Книга: Подмены
Назад: 13
Дальше: 15

14

Вновь всю ночь шёл дождь и дул ветер, донося до ноздрей Моисея Дворкина пресные запахи каляевского двора. Пахло мокрой пылью, ржавым металлом, остывшим асфальтом. Ароматы золотых шаров, исходящие от палисадника, в комнате уже не улавливались, угасая и окончательно теряясь в том месте, где сходились две соседние стены флигеля, и потому от соседнего пейзажа спальне доставался лишь слабый грохот листового железа, служившего навесом над мусорными баками.
Внезапно повеяло свежестью, какая случается перед сильной грозой, и, будто отозвавшись на такую перемену природы, потянуло озоном, защипало лёгкие, закружило в голове, сзади, в районе затылка. Моисей вслушивался в дождь, не зная, слышит ли эти звуки Вера. Возможно, там, где она осталась на ночь, дождя не было вовсе, или, возможно, его косые струи, долбя по незнакомому водоотливу, образовывали совершенно иные звучания, заливая стёкла не с той, а с этой стороны, и перекошенная временем форточка, привычным образом открытая в их супружеской спальне чуть больше чем наполовину, скорей всего, не была перекошенной, а находилась в исправном состоянии, будучи подогнана чьими-то мастеровитыми руками точно по профилю проёма, служащего для проветривания чужого спального помещения. Или же они предпочитали распахнуть окно настежь и наслаждаться свежестью собственного июльского воздуха, забыв о том, что мокнет подоконник, и образовавшаяся на нём каплевидная лужица уже начинает медленно стекать на паркет утончённым краем, и под утро кто-то из них, подойдя к окну, чтобы прикрыть створки, пустившие в спальню избыточную прохладу, удивится мокроте под босыми ногами и, отдёрнув конечность, станет искать глазами, обо что бы вытереть ступню. А найдя и обтерев, поскорее захочет вернуться в постель, где было так уютно и тепло, где снова ждали его или её, но только неизвестно, как долго длилась эта сторонняя благодать у супруги его Верочки, потому что не быть никого у неё просто не могло никак, учитывая, что даже сам он всё ещё любил её, озлобленную и неверную. В том же, что она неверна, Моисей уже не сомневался, поняв это в ту секунду, когда некогда любимая им жена произнесла, не скрывая лёгкого раздражения: «а с этими картина другая».
Он поднялся, накинул халат и присел к столу. Зажёг настольную лампу, вправил в пишущую машинку чистый лист и начал печатать, почти не обдумывая текст.

 

«Милейшая, дорогая моя Анна Альбертовна!
Начну с того, что крайне сожалею о том, что пауза в нашей и так весьма редкой переписке затянулась, но вместе с тем хочу сказать, что к тому имелись некоторые обстоятельства. Прежде всего, я не хотел беспокоить Вас избыточным своим присутствием в Вашей жизни, предполагая, что, всякий раз напомнив о себе письмом или звонком, я невольно сделаюсь причиной возможной для Вас раздражённости, поскольку ещё не забылись в памяти моей и, наверно, Вашей те многолетние нестыковки и недосказанности в адрес друг друга, которые, вполне допускаю, могут и теперь тревожить и память Вашу, и Ваше воображение. Однако решаюсь и пишу. Как Вы, моя дорогая? Всё ли хорошо в Вашей жизни, здоровы ли телом, спокойны ли душой? И как там папа? – уверен, Вы так и живёте памятью о нём, и это отчасти помогает Вам существовать в семейном одиночестве, несмотря на окружение многими людьми, благодарными за Ваши добрые руки доктора.
Анна Альбертовна, не стану более мучить Вас прелюдией. Поверьте, чрезвычайные жизненные обстоятельства потребовали от меня написать Вам, что я и делаю теперь, не зная, не чувствуя пока ещё то, как правильней начать слова крайне важные и непомерно горькие. Сейчас глубокая ночь; если честно, собирался написать Вам утром, но так и не сумел его дождаться – ощутил в себе немедленную потребность выговориться, рассказать и… просить.
Лёки, нашего сына, больше нет. Как нет и жены его Кати. Они недавно погибли под лавиной на Северном Кавказе. Не стану лишний раз проговаривать слова о том, насколько чудовищно тяжела и невосполнима для всех нас эта потеря. Кроме того, даже проститься с сыном и Катей мы не смогли из-за того, что тела их погребены под многосотметровым ледником и доступ к ним невозможен никогда. Однако этим ужасным известием неприятности не исчерпываются. Жизнь наша с Верой, моей супругой, складывается таким образом, что мы вынуждены расстаться, и, как я полагаю, навсегда. Как Вы, наверно, помните – поскольку я писал Вам о том и Вы отвечали мне, – у меня есть внук, Гарик, сын Лёки и Кати. Ему скоро полтора годика, он совершенно чудесный мальчик, почти не отличимый лицом от Лёки. Он, Гарька, самый что ни на есть Дворкин, плоть от плоти. Думаю, похож и на прадеда, впрочем, Вы это, вероятно, сказали бы точней, поскольку детские фотографии моего отца всё так же бережно, помнится мне, хранятся в Вашем семейном архиве. Прикладываю один из последних Гарькиных снимков, сделанных Лёкой: надеюсь, Вы сумеете выискать общие с Наумом Ихильевичем черты, на которые у Вас, кажется, всегда был острый и неравнодушный глаз.
Перехожу, однако, к главному, к самой цели моего к Вам письма. Анна Альбертовна, Гарик, внук, будет жить со мной. При разъезде у меня образуется отдельная двухкомнатная квартира, и я намереваюсь в самое ближайшее время установить над внуком опеку. Иными словами, теперь я, и только я, ответственен за воспитание и уход за ним, несмотря ни на какие прочие обстоятельства. Такое решение уже согласовано с бывшей супругой, и теперь остаётся лишь, переехав на новое место жизни, приступить к опекунским обязанностям в полном объёме и в наилучшем смысле. Полагаю, догадываетесь, к чему веду. Да, Анна Альбертовна, именно к этому. К Вам. К Вашему участию и полноценному содействию. И вот что я в этой связи предлагаю. Мы с Вами съезжаемся в общую московскую квартиру на основе родственного междугороднего обмена. Думаю, за то, чем располагаем, нам с Вами удастся выгадать неплохое трёхкомнатное жильё близ станции метро, что обеспечит всем нам вполне удобную жизнь и попутную заботу друг о друге. Не стану лукавить, хочу оставаться предельно честным по отношению к Вам: сейчас, в ближайшие годы, пока Гарька не обретёт начальной самостоятельности, Вы нужны мне неизмеримо больше, нежели я Вам. Однако когда-нибудь придёт тот день, когда и я смогу отплатить Вам уходом, заботой и самым благодарным родственным расположением за то, что Вы сделали для нас с внуком – Вашим, по сути, правнуком. К тому времени наш мальчик подрастёт, и, как я предугадываю, жить нам всем будет хорошо и уютно. Соглашайтесь, Анна Альбертовна, очень прошу Вас. Поверьте – смог бы, встал бы перед Вами на колени, да только расстояние тому препятствует. А выполню такое на словах – не поверите. И потому приезжайте – сможете воочию убедиться в искренности моих слов.
Неизменно Ваш Моисей Дворкин.
P. S. Не отвечайте сразу, возьмите пару дней на размышления: не хотелось бы обрести Ваше согласие на основе лишь моментального всплеска эмоций. А таковой непременно будет – уверен в том».

 

Утром Моисей Наумович в победном майском пиджаке с надетыми орденскими планками вышел из дому, первым делом бросил в почтовый ящик конверт с адресом своей свердловской мачехи и только после этого взял курс на райисполком – затевать дело по установлению опеки над внуком, Гарри Львовичем Грузиновым-Дворкиным.
Учитывая безупречную репутацию профессора, а также принимая во внимание подходящие условия проживания, дело, приняв к исполнению, исполкомовские пообещали укоротить до минимально возможных двух с половиной недель, надобных лишь для того, чтобы дождаться ближайшего заседания комиссии по усыновлению и опеке. Таким образом, оставалось лишь как можно скорее переехать на Вишневского и уже там дожидаться окончательного, совместного с Анной Альбертовной адреса проживания. В том, что она даст согласие, Моисей отчего-то был уверен настолько, что, выйдя из исполкомовских дверей, прямым ходом направился в Банный переулок, где располагалось городское бюро по обмену жилплощади. Когда вернулся на Каляевку, княгиня доложилась:
– Два раза звонили, сказали, чтоб ордера забирали. – Голос у Анастасии Григорьевны слегка подрагивал, лицо было заметно виноватым. По всему выходило, что план отделения Грузиновых от Дворкиных зрел в семье давно, и в задумке этой Вера Андреевна, судя по всему, была не единственной участницей.
«Господи боже, – подумал Моисей Наумович, снимая обувь и залезая в тапки, – и как же сумела она, эта подлая власть, как же ей только удалось так изуверски испоганить душу, совесть и саму сердечную основу прямой наследницы дворянского рода, внучки благороднейшего, если не врёт, русского офицера, князя, аристократа, царского каторжанина, сделав из неё заурядную и завистливую хабалку. Откуда в ней это – отчего, почему? Где то самое, что передаётся с кровью, с атомами её и молекулами, не отнимается внешними обстоятельствами, не поддаётся мелочовке и всякой бесчестной задумке, противной устройству человеческой души, уже изначально созданной для света и добра».
Подумал и ужаснулся – одновременно с мыслью о нравственном несовершенстве тёщи из собственной головы никак не уходил отвратительный и неразумный план смертельного отмщения живому человеку за смерть близких. Всё спуталось и перемешалось, то распадаясь на отдельные куски, а то заново собираясь в кашеобразную кучу, центральным местом в коей обнаруживалась то ли сама месть, то ли предстоящее опекунство, то ли досадные остатки прошлого чувства к Вере, то ли опасения, что Анна Альбертовна не приедет и ему придётся сдаться на условия бывшей жены. Или же то было так и не прощённой обидой на подлую власть – за то, что она сделала с ним, отняв у него настоящее большое научное будущее.
– Спасибо, Анастасия Григорьевна, – с прохладной учтивостью отозвался Моисей и пошёл к себе.
– Я котлет навертела, если будешь, – крикнула ему вдогонку тёща. – Гарольдик покушал, ему понравились.
Моисей не ответил. Зайдя в кабинет, первым делом достал наган и, крутанув барабан, с удовлетворением убедился в твёрдости своих намерений. Пуль по-прежнему было две. Враг по-прежнему оставался жив и всё так же неподсуден.
Остаток недели ушёл на бытовые хлопоты. Ордер он получил тем же днём: расписавшись, отправился на улицу Вишневского, куда после метро добирался автобусом ещё более двадцати минут, зато от остановки было совсем близко. Дом оказался вполне приличным – кирпичным и не башней, с её нередко холоднющими угловыми квартирами, и этаж – не первым не последним. Остальное – как обычно, безликое и без затей: линолеум вместо паркета, мизерная антресоль вместо прикухонной кладовки, пятачок прихожей на месте привычно широкого каляевского коридора и наползающий на глаза потолок, исключающий желанное воздушное пространство над головой. У техника-смотрителя он получил ключи в паре с комплектующими под сантехнику и, расписавшись уже за последнее добро, вернулся на Каляевку.
– Звонили тебе, – сообщила тёща, – со Свердловска, по межгороду. Я сказала, не знаю, когда будет. Мачеха, наверно, кто ж ещё.
– Спасибо, – коротко откликнулся Моисей и прошёл в кабинет.
Там он сразу же набрал междугороднюю и заказал номер по срочному тарифу. Дали через полчаса. На том конце была Анна Альбертовна.
– Сразу села писать тебе, Моисей, – с ходу начала она, – но решила, что не дождусь, пока дойдёт, не дотерплю. – Она обращалась к нему на «ты», как к близкому человеку, словно делала это, как минимум, на протяжении всей предыдущей жизни. – Бедный мой, милый, несчастный… Ну конечно, я приеду, конечно же, как можно иначе. Такая беда… Господи, за что нам это, почему…
Моисей слушал её далёкий тёплый голос, чувствуя, как медленно отогревается у него и мякнет где-то в области груди, неподалёку от сердечной мышцы, и думал о том, что сейчас он странным образом повторяет путь, пройденный старыми Рубинштейнами: поначалу обмен с переездом из другого города, вслед за этим – приговор и исполнение. Разве что у него это получится многим раньше тех двадцати лет, которые ушли у Двойры и Ицхака на то, чтобы израсходовать первые четыре пули из барабана. Его две – станут следующими. Седьмая, по нерасторопности улетевшая в форточку, – не в счёт…
Между тем Анна Альбертовна продолжала тараторить в несвойственной ей манере:
– Моисей, ты послушай меня, Моисей, я уже сходила в наше горбюро, они сказали, всё можно сделать быстро, потому что у нас очень хорошая квартира, в самом центре, и дом наш, оказывается, в цене, а если и там у тебя отдельная, то за это можно будет иметь приличную трёхкомнатную, так что всем места хватит, а главное, у Гареньки будет собственная комнатка, он ведь уже большой, он всё понимает, ему необходимо пространство для игр и занятий, а мы с ним непременно станем играть, я ещё не забыла, как это делается, Моисей, так что, пожалуйста, не сомневайся, я ведь с детьми ещё в войну занималась, когда на столе у меня умирали их родители, а детки оставались сиротами и их какое-то время держали при госпитале, так они сбивались в кучку, как зверёныши, перепуганные, голодные, чужие, и мы каждый раз успокаивали их, как умели, занимали играми, кормили, чем удавалось повкусней, делали что могли, отвлекали, читали сказки, стихи, помню, даже наизусть учили, чтобы всегда добрые слова были тоже под рукой, а не только книжки, – лишь бы они какое-то время не вспоминали о своих родных, чтобы не повредилась у ребёнка психика, не образовалась травма, нельзя давать шанса любой болезни одолеть ослабленный организм…
Он прервал её:
– Не надо, Анна Альбертовна, я уже обо всё договорился, нами занимаются. Просто ждите известий от меня или от нашего маклера. Нужно будет, вылечу на подмогу, я теперь свободен почти что до первого сентября.
Он и на самом деле договорился. Маклер-татарин с Банного переулка, что занялся его делом, оказался дядькой ушлым и расторопным. К тому же обещал найти вариант без доплаты. Просил на всё про всё две недели: как видно, имел накатанные тропки для скорейшего разрешения нужд подобного рода. Таким образом, для завершения первого этапа новой жизни оставалось всего ничего – договориться с княгиней Грузиновой об уходе за Гарькой в течение того недлинного периода, который понадобится им для полного завершения обмена, и заодно навсегда покончить с Лёкиным убийцей, постаравшись уложиться в те же сроки. Дальше останется лишь, не сдохнув досрочно, воспитать Гарика должным образом, сделав из него достойного человека.
Ближе к вечеру зашёл к Рубинштейнам навестить внука. Тот был один, сидел в кроватке, держась руками за боковую перегородку, сооружённую из вертикально установленных деревянных кругляшей. Анастасия Григорьевна по обыкновению кухарила, то было ясно по просачивающемуся с кухни запаху фаршированного перца. Где была Вера, Моисей не знал и тёщу о том не спрашивал, тем самым поддерживая негласный уговор. Кажется, та не появлялась на Каляевке с того самого дня, как сообщила мужу о решении расстаться.
Увидев деда, Гарька заулыбался, потянулся ручками. Дворкин взял его на руки, чмокнул в лоб и наигранно строгим голосом произнёс:
– Теперь ты будешь жить со мной, Гаринька, со своим дедушкой. А ещё с нами будет жить твоя прабабушка Анна, ты понял? Ба-ба Ан-на.
Как видно, ребёнок понимал и потому не выказывал признаков радости, как и не давал знать о согласии любым доступным пониманию способом. К моменту развала семьи он ещё не говорил фразами: отдельные звуки и слоги, едва начинавшие складываться в первые осмысленные слова, не позволили Гарьке внятным образом воспротивиться дедову предложению. В ответ, взяв коротенькую паузу, он сумел соединить лишь пару случайных слогов с неразборчивым «ань-ня» в центре словесной композиции. Из этого следовал очевидный вывод, что переговоры с внуком прошли успешно и предложением тот остался доволен. И тогда Моисей, ужасно довольный собой, опустил его на ковёр, о котором когда-то позаботилась Катя, не разрешив Лёке утащить его на помойку вместе с остальным стариковским барахлом. Гарик тут же завалился попкой на мягкое и, проворно, по-крабьи перебирая пухлыми конечностями, стал энергично перемещаться к двери, ведущей через предбанник в коридор. На всякий случай Моисей преградил внуку путь, встав на дороге и шутливо растопырив пальцы. Шутка, однако, не задалась, внезапно маленький заревел отчаянно и громко. На рёв принеслась княгиня и, осуждающе смерив взглядом бывшего зятя, подхватила правнука на руки и вернула в кроватку. Тот привычно заулыбался и довольно засопел.
«Чистый Дворкин, – удовлетворенно подумал Моисей Наумович, – равно каким сам я был. Да и Лёка похоже себя вёл – мягкая настойчивость в сочетании с приятной окружающим добротой».
Через три дня профессор Дворкин осматривал будущее жильё. Бумаги, ожидая начала и завершения оформительской части процедуры, уже гуляли где-то в неведомых ему канцелярских эмпиреях, приближая день новоселья; он же, не дожидаясь обменного ордера, вылетел в Свердловск, чтобы вместе с мачехой организовать контейнер с имуществом, отправляемый на новый московский адрес. Моисей решил, что всё, за исключением письменного стола, кровати, кроватки и Лёкиных фотопричиндалов, он оставит Грузиновым. Не хотелось опускаться до выяснений, кто и на что прав имеет больше. Насчёт двух Лёкиных фотокамер вопрос был ясен и так: то было единственной овеществлённой памятью о сыне, более чем необходимой лично ему и – никакой для его прошлых женщин. Кровать – и в том он не желал до конца признаться себе, изобретя успокоительную версию насчёт удобного для позвоночника матраса, – всё ещё напоминала Моисею об обнажённом теле бывшей супруги, тихо дышащей на левом, как правило, боку, в то время как, насмотревшись за ночь всякого, он под утро прижимался к ней, осторожно дотянув ей ночнушку до груди, и бережно, чтобы невольной лаской не спугнуть медленного пробуждения, плавными толчками входил в неё, одуревая не то чтобы от счастья, но от невозможного наслаждения, какое, сама того не желая, дарила ему не стареющая плотью Верочка.
Когда прибыл на место, то первым делом они с Анной Альбертовной прикинули по вещам – казалось, всего хватало: и по мебели, и по остальному, так что в этом смысле бытовая сторона их новой жизни закрывалась должным образом. Той недели, что Моисей провёл в Свердловске, вполне хватило, чтобы упаковаться, погрузиться и, навестив городское кладбище, навсегда расстаться с городом покойного Наума Ихильевича. Мачеха, разумеется, всплакнула, не без этого, но вместе с тем, предвкушая радость обретения семьи на пороге старости, слёзы свои не скрывала – они несли с собой больше отрады, нежели грусти и печали. И если откровенно, никто и не скрывал, что если отбросить сентиментальные моменты, то сам по себе этот город всегда был поганый, чужеватый и никакой. И Моисея, да и саму Анну неизменно раздражала в нём не столько убогая, кое-как устроенная архитектура, служившая не столько человеческой нужде, сколько удобству изуверского извлечения из недр тамошней природы всяческой дряни, сделавшейся смыслом жизни. Дома, постройки, заводы, комбинаты, железные рельсы, щербатые дороги, ларьки, вокзалы, объездные пути – будто всё это нелепое множество, собрав в неаккуратную кучу, подбросил в воздух сам диавол; и сам же, когда ниспало обратно, не стал разгребать да расставлять по новой: так и застыло всё, где обвалилось, так и успокоилось. Об этом Моисей не умолчал, так и заявил прямым текстом, когда они с мачехой летели в Москву. Та, чуть подумав, согласилась. Вероятно, теперь уже согласилась бы на всё. Она была ещё в силах, и, не израсходованные на собственных детей, отныне они в полной мере доставались чужому малышу, разом обретавшему и неродную прабабушку, и её непомерной силы любовь. Уже теперь она, новоявленная родня, ещё не видя и не зная Гарьку, любила его так, как не бывает, поскольку нужда в любви порой бывает сильней самой любви – оба они с Моисеем это знали, даже не затронув такое в своих беседах.
Из аэропорта он отвёз её в пустую практически квартиру на четвёртом этаже кирпичного многоподъездного дома на углу Спартаковской и Нижней Красносельской. Каждому там было по комнате: лучшая, с окнами во двор, – для Анны; чуть поменьше, но тоже уютная – внуку. Гостиная, она же и кабинет, – его, откуда частично и просматривалась дорога к храму. Несколько, правда, портя целостность картинки, раздражала пара изрядно поржавевших мусорных баков, вопреки правилам придвинутых к подъезду вплотную, но с этим уже можно было бороться без огнестрела. Зато слева, в пределах двухминутного хода, располагалась станция метро «Бауманская», справа же, и даже больше по центру, если смотреть из окна гостиной, громоздился Елоховский собор. Там же, посреди заоконного пейзажа, – магазин «Охотник», и это придавало уверенности, ненавязчиво напоминая о не закрытом ещё деле.
От места новой жизни до подъезда Изряднова, будущей жертвы, теперь, если неспешным ходом, было меньше десяти минут. Этот ничем не примечательный факт с учётом вынесенного приговора теперь уже становился носителем доброго знамения, вероятней всего божьего, коль скоро ещё более возвышенной цели, чем «око за око», пока не просматривалось в принципе. И даже явление спасительницы в образе Анны Альбертовны Дворкиной уже никак не могло повлиять на целеполагание, которое настолько прочно поселилось в душе Моисея Наумовича, что даже хотелось поделиться им с добросердечной мачехой. Всё, ну просто всё сходилось теперь в единой здравой точке: и неслучайный новый адрес жизни, географически отдалённый от точки убийства сущим пустяком, и чрезвычайно удобно расположенная проходная киностудии, откуда принять и повести жертву было уже делом вовсе плёвым и, считай, безопасным. И даже этот величественный, главный в городе храм – словно всем видом своим и божественной мощью дававший добро на священную месть и оплату по счетам.
Кой-какие отношения с Богом у Дворкина имелись, но так и не сделались выверенными вплоть до его окончательного возмужания. Отец, Наум Ихильевич, подобные разговоры с сыном вообще не заводил, в смысле про Бога, про всё вокруг или около него. Сам был, ясное дело, чистокровный еврей, однако далеко не это неудобное для жизни качество определяло жизненные пристрастия отца. Божественное начало в человеке – именно так он, не говоря слов впрямую, время от времени давал понять сыну – не обязательно есть непременность веры в любого истукана, будь тот носителем православия, иудейства или же какой-либо индуистской шестирукости. Божественность – непреложный закон эволюции, полагал отец, это не более чем обыкновенные здоровые молекулы, сложенные организмом в определённом порядке, отвечающем за единственно верное функционирование внутренних человеческих систем. Иными словами, это нечто вроде мягко действующего слабительного для души, без которого с лёгкостью можно обойтись, если ты изначально обеспечиваешь правильным и здоровым продуктом свою сердечную сумку. В итоге – всё, что находится за гранью общепринятой морали, совести, поведенческих начал и психологии разума в его самом общем аспекте, не следует считать в человеке духовным. Такое определение сакральной божественной сущности отлично укладывалось и в теорию Моисея относительно испускающих и распознающих излучение железо-атомных антенн, в немалой степени определяющих мысли и поведение нормального человека. И потому, с учётом такого ментального единства сына и отца, вопросы прямой веры, как и религии в целом, тихо отваливались в сторону за общей дальнейшей ненадобностью. Для прокладки необходимой жизненной лоции обычно хватало и собственного ресурса, никоим образом не подключённого к постороннему, а тем более к потустороннему источнику подпитки сердца и головы. Таким образом, храмы, костёлы, синагоги и прочие заведения для отдачи несуществующего долга, неизменно оказывавшиеся на периферии разума, существовали для обоих лишь в качестве культурно-независимых архитектурных единиц, ласкавших глаз или же беспокоящих ухо, если, к примеру, неважно спал, а колокольный обстрел, затеянный к утрене лохмачами в чёрном, превысил все возможные децибелы. Такая же опасность, с учётом новой житейской географии, оставалась и теперь, однако Моисей не разрешал себе об этом думать, будучи изначально настроен лишь на хорошее и позитивное.
Всё, что окружает нас, думал он, включая веру в Бога, кому это, конечно, нужно, также есть и внутри нас, в нашей душе, являющейся прямой частью, естественным продолжением нормального телесного устройства, и потому хаос вокруг нас точно так же создаётся внутри нашего тела и, как части его, души, наиболее чуткой и отзывной сердцевины. Ну а тяга его к Верочке со временем уйдёт, продолжал размышлять он, перебрасываясь с одной близкой ему темы на другую, соседнюю, и вполне возможно, другого мужского позыва просто не возникнет вообще, совсем, абсолютно. Отчего-то такое невесёлое представление о будущем уже не пугало его и не заставляло сосредоточенно обдумывать иные варианты для правой ладони, какую он серым предутренним часом привык заводить в тёплую, чуть склеенную сном влажную промежность жены, готовясь к тому, что ещё миг-другой, и его мужское нутро начнёт истекать соком лихорадочной страсти. Но только знал и то, что когда страсть та, внезапно начавшись, разом вдруг опустошится, то ещё через пару-тройку минут от неё не останется и слабого послевкусия – одна лишь животная сытость и лёгкая ноющая усталость в области спины. Теперь же менялась сама доминанта, когда-то прочно занимавшая в дворкинской жизни первостепенное место. Отныне с гением теормеха и сопромата соседствовал какой-никакой, а Бог, больше, правда, пригодный для православных, но зато и обитающий не далее чем через дорогу. А был бы Бог другим: черноволосым, лукавоглазым, с точкой во лбу, раскосым по-буддийски, натурально иудейским или же был бы он Богом не напрямую, а, скажем, пещерным духом первобытного человека, то, наверно, для приятного соседства подошёл бы и он. Любой из них, так или иначе, имел бы при себе багаж, и главнее прочего в этом багаже наверняка было бы человеколюбие, единое для каждого и одно на всех, за которое в первую очередь и ответ держать. И эта мысль грела Моисею нутро, которое, остывая день ото дня, сжималось в неясной перспективе устройства общей жизни вместе с маленьким Гарькой, великодушной Анной, но уже без озлобленно-тоскливой Верочки в паре с лицемерно-угодливой княгиней.
К моменту их возвращения из Свердловска Дворкин успел перевезти с Каляевки на Елоховку лишь мелочовку и кровать, которую временно уступил мачехе. Оставалось лишь дождаться контейнера с имуществом, расставиться, развесить для уюта какие-никакие картинки, получить на руки бумаги об опекунстве, после чего забрать Гарьку, довезти остаток вещей, прописать всех на новой площади и начать жить новым укладом.
О Вере всё ещё не было никаких сведений. Он так и не знал, ушла ли она просто или же конкретно к кому-то. Княгиня об этом не заговаривала, будто тема отсутствовала как таковая, из чего Моисей сделал вывод, что та или получила от дочери указания, или же просто не была посвящена в её тайные внесемейные дела. В любом случае, такое неприличное, если не сказать больше, исчезновение из его жизни бывшей жены вполне органично вписывалось теперь в летопись истекшего супружества, если повести обратный отсчёт и взглянуть на совместно прожитые годы уже чуть с иного ракурса. И ещё Моисей Наумович плохо представлял, как он поведёт себя, когда Вера Андреевна с матерью вознамерятся увидеться с Гарькой и каковой станет регулярность проявления подобных желаний с той стороны. Ему что же, улыбаться теперь придётся, соорудив для них новый образ необиженного дедушки-гуманиста? Или, наоборот, демонстрировать обиду и суровость, всякий раз намекая лицом, что визит дам или их свидание с ребёнком в любом ином варианте может сделаться последним, если он только того пожелает?
Эти последние перед началом новой обязанности дни Анна Альбертовна посвятила углублённому знакомству со столицей. В первое же московское утро упорхнула в Пушкинский музей, чтобы, пробыв там день, плавно перекочевать в Третьяковку, которую заочно знала если не наизусть, то, во всяком случае, близко к оригиналу.
На третий день за окном стало бу́хать начиная с раннего утра, и первое, что пришло Моисею Наумовичу в голову, – маклер-татарин его-таки обманул, подсунув чисто православное жильё и не донеся до него всей разящей правды о роли колокольного грома в жизни обычного человека – еврея-безверца и вообще принципиального атеиста в смысле любой веры. Наверно, и прошлые жильцы уехали отсюда, измученные бесконечными праздниками, утренями и обеднями, бросив эту приличную квартиру в недурном районе, с телефоном, выносным мусоропроводом и пешей близостью к «Бауманской». Однако дело было сделано – следовало привыкать к тому, что сами же заимели на свою голову. Анна, наоборот, лишь радовалась такой близости к храму, поскольку в Бога, хотя и не до синяков на груди, верила, о чём не преминула сообщить Моисею в первую же минуту, как только за окном гостиной обнаружился Богоявленский кафедральный собор. Первое, что она спросила после того, как вдоволь насмотрелась на кресты и купола:
– Покрестим Гариньку, Моисей? Нужно-то всего ничего: рубашечка крестильная, белая, пелёнка для маленького и полотенчико. А о крестике я позабочусь.
Дворкин в недоумении уставился на Анну Альбертовну: вопрос оказался настолько неожиданным, что какое-то время он просто молчал, переваривая услышанное. Иными словами, первая непредсказуемость, которую он никак не брал в расчёт, выходила теперь наружу, заявляя о себе устами спасительницы Анны.
– Он же еврей, Анна Альбертовна, – попробовал отбиться Моисей, – о каком крещении идёт речь, тем более что и крёстных для него нет никаких.
– Но ведь Вера же твоя русская, верно? – не сдавалась мачеха. – Значит, это всего лишь вопрос родительского выбора, и нет в том какой-либо непреложности. Тот факт, что вы с отцом законченные атеисты, ещё не означает, что мальчика не следует оберечь от детских болезней и любых неприятных случайностей. Хуже не будет, Моисей, поверь мне, это я тебе как врач с серьёзным опытом говорю. Мы с Наумом Ихильевичем не раз на эту тему беседовали, одно время я даже хотела его покрестить, когда он умирал на моих глазах в сорок четвёртом, но тогда я решила, что без его согласия крещение станет ошибочным, ложным и что следует дождаться момента, когда к нему вернутся рассудок и память, и я его сумею уговорить.
– Вообще-то пример ваш не очень, Анна Альбертовна, – в сомнении покачал головой Дворкин, – отец, насколько мне известно, выжил исключительно благодаря собственным и вашим силам, без применения любого подобного таинства, верно? – И сам же ответил: – Верно. – И вновь спросил: – Ну а потом удалось вам уговорить его выкрестом сделаться или как?
– Не удалось, – честно призналась Анна. – Просто послал по матушке с батюшкой в первый и единственный раз за всю нашу с ним счастливую жизнь. Сказал, Христос твой, Анечка, не в корыте с водой полоскается, а внутри извилин хоронится, и если ты думаешь, что, побрызгав на взрослого человека жижицей, в которой болтанули кусок посеребрённого металла, его враз сделают другим, то, поверь мне, ты ужасно заблуждаешься, милая.
– Вот видите, – удовлетворённо хмыкнул Моисей, – и папа был бы против. Ну сами подумайте, какой из моего внука православно верующий, раз у него даже овал лица и тот с признаками явно выраженной семитскости. Я уже не говорю о носике этом, о губах, об этом ясном взгляде, несмотря на голубые по случайности глаза и светло-русые волосы – но это в мать, тут уж никуда не денешься. А глаза просядут со временем в тёмную сторону, вот увидите.
– О крёстных я тоже позабочусь, ты, пожалуйста, не беспокойся, – будто не слыша его, продолжала Анна Альбертовна, – крёстной стану сама, а на роль крёстного папы пригласим кого-нибудь, кто со временем непременно возникнет в нашей жизни. Ведь крещёных, пускай и необъявленно, много больше, чем некрещёных, уверяю тебя. И трудно, если ты крещён, быть откровенно дурным человеком, я это знаю наверняка. – Она сосредоточенно смотрела на пасынка, испытывая того на выдержку. – Или же кого-то, быть может, на кафедре у себя подберёшь? Наверняка же есть у вас там достойные и приличные люди.
Всё, это был тупик. Вернее сказать, ультиматум – расплата за расставание со Свердловском, с какими-никакими тамошними подругами, с могилой мужа, в конце концов.
– Нету у нас приличных, – невесело отозвался Дворкин, раздумчиво пожёвывая губу и давая тем самым понять, что согласился на бесхитростный мачехин шантаж. – У нас все или партийные, или карьеристы, или неправославные. От чистой науки только я один, да и то больше педагог, чем учёный. Хотя… – На секунду он задумался и сказал: – Есть один приличный, и даже очень. Чисто русский, кадровик. К тому же фронтовик, как я. Фортунатов, Николай Палыч. Мы с ним в составе Первого Украинского Прагу брали, как раз ко дню победы и взяли.
– Ну вот, видишь! – радостно воскликнула Анна. – Ты с ним переговори, а я остальное продумаю – как и когда.
– Ладно, – обречённо махнул рукой Дворкин, – но только не раньше сентября, я его до этой поры не увижу.
Говоря о Фортунатове, Моисей, разумеется, рассчитывал на отказ кадровика. К тому же тот наверняка значился не просто в кадрах учебного заведения, но служил в Первом отделе, непосредственно связанном со службами Комитета. Какие уж тут крестины, понимаешь. Впрочем, впереди ещё оставалась куча времени, надо было, отрешась от пустого, сосредоточиться на Изряднове – тому подошло самое время умирать, пока внук не переехал на Елоховку и новые заботы, включая и крестильные, не забрали Моисея целиком.
Переночевав на кабинетном диване, он провёл там же, на Каляевке, почти весь день, добирая остатки личного добра, увязывая не довезённое в прошлый раз и параллельно общаясь с Гарькой. Тот, словно чувствуя скорые перемены в жизни, вёл себя непривычно настороженно и даже чуть диковато. Под конец запросился на руки к Анастасии Григорьевне, и когда Моисей, уезжая, зашёл к Рубинштейнам, чтобы попрощаться с внуком, тот реагировал на деда вяло и на руки шёл неохотно.
«Ничего, – думал Дворкин, подъезжая к „Мосфильму“ на тридцатьчетвёрке, – покрестим, и станет окончательно нашим, членом единой елоховской семьи».
Троллейбус № 34, ходивший от «Киевской» до «Мосфильма», студийные давно уже окрестили «тридцатьчетвёркой», и это тоже был добрый знак, очередное знамение к тому, что всё идет правильно, по уму: месть неотменна и потому состоится.
Немного побаливало возле сердца. Или то было, возможно, естественным волнением перед началом решительных действий. Такое обычно происходило с ним перед атакой, когда его гаубичная батарея, израсходовав весь боевой ресурс, умолкала и в наступление уже шли танки и пехота. Он же, гвардии капитан Дворкин, всегда знал – коли атака удастся и фашиста откинут на запад, хоть на сколько-то, то в этом есть и его немалая заслуга, его гаубиц, его преданных ребят, за которых он и сам в огонь и в воду. Потому и не сдал тогда седого армейским особистам, которым хоть мир, хоть война, хоть победа, а хоть и поражение – только дай провести через трибунал и засадить на полную катушку, надеясь на лишний пустой орденок или бесчестную медальку.
Он стоял неподалёку от проходной, облокотившись на старую липу, и всматривался в лица, ища среди них Изряднова. Многоликий народ бойко шнырял туда-сюда, просачиваясь сквозь проходную или выезжая на машинах через шлагбаум, и, как выяснилось, то была ещё одна возможная дыра в обороне. Нужно было смотреть ещё и туда, допуская, что директор картины, избегая смерти, выберется со студии именно таким способом.
Он простоял три с половиной часа, однако никого так и не обнаружил. Видимость была отличной, но враг не объявился.
На другой день ситуация повторилась, и Моисей заскучал. Многолетний опыт Рубинштейнов, в подробностях изученный, к тому же доработанный до безупречного варианта преследования, явно давал сбой. Только теперь Моисей Наумович в полной мере смог оценить стариковский подвиг, на совершение которого была брошена чуть ли не половина сознательной жизни, да ещё с утомительным перемещением между городами. С другой стороны, и детей там было трое; Лёка же, если не считать Катю, был один. Подобные идиотские мысли, от которых самому же становилось стыдно не просто, а очень, преследовали профессора на протяжении всего обратного пути на Каляевку, где он в последний раз собирался в этот день заночевать, отужинав княгиньскими котлетами. Анне Альбертовне, чтобы пока не скучала, он вручил записи Ицхака, порекомендовав их для скорейшего прочтения. Знал, уверен был, что блокнот займёт её на всё ближайшее время, и от мысли о том, что мачеха, начитавшись ужасов из чужой жизни, внутренне разделит его страшное, но справедливое намерение, на душе у Дворкина становилось чуть легче и дышалось заметно вольней.
На другой день ожидалось прибытие на елоховский адрес контейнера с мебелью и вещами, и им с Анной надлежало ожидать его, не выходя из дома. Таким образом, Изряднов получал лишний день жизни, но к этому Моисей, уже успевший осознать всю предстоящую меру трудности, в общем и целом был готов.
Когда он, наняв такси, перевёз Гарьку на Елоховку, прихватив вместе с внуком и револьвер в качестве последнего атрибута прошлой жизни, Изряднов всё ещё ходил по этой земле, поскольку Моисею вновь было не до него. В какой-то момент он даже подумал, что, может, стоит, учитывая новый жизненный отсчёт во всём, оставить эту свою убийскую затею или, как минимум, передвинуть её на осень, до той поры, пока Гарька не обживётся и не привыкнет к неродной прабабушке, ставшей ему новой бабушкой. Однако тут же отбросил эту мысль как низкую и дважды предательскую по отношению ко всем неживым, ставшим такими по милости всего лишь одного подлеца. Наган марки М-1895 жёг руки и печень, просясь на выстрел. Что до мачехи, то как раз к этому сроку она закончила изучение рукописи Рубинштейна и по результату читки пребывала в совершенном отчаянии. Он нашёл её с мокрыми глазами, посеревшую лицом и чуть ли не в похоронном настроении.
– Как… скажи мне, как такое могло случиться, Моисей? – с трудом проговаривая слова, обратилась она к пасынку. – Откуда берутся эти ничтожества, эти подлые, страшные люди, как их столько лет терпела наша земля и эта негодная власть?
Дворкин мгновенно напрягся и постарался уточнить для себя важное.
– Вы это о ком, Анна Альбертовна? – исследуя её глазами, поинтересовался он. – Надеюсь, не о старых Рубинштейнах?
– Я о Варшавчике, Моисей, об этом нелюде. И о таких, как он, которых пришлось на наш век с избытком. И ещё придётся. – Промокнув под глазами салфеткой, она глянула на Моисея. – Я помню, как когда-то спорила с твоим отцом, доказывая, что победу отстоял не только народ, но и сам вождь, лично. Если бы не он, не вера в него, не готовность русского человека пасть не только за Отечество, но и за коллективного бога, то никто больше не придал бы нашим людям такого нечеловеческого добавка сил. Они же у меня на столе умирали, а кто-то, закрывая в последний раз глаза, уже зная о том, что уходит навсегда, шептал, выговаривая через близкую смерть слова здравия этому людоеду. Я только потом поняла, кем он был на самом деле, твой отец помог мне разобраться. Иначе, скорее всего, так и жила бы наивной добренькой дурой, не слыша мир вокруг, не пытаясь противопоставить лживому самое понятное и простое. А они… они… – Она встала с единственного стула, привезённого Моисеем вместе с письменным столом, и вновь опустилась на сиденье. – Я хочу навестить их, сходить на могилу… Ты знаешь, где это?
– Я провожу, – согласно кивнул Моисей Наумович, – я знаю где, я там был.
Слова отцовской вдовы окончательно закрепили в нём уверенность в справедливости задуманного им шага, потому что уже теперь они стали очищением от ещё не совершённого греха, если скинуть со счетов уныние. Уже только за это он был ей признателен. Ангел-хранитель, прописавшийся в доме вместо дежурной кошки или положенного домового, был явно подарком небес, к тому же бесплатным. Благодаря ангелу, воскресал теперь и Лёка в обличье собственного сына, и потому получалась почти что полноценная семья, такая, как положено, – со стариками и молодыми, когда одни красиво старятся, другие же, произрастая у них на глазах, набираются ума, здоровья и любви под верным и неравнодушным приглядом.
– А где же теперь ноты Листа? – спросила она, всё ещё не в состоянии оборвать тяжёлый разговор.
– Их больше нет, – пожал плечами пасынок. – Лёка спустил их в мусоропровод.
– Как же так? – взволнованно вздёрнулась она, и по лицу её, от края левого глаза и до уголка рта, прошла ранее незнакомая Моисею морщина. – Почему спустил, зачем? Я всего лишь хотела подержать их в руках, прикоснуться на секундочку к великому. Да просто хотя бы дотронуться.
– Он не виноват, – уныло отреагировал Дворкин. – И вообще, это долгая история. Чтобы её постигнуть, нужно прожить с моей бывшей супругой много лет. Забудьте, Анна Альбертовна, просто считайте, что их нет и никогда не было.
– А оружие? – подняла она глаза. – Там не написано, что они от него избавились. Наган, кажется. Тоже в мусоропроводе?
– Хотите взглянуть?
Мачеха кивнула:
– Хочу.
Он сходил к письменному столу, отомкнул нижний ящик и вернулся с оружием. Протянул ей, предварительно извлекши из барабана оба патрона. Она взяла, повертела в руках, затем погрела в ладонях и поднесла к щеке. Сказала задумчиво:
– Знаешь, наверно, я тоже смогла бы убить. Хотя не так, как Двойра. Но я понимаю её, эту благородную и бесстрашную женщину, рядом с ней я просто мелкая никчемная сошка, и я горжусь благодаря тебе, что в мои руки попали эти поразительные записи. Когда-нибудь их непременно издадут, и если не успеешь ты, это наверняка сделает Гаринька, я абсолютно в том уверена. Такое должно дойти до всех людей, до человечества.
Перемена места и состава окружения сказалась на настроении мальчика Гарика не лучшим образом. Поначалу он больше орал, чем вживался в новое пространство, и Моисею, как единственно пока узнаваемому Гарькой лицу, приходилось проводить в комнате внука бо́льшую часть времени. Анна Альбертовна носилась по необжитому дому, угождая мужчинам, приводя этот временный бедлам в более-менее удобоваримый порядок и при этом проявляя максимальную расторопность в делах. Каждой своей минуткой она старалась подтвердить собственную нужность, не забывая держать на лице улыбку самого естественного разлива. Её словно подменили, либо она всегда была такой, о чём теперь Моисей мог лишь догадываться, уже совсем хорошо понимая покойного отца. А ещё она была в силе, сохранив крепкость рук, ясность головы, надёжность глаз и прямой позвоночник. Ей было шестьдесят пять всего-то, хотя порой казалось Моисею, что её соединение с отцом случилось настолько давно, что лишь древняя, согбенная временем старушенция могла соответствовать теперешней ситуации, сложившейся в его обновлённой семье.
Между тем по прошествии двух с небольшим недель он привык, ребёнок. Теперь Гарька шёл к Анне Альбертовне на руки и называл её «ба-ба-на». Та светилась и обмирала. Взаимность усиливалась ещё и тем, что, в отличие от Анастасии Григорьевны, баба Анна быстро сообразила, какая именно еда вызывает у мальчика активный протест и к чему он имеет явное расположение, и стала угождать ещё и по этой нехитрой части. На Моисее пока ещё оставались вопросы снабжения: роль же буфера, первое время смягчавшего сживание правнука с неродной прабабкой, вскоре отпала совершенно. И тогда, вновь наполнив холодильник, чем удалось, Моисей Дворкин вернулся к обдумыванию деталей предстоящего устранения кандидата в мертвецы.
Уже был август, самое знойное его начало, и убивать в такое время не хотелось – было жарко и лениво. Пот со лба застилал глаза, влажнели руки, во всём присутствовала зыбкость и неопределённость – а этого он не любил. Подумывал даже отложить дело до осени, не столь потливой и расплывчатой. Тем не менее съездил на «Мосфильм» – подежурить на пробу, зарядиться важностью цели и этим, возможно, добавить себе настроя.
Оказалось – вхолостую. И первый, и второй, и третий день подряд. Каждый раз, избирая себе новую точку, проводил неподалёку от пропускного шлагбаума от трёх до пяти часов, попеременно вглядываясь в лица шмыгающих туда-сюда пеших студийцев и тех, кто покидал студию, не выбираясь из машины. Убийцы среди них не было, словно тот исчез из этой жизни навсегда, ища упокоения в иных сферах обитания. Так он себе придумал, Дворкин, и так его теперь, на фоне приятных домашних перемен, устраивало больше. И тогда он решил – будет перерыв до начала сезона. Начнётся учебный год, и его продолжительное отсутствие на Елоховке объяснить будет куда проще.
Пока же… Пока он наслаждался простой и беззаботной жизнью в новой семье, сложившейся так удачно, что порой даже не хотелось больше ничего. А ещё пришли бумаги на опекунство, окончены были и дела с пропиской, с прикреплением мачехиной пенсии на московский адрес по линии собеса, а также с устройством бытовой части жизни, включая последние шторы, тюли, гардины и лёгкие занавески на кухню. Он даже ухитрился сменить ванну, изъяв из пользования старую, местами обшарпанную, изъязвленную кляксами ржавчины по шершаво открывшемуся чугуну и пожелтевшую остатками уцелевшей эмали. И то был уже полный ренессанс – настолько, что иногда, особенно под утро, ему вспоминался призывный запах Верочкиной кожи, упругая податливость её грудей и делающийся влажным, как только коснёшься, отзывный уголок в низу её живота. Впрочем, теперь такая память носила уже иной характер: он даже умудрился сравнить её с впечатлением от живых, когда-то просмотренных им картин, с вялым пролистыванием альбома бледных репродукций тех же самых мастеров кисти и карандаша. И оттисков – уже хватало.
Назад: 13
Дальше: 15