Глава двадцать третья
Поскольку она собиралась — и уже начала — жить, новые цвета, грани и знания окрашивались какой-то лихорадочной пылкостью. По мере того как форма, свет и закон приобретали неизменные контуры, Дебора все внимательнее всматривалась в человеческие лица, говорила и слушала. Даже при ее застенчивости и трудностях восприятия чужих слов четвертое отделение с его нелюдимыми больными и загнанным персоналом виделось ей чересчур тусклым мирком. Нетерпеливо и неуемно выжимая на себя громоздкий штурвал своей больничной жизни, Дебора мало-помалу набирала высоту; изо всех сил тянула этот штурвал и почти слышала его скрип и скрежет. Медленно, но верно отвоевывала она то расстояние, которым доктора поверяли чувство ответственности: самостоятельный поход в докторский флигель (100 футов × 1 час стабильности); самостоятельная прогулка вдоль главного фасада (200 футов × 3 часа стабильности); самостоятельная прогулка вдоль главного и заднего фасадов (1 миля × 5 часов стабильности); и наконец попросила о переводе во второе отделение, где правило футочасов сулило возможность дорваться до книг, карандашей и альбомов для рисования. Теперь, ощутив это зыбкое, но крепнущее убеждение в том, что она жива, Дебора начала проникаться любовью к новому для нее миру.
— Раз я жива, значит во мне их субстанция — точно такая же, как вы не понимаете! — горячилась она в беседе с Фуриайей, указывая в ту сторону, где простирался внешний мир.
Когда она в последний раз лежала на втором отделении, там царили мрак и тишина, если не считать рева Синклита и рокота просыпающегося вулкана. Дебора не видела никого и ничего, за исключением дороги в санузел да очередей за подносами и за снотворным. В этот раз она нетерпеливо схватила постельные принадлежности, а потом заглянула в лицо каждой из медсестер, поинтересовалась, как их зовут, и понадеялась, что для нее найдется место в той спальне, что ближе к началу коридора, где шумно и оживленно.
Старшая сестра склонила голову набок:
— Ты вроде знаешь Карлу Стоунхэм?
— Она вернулась? Я… я думала, она уехала.
— Ну, она некоторое время наблюдалась амбулаторно, — произнесла сестра, старательно храня безучастность. — А теперь вернулась.
Карла сидела на своей кровати. При виде ее взгляд Деборы потеплел.
— Значит, вы, девушки, знакомы.
Сестра положила на кровать дополнительное одеяло и вышла.
— Привет, Деб.
Вроде бы Карла обрадовалась встрече, но явно была чем-то пристыжена и подавлена, и разум Деборы, потеплевший, как устремленный на Карлу взгляд, начал подсказывать: я твоя подруга, и нечего стыдиться. Она закрыла глаза, втискивая английские слова преданности в ирский язык.
— Может, я эгоистка — ну и пусть. Хорошо, что ты здесь… то есть там, где я.
Пока ее подруга застилала постель и раскладывала по местам вещи, девушки посплетничали: насчет мисс Корал и Элен, насчет последней выходки Мэри и сравнительных качеств медсестер «двойки» (кто из них прибежит, если начнется буча, а кто отсидится).
Затем Дебора проговорила:
— Никто и словом не обмолвился, что ты вернулась. — Она смотрела на Карлу в упор, и в этом взгляде сквозили все вопросы, которые, будучи высказаны вслух, нарушили бы границы дозволенного.
— Там бывает до жути одиноко, вот и все, — ответила Карла.
В знак особого расположения она предоставила Деборе право на один вопрос; Дебора выбрала самый простой.
— Тяжело было возвращаться?
— Ну… это равносильно поражению, — отвечала Карла, кивнув и мягко уйдя от прямого ответа. — На работе я была в изоляции… добираться долго, с самого утра ты как под гипнозом, кругом никого, кроме работниц: здрасте — до свидания. По вечерам ходила в кино или оставалась в комнате и штудировала учебные пособия, чтоб наверстать упущенное. Вскоре улицы стали напоминать мне улицы Сент-Луиса, дни были похожи один на другой, как там, и ощущения те же…
Ее лицо исказили следы знакомых мук. Запнувшись на полуслове, она сменила тему.
— Я не говорю, что это никому не удается, — зачастила она, — или что у меня самой в следующий раз ничего не получится… я вышла назло и не была готова… — Ее прервал звонок. — Мастерская трудотерапии, — объяснила она. — Идем, покажу.
Уличный воздух был пронизан колким зимним холодом. Мир показался Деборе несравненно прекрасным. Где-то за оградой Заповедника поднимался дым, и время от времени она улавливала его запах. Рядом с ней стояла подруга, а в мастерской ожидал альбом для ее новых рисунков. Она попыталась подавить чувство благодарности и растущее нетерпение, но глаза были наполнены едиными для всего рода человеческого красками, гранями и земными законами: движения и притяжения, причины и следствия, дружбы и принадлежности к миру. Откуда-то сверху до нее долетел крик; обернувшись, Дебора увидела мисс Корал, которая махала ей из окна «четверки».
— Похоже, снова в изолятор угодила, — заключила Карла, отсчитывая окна.
Они помахали в ответ и некоторое время объяснялись друг с другом жестами.
(Я ввязалась в драку) объяснила мисс Корал, жестикулируя в зарешеченном оконном проеме.
(Меня выпускают одну!) сообщила Дебора, как бы разрывая цепи и пританцовывая.
(Далеко?) спросила мисс Корал, делая вид, что смотрит в морской бинокль.
Дебора изобразила руками стену и, коснувшись ее ладонью, остановилась прямо перед ней.
(Атас!) предупредила мисс Корал, подняв руки к голове, изображая белые крылья велона, и тут раздался щелчок открывающегося замка.
(Счастливо!) помахав на прощание, мисс Корал исчезла.
Из служебной двери появилась санитарка, на ходу следя за их движениями.
— Девушки, что это вы делаете? — спросила она.
— Зарядку, — ответила Карла, — просто зарядку делаем.
Они продолжили путь в мастерскую, расположенную в одном из административных корпусов.
Если не присматриваться, там возникало ощущение уюта, но вскоре становилось ясно, что это одна лишь видимость. Пациенты занимались шитьем и лепкой, делали аппликации из кусочков ткани, а то и просто читали. Занятия по большей части были вполне обыденными, и Дебора тихо недоумевала. Казалось, изгои мироздания согревают руки у иллюзорного очага созидательного труда. Тщетно разыскивали они его нити, клочки, образцы, распуская старые шарфы и вывязывая из них новую реальность. Там, где полезность превозносилась до небес, «терапевтический» труд казался Деборе невольным ударом по самолюбию больных, которое, как предполагалось, должно было только крепнуть. Подруг встретила одетая в сине-белую полосатую форму инструктор по трудовой терапии.
— Ну, здравствуй, Карла, — произнесла она с преувеличенной радостью, а затем, переводя взгляд на Дебору: — Ты к нам гостью привела?
— Да, — ответила Карла, — мы только одним глазком взглянуть. Это Дебора.
— Ну конечно же! — с энтузиазмом подхватила наставница. — Мы ведь пересекались наверху, на «четверке»!
Работающие подняли головы. В мыслях Деборы возник образ инструктора в костюме охотника, который выстрелил посреди волнующегося на ветру пшеничного поля, вспугнув стаю встревоженных птиц. Карла поняла, что происходит, и на минуту отвернулась. Затем она объяснила:
— Сейчас Дебора на «двойке», мы соседки по отделению.
Лица расслабились, а руки снова принялись за работу.
Посетительницы ненадолго задержались; Дебору познакомили с несколькими пациентами-мужчинами; пока назывались их имена, ее мучил вопрос: что же могло привести сюда мужчин? Подруги вышли и направились к первому отделению, которое было открытым и даже располагало электрокофеваркой для пациентов и персонала.
— В основном, конечно, для врачей и сестер, — уточнила Карла, — но это показывает, на что ты можешь надеяться, а если у кого-нибудь из них в чашке останется кофе, то опивки, возможно, перепадут нам.
Дебора не захотела входить. Одного выстрела посреди пшеничного поля было на сегодня достаточно.
— Карла… ты была снаружи… то есть… на воле. Там такая же реакция, когда в помещение входят подобные нам с тобой?
— Да, случается, — ответила Карла. — Для поступления на работу необходимо получить справку, которую ты должна предъявлять по требованию, а время от времени к тебе приставляют социального работника. Порой бывает очень-очень трудно, но иногда люди оказываются лучше, чем ты ожидаешь. Многие работодатели хотят видеть «сертификат о состоянии здоровья» — очень важная, мол, вещь, но те люди, кто поумнее, испытывают за тебя гордость, потому что ты, наравне с ними, зовешься «личностью». Самое тяжкое — это когда все вежливы, говорят тебе «доброе утро», «спокойной ночи», а между тем пропасть между вами только растет. Эскулапы твердят, что виноват в этом сам больной. То есть я же и виновата. Если б я не так сильно волновалась, говорят они, общение протекало бы без проблем. Ну это легко сказать. Думаю, никто из эскулапов ни разу не пробовал влиться с таким клеймом на лбу в новую команду, где с тобой если и заговаривают, то лишь из жалости или нездорового любопытства.
Дебора посмеялась:
— Эскулапы! Отправляйтесь-ка на годик в горячие точки. А оттуда приезжайте в свой дурдом пациентами!
Карла тоже засмеялась.
— В горячие точки — без своего престижа, прав и чувства собственного достоинства. А когда сами окажетесь в шкуре сидельцев, насладитесь фальшивым «ладно-ладно».
На несколько минут они позволили себе эту игру, сводя счеты со всеми врачами, которые использовали свой престиж и определенную власть, чтобы отгородиться от пациентов. Деборе пришло в голову, что ни доктору Халле, ни Фуриайе, ни Новичку не понадобится уезжать в горячие точки, потому что они никогда не задраивали наглухо ворота между собой и пациентами.
— Забыла тебе сказать, — начала Дебора, когда они шли обратно к отделению. — Насчет Элен. Помнишь, мы смеялись ее шуткам, хотя до недавнего времени от них веяло холодом. А тут она вдруг стала проявлять какое-то подобие внимания к другим.
И Дебора рассказала Карле, как, уходя из четвертого отделения, столкнулась в дверях с Элен. Та дождалась, чтобы они на миг остались с глазу на глаз, и спросила: «А я разве не могу отсюда уйти?» — на что Дебора ответила: «Ну почему же нет?» Тогда Элен рассеянно произнесла: «Всякое бывает… всякое бывает» — словно ее впервые посетила такая мысль. Даже во сне она не бывала такой беззащитной. Конечно, когда за Деборой пришла медсестра, Элен напустила на себя свой обычный вид, погрозила кулаком, обозвала Дебору «тупой сучкой», а потом завопила ей вслед: «Ты меня еще попомнишь!» Но Дебора только улыбнулась, понимая, что Элен проклинает не ее, а это «всякое бывает».
Они прошли через незапирающийся южный подъезд и встретили врача-новичка. При виде Деборы он посветлел лицом.
— Привет! — улыбнулся он одними глазами. — С новосельем!
Разговаривал он уважительно. Однако Дебора не учла, что ей, скорее всего, ударил в голову первый хмель встречи с незнакомым миром. «Однако же Новичок не осуждает», — смиренно прошептала она ирским богам.
— Странно. Никогда об этом не думала, — говорила Дебора доктору Фрид, — о том, что у евреев существует своя форма нетерпимости. Раньше среди моих знакомых были только иудеи, а остальным я не доверяла ни на грош. Но ведь и новенький, доктор Хилл, и Карла — протестанты, Элен — католичка, а мисс Корал — из каких-то воинствующих баптистов…
— Ну и?..
— И у меня возникла забавная мысль. Я делаю из них иудеев, чтобы они стали мне ближе.
— А как ты это делаешь?
— Понимаете, мало просто забыть, что они другой веры, что они, как нам все время твердили, в конце концов предадут. Вдобавок к этому надо еще забыть, что они не евреи. Вчера Карла захотела узнать мое мнение об одном человеке. И я ответила: «Знаю я таких: плачет в Пурим, чтобы только выделиться». По виду Карлы и после долгих размышлений я поняла, что до нее не сразу дошли мои слова, так как она не еврейка.
— А ты можешь оставить людей такими, как есть, и любить, несмотря ни на что?
— Этому меня научила больница, — медленно выговорила Дебора. — Когда ты шизик, уже не важно, кто ты: шизанутый иудей или шизанутый евангелист…
Доктор Фрид обратилась мыслями к одной своей давней статье, в которой рассматривалось, какими способами врач может подготовить выздоравливающего пациента к тому, что его новообретенное здоровье неминуемо натолкнется на проявления безумия во внешнем мире. «У этой девушки, хотелось бы верить, здоровье когда-нибудь выразится в укреплении разума и увеличении степени свободы». Тут в ней возобладал профессионализм, и она заговорила вслух:
— Как хорошо, что ты сама дошла до этой идеи! Но я хочу поговорить о другом. Мне запомнился один твой рассказ — о том, как ты чуть не выбросила из окна свою сестру, совсем еще крошку, — и что-то до сих пор не дает мне покоя, что-то здесь не так. Расскажи-ка мне все сначала.
Дебора вновь пересказала свои воспоминания: как в колыбели лежало дитя, чья уродливость была очевидна для нее и почему-то совершенно незаметна для остальных; как она держала это маленькое существо в оконном проеме, но с появлением мамы чуть не сгорела от позора за свою ненависть и за это разоблачение, а потом, когда пришла любовь, ее все время трясло от мысли, что в тот день она могла убить Сьюзи. Над этим происшествием витал образ всеведущих, придавленных стыдом и унынием родителей, которые из милосердия помалкивали.
— Окно было открыто? — спросила Фуриайя.
— Да, но я помню, что распахнула его пошире.
— Настежь?
— Достаточно для того, чтобы высунуться вместе с ребенком.
— Понятно. Значит, ты распахнула окно, высунулась, чтобы проверить, достаточно ли широк проем, а потом взяла на руки малышку?
— Нет, я сначала взяла ее на руки, а потом решила убить.
— Понятно. — Фуриайя откинулась назад, как мистер Пиквик после доброго обеда. — Я сейчас выступаю в роли следователя, — заявила она, — и могу сказать: история твоя весьма сомнительна! Пятилетняя девочка берет на руки крепенькую новорожденную, подносит к окну, своим весом удерживает на подоконнике, а сама открывает раму, примеряется, как бы половчее высунуться наружу, поднимает малышку с подоконника и держит на вытянутых руках в проеме окна, готовая отпустить. Тут появляется мать, и в мгновение ока эта пятилетняя девочка втягивает сестренку обратно, та начинает плакать, и мать прижимает ее к груди…
— Нет, к маминому приходу Сьюзи уже была в колыбельке.
— Любопытно, — отметила Фуриайя. — Значит, либо я сошла с ума, либо ты сочинила историю про то, как в возрасте пяти лет вошла в комнату, где увидела лежащую в колыбели сестру и возненавидела ее до такой степени, что решила убить?
— Но я помню…
— Ты можешь помнить чувство ненависти, но факты говорят против тебя. Что сказала твоя мать, когда вошла? Что-то вроде «Положи ее!» или «Не урони малышку!»?
— Нет. Я точно помню. Она спросила: «Что ты здесь делаешь?» — и тут… я помню… тут Сьюзи заплакала.
— Больше всего в этой истории меня удивляет, что я была настолько занята твоими эмоциями — ненавистью и болью, — что упустила из виду факты, а они вопили о себе вновь и вновь, пока я не обратила на них внимание. Ненависть была реальной, Дебора, и боль тоже, но в том возрасте ты не смогла бы сделать и половины того, о чем рассказываешь, а стыд, который ты все эти годы приписывала родителям, на деле был лишь твоим собственным чувством вины за то, что ты желала смерти новорожденной сестре. Под влиянием ложной идеи своего могущества (от которой ты не сумела избавиться из-за болезни) ты преобразовала эти мысли в воспоминания.
— Нельзя исключать, что все произошло именно так, как я говорю. Долгие годы у меня не было ни малейших сомнений.
— Да, верно, — улыбнулась Фуриайя, — но ты больше не сможешь хлестать себя этой розгой. Тоже мне, убийца — пятилетняя кроха, ревниво созерцающая люльку какой-то самозванки.
— Колыбельку, — поправила Дебора.
— Такая, на ножках? Ты бы туда не дотянулась. С завтрашнего дня увольняюсь из сыскного агентства!
Дебора вернулась в ту комнату пятилетней девочкой, которая, стоя рядом с отцом, разглядывает новорожденное дитя. Ее глаза — на уровне костяшек отцовских пальцев; она поднимается на цыпочки, чтобы сквозь прутья заглянуть внутрь.
— Я к ней даже не прикасалась, — растерянно проговорила она. — Даже не прикасалась…
— Коль скоро ты вернулась в те дни, давай пройдемся по ним вместе, — сказала Фуриайя.
Дебора стала рассказывать, насколько ярким был год, сменившийся вечным мраком. Она исследовала быстротечный, волшебный отрезок времени, когда в будущее смотришь с надеждой. Теперь ей открылось, что в тот год, даже под гнетом ложного убийства и свержения с трона принцессы, она все же не была приговорена к уничтожению. В то время — оно сейчас нахлынуло мощной волной смысла — она еще была верна жизни и дышала жаждой настоящего и будущего.
Из солнечного пятого года своей биографии она вернулась в слезах. При виде ее слез Фуриайя покивала:
— Одобряю.
Тут Дебора поняла, что ее счастливое детство и есть доказательство того, что на ней не лежит печать генетического проклятья — проклятья крови и плоти. Было время, когда она страдала, но все же светилась жизнью. Она разрыдалась. Этот плач, хриплый, неудержимый, горький, еще был для нее внове, и когда он затих, Фуриайе пришлось спросить, хорошо ли Дебора «выплакалась», почувствовала ли его целительную силу.
— Какое сегодня число? — спросила Дебора.
— Пятнадцатое декабря. А что?
— Просто мысли вслух. В Ире время течет по своим законам. Вы же знаете: там два календаря и даты исчисляются промежутками между судебными заседаниями Синклита.
— Да.
— Так вот: я сейчас вспомнила, что сегодня — Четвертое Восхождение к Анноту. Иными словами, сейчас мы в восходящем календаре.
От испуга она даже не смогла признать, что, похоже, каким-то чудом вознеслась из Ада в Чистилище.
Когда Дебора вышла из докторского флигеля, чтобы вернуться в отделение, шел ледяной дождь. Холод мира причин и следствий пробрал ее до костей и наполнил чувством благодарности, потому как он подчинялся законам и сезонам земли. В Заповеднике чернели влажные ветви деревьев. Высоко над головой она увидела Идат, ступавшую по могучей ветви. Покровы богини мерцали, как воздух над огнем.
«Страдай, жертва», — приветствовала ее Идат.
«О, Идат! — отвечала Дебора по-ирски. — Земля сейчас так прекрасна… почему же это столь разрушительно — принадлежать и к Иру, и к Данности?»
«Ну не прекрасна ли я на этом дереве?» — спросила богиня.
Вопросы на языке Ира были особенно мучительны, потому что их знакомая форма предоставляла мнимую возможность спрашивать о чем угодно. Идат-Лицедейка простых ответов не давала.
«Останусь-ка я, пожалуй, женщиной, — говорила она теперь. — У тебя, по крайней мере, будет пример для подражания».
Дебора знала, что никогда не станет подражать Идат. Они отличались во всем, но прежде всего Идат была богиней, причем невозможно прекрасной, никак не связанной с миром Данности. Когда Идат плакала, слезы ее превращались в бриллианты. И жила она не по земным законам.
«Останься со мной», — молила Дебора, обращаясь к Иру и добавляя слово, означавшее «навсегда». Ответа не было.
За ужином Карла выглядела особенно взвинченной. Руки дрожали, землистое лицо приобрело болезненный вид. Дебора постаралась ее успокоить, глядя на нее «чистыми» земными глазами, но все напрасно. Когда налили кофе, чашка выскользнула из трясущихся рук Карлы и разбилась, словно хрупкая реальность их общего бытия. Еще не смолк звон разбившегося фаянса, а сидящие за столом уже сориентировались в этой структуре, и в душе у каждой знакомыми дорожками пробежал страх.
Тогда Дебора взяла в свои ладони руки Карлы. Руки успокоились. Успокоилась Карла. Все произошло очень быстро, быстрее, чем промелькнула мысль о том, что время и сезоны Ира измеряются внутренним настроем, а Четвертое Восхождение к Анноту — подходящее время для риска… быстрее, чем воспоминание о неоплаченном долге перед Сильвией и о том, что она до сих пор мечтала поцеловать Макферсона, — все это ушло куда-то далеко. Дебора взглянула на Карлу. Лицо подруги по-прежнему было бледным, как от пощечины, но все же она выглядела лучше. Руки расслабились. Никто не произнес ни слова, и вскоре медсестра, объявляя об окончании ужина, слегка подняла свою белую руку — ровно настолько, чтобы всем было видно, и почти все пациентки поднялись из-за столов и вышли. И тогда, по этому знаку, Деб осознала, что она открылась Карле. Поднимаясь по лестнице, она думала, что, наверное… нет, «наверное» — это слишком сильно сказано… что на треть от «быть может» она уже некто больший, чем бывшая-почти-убийца. Она — притом что… земной мир бьет как кулак, он есть, и этого не отменить и не забыть… — чуть более здоровая.