Книга: Подмены
Назад: 12
Дальше: 14

13

До тех пор, пока за высоким каляевским окном не забрезжил водянистый рассвет, Дворкин так и пролежал неподвижно на своём кабинетном диване. Ближе к утру занялся дождь и непрерывно шёл вплоть до наступления поздних июльских сумерек наступившего дня. Не хотелось есть, пить, спать. Ничего не болело.
«Значит, умер», – решил Моисей Наумович, уже не вполне осознавая, какой из вариантов его душа в эту минуту приемлет больше остальных: вяло длить эту странную жизнь, так и оставаясь в отвратительно топкой коматозке, или же сдохнуть прямо сейчас, как сделали это Ицхак и Девора, не доступив положенного до точки естественной убыли. Или же… Он приподнял тело и, опершись на локоть, уставился в окно, глядя, как струи косого дождя обильно омывают стекло, вслушиваясь в звуки дождевых капель, долбящих по ржавой железяке водоотлива, и внезапно подумал, что ничего не кончено, что многое ещё впереди, что Гарька, его любимый мальчик, будет жить долго и счастливо, и он, Моисей Дворкин, дед и опекун, сделает всё для того, чтобы именно так всё и случилось. Внук станет лучшей памятью об отце, а его Лёка, ушедший, но не покинувший его, станет наблюдать за тем, как растёт и крепнет его сын, как помнит о нём, как зреет, как с каждым днём делается умней и сильней, красивей и воспитанней, образованней и мудрее.
Так же внезапно, как и начался, разом перестал дождь: будто некто величественный там, наверху, одним властным взмахом прозрачной длани прервал поток небесных вод, питающих каляевский двор, давая шанс остатку немощного розоватого заката прорасти на короткую минуту и тут же свалиться в омут горизонта, оставив после себя лишь слабую память о частице недавнего света внутри надвигающейся на город тьмы.
Вера вернулась утром, когда все были дома. Молча разделась, прошла к себе и до обеда не выходила. Моисей стукнулся к ней в спальню и спросил, сам не зная, для чего это делает:
– Я, наверно, съезжу сейчас на студию, узнаю подробней, что там и как, да, Верочка?
– Как хочешь, – не взглянув на мужа, отозвалась супруга, – поедешь, не поедешь, Лёка от этого не воскреснет. Узнай лучше, когда панихида или чего у них там. Насколько понимаю, тéла мы по-любому не получим, так что хотя бы слова послушаем про то, как эти сволочи допустили, что мой сын из живого сделался убитым.
– Никто не виноват, Верочка, – словно оправдываясь, тихо произнёс Дворкин. – Это стихийное бедствие, катастрофа. Такое раз в сто лет случается, а может, и реже. Никто не мог предугадать, это общее горе, которого никто не хотел, поверь.
– Для кого… скажи мне, Моисей… Ради кого я теперь должна жить? – прошептала Вера Андреевна, так и не обернувшись к мужу. – Ради мамы?.. Тебя?.. Ради кого?
– Ради внука, Верочка, ради будущего, ради всех нас, – неуверенно пробормотал Моисей. – Смерть – страшное событие, но оно не означает конца жизни.
В этот момент каждый думал о своём. Дворкин – о том, почему его жена, говоря о погребении, имела в виду одно тело, а не два. И отчего так, что даже после Катиной смерти она не переставала держать её за недочеловека. Вера же Андреевна размышляла о том, что Давид Бабасян никогда не согласится жить одной семьёй с чужим ребёнком, что означает совершенную невозможность держать внука при себе, коль скоро выбор её сделан и стал окончательным. Это же самое ясным образом означало, что внук Гарик будет проживать и воспитываться при бабушке Анастасии Григорьевне – не Моисей же, перейдя в холостое сословие, заберёт его невесть куда и непонятно зачем. Кстати, ещё предстояло известить мужа, что отныне он станет бывшим не только на бумаге, а и по факту реальной жизни. Правда, сначала следовало дождаться смотровых ордеров и вместе пережить горе, насколько удастся. Но только кому теперь дефицит носить – ребёнку малому? Самой-то тошно уже на всё это смотреть. Ну а Додик зовёт, конечно, настаивает, честно желает совместной жизни, но только говорит: если распишемся, то как я тебя, Вера, заместителем сделаю? Не положено такое родне, сама ведь знаешь. А так будем жить – никто слова не скажет: ты – нормальная замша при мне, а я всё устрою, Верунчик мой дорогой. А в июле на Пицунду поедем, в Дом творчества киношников, форелку на гриле станем кушать, на людей смотреть, себя кому надо покажем. В смысле, тебя. Платье купим золотого фасона, с шитьём и бусиной повсюду, чтоб бабы тамошние от зависти удушились на месте: хоть народные артистки, а хоть подстилки режиссёрские. Ты же у меня главной будешь, Веруня, иначе для чего ж мы с тобой день и ночь корячимся, крутимся, понимаешь, как прóклятые на этой чёртовой кухне – чтоб другой лимон заныкать да лишний мозоль на нервы себе набить?
В общем, как ни крути, а по всему выходило, что Моисей Дворкин – изначально честное, но все ж таки отжитое прошлое. Давид же являл собой суровую будущность – надёжную, не постыдную, но и в какой, если уж начистоту, особо не забалуешь. Имелась, правда, некоторая натяжка, если прикинуть Моисеев статус, отчасти распространявшийся и на Веру Андреевну, придавая и её женской наружности лёгкую профессорскую надменность, а дыханию и взгляду – вольную и горделивую силу. Хотя, с другой стороны, при Додике совеститься даже безмужним положением было бы странно: заместитель директора крупного столичного гастронома, это вам не супруга коллежского асессора какого-нибудь, это куда как пышней по нынешней жизни да кудрявей.
Как-то получилось само, что спать на вторую после трагедии ночь Вера ушла к Рубинштейнам, легши на сынову кровать. Так было и на следующую ночь, так же стало и на ближайшие остальные. Моисей не спрашивал, отчего жена его так решила, – принимал как есть. Наверно, и на самом деле, в эти ужасные дни спать порознь, давая друг другу временное освобождение, для обоих было лучше и легче.
Им позвонила на третий день после первого извещения та же кадровичка. Сообщила, что на завтра заказаны пропуска для членов семьи, а гражданская панихида состоится в первом просмотровом зале в двенадцать. И если есть фотография Льва Грузинова-Дворкина, то можно прихватить её и поместить в числе прочих рядом с венками от студии.
Вера подумала и не пошла, у них сидела ревизия; кроме того, сказала, не станет она выслушивать разных сволочей, которые даже похоронить по-человечески не могут, а только порожний воздух станут надувать да соболезнования свои жалкие оптом озвучивать. А невинно погибших ни в жизнь не найдут, чтоб хотя бы прощально в лоб поцеловать было можно и нормально над телом поплакать. Что до Анастасии Григорьевны, то та, ясное дело, оставалась при Гарьке, хотя и рвалась до убитых горем родственников и прочих людей, чтобы хоть малость было об кого потереться в общей боли, с кем горьким словом перемолвиться, наплакаться вдоволь и на какое-то время обрести промежуточный скорбный покой. В итоге от семьи на панихиде присутствовал лишь Моисей Наумович. Лёкиных фотографий было море, ещё с первых его фотографических опытов, снятых при помощи автоспуска. Он выбрал портрет – лицо, крупно, на фоне Карадага. На нём Лёка улыбался, но как-то тревожно, и это было заметно по выражению его глаз, – боялся, видно, упустить режим то ли заката, то ли рассвета. В ту пору Моисей ещё не слишком интересовался бешеным увлечением сына – просто купил вместо дешёвенькой «Смены» дорогой широкоугольный «Киев» и тем самым закрыл свою тогдашнюю отцовскую обязанность.
Когда он нашёл просмотровый зал, панихида уже шла около пятнадцати минут. Народу было битком, многие плакали, зал был увешан траурными тканями, повсюду были цветы и венки. Шутка сказать – более ста человек остались на дне Хармадонского ущелья. Всех зал не вместил, многие стояли в проходах, кто-то сидел на ступеньках. Он, однако, сумел просочиться в людскую глубину и пристроил фотопортрет ближе к сцене, водрузив изображение сына на стол, затянутый красной вискозой.
Выступали один за другим, говоря слова горестные и похожие. Собрался цвет кинематографа, впрочем, Дворкин мало кого узнавал: было наплевать и на лица, и на имена. «Лица» обещали вечную память, «имена» глаголали о невосполнимой потере, после чего те и другие менялись местами, попутно разбавляясь представителями официоза. Главное, никто ничего не обещал. Было ясно, что трупов не достать никогда, хотя в отдельных выступлениях власть дала понять, что работы по их обнаружению будут вестись столько, сколько потребуется, и вполне вероятно, что тела, будучи погребенными в ледяном массиве, останутся вполне годными для последующего их погребения. Неподалёку от Дворкина кто-то взвыл, жутко и протяжно. То была женщина, ещё не старая, но уже по-старушечьи согнутая ужасным горем. На ней был чёрный платок, съехавший со лба на глаза, однако женщина этого не замечала, она продолжала выть, одновременно отталкивая пришедших ей на подмогу доброхотов. Лишь после того, как женщине подали воды, удалось вывести её из зала.
– Мать костюмершина, – кивнул в её сторону незнакомый мужчина средних лет и отчётливо кавказского вида. И глянул на Дворкина. – А вы чей сами?
Моисей вопрос понял и ответил:
– Мой сын в операторской группе был, на фокусе стоял.
– На фокусе – это хорошо, – со знанием дела уважительно согласился мужчина, – фокус для кино – дело первостепенное. Хуже неправильного фокуса – только когда артисты играют как уроды.
– А вы чей? – из чистой вежливости, в угоду траурной традиции справился Моисей Наумович. – Тоже кто-то из группы у вас?
– Не, не с неё, – помотал головой мужчина, – у меня племянник в массовке стоял, там же у них, в ущелье; сами-то с Моздока мы, так он во Владикавказ рванул, чтобы к москвичам попасть, ужасно мечтал в кино, по-любому, хоть на такелаж, хоть без слов, хоть в ущелье, хоть куда. И вот… – мужчина сокрушённо покачал головой, – допросился. Брат мой там убивается сейчас, и мать его, а я тут по случайности оказался, в Москве вашей. Ну вот пришёл узнать, чего скажут про эти дела: может, накажут, кто виноватый. Как-никак смерти-то ужасные получились, не может так, чтобы никто не ответил.
– Да кто же за такое ответит, – тихо удивился Дворкин, – раз природный катаклизм. Этого же никто не мог предугадать, при чём же тут вина. Это не вина, это беда огромная, это ужасная человеческая трагедия.
– Ага, – внезапно рассердился мужчина, – никто, говоришь? – И упёр в Дворкина глаза. – А вон тот вон? – И кивнул в сторону центральных дверей просмотрового зала. Там сосредоточилась группа людей, среди которых кавказец успел высмотреть кого-то конкретно. – Вон, видишь? – Уже чуть успокоившись и перейдя с Дворкиным на доверительное «ты», кивнул он, глазами указывая на группу. – Стоит себе, скорбит, понимаешь, как все. Будто вообще ни при чём, ни при каких делах.
– Кто? – не понял Моисей Наумович. – Кто ни при делах?
– Да вон же, вон, в галстучке, видишь? Пиджак ещё чёрный на нём. – (Дворкин посмотрел и увидел.) – Это директор ихний, киногруппы этой, Изряднов фамилия, а звать не знаю как. Первым же, гад, выступал сейчас, от имени вроде как всех усопших.
– И что? – пожал плечами Моисей. – Изряднов этот, получается, виноват в том, что выжил, а другие погибли?
– Изряднов этот, сука, знал, что ученья в тот день будут, ему с района сообщили, предупредили, чтоб не ходили в ущелье, что есть опасность схода, когда такое происходит. А у них план горел, сроки и всякое остальное, так он это дело проигнорировал, никому ничего не сказал и отправил людей финал снимать, как ни в чём не бывало. Вот их и накрыло, и Амурханчика вместе с ними, племянника моего. Теперь понимаешь, голова садовая?
– Какие учения, простите? – Дворкин тряхнул головой, приводя мысли в порядок. – При чём здесь учения?
– А при том учения! – Кавказец невозмутимо продолжал давать разъяснения. – Лётно-тактические, со стрельбой, они с моздокского оперативного аэродрома весь день летали как черти, Миги двадцать пятые, а плюс к ним ещё и фронтовые бомбардировщики. Это знаешь какая страшная мощь, когда реактивные на малой высоте идут! Вот они и шли, и дали волну звуковую. А она ледник-то взяла да стронула. Он уж и так подтаявший был, много не понадобилось – поехал, а после разом сорвался. А дальше оно и вышло, как получилось. Одна надежда, что смерть у них быстрой была: считай, сразу воздух с лёгких выдавило – и конец. Хорошо, если долго не мучились, бедные ребятки. А теперь по-любому над ними льду с полкилóметра получается, не меньше. Никогда не раскопают, нет таких машин, чтоб до дна добраться: сверли не сверли – толку всё одно не будет никакого. И тоннелей в том месте нету, чтоб куда укрыться, если б успел кто.
Дальше он не слушал. Кавказец что-то ещё говорил, и Моисей, вторя ему, согласно кивал головой, прикрывая и вновь распахивая глаза сообразно произносимым мужчиной из Моздока негодующим словам. В это время он думал уже о другом: что есть конкретный человек, абсолютно и доказанно виновный в Лёкиной и Катиной смерти. И эта подлая личность в эту самую минуту находится рядом с ними, но по некой странной причине преступник этот сейчас не в наручниках, и никто из присутствующих здесь же, охваченных горем родственников отчего-то не тянется к его горлу, не выкрикивает в его адрес гневных слов, как и не желает ему, убийце сотни с лишним живых, здоровых и хороших людей, скорейшей и надёжной смерти. Моисей Наумович вздрогнул и, вернувшись мыслями в зал, задал разговорчивому мужчине ещё один вопрос:
– Ну коли вы знаете об этом факте, то почему о нём не знают остальные? Почему он не арестован?
– Да-а, – отмахнулся кавказец, – кто ж его арестует. То ли сказали, то ли не говорили – теперь не докажешь. Сам говорит, мол, первый раз слышу, а девочка та с райисполкома, что лично ему, гаду, про ученья передавала, плачет теперь, убивается, клянётся, что сообщала, а эта гнида сказал ей, что всё понял и ещё поблагодарил за заботу. Если не передавала, так откуда знает, что эта тварь заикается? Брат раскопал мой, Амурханчика отец.
Всё это время в зале приглушённо транслировалась траурная музыка: Шопен, Бетховен, Верди. Внезапно добавилась громкость, и в воздухе траурной церемонии поплыл торжественный Альбинони, намекая на финал печального мероприятия. Дворкин бросил взгляд на Изряднова. Тот стоял недвижимо, смирный и грустный, прикрыв веки и чуть подрагивая левой щекой. Затем он резко открыл глаза и, не дожидаясь коды, подался спиной к выходу. Двери в зал оставались полуприкрытыми, и потому уже через несколько секунд Изряднов, неприметно выскользнув из зала, исчез из поля зрения Моисея Наумовича. Если бы исчезнувший директор остался на студии, это, вероятно, немало затруднило бы дело. Однако обошлось. Изряднов, покинув панихиду, прямым ходом направился к проходной. Дворкин следовал за ним, моля небо, чтобы убийца и враг не потерялся из виду. Оставалось надеяться, что Изряднов отправился домой, а не куда-либо ещё. В ином случае план мести, внезапно зародившийся в голове профессора Дворкина, мог быть разрушен так же бездарно, как бессмысленно погибли живые добрые люди по вине одного лишь неприглядного человечишки.
План был простой, ибо думать над ним уже не было нужды. Для этой цели в семейном архиве Дворкина имелась рукопись Ицхака Рубинштейна – руководство к действию смертельного порядка, с точно обрисованной мотивацией и пошаговой инструкцией в помощь исполнению приговора. Кроме того, в составе наследного имущества покойных супругов наличествовали три пули в комплекте с исправным семизарядным наганом М-1895. Неизвестным в этой комбинации оставался лишь адрес жертвы. Именно туда теперь, скорей всего, направлялся директор Изряднов; во всяком случае, именно так Моисей Наумович предположил. Они сели в троллейбус, и тот, тренькнув искрами проводных контактов, бодро покатил в сторону «Киевской». Там убийца спустился в метро и по прямой, без единой пересадки доехал до «Бауманской».
Дворкин постоянно был рядом. Следуя за ним, Моисей старался не смотреть на преследуемого, чтобы ненароком не пересечься с ним взглядом. Они были незнакомы, и, казалось, всякая опасность в этом смысле отсутствует напрочь, однако что-то подсказывало Моисею, что лучше бы этого не случилось. Возможно, как раз в эту минуту, ещё не вполне осознанно, но зато в каком-то смысле наученный опытом Ицхака, он уже расставлял врагу силки, пытаясь сделать это, не только избегнув опасности, но по возможности и профессионально. Ведь за годы существования в науке он привык к наивысшим требованиям, предъявляемым им же самим к любому аналитически устроенному заданию. Дилетант не напишет хороший учебник и не сочинит оригинальный задачник – ни одно из решений не сойдётся с ответом к любой по-настоящему мудрой задаче. К тому же Лёка был «за» – потому что убили ребёнка, детей. Именно так высказался его сын, проглотив блокнот Рубинштейна. Они его и убили, Лёку. Лично он и убил, Варшавчик, переродившийся в Изряднова, – без разницы. И сам Ицхак Миронович непременно одобрил бы подобную благую цель, и нет в том сомнений.
Таким образом, приговор был вынесен, осталось лишь осуществить задуманное.
Между тем они вышли из метро. Дворкин, чуть приспустив поля шляпы на лоб, продолжал следовать за Изрядновым, соблюдая дистанцию – незначительную, но и достаточную, чтобы оставаться вне зоны допустимого обнаружения. Его слегка потряхивало изнутри, однако он старался не придавать тому значения, списывая слабое волнение на разумное негодование порядочного человека в связи с открывшимися обстоятельствами. Перед ним был убийца и враг – сзади же оставался неотмщённый сын, его талантливый мальчик, так и не снявший ни одного фильма. Рядом с сыном – безвинно мёртвая невестка, не успевшая насладиться любовью к мужу и собственному дитя. А ещё – вся земная несправедливость, включая сотню с лишним недавно живых ещё и весёлых людей. И всё это лишь потому, что одна отдельно взятая человеческая мразь решила за них – жить им или же умереть.
Они миновали Елоховский проезд, оставив слева от себя Елоховский собор. Затем, пройдя Сад имени Малютина, ступили на тротуар Первого Басманного переулка. Спустя полминуты ходьбы Изряднов перешёл дорогу и через два дома свернул в арку третьего – сталинской восьмиэтажки. Теперь главным делом был двор: каким он окажется, будет ли где схорониться, прикрывая себя от лишних глаз, обнаружатся ли у лифта жилые квартиры или же, как в случае у Рубинштейнов, лифт начнётся маршем выше первого жилого уровня. Нужен был лишь подъезд – остальное, за исключением подходов и отхода, было неважным.
Подъезд, куда зашёл Изряднов, по счёту был вторым, если мерить от арки, выходившей на оживлённый переулок. И это было неплохо, удобно для бегства и спасения в случае любой неопределённости. Плохим в предстоящем деле было то, что действовать приходилось в одиночку – не было у Моисея Двойры, какая имелась у Ицхака, и потому ошибка была недопустима. Выстрел в голову, который он сделает по всем правилам убийской науки, станет наказанием убийце, отмщением за всех невинных и более не живых. Хорошим же было то, что впереди его ждали длинные каникулы, когда был он свободен от кафедры и лекций, и потому при отсутствии помех вероятность совершения задуманного была вполне велика: только бы Изряднов в ближайшее время не отбыл из города в неизвестном направлении. Оставалось лишь выбрать время ответного преступления, собственного, – вечер или утро. Против первого выдвигалось вполне разумное соображение – неопределённость самого момента. Никто бы не сказал, когда ждать появления у дома человека, имеющего, как директор картины Изряднов, ненормированный служебный график. Торчать же в чужом дворе, скапливая на себе посторонние взгляды, уже заранее означало надёжно выставиться напоказ. За второй маневр, утренний, собиралось гораздо больше разумных доводов: люди спешат на работу, они ещё как следует не проснулись, и дела нет никому до дядьки неопределимого возраста в надвинутой на лоб старомодной шляпе, забредшего во двор по случайной посторонней нужде. Стоп! Но как в этом случае он проследует за ним в подъезд, чтобы догнать у лифта и застрелить на месте? Ведь Изряднов будет из подъезда именно что выходить, а не наоборот. Нет, не вариант: ни открытой отваги не хватит совершить убийство на глазах у людей, ни лютости столько не наберётся в сердце у него.
Всю дорогу, пока добирался домой, Моисей Наумович, чертыхаясь, злился на самого себя. Всё ведь в подробностях уже было описано у Рубинштейна: и то, почему стеречь жертву следовало при входе, а не при выходе, и всё прочее важное в деле расчёта с врагом. Он же, бездарный дилетант, заведя себя в идиотические дебри, только путает свой же собственный план, не умея расставить элементарные ударения в нужных точках. Итак, оставался вечер. Или, что тоже возможно и, более того, делало операцию безопасней, – следить за Изрядновым не во дворе дома, а у студийной проходной, откуда, взяв низкий старт, далее проводить его до дому и войти в подъезд вместе с ним. Да, так было вернее. У Моисея даже чуть поднялось настроение. Впрочем, тут же опомнившись и ужаснувшись тому, из-за чего оно поднялось, он заметно скис. И уже когда входил к себе на Каляевку, ощутил практически полный упадок сил.
В доме было тихо. Тёща, судя по всему, была с Гарькой или прилегла, утомлённая заботой о маленьком. Веры, как всегда, не было – в её супружеской биографии уже давно имелась отдельная от Каляевки жизнь, куда ход Дворкину был заказан, как, впрочем, не имелось к тому и особой нужды. Он зашёл к себе и первым делом проверил ствол. Наган, завёрнутый в ту же бархотку, по-прежнему лежал в нижнем ящике письменного стола. Моисей взвесил его в руке и через распахнутую настежь форточку тщательно прицелился в далёкого воробья за окном. Затем машинально спустил курок. Раздался выстрел, сизый дым заволок пространство над столом, запахло пороховой гарью. Выпущенная Дворкиным пуля, не задев на своём пути ничего вещественного, улетела в пустую неизвестность, лишний раз напомнив Моисею Наумовичу о том, что ему, теперь уже абсолютно клинически законченному идиоту, не то что убийство живого человека, а элементарного хранения боевого предмета доверить совершенно невозможно. Анастасия Григорьевна ворвалась в кабинет сразу после того, как он, всё ещё пребывая в полной растерянности, успел-таки сунуть револьвер в незакрытый ящик и задвинуть его ногой.
– Что? – вскричала влетевшая княгиня. – Что это было, Моисей? Кто стрелял?
– Успокойтесь, Анастасия Григорьевна, – стараясь оставаться как можно более спокойным, отозвался Дворкин, – всего лишь неудачный опыт. Всё в порядке, идите к себе, вас ждёт Гарольд.
Та принюхалась и подозрительно глянула на зятя:
– А почему дым?
– Ничего не известно, – помотал головой Моисей, переключая разговор на актуальное. – Скорей всего, они никого никогда не отыщут: впрямую не сказали, но дали понять.
Княгиня кивнула понимающе и угрюмо.
– Кто бы сомневался. Права была Верочка, ох как права… – Она развернулась и медленно двинулась на выход. В дверях оглянулась, бросив напоследок: – Ничего, они ещё ответят за всё. Бог всё видит, Бог не даст им вольницы, а то, понимаешь, хотят – убивают, хотят – милуют, а хотят… – Так ничего больше и не придумав, тёща побрела к Рубинштейнам.
– Ответят! – крикнул ей вдогонку Моисей. – Даже не сомневайтесь: кому положено, за всё обязательно ответит, Анастасия Григорьевна!
За вычетом этой, выпущенной сдуру, оставалось ещё две пули, и их, если распорядиться остатком наследства грамотно, должно было хватить: первая – в сердце, вторая, главная, – в голову. В лоб. И никакая недобрая мысль о таком деянии уже не могла осквернить ноосферу. Месть была законной и необходимой, как в Талмуде.
Вернувшаяся ближе к вечеру Вера Андреевна вместе с пол-литровой банкой сёмужьей икры принесла известие. Сказала:
– Есть адреса, можно смотреть, я им сегодня звонила. – И, не дожидаясь вопросов родни, распределила предстоящую жизнь как по нотам: – Мам, едешь в изолированную двушку на Четвёртый Вятский переулок. Моисей – на улицу Вишневского, тоже в две изолированные, как мы и ждали: это в том же районе, но чуть дальше. Я – тоже на Вишневского, в однушку, как разведёнка. Всё – по максимальному варианту, если без Лёки. Они, как про Лёку узнали, так тут же всё переиграли, сволочи.
– И когда же ехать? – раздумчиво справился Дворкин, всё ещё перебирая в голове цепь шагов по отстранению от жизни Изряднова.
– Сказали, можно уже недели через две, если отсмотрим и согласимся до субботы.
– И когда смотреть? – снова чуть рассеянно спросил Моисей.
– Ну как… – Вера Андреевна на мгновение задумалась. – Ты свою когда хочешь, а мы мамину и мою – как решим.
– Ну а съезжаться когда? – продолжал тянуть свою заунывную пытку глава семьи, адресуя очередной раздражительный вопрос к деятельной супруге.
– Там решим, – отмахнулась та, – нам важней мамину утвердить, а с этими картина другая.
– Так куда Гарька едет, я не понял? – Дворкин вспомнил вдруг, что внук его Гарри до этого дня так и оставался вне каких-либо планов, обсуждаемых в его присутствии.
– С мамой он будет, с мамой, разве ж не ясно? – удивилась супруга. – Мы же работаем, куда ж его теперь, не на работу же с собой возить?
– Хорошо, а прописан?
– К маме и пропишем, а то как ей двушку утвердят без третьего прописанта?
– Нет, – не согласился Моисей Наумович, – так не должно быть. Гарик мой внук, и жить он будет со мной. С родными бабушкой и дедушкой, я имею в виду. Съедемся в трёхкомнатную, места всем хватит. А выгадывать площадь за счёт ребёнка – это последнее дело, я, простите, не согласен.
– Опомнись, Моисей. – Теперь уже Вера смотрела на мужа как на диагностически подтверждённого полоумного. – Совсем разума лишился? Отказаться от лишней комнаты ради того, чтобы ублаготворить эту твою идиотскую глупость? Согласиться на откровенный вздор, который ты тут сейчас несёшь? Или, может, к себе Гарика заберёшь, нянькой на старости лет сделаешься? Кафедру забросишь свою, от аспирантов этих нескончаемых и прочих диссертантов откажешься? Или лекции читать перестанешь по кручению и изгибу?
– Только до тех пор, пока не съедемся, – неожиданно твёрдым голосом заявил Моисей. – Это наш с тобой долг, Вера, перед Лёкой. Наш сын этого бы хотел, я это верно знаю, никакие иные варианты больше не рассматриваются. И это моё последнее слово. И вообще, я собираюсь оформить опекунство над ребёнком, и потому, при наличии родного дедушки в качестве опекуна, его в любом случае к Анастасии Григорьевне, прабабке, не пропишут. Это понятно? – сказал и посмотрел на них так, чтобы надёжно дошло до обеих, кто тут Прагу брал.
Пауза, что возникла после слов Моисея Дворкина, стояла недолго. Княгиня, от изумления чуть приоткрывшая рот, какое-то время оставалась в том же положении, примеряя на себя новую роль окончательной пешки на поле внезапно открывшихся семейных баталий. Вера Андреевна, взявшая короткий тайм-аут скорей машинально, нежели по взвешенному расчёту, сумела за то же время прикинуть возможные ходы и выходы и в кратчайший срок определилась. Такая спонтанно возникшая ситуация более чем подходила для выявления намерений сторон. Тем более что теперь уже вина, как бы перенесённая на мужа, сбрасывалась с предательских женских плеч так, словно некий даровой выручальщик между делом просто взял и сдул её жидковатым потоком обманного ветра.
– Да и чёрт с тобой! – резко выкрикнула вдруг Верочка. – Делай, как считаешь нужным! Только имей в виду, что никакого съезда у нас с тобой не будет. Каждый получил, чего хотел, и на этом давай мы поставим точку. Иди, получай ордер и езжай на свою площадь. А мы – на свою. И живи дальше, как тебе заблагорассудится.
Говоря эти слова, она, разумеется, понимала, что Моисей прав по всем статьям: что Гарьку к прабабке не пропишут и опекунства не дадут, коли имеется ближняя родня, и что сама она его тоже не возьмёт, потому как не позволит ей того кормилец Бабасян. А ещё была злость на никудышного мужа, в пиковый момент проявившего нежданную принципиальность и тем самым лишившего мать комнаты. И на хрена тогда, спрашивается, маме этот грузчик, брак с которым теперь уже никак не натягивает на двушку, а лишь добавляет геморроя и неоправданных расходов. К тому же на могилку к сыну не сходишь: нет её и не будет, и даже поплакать, если вдруг понадобится, не с кем и не перед кем.
– Что ж, – чуть подумав, подал голос Моисей Наумович, – думаю, я понял тебя, Вера. Более того, полагаю, ты во всём права. И, если честно, я совершенно не жалею о прожитых с тобой годах, потому что хорошего между нами было много больше, чем дурного и пустого – того самого, что образовалось за последние годы. И я не держу в сердце зла, я просто отпускаю тебя в ту жизнь, которую ты для себя избрала. А насчёт Гарьки не беспокойся, ещё не знаю как, но я сумею о нём позаботиться и вывести в люди. Вам же обеим дверь в моём доме всегда открыта: внук – ни при чём, вы по-прежнему родные ему люди, бабушка и прабабка.
Дворкин развернулся и побрёл в кабинет, к нагану и блокноту Рубинштейна: следовало ещё раз расставить приоритеты, теперь уже с учётом жизненных обстоятельств, обновлённых до крайности. Закрывая за собой дверь, он слышал, как, мелко присвистывая, заголосила княгиня Грузинова и как, хлопнув дверью, выскочила из дома супруга его Вера, враз сделавшаяся бывшей не только на бумаге, но и по существу.
Назад: 12
Дальше: 14