри… — начал он очередной совместный нерабочий день. — У меня есть все основания полагать, что нашего Шагала, который как надо не отозвался на твой колдовской призыв, я видел в одном месте, ещё давно. И кажется мне, в тот момент его копировали.
— Кто копировал? — обрадовалась Ева. — Где это было?
— Кто копи-и-ировал, того уж не-е-ету, — прогудел Алабин, усиливая гундосостью голоса факт искреннего расстройства. — Сгорел копиист, он же художник-реставратор высочайшей пробы.
— И когда это было? — не отреагировав должным образом на игривость подачи, тут же заинтересовалась она.
— Лет пять тому, — отозвался Лёва, — я его неплохо знал, кстати, художника этого. Ужасно жаль, хоть и пропойца был последний, и плохо от него пахло всегда.
— Есть что-нибудь? — продолжала настырничать неугомонная Ивáнова. — Я просто хочу понять, чего-нибудь, может, осталось по случайности? Предмет какой или носильное что-то. Возможно, случайный подарок от него.
— А что такое? — не понял Лёва. — Для чего тебе?
— А то! Мы его точно так же через вещь посмотрим. Через предмет из личной жизни. Он для тебя делал что-нибудь определённое? Я имею в виду, из того, что имеется в доме. Но только конкретно для тебя, не для передачи или продажи.
— Вещь? Надо подумать… — Он чуть напрягся и почесал в ухе. И тут же воскликнул: — А есть, слушай, есть же!
— Неси! — коротко распорядилась ведьма, и Алабин послушно поплёлся в спальню.
Это был его единственный персональный заказ даровитому алкашу из черкизовского подвала, выполненный тем за всё время их сотрудничества. Более того, денег он с Лёвы не взял, расстался с вещью за так, проявив неслыханную щедрость. Вероятно, на тот момент не иссякла ещё благодарность, случившаяся вдогонку к трём недурно оплаченным работам, какими последовательно накануне расплаты снабдил его Лёва.
Это был небольшой, размером с ладонь, не крупнее, овальный мамин портрет, сделанный с её фотографии. Об этом попросил отец, хотя и предпочитал, если что, обращаться не к сыну. Тут же был особый случай. Арсений Львович намеревался перевести портрет на керамику, как было принято в те годы, и, пускай с опозданием, укрепить её на могильном камне покойной жены. Но перевести — именно с портрета, а не с фото, что казалось ему непристойным. Лёва, конечно же, сделал. Заказал и получил отлично выполненную работу в цвете. На ней мама была настоящей, живой и теплокровной, — равно тому, как выглядела в жизни. Смотрела с портрета строго и чуть укоризненно, хотя подменную суровость её выдавала едва заметная улыбка, разлетевшаяся по кончикам тонких губ. Это было один-единственный раз, когда Лёва о чём-то просил отца, за все те годы, как они стали жить раздельно. Сообщил, что, мол, папа, я думаю, это не лучший вариант памяти о маме. Сказал, давай не будем уподобляться всякой пошлости и дурновкусию. А если желаешь, добавил, поменяем памятник, выбирай любой камень и размер, или же обновим ограду. Или всё, что угодно. Но так будет лучше, поверь.
Отец тогда согласился: знал, что Лев его в таком деле не промах. Что — дока, тонкач, интуит. И что не меньше, чем он, сын помнит о матери самой что ни на есть доброй и высокой памятью. И согласился.
Портрет же так и остался у Лёвы. И висел над письменным столом-бюро карельского корня, выделки конца девятнашки, великолепного образца начала ар-деко. Он называл его плюшкинским из-за того, что хранил в нем всё-превсё от самого мелкого до вполне среднего по ценности и размеру. Самое же самое предпочитал держать в доме отца, в собственной комнате, никем и ничем больше не занятой. Так ему было надежней думать о любом ценном имуществе в исключительно позитивных тонах.
Стол размещался в той же спальне, откуда он и притащил портретик, сняв его с крючка на стене. И положил перед гостьей, которую, к слову сказать, всё больше и больше переставал таковой ощущать. Будто сроднился. Было ощущение, что то ли воспитывались поблизости один от другого, то ли проснулся в нём и возобладал комплекс старшего брата, жалеющего и заботящегося о вечно обиженной младшенькой. С тем своим родственником-оппортунистом близнецового разлива подобного чувства не возникало никогда. Потому, наверное, что в этом неизбывном партнёрстве-конкуренции внешне неотличимых соперников-братьев не оставалось времени ни на внимательную заботу, ни на вдумчивую обходительность, ни на что-то ещё, пригодное к проявлению любой родственной ласки.
— Смотрим… — Она взяла портрет в руки и ещё какое-то время сидела, молча уставившись в него.
Лёва следил за её действом и никак не мог понять, куда именно направлен её взгляд. Казалось, она прожигала миниатюру насквозь, концентрированно, не задевая паспарту, но пронзая мамино лицо так, чтобы, оказавшись по другую сторону, полностью раствориться в задней картонной стенке. И уже вбирать своё ведьминское оттуда — впитывать, впитывать…
— Там был пожар, — на всякий случай предупредил её Алабин, — он в том пожаре погиб, художник мой.
— Я вижу… — подтвердила она его слова, не успев сомкнуть век. — Это убийство, — добавила тихо. — Сейчас посмотрю, кто они, те, кто пришли, убили и подожгли.
Лёва молчал, сказать было нечего. По крайней мере, до той поры, пока, натренировавшись в компании смотрительницы, он сам не станет ведьмаком или кем-то в этом роде.
— Поехали, Ев, — кивнул он ей и откинулся на спинку ар-нувошного диванчика. — Я, как всегда, молчу, так что не дёргайся, трудись на здоровье.
Предупреждение оказалось излишним, она уже была на месте.
— Трое их… Первым заходит высокий… — Внезапно она вздрогнула. — Ой, тоже серьга… стоп, это тот, который убивал Ираиду… точно… И те — они же, Серхио этот и третий, что колени ей сжимал… У последнего чемодан какой-то, старого вида, ободранный, с железными уголками, таких теперь не найти… Да, именно так, узнаю` его, отчётливо теперь вижу… Подвал какой-то, верней, полуподвал в пол-окна, всё зарешечено… но довольно обжитой… ну да, мастерская художника, ты говорил, похоже… И его вижу, работает… обернулся, вроде как равнодушно кивает, говорит, чтобы проходили, не топтались в дверях. Высокий проходит, двое у дверей… мужчина этот явно что-то чувствует, нехорошее, я вижу… он нервничает, не понимает, зачем они пришли втроем… Неплохо знает высокого, других видит впервые…
«Дай взаймы… — это высокий говорит. — Дай сколько есть. Очень надо. До завтра, я отдам, точно говорю. Дело срочное, и сам бабла сможешь поднять. Сколько есть?»
«Послушайте, Алексей, я в эти ваши игры наркоманские не играю… — это художник твой отвечает ему. — Я тихий алкоголик, не более того…» Смотрит по сторонам… ищет выход, понимает, что зажат в тиски, что выхода нет… Ему страшно… А те двое молчат, не проходят, не садятся, не вступают в разговор… Теперь высокий идёт к телефону, выдёргивает шнур из стены… говорит, дай, мол, трубу, позвонить надо, наши разрядились… Тот молча достает, протягивает… Алексей этот не глядя суёт в карман, приближается, смотрит на художника… Тот молчит, чуть дрожит плечами… Говорит: «Не убивайте, Алёша, зачем вам это?» Тот пожимает плечами, он уже всё для себя решил, я вижу, это точно… и уже неизбежно… Теперь высокий говорит, Алексей который: «Так надо, ты уж прости, старый, по-другому не получится, сам понимаешь…»
Тот достает бумажник, выворачивает, достает что есть… Алексей забирает, не пересчитывая, перекладывает в карман, туда, где мобильник… Художника трясёт, он понимает, что будут убивать, но он не может осознать — почему, за что… Снова обращается к высокому:
«Постой, Алёша, подожди, я могу сказать, если хочешь, тебе, может, знать надо… а?» Смотрит на того… ждёт… в глазах у него надежда… С серьгой спрашивает: «Ну, что такое ещё, выкладывай…» Этот говорит: «Помнишь, я автографы мастерил тебе на Коровине? Ты четыре вроде приносил, мы ещё отбирали, на каком будем надпись дарственную делать». — «Ну?» — «Так вот вскоре после этого человек ко мне приходил, с теми же эскизами, я ему ещё три изготовил, как сейчас помню: Шаляпину, Дягилеву и Троцкому подписал. Ты знаешь его, ты вспомнишь… Это же явно кидняк, Алёша, он же наверняка подставил тебя тогда или натурально кинул, он умеет. А теперь ты их вернёшь, если он тебя обидел, а?» Смотрит на него, а самого потряхивает, очень, очень волнуется…
«Ты это правду говоришь или как?» — это Алексей художника спрашивает. А тот головой мотает:
«Побожиться могу, Алёш…»
«Ну и кто такой?» — это снова он же интересуется, Алексей.
А те двое так и стоят, ждут отмашки.
«Искусствоведом он, доцент на кафедре, Алабин фамилия, Лев, часто тут бывает, дела у нас совместные, работу даёт и всё такое… Ты же его сам когда-то и привёл, неужто забыл?»
Лёва замер. Положение, в котором он невольно оказался, было как минимум идиотским. О том, что в ходе совместных бесовских исследований может так или иначе прозвучать его имя, причём в самом неожиданном контексте, он просто не подумал. Теперь же выходило, что каким-то боком он, герой, призванный одолеть зло, примыкает к делам чудовищным, отвратным или пускай всего лишь неприятным, какова бы ни была его роль в том месте, где обитают подобные типы. Точно так же быстро, как и впал в короткий анабиоз, Алабин очнулся и громко, пока Ева не разомкнула век, проговорил:
— Ева, продолжай, пожалуйста, смотрим дальше, потом я всё тебе объясню.
Она вздрогнула, и он сообразил — услышала. Но продолжила:
— «Та-ак, — это Алексей снова. — Ну, гнида, ты у меня попляшешь… я теперь рожей твоей культурной подотрусь, а после на запчасти разберу, с-сука…» Оборачивается к тем двоим, кивает, чего, мол, стоите безо всякого действия… Сам… — Она на секунду замолчала… но тут же снова продолжила проговаривать этот ужасный текст: — Сам его ногой ударил, в лицо, с размаху, художника… Тот падает на пол вместе со стулом, со лба у него слетает увеличительная маска, Алексей отшвыривает её ногой, бьёт снова, сверху, по голове. Художник затихает… но он жив, я знаю, я вижу…
«Давай, Серхио», — это он второму, который без чемодана. И тут же другому, третьему: «Ну чего стоишь, Чуня, давай, работай, работай, какого… замер, как идол!» — Она чуть вздрогнула всем телом и прикрыла ладонью рот, сообразив, что повторила вслед за высоким бранное слово. Но тут же вновь обрела хладнокровие. И снова Алабин услышал её чуть распевный речитатив. — Серхио этот, как и тогда, вытягивает из-под ремня биту, она у него за спиной… подходит, прицеливается и… — Она опять на мгновенье умолкла, но всё же договорила: — И бьёт в голову, толстым концом, в область шеи. Хруст… но крови нет… Третий открывает чемодан, там канистра, откупоривает, начинает поливать, везде, по углам, мебель, шторы, на самого льёт, на художника… И поджигает, зажигалкой…
«Давай, живо!» — это Алексей, тем двоим негодяям… Они быстро исчезают… Огонь распространяется стремительно… Нет, уже почти ничего не вижу, всё в дыму… Художник вспыхивает, пламя со всех сторон… и… Всё, больше не могу, не получается…
Она откинулась на спинку стула, распахнула глаза, вновь закрыла, стала энергично растирать веки ладонями.
— Послушай… — начал он, не давая ей шанса окончательно прийти в себя, чтобы за пару ближайших секунд постараться найти способ опередить любое нехорошее развитие событий. — Я тут совершенно ни при чём, это обычное дело, мне просто нужно было подписать несколько работ, потому что этого не сделал автор. Это всего лишь часть моей профессии, так у нас принято, так заведено, так делают все, в конце концов…
Он умолк так же неожиданно, как и завёл эту спасительную тираду. Оправдаться не получалось. Да он и сам это понимал. Слова его звучали жалко, постыдно и неубедительно.
Ева безмолвствовала, никак не реагируя. Она смотрела туда, куда направлены были зрачки невидящих глаз, уставших до предела, растёртых до саднящей красноты, испытавших такое, чего не видел никто и никогда — просто потому, что ни видеть так, ни чувствовать, ни слушать мир особым задним ухом, ни проникать через пространство, пронзая его острым и сквозным, ни наполнять прозрачным воздухом его призрачный тёмный вакуум не мог больше никто.
Молчала она, молчал и он. Молчали стены вокруг. Молчал мусоровоз, забывший вовремя приехать. Молчала, казалось, сама тишина старинного и кривого арбатского тупика.
— Лев Арсеньевич, вы преступник? — внезапно спросила она, очнувшись и переведя на него взгляд.
— В каком-то смысле, вероятно, да… — поморщившись всем лицом, откликнулся Алабин. — Но не в том смысле, который ты, кажется, приняла за основу своего вердикта. Защита просит слова. Защите есть что сказать.
— Дайте руку, — попросила она.
Он присел к столу, протянул. Ева взяла, подержала, отпустила.
— Если честно, я не хотела больше смотреть вас, Лев Арсеньевич. Мне казалось, оба мы легко обойдёмся без этого. Кроме того, меня ничто не насторожило в вас, потому что начиная с первой минуты я улавливала лишь позитивные потоки, других, казалось мне, не было, иначе я бы ощутила. Это что, моя недоработка или же просто ваша дежурная уловка, которой вы так старательно обучились, и теперь она исправно трудится на вашей стороне?
Он молчал, обдумывая ответ.
— Знаете, мне показалось, что вас было двое. А может, они остаются и сейчас, оба. Один — сам вы, тот, который есть. Другой — вы же, но только заплутавший, глубоко затаившийся где-то у себя в сердцевине, отбирающий у собственной души какую-то важную её часть, когда весомую, а когда довольно ничтожную, никакую, никак не сказывающуюся на вас в те минуты, когда вы — другой, первый, главный. Тот, который раньше других мечтает оказаться у источника знания, но не обязательно желает знание это обратить в выгоду, любую. Особенно если это удаётся осуществить в обеих ваших сущностях.
— Ев, а можно мы с тобой будем общаться исключительно с первым, а на второго просто забьём — совсем и окончательно, а? — прервал он её.
— Я и так лишь с ним и общаюсь, и я только что в этом убедилась, Лёва… — не стала сопротивляться ведьма. — Просто я хочу, чтобы вы об этом помнили, всегда. По крайней мере, до тех пор, пока другая ваша сущность не сольётся с первой и не поглотится ею до последней молекулки.
«Ну вот, — подумал Алабин, — и у них там, в заоблачных этих субстанциях, тоже всё, оказывается, из атомов и молекул, как и у нас, грешных. Сплошные кванты сознания на химических соединениях да банальные белковые микротрубочки внутри неопровержимо доказанных нейронов. А разговоров — будто не молекулки эти во главе всех дел, а заурядная загробка, будь она неладна со всеми её подлогами и фальшаками. Малевич вон, вывесил дыру в чёрный космос, этот свой непроницаемо чёрный квадратный нуль. Причём в сакральном месте. И чего? А того, — отвечал себе Лев Арсеньевич, — хочешь Бога — Он есть. Не желаешь — нет Его, и все дела. И с бесами точно так же — выбирай по себе, коли уж готов сыграть такую рисковую партию. И вообще, неизвестно ещё, существовал бы квадрат этот чёрный, явился бы он на свет божий в принципе, кабы не пришла не вовремя супружница Казимира Севериновича и не обнаружила на том самом холсте натурально голых баб, которых тот в бане с натуры писал, ища средств на прожитие… и если б со злости не взяла она чёрной краски и не схватилась за широкую кисть, да не закрасила бы всех их, бесстыдных, так, чтоб и духом обнажёнки той не пахло на холсте, а осталось бы одно только неровно нанесённое чёрное пространство, некоторым образом напоминающее классический квадрат… чей вид потом и заставил его, великого реформатора искусства, задуматься над увиденным и спустя годы сделаться тем, кем стал…»
В любом случае урок был дан. И встречен с пониманием. Сторонам удалось не сшибиться. И стороны не сделались противоположными. Стороны примыкали к одному и тому же углу, попеременно становясь то катетом, а то гипотенузой в общем треугольнике, где напрочь отсутствовала третья, скрепляющая дело сторона. И Алабян для этой цели не годился. Это понимали оба, вынеся несказанное за скобки.
Нужно было срочно менять тему. И Алабин поменял её, внезапно хлопнув ладонью по лбу:
— Это он!
— Кто? — не поняла смотрительница.
— Гудилинский сынок, сволочь такая, двойной убийца, ну который Алексей. У него и тогда серьга в ухе болталась, и волос уже в ту пору на башке явно не хватало. Ранняя плешь, или же сильный тестостерон, как у всех негодяйски устроенных наркоманов из приличных артистических семей.
— Вы что же, правда знакомы с убийцей?
— Видел два раза в жизни, — довольно неопределённо буркнул Лёва. — Первый раз — когда он нагло обманул меня. Второй — когда ему же пришлось извиниться за свой обман. Всё.
Если отбросить некоторую специфику упомянутого Лёвой события, имевшего когда-то место, то всё на самом деле и было так. Или почти так. Алабину даже не пришлось выкручиваться, чему в сложившихся обстоятельствах он был только рад. Разве что малость недоговаривал, но эта незначительная часть напрямую бандита Гудилина уже не касалась. О косвенном же никто не спросил.
— И кто он, этот сынок? И почему стал убийцей?
— А вот как раз об этом я и намереваюсь его спросить, Евушка… — в раздумье ответил Лев Арсеньевич. — Надеюсь, он меня вспомнит, потому что я-то его не забыл.
— Это опасно, — чуть подумав, сказала она, — и мне это не нравится, совсем.
— Я подстрахуюсь, — коротко поразмыслив, отбился Алабин, — и знаю, как я это сделаю. — И добавил, сверившись со временем: — А теперь спать, моя дорогая. Где — надеюсь, ты в курсе. И завтра как обычно, да?
— Да, — согласилась она, — как обычно.
Что за эти длинные годы произошло с отморозком по имени Алексей Гудилин, Алабин не знал даже приблизительно. Как и не был уверен в том, что тот, как и прежде, продолжает обитать в кооперативе Большого театра. Надёжно известно было лишь одно: числился в живых, сучье вымя, и пребывал, как ни обидно, на свободе. О чём, уже собираясь укладываться, также ему сообщила Ева.
Дежурить начал с утра, сразу после того, как отвёз ведьму на службу. Запарковался неподалёку от подъезда и стал наблюдать. Решил для себя, что этот день он целиком посвятит этому уроду. И с этой целью просидит в машине столько, сколько потребуется. А уж назавтра, если выродок не мелькнёт перед глазами, сходит в квартиру, справиться у кого-никого, кто там есть живой. Лёва знал, что найдёт его рано или поздно, с трудностями или без. И не только потому, что теперь, как он чувствовал, Алексей этот был ключом к разгадке тайны, но ещё и оттого, что ужасно чесались руки. Хотелось заглянуть тому в глаза и обнаружить в них отблеск страха. Хотя особенно на это не рассчитывал. Однако факт оставался фактом: тот дважды убил и один раз сжёг. Для первого разговора хватало по-любому. Об остальном пока не думал. Всякая прочая справедливость тоже просилась выйти наружу, но эту часть возмездия можно было оставить на потом.
Шёл первый час. Он то разгонял двигатель вхолостую, одновременно нагнетая горячего воздуха в салон, то глушил его обратно, ещё какое-то время продолжая согревать себя остатками набранного тепла. К этому унылому моменту затея с поиском Гудилина-младшего уже постепенно начинала ему надоедать. Действительно, не мент же он, в конце концов, и не следак на содержании у подлой власти. Пускай расследует тот, кому это надо в силу вменённой обязанности. Но тут же и подумал, что придёт он к ним, допустим, поделится, скажет, одна моя хромая подружка киношку про него видала, типа во сне, как душил, убивал, поджигал. Как сумочку отнимал и бумажник изымал. Как битой в голову целил. Бред… И тогда он решил, что, наверное, прав Евро-то: подмена в их конкретном случае — вещь практически недоказуемая. Тем более если окажется, что рисунки, документально привязанные к датам, соответствуют времени. Остальное — вопрос качества и оценки самого искусства, где в отношении рисованных шедевров по сию пору не смолкают разногласия относительно уровня того или иного, малого или большого произведения. Здесь скорей работает само имя, созданное мастером, но не благодаря только одним рисункам, ставшим всего лишь продолжением, сдачей от завоёванных им художественных высот. Нет, в основе знаменитости лежит сама живопись, и только она позволила рисункам принять на себя часть огромной славы величайших мастеров прошлого. И, кроме того…
Внезапно дверь в подъезд открылась и оттуда вышел Гудилин, собственной бандитской персоной. На нём была мохнатая шапка и дутая, выше колен, серая куртка. Шею двойным охватом перекрывал шарф ярко-красного цвета. Он-то и привлёк внимание доцента Алабина, потихоньку уже начинавшего проваливаться в мутный сумрак непривычных мыслей. Лёва резко распахнул дверь «мерса», высунулся наружу и крикнул в сторону бандита:
— Алексей, присядьте-ка ко мне!
Всё, больше ничего не сказал, ждал, как тот среагирует. Сам же остался в машине. Тот, притормозив ход, взял короткую паузу, но подошёл, глянул. Лев Арсеньевич приоткрыл окно и проговорил в морозный воздух:
— Я это, я, Алабин. Садитесь.
У того слегка вытянулось лицо, попутно приподнялась левая бровь, однако он открыл дверь и плюхнулся рядом. Удивлённо хмыкнул:
— Ну и какого хрена вы тут делаете, Алабин, бабки, что ли, кончились? Или, может, снова Троцкому чего подписать надо?
— Это ты убил Коробьянкину, — произнёс Лёва без какого-либо выражения. — А моего художника убил и сжёг. Вопросы имеются?
Он не смотрел на него, оставался сидеть, глядя прямо перед собой, на дверь подъезда, из которого нарисовался сын покойного баса.
— Ну, допустим, имеются, — пожал плечами Гудилин, — и чего тогда?
— Задавай, — всё ещё не разворачиваясь к нему корпусом, ответил Лёва.
— Ну и кто же такая Коробьянкина? — ухмыльнулся Гудилин.
— Это та женщина, какую вы убивали в подъезде на Чистых прудах. Ещё вопросы?
Тот кивнул и поинтересовался вполне невозмутимо:
— Чего есть на меня, выкладывай, если хочешь нормальный разговор.
— Что есть, говоришь? — переспросил Алабин, всё ещё не удостаивая того беседой глаза в глаза. — Есть показания Серхио и Чуни, которые можно оформить, а можно и придержать, зависит от тебя.
— Как на них вышел? — вздрогнул Гудилин.
Удар, как видно, оказался точным и пришёлся в нужное место. То, что оба подельника пребывали в условном здравии и на свободе, Льву Арсеньевичу также подсказала домашняя ведьма. Дополнительно глянула перед сном, а утром, пока он вёз её, дала ему о том знать. Большего, к сожалению, не увиделось, не сумела пробиться. Сейчас он знал, что блефует, но другого варианта не имелось, так что пришлось обойтись тем, что было. Однако этого хватило, сработало. Это Алабин понял по тому, как исказилось лицо его собеседника. А ещё почувствовал, что тот уже размышляет над тем, набрать ему по-быстрому одного или другого, чтобы свериться, или погодить пока. Потому что он всё ещё мучительно раскидывает утлой башкой своей насчёт того, что ему это даст, даже если факт не подтвердится. Может, уже обработаны оба, а разговор под контролем, — и как верить тогда этим уродам?
— Можешь меня проверить, если есть сомнения, — на всякий случай предложил Алабин, продолжая вести свою партию, — я чист. Да и к чему оно мне, я же не по этому ведомству, сам знаешь.
— Был не по этому, а стал по нему-у… — неохотно промычал Алексей, уже начинающий обречённо понимать, что любой из быстрых вариантов для него теперь отсутствует.
Доцент этот, чёртов спекуль, надо признать, вёл себя довольно уверенно, и эта уверенность не давала башке вывернуться, придумать что-нибудь ловкое, с намёком на встречную угрозу, не меньшую, чем предъява. И потому свой вопрос он задал, уже зная, какой даст ответ на тот, что последует за ним. И спросил:
— Так чего надо, я не понял?
— Имя, — коротко бросил Алабин. — Имя. Больше ничего. Потом расходимся. И если не соврал, больше не встретимся. Ты мне не нужен. Надеюсь, сдохнешь без моей помощи.
И вновь это прозвучало крайне убедительно. Настолько, что Лёва сам себе удивился, таким своим словам, которые выскочили, казалось, без его прямого участия и столь резво, что даже не успели произвести сверку с его же личным нравственным императивом.
— Евгений его звать, — процедил сквозь зубы Гудилин. — Тоже из ваших вроде. Культуркой где-то там у вас занимается.
— Фамилия? — так же коротко спросил Алабин, хотя и понимал, что уточнение это уже не обязательно.
— Да кто ж его знает, он не представлялся. Меня с ним чмырь этот свёл, реставратор. А поначалу он меня там же у него видал, когда я ему кой-чего делать приволок, уже после тебя, не помню через сколько.
— И дальше?
— Дальше? Ну а дальше то с одним подкатывал, то с другим. А потом не знаю, чего у них там с говнописцем этим вышло, а только сказал, что если я пожгу всю его эту трихомудию, то заплатит. И намекнул, чтоб без следа было. Прямо словами не сказал, просто дал понять. Ну а чего тут непонятного? Ну мы и кончили его, заодно.
— Заплатил?
— Не кинул. Дал, сколько посулил. И всё, пропал после, больше не объявлялся.
— А с Коробьянкиной как было?
Алабин едва сдерживал себя, чтобы не выкинуть гудилинского отпрыска из машины, не дать по газам и тут же не свалить прочь из этого проклятого места, от этой убийской мрази, от всего, с чем так неожиданно и нелепо столкнула его жизнь, заведшая в этот дикий, ничем не объяснимый тупик. В начале же тупика расположилась миловидная, но излишне настырная ведьма, про которую он теперь не переставал думать, всякий раз уже сопоставляя действие и помысел со словом её, обликом и отдельно — укоризненным взглядом васильковых глаз.
— С этой? — переспросил Гудилин. — Да просто!
— Просто? — ужаснулся Лёва, чуть не разрушив тем самым образ хладнокровного вершителя судьбы. — Что значит — просто? Просто взять вот так и убить человека? Битой размозжить голову лежащей без сознания женщине, тобой придушенной и добитой твоим же уродом по кличке Серхио? Зачем, за что, почему?
— А я не желаю знать почему. Он сказал — мы сделали. Всё.
— Типа просто угодили хорошему человеку?
Бешеная ненависть, уже едва сдерживаемая, медленно поднималась от колен и далее вверх и к этой секунде уже едва-едва не достигала горла. Становилось тяжело дышать, глаза заливало мутью, где-то справа между шеей и ключицей отчаянно билась жилка, и он чувствовал каждое её болезненное и неудобное биение, каждый отток своей взбесившейся крови и каждый очередной удар в голову и по кишкам от её безудержных приливов.
— Да какое там! — равнодушно отмахнулся Алексей. — Он сказал, ничего, мол, личного, пацаны, просто нормальный договор между нами, не больше того. Ну и кассету предъявил. Я, говорит, самолично видеозапись делал. Как входили с чемоданом, как пустые обратно выходили. И как дым валить стал, сразу как ушли из того подвала, через пару минут. А снято, сказал, одним кадром, если что. — Он чертыхнулся. — Короче, компетентный дядя, грамотный. И шантаж свой так же грамотно обустроил. Сказал, не кончите тётю эту, дам материалу ход. А сделаете как надо, денег дам и запись уничтожу, при вас.
— И вы, разумеется, согласились… — Алабин произнёс это и задумчиво пожевал губами.
— Ну а куда денешься, раз он, падло, всё насквозь продумал и все концевики расставил? — И переспросил, так… для угомона совести: — Это они тоже вашим слили?
Лев Арсеньевич не ответил. Не удостоил, было уже незачем. Тот хмыкнул, поправил шарф, почесал у носа:
— Оба они суки продажные, я всегда это знал. — И зыркнул по алабинским глазам. — Так ты всё же не мент, Алабин, или как?
— Вали! — Лёва протянул руку, дёрнул крючок, распахнул пассажирскую дверцу, кивнул в сторону примороженного сугроба. — Всё, аудиенция окончена!
Тот вылез, однако дверь не закрыл. Ждал пары-тройки вариантов возможного продолжения — какое раньше обломится. Так и остался на месте. Лев Арсеньевич развернулся, прицелился на арку, что вела на выезд со двора, и, резко выдохнув, утопил педаль акселератора и рванул с места, обдав бандита ледяной крошкой из-под шипованных задних колёс.