Книга: Я никогда не обещала тебе сад из роз
Назад: Глава двадцать шестая
Дальше: Глава двадцать восьмая

Глава двадцать седьмая

Смертельно бледная, с окоченевшими пальцами, надев сиреневое платье в цветочек, совсем не подходящее для тигрицы, во втором отделении появилась Элен. Ее «нормальная» улыбочка смахивала на мину-растяжку. Услышав от Карлы и Деборы, что они рады ее видеть, она обозвала их лицемерками и вруньями, а сама еле заметно показала настоящую улыбку за притворной; им сразу стало ясно, что она не покинула своего тела; как было этому не порадоваться?
После восстановления поблажек ее записали на трудотерапию. Дебора тоже пошла с ней в мастерскую, памятуя, что это пшеничное поле, а охотник мгновенно вскидывает ружье. Учитывая бурное прошлое Элен, о котором до сих пор ходили легенды, ружье могло превратиться в мортиру.
Карла с утра отправилась на терапию к своему лечащему врачу и появилась только к ужину. Она бесшумно вошла в коридор, где сидели Дебора с блокнотом для эскизов и Элен в бигуди.
— Деб… насчет Кармен.
Она протянула подруге газетную вырезку. Во втором отделении печатная продукция была под запретом, но подпольная торговля шла вполне бойко.
Дебора спрятала полоску бумаги между страницами блокнота, успев пробежать глазами заголовок: «Самоубийство дочери магната». Держа блокнот так, чтобы со стороны ничего было не заметно, Дебора начала читать. В заметке со всеми подробностями описывалось, как человек пустил пулю себе в ухо.
— Вы ее знаете? То есть знали? — спросила Элен. — Долго она тут сидела?
— Достаточно, чтобы научиться выходить из повиновения, — ответила Карла.
— А ведь могла бы выкарабкаться, — без выражения отметила Дебора, поднимаясь с пола.
— Ох, Деб, откуда такая уверенность?
— Ты ведь не для того это сказала, чтобы слегка себя помучить? — с горечью спросила Элен.
— Я же не о себе говорю «могла бы выкарабкаться», а о ней.
На их голоса из других помещений потянулись больные. Все знали, о чем идет речь, и по отделению пробежали волны. Рядом наготове стояли сестры, не понимая, что лучше: вмешаться или промолчать. Дебора почувствовала, что напряжение возникло не столько из-за самоубийства Кармен, сколько из-за конфликта между цинизмом, свойственным каждой из них, и слепым, слабым желанием бороться.
К своему удивлению, Дебора невольно заняла сторону маленького «быть может», но не решалась поделиться этой мыслью ни с одной из собеседниц — обе отличались от других пациенток «двойки» и своим здравомыслием, и страхом.
— Слушай, Деб, ты же сама говорила, что Кармен вот-вот взорвется и размажется по потолку, — заметила Карла.
Дебора посмотрела на Карлу, подозревая, что та пытается удержать ее от неосторожных суждений, способных вбить между ними клин.
— Кармен могла бы выкарабкаться, вот и все. У нее была нормальная, здоровая болезнь.
— Сама себе противоречишь!
— Это невозможно!
— Разве?.. Вдумайтесь… болезнь с нормальными, жесткими мучениями, очевидная, которая не прячется за привлекательной поверхностью и не обманывает врачей притворством.
Повисло неловкое молчание, и Дебора волей-неволей уставилась на Линду, «психолога-самоучку», начитанную, щеголявшую терминологией, но безрассудно недальновидную в своей надежде отгородиться словами от боли. Напуганная этим взглядом и таким определением, Линда гневно бросила:
— Курам на смех… Ты просто вербализуешь свои защитные силы.
Дебора попыталась выразиться яснее, в более практическом смысле.
— Посмотрите на тех, кто поступает в мужское отделение первичной госпитализации: все разумные, как на подбор, «вменяемые», остроумные. Персонал в них души не чает, просто по-человечески, но они попали сюда и сидят здесь годами — никто и ничто не может им помочь. Они, похоже, не очень-то страдают, потому что ничего особенного не чувствуют. Их болезнь — болезненная. А возьмите мисс Корал с «четверки»: хоть и больная, но чувствительная, она борется, живет…
Голос ее угас перед лицом всеобщего гнева и недоверия, но внезапно она вновь ощутила ту же тихую мощь открывающегося мира, которую прочувствовала тогда на «четверке». Только сейчас это ощущение пришло более настойчиво и страстно.
— Кто живет, тот борется, — продолжила Дебора. — Это одно и то же. Я все равно считаю, что Кармен могла выкарабкаться.
Тут спор прервала медсестра; Дебора обвела глазами окружавшие ее лица и встретила только злобу. Уж слишком чувствительный нерв задела ее фраза. Нерв отделения номер два — отчаянную надежду, что фальшивое «все хорошо, все хорошо» сбудется для каждой: чтобы надежда сбылась, нужно лишь подольше притворяться. Неужели «снаружи» от страха так же цепляются за эту условность?
— От тебя по всей клинике звон, — сказала Карла перед отбоем.
— Удивляешься, как я, такая заноза, дожила до этих лет?
— Я буду по тебе скучать, Деб.
В ирской дали ударила пушка.
— В каком смысле? Почему?
— Выписываюсь я — хочу еще одну попытку сделать.
Страх обрушился на Дебору резко, как пощечина, и застал ее врасплох, но уроки Фуриайи не прошли бесследно — содрогнувшись, она все же задалась вопросом: это страх за себя или за Карлу? Мир переманил мою подругу? Не оттого ли я боюсь, что вскоре и мне придется отсюда уйти?
Отчасти это был все тот же страх, из-за которого другие отшатнулись, когда она дала определение «нормальной, здоровой болезни». Дебора грустно улыбнулась.
— Сильная штука эта терапия, — заметила Карла, — если мы с тобой на целую милю в город удрали. Я буду подыскивать такую работу, где не придется торчать в тесной каморке. Может, надо было раньше об этом подумать. — В ее голосе звучали боязнь и усталость.
— Я тоже буду скучать, — выдавила Дебора.
— Может, и ты вскорости выйдешь.
Дебора хотела ответить «А как же!», но понимала, что ее страх тут же начнет переводить слова на какой-нибудь другой язык, а потому промолчала. Страх окутывал ее, как туман.

 

Больная, занявшая место Карлы, мягкая и великодушная жертва многолетнего расстройства памяти, прошла через добрый десяток лечебниц. Память ей стерли, но болезнь от этого не прошла. Новенькая приписывала себе десятки совершенно разных пар родителей.
— У нас всегда была музыкальная семья… — туманно заявляла она. — Мой отец… Падеревский, а мать — Софи Такер. Поэтому я такая нервная.
Деборе она понравилась, и вскоре они перестали обсуждать семейные дела и, в частности, трения других ее родителей — Греты Гарбо и Уилла Роджерса.
Жажда нового мира, проснувшаяся в Деборе, подталкивала ее все дальше. В коридоре и в мастерской трудотерапии она старалась занять место рядом с практикантками, чтобы послушать их рассказы. Интересовалась, как они живут, есть ли у них родня, что они планируют делать после завершения учебы. Узнав, как получают разрешение на выход в город, она смотрела, втягивала запахи, наблюдала за сменой времен года.
Эта жажда гнала Дебору даже туда, где никто не горел желанием ее видеть. Чтобы втянуться в общественную жизнь города, она записалась в два церковных хора, а потом еще расспросила проповедника методистской церкви о молодежном клубе. Оба они знали, что в клуб ее не примут: клиника и душевнобольные пациенты давно вызывали у этого небольшого, изолированного сообщества только страх и насмешки. Зато усталые, тихие женщины из церковного хора не брались измерить или хотя бы предположить, сколь сильно поглощена мирскими делами прибившаяся к ним девушка. Притом что с ней никто не общался, она приходила раз за разом. Из нее делали невидимку, но она все равно приходила.
В конце концов, преодолев страх, волнение и тревогу, собрав в кулак упрямство и волю, Дебора подала заявление на самостоятельный выход за пределы больничной территории. Машина заработала, пришел ответ, и на лице своей соседки по палате Дебора прочла те же чувства, какие испытала сама в отношении Карлы, а до этого — Дорис Риверы: благоговение, страх, злость, зависть, но в первую очередь — сокрушительное одиночество.
— Ну и уходи, мне-то что? — сказала ее соседка. — Сама знаешь, я не больная, меня здесь насильно никто не держит. Я собираю материал для диссертации. Скоро закончу, подхвачусь — и поминай как звали.
Когда Дебора зашла попрощаться, та посмотрела на нее как на незнакомку.
В отделе социальной поддержки имелся список городских адресов, где сдавали жилье амбулаторным больным. Насколько знала Дебора из больничных сплетен и из своих вылазок в город, по большей части это были убогие, темные комнатушки, принявшие на себя позор прокаженных, которые там селились…
— Есть пара новых адресов, куда мы еще никого не направляли. Далековато, правда: на другом конце города.
Зажмурившись, Дебора ткнула пальцем в список.
— По закону мы обязаны засвидетельствовать…
— Да, я знаю, — перебила Дебора и с содроганием вспомнила, как ее возили в больницу Святой Агнессы по поводу травмы лодыжки («Там у вас буйные?»).
— Я должна тебя проводить до места, — сказала сотрудница отдела. — Так положено…
Они стояли рядом у входа в обшарпанный дом; им открыла хозяйка. Дебора пристально вглядывалась в ее лицо, ища признаки настороженности и замкнутости, а сопровождающая тем временем давала необходимые пояснения. Престарелая хозяйка слушала вполуха. Дебора даже усомнилась, понимает ли старушка, что ей втолковывают.
Когда провожатая умолкла, хозяйка жестом пригласила их войти:
— Надеюсь, комнатка вам понравится.
— Ваш адрес нам дали в психиатрической клинике. — Провожатая отчаялась достучаться.
— Вот как?.. Ну что ж, смотрите: эта комнатка посветлее, а другая ближе к удобствам, сами понимаете.
После ухода сопровождающей хозяйка только сказала:
— Очень прошу, не засоряй унитаз, он старый и чуток привередливый.
— Ни за что в жизни, — заверила Дебора.
Оказалось, хозяйка, миссис Кинг, была приезжей и не трепетала перед жупелом «Здешних Мест». В умах большинства горожан сохранялось боязливое презрение, рожденное массой инцидентов и жутких историй. Дебора не раз видела, как матери запрещали детям приближаться к «Капитану», который некогда служил на флоте и сам с собой разговаривал на ходу. В отношении Деборы, у которой был, так сказать, более осмысленный вид, горожане не испытывали такого страха. Равно как и других эмоций. Притом что Дебора ходила в церковь на спевки, посещала школьный кружок рукоделия и даже молодежный клуб выходного дня («Приглашаются все желающие»), ей лишь вручали томик псалмов, предоставляли доступ к швейной машинке, показывали карту местности и бросали «добрый вечер» и «до свидания». Все были с нею очень вежливы, она отвечала тем же, но люди отгораживались от нее стеной.
— Тому виной город или моя физиономия?
— Видимо, и то и другое, — отвечала Фуриайя. — Впрочем, твое лицо, по-моему, в полном порядке… разве что при знакомстве с новыми людьми на нем отражается некоторая тревога.
Дебора и доктор Фрид работали без воодушевления: просто выполняли дневную норму умственного труда, поскольку новые свободы повлекли за собой новые коллизии с прошлым.
— Я хочу, чтобы ты еще раз оглянулась назад, в прошлое, — начала Фуриайя, — и сказала мне, пробиваются ли сейчас лучи света сквозь ту серость, о которой мы с тобой говорили.
На Дебору нахлынули воспоминания. В царство упадка и бед, которому, казалось, нет конца и края, теперь волшебным образом проникали солнечные блики.
— Да… да… вижу! — улыбнулась она. — Вроде бы мне даже вспоминаются целые дни, залитые солнцем… и был еще год, когда мы жили в своем доме, пока не вернулись в Чикаго… и у меня была подружка… как же я могла забыть!
— У тебя была подружка?
— До переезда сюда… и между прочим, не какая-нибудь загубленная, ей только нужно было привыкнуть к новшествам городской жизни. Начинала она как все, к кому взывает нганон… одинокая, иностранка… но она быстро приспособилась и осталась нормальной… то есть не загубленной!
— В последние годы ты получала о ней какие-нибудь вести?
— Да, конечно! Она поступила в колледж… почему я раньше о ней не вспоминала?
— Когда ты была серьезно больна, вспомнить друзей или солнечные лучи можно было, только изменив всю картину мира, а она не допускала никаких перемен. Если человек отрезает себя от мира, на то всегда есть веская причина, и не одна. Теперь, когда ты вернулась в этот мир, у тебя появилась возможность вспомнить и то, что соседствовало с тьмой. А тьма казалась тьмой главным образом потому, что она противостояла свету любви и причастности к истине.
— Но Ир был прекрасным и тоже истинным, да и недостатка в любви там не было…
— Дело не в языке и даже не в богах, — ответила Фуриайя, — а в их власти отгораживать тебя от мира, чем и является болезнь.
— До чего же приятно побродить вместе с Лактамеоном, когда он в добром расположении духа! После кружка рукоделия, где меня никто не замечает, после репетиции хора, в котором я всем чужая, так здорово прогуляться до дому с тем, кто умеет смеяться, дурачиться, превращаться в красавца и читать стихи, от которых наворачиваются слезы, а взгляд устремляется к звездам.
— Ты сама понимаешь — понимаешь ведь, правда? — что сотворила его из себя: из своего собственного чувства юмора, из своей красоты, — мягко проговорила Фуриайя.
— Да… теперь понимаю. — Признание далось непросто.
— Когда ты в последний раз все это видела?
— То есть своими глазами?
Фуриайя кивнула.
— Да я, наверное, всегда это видела, особенно издали, с безопасного расстояния, но в течение многих лет это лишь приближалось. На прошлой неделе я тайно смеялась с Идатом и Антеррабеем. Они взяли стихотворение Горация и положили на хоральную музыку, а когда запели, я сказала: «Этот текст я знаю наизусть от начала до конца». И Антеррабей ответил: «Еще бы!» А потом мы стали пикироваться — шутили и в то же время подкалывали друг друга, и я сказала: «Научите меня математике», а они засмеялись, но признали, что я уже обошла их своими знаниями. Потом у нас возникла перебранка, мы сыпали оскорблениями, но и хохотали, и старались побольнее ранить. Тогда я и говорю Антеррабею: «Не моим ли пламенем ты горишь?», а он: «Разве игра не стоит свеч?» Я спрашиваю: «Тебе хватает и света и тепла?», а он: «На твой век мне хватит». А я ему: «На весь век? Навсегда? Это спорная территория, твоя территория».
— А понимаешь ли ты теперь, что Синклит был критикой отдельных участков твоего собственного разума? — спросила Фуриайя.
— Мне страшно, до сих пор страшно, что Избранные могут оказаться всамделишными. Вот бы научиться прогонять их по своему хотенью.
Фуриайя напомнила ей, сколь беспощадны были Избранные и какими неприглядными долго-долго оставались боги. Только теперь, когда она стала с ними бороться, они начали искушать ее остроумием и поэзией, потому как с привлекательными духами бороться куда тяжелее.
Пока у Деборы в памяти сохранялся свет, Фуриайя спросила:
— А как поживает твоя новая подруга — Карла? Вы с нею видитесь? — И Дебора стала рассказывать о том странном происшествии.
В последнее время они с Карлой виделись редко, но при каждой встрече между ними возникала особая душевная близость. Вероятно, им было бы нетрудно подружиться и в других обстоятельствах, но, поскольку они вместе лечились и теперь с боем выкарабкались, их привязанность освещалась ореолом начала жизни и новой борьбы. Днем Карла работала где-то лаборанткой, а вечерами вынужденно знакомилась с новыми веяниями, которые прошли мимо зарешеченных окон за пять лет ее болезни и три госпитализации.
Их сблизило схожее прошлое, множество страхов и хрупких, призрачных надежд, но со временем Дебора стала замечать, что при любом упоминании ее занятий рисованием и других нынешних интересов Карла едва заметно менялась. Лицо ее как-то ожесточалось, манера держаться становилась прохладнее. Прежде это не бросалось в глаза, поскольку из-за их недуга тонкие эмоции терялись в мире душевного хаоса, насилия и обманов, исходящих от всех ощущений и органов чувств. Но в один прекрасный день мир прояснился до такой степени, что Дебора, заведя разговор о творчестве, увидела отчуждение подруги. На фоне их новой жажды опыта и реальности эта непонятная отстраненность выглядела особенно явственной. Дебора не могла припомнить, чтобы Карла хоть когда-нибудь рассматривала ее работы, но на «четверке» наверняка видела с трудом раздобытые не без ее участия клочки бумаги, сплошь покрытые рисунками. Наверное, Карле они просто-напросто не понравились, по дружбе она держала язык за зубами и оттого злилась. Поэтому Дебора решила не вдаваться в подробности своего увлечения. В этом новом мире открылось так много интересного им обеим — стоило ли толкаться именно у этого окошка?
В минувшую субботу перед сном Дебора представляла, как будет рассказывать Карле про новую квартирантку и про хозяйского зятя. Ей приснился сон.
Как будто ее окутала зимняя ночь. В иссиня-черном небе зябко мерцали звезды. Над ослепительно-белыми холмами, открытыми всем ветрам, росли тени надвигающегося бурана. Под ногами хрустел наст, а Дебору занимали мерцающие звезды, и снежные блестки, и навернувшиеся на глаза холодные слезы. Какой-то глубинный голос произнес: «Тебе известно, правда, что звезды — это не только свет, но и звук?»
Прислушавшись, она различила колыбельную, которую напевали звезды, и хор этот был столь прекрасен, что она разрыдалась.
Все тот же голос приказал:
— Посмотри вдаль. — Она вгляделась в линию горизонта и услышала: — Видишь, там изгиб, кривизна. Нынче кривая темноты и скрытого ею пространства — это кривая истории человечества, где каждая отдельно взятая жизнь, с зарождения до смерти, образует свою дугу. Вершина этой кривой и есть поворот истории, а в конечном итоге — рода человеческого.
— Как узнать, где находится моя дуга? — умоляюще спросила она. — Смогу ли я выстоять под натиском века?
— Где твоя дуга, не скажу, — отвечал голос, — но могу показать, где дуга Карлы. Копни вот этот сугроб. Дуга ее зарыта и заморожена… Копай поглубже.
Голыми руками Дебора принялась разбрасывать снег. Он был очень холоден, но она трудилась с таким рвением, будто в этом сугробе лежало спасение. В конце концов пальцы наткнулись на что-то твердое. Она выхватила из снега свою находку. В руке у нее белел обломок кости, толстый и очень прочный, образующий длинный, крутой, ровный изгиб.
— Это — судьба Карлы? — спросила Дебора. — Ее творческий дар?
— Он у нее имеется, только очень глубоко — зарыт и заморожен.
Голос ненадолго умолк, а потом добавил:
— Но до чего же хорош… до чего прочен!
Дебора хотела еще поклянчить, чтобы узреть будущую форму собственного творческого начала, однако сновидение ушло, колыбельная звезд стихла, а потом и вовсе умолкла.
Наутро это яркое видение покинуло ее не сразу, а потому, когда к ней зашла Карла и они стали болтать о всяких мелочах, Дебора не могла сосредоточиться: ее ум занимали крупные звезды, а руки по-прежнему сжимали гладкую изогнутую кость.
— Не сердись, пожалуйста, — выговорила она и пересказала Карле свой сон.
Заслышав, как Дебора принялась раскапывать сугроб, Карла оживилась и стала едва заметно копировать движения Деборы, а узнав, что было похоронено под снегом, сказала:
— Ты и сейчас видишь эту штуку? Как она выглядит?
Дебора описала свою находку и передала, что сказал голос; тут Карла расплакалась.
— По-твоему, это правда… в самом деле?
— Я просто рассказываю, как было дело.
— Не привираешь?.. То есть… тебе взаправду был такой сон?..
— Да, конечно.
Карла утерла глаза.
— Сон и есть сон, да к тому же твой…
— Но он же взаправду был, — сказала Дебора.
— Единственная черта, которую я никогда не смогу переступить… — размышляла вслух Карла, — единственная тяга, в которой никогда не смогу признаться.
Выслушав рассказ Деборы, Фуриайя сказала:
— Ты всегда воспринимала свои способности как нечто само собой разумеющееся, верно? В отчетах, которые составляются на отделении, говорится, что ты умудрялась рисовать в любых условиях, вопреки всем ограничениям. Этот дар был твоим богатством, даже в разгар болезни, а теперь сравни, каково приходится другим, кому меньше повезло в смысле одаренности, до которой нужно еще дорасти. Даже ты вынужденно похоронила под забвением здоровую дружбу, изгнала из памяти солнечные времена. Думаю, этот сон сослужил тебе добрую службу еще в одном отношении: научил понимать Карлу. Очевидно, у многих ты вызываешь легкую зависть: да-да, я понимаю, это звучит как обывательское «везучая», но нет. Ты воспринимаешь как должное свой богатый и неисчерпаемый дар, за который другие отдали бы очень многое. Этот сон, как видно, чуть-чуть открыл тебе глаза. Он пришел к тебе как зов реального мира.
Слушая, как описывает ее Фуриайя, Дебора подумала, что жизнь еще не загублена и не проклята. Они сообща вспомнили древний ирский клич: «В молчаньи, во сне, перед вздохом и делом, всенепременно, нощно и денно, нганон вопиет из себя». Это тайное заклинание, обращенное к заклейменным, превратило Дебору в проводницу и сообщницу ирских происков. Сейчас уже мнилось, что этот ужас развеялся. Неужели ее прикосновение больше не было заразным? Неужели она могла любить и при этом не отравлять, наблюдать — и не губить? Могла ли при помощи обыкновенной кости свидетельствовать в пользу своей подруги?
Назад: Глава двадцать шестая
Дальше: Глава двадцать восьмая