Глава восемнадцатая
Была весна, пора нетерпения и страсти. В душе у Джейкоба образовалась жуткая пустота — промоина от стремительного течения времени. Младшая дочь оканчивала среднюю школу, и Джейкоб пришел на выпускной вечер, где звучали песни и речи, молитвы и клятвы, но пустота все углублялась, не зная пределов. Он внушил себе, что день выпуска должен стать для Сьюзи настоящим праздником, не омраченным напоминаниями о Деборе. Но, вопреки голосу совести, благим намерениям, обещаниям, данным жене и себе самому, выбросить из головы старшую дочь не получалось. Почему Деборы сейчас не было рядом?
Вот уже вторая весна пришла без нее; намного ли приблизилась Дебора к созданному для нее идеалу скромности, послушания и женственности, который он носил в своем сердце? Ни на шаг. Улучшений не было вовсе. Из актового зала гуськом выходили юные девушки в белых платьях — воплощение невинности. Джейкоб повернулся к Эстер, которая ради Сьюзи выбрала для себя потрясающий наряд, известный среди родных как «коронационное одеяние».
— Почему мы не можем привезти ее домой, ненадолго? Съездили бы всей семьей на озера.
— Нашел время! — шикнула Эстер.
— Нет такого закона, чтобы держать ее взаперти! — шепотом настаивал Джейкоб.
— Видимо, такие поездки ей не на пользу.
— Зато мне — на пользу… пусть хоть изредка что-нибудь будет мне на пользу!
Вечером они повели Сьюзи в шикарный ресторан. Она хотела остаться в компании одноклассников, но Джейкоб, чувствуя, как ускользают от него и время, и красота, и насыщенность дней, настоял в кои-то веки на своем. А коль скоро он так грезил семейным торжеством, праздник с самого начала не задался. Сьюзи сидела потупившись, а Эстер совсем загрустила, потому что присутствие одной дочери неизбежно наводило на мысли о другой, отсутствующей. Джейкоб знал: чтобы символ не пошел трещинами, не стоит перегружать его смыслом, но ничего не мог с собой поделать. Застолье омрачалось тоской.
Чтобы разрядить обстановку, Эстер надумала все же упомянуть старшую дочь:
— Дебби мечтала сегодня быть с нами или хотя бы подарок прислать, будь у нее такая возможность.
Подняв на мать невозмутимый взгляд, Сьюзи сказала:
— Она и была с нами. Когда нам вручали аттестаты, вы о ней заговорили, а потом еще раз, когда мы построились перед выходом.
— Чушь! — отрезал Джейкоб. — Никаких таких разговоров у нас не было.
— Ну хорошо, допустим, вслух вы ничего не говорили, но вид у вас был такой… — Сьюзи задумалась, как бы поточнее описать, какое выражение принимают в подобных случаях родительские лица, но не решилась произнести слова, что лезли ей в голову и вызывали только болезненное смущение.
— Чушь! — повторил Джейкоб и отмахнулся. — Какой там особенный вид… чушь!
Сьюзи поймала на себе материнский взгляд. Отец, как всегда, прятал голову в песок. Прояви милосердие, безмолвно убеждала Эстер. Сьюзи опустила глаза на белое выпускное платье и потеребила пуговку.
— Вы заметили девочку, которая передо мной аттестат получала? Так вот: у нее брат — это просто мечта…
Хотя пациенты клиники недоумевали, почему их специфический недуг не воспрепятствовал смене времен года, весна все же пришла в полном блеске. Больным «четверки» оставалось лишь досадовать, что мир, сломавший им жизнь, не только не понес наказания за свои грехи, но и, судя по всему, процветает. А когда Дорис Ривера стянула волосы в узел, надела костюм и примерила пошловатую улыбку, многие подумали, что она вступила против них в сговор с весной. У Супруги Отрекшегося была на сей счет своя теория:
— Да это шпионка. Я сто лет ее знаю. Она продалась оппозиции, все берет на карандаш, а когда ее записи появляются в печати, их не вырубишь топором.
— Будем снисходительны, — призвала Мэри, подопечная доктора Доубен, форменная мать Тереза. — Будем снисходительны, невзирая на то что она подцепила все дурные болезни, какие только можно себе представить. А кроме того, ее интимные органы поражены инфекциями, которые занесли ей дуроломы без роду без племени. А кроме того, у нее шизофрения самого грязного, позорного свойства. — Вещала она громогласно, и в ее тоне появились всем знакомые угрожающие нотки.
— До чего же вы, психички, смешные, — сказала Мэри, подопечная Фьорентини.
Разгорелась драка.
По всему отделению давно гуляли вихри гнева и страха; конфликты вспыхивали стихийно, неудержимо, на ровном месте.
— Почему-то очень многие больные оказались в изоляторах, — размышляла вслух новая практикантка.
— Когда проштрафятся еще человек пять-шесть, можно будет укладывать валетом, — ответила Дебора.
— Да уж… да… — соглашалась на бегу Ухмылка-Номер-Три.
Отвернувшись, Дебора в который раз прицелилась тапком в настенные часы:
— Смахивают на ее ухмылку.
— Все лучше, чем твоя морда, — бросила Элен.
— Ты просто свою давно не видела!
И опять началась потасовка.
— На отделении такое случается, — объясняли бывалые санитарки новеньким. — Но вообще у нас тишь да гладь.
Новенькие не верили. Будущие медсестры вечно тряслись от страха, но этой группе, направленной на «четверку», никто бы не позавидовал. А две их предшественницы, «трахнувшись мозгами» после завершения клинической практики, сами угодили в дурдом.
— С кем поведешься, — шептали в клинике, — от того и наберешься.
А потому четыре студентки сестринского колледжа боязливо жались друг к дружке, образуя единственный островок юности, красоты и здоровья, отколовшийся от весны. Никогда еще носительницы ядовитых нганонов не ощущали свою отчужденность столь остро, как в тот день. Элен и Констанция доходили до рукоприкладства, чтобы посбивать с незваных соперниц их особинку, а у Деборы был свой подход к обезличиванию новых практиканток, которые в итоге просто растворялись в анонимности больничного уклада. Она видела в них только мутно-белые кляксы. Она слышала только разговоры о ней самой и особые распоряжения. Такая самозащита от всего, что ново и красиво, срабатывала лучше любых потасовок. Дебора использовала этот прием помимо своей воли, но не противилась. Ее угнетали не только миловидность и живость студенток, но в равной мере их чужеродность, из-за которой Дебора начинала стыдиться своего безумия.
Как-то раз, ближе к вечеру, сидя на полу близ поста, под строгим надзором враждебного циферблата, Дебора подслушала разговор двух студенток.
— Новенькая, со второго отделения? Куда ж ее положат?
— Без понятия, но, как видно, она там шороху навела — будьте-нате, если сюда переводят.
— Вспомни, как Марсия нам говорила: «У них то просветление, то помутнение». Будем надеяться, эта под себя не ходит и кушает через рот! — Они захихикали.
Хихиканье, по сведениям Деборы, было рефлекторным проявлением тревоги, но, когда позже в отделение внесли Карлу, совсем сломленную, такую же изможденную, какой была Дорис Ривера, Дебору охватила жгучая злоба к расплывчатым белым кляксам. Они высмеивали не кого-нибудь, а Карлу — чистую душой, настолько чистую, что она даже не разозлилась, когда Дебора в свое время ужалила ее в самое больное место.
При виде Деборы рядом с Карлой никто бы не заподозрил, что они подруги. Чтобы не навязываться (хотя люди в здравом уме далеки от таких соображений), Дебора не поздоровалась; а кроме того, в период обострения Карла могла отреагировать на приветствие агрессией, а то и животной яростью, в чем позже стала бы раскаиваться. Отводя глаза, Дебора с каменным лицом выжидала, чтобы Карла подала ей тайный сигнал узнавания.
По этому сигналу девушки двинулись навстречу друг другу, изображая полное равнодушие. Дебора слабо улыбнулась, но тут произошло нечто странное. В плоской, туманно-серой, двухмерной пустыне ее восприятия Карла проявилась в трех измерениях и в цвете, отчетливая и невыдуманная, как глоток горячего кофе или пробуждение в «ледяном мешке».
— Привет, — слегка нараспев произнесла Дебора.
— Привет.
— Курить будешь?
— С меня поблажки сняты.
— Ясно.
Позже Дебора приметила Карлу возле санузла: та дожидалась под дверью, чтобы санитарка запустила ее в помывочную.
— Захочешь — приходи ко мне ужинать.
Карла ничего не ответила, но во время раздачи ужина пришла со своим подносом в самую дальнюю общую палату, куда теперь поместили Дебору.
— Можно?
Дебора подвинулась, чтобы Карла могла присесть в изножье кровати, где поровнее. (Здравствуй-здравствуй, моя трехмерная, многоцветная подруга. Как же я рада тебя видеть.) Вслух Дебора только сказала:
— Дорис Ривера вернулась — и снова ушла.
— Ну да, мне сказали.
Взглянув на Дебору, Карла — опять же чудом, как в тот раз, когда вернула подруге способность видеть, — вроде бы кое-что разглядела под каменной маской.
— Слышь, Деб… все путем. Мне потому пришлось вернуться, что замахнулась я на все сразу, в том числе и на отца… да и другие причины были. Но я не сдаюсь; просто устала, вот и все.
Глаза ее наполнились слезами, и Дебора, застывшая от смущения и тревоги при виде чужой скорби, могла только гадать: что же есть такого в земном мире, если утопающие раз за разом бросаются в этот зловещий океан хаоса, еще не порозовев и не отдышавшись после предыдущей попытки.
«Почему, как ты думаешь, они способны плыть, как другие, хотя поверхностное натяжение их нганонов нарушилось уже при первом утоплении?» — прокричала Дебора Лактамеону.
«Идат его знает, — ответил бог. — Для некоторых ничего невозможного нет».
Душевные мышцы Деборы напряглись от страха.
«Значит, по-твоему, их нганон не вредоносен по своей сути, а… избирателен?»
«Так и есть».
«Но мы с ней подруги. Я ведь ее отравлю, если в ней нет моей субстанции!»
«Именно так».
«Мыслимо ли такое противоречие Закону? Сам Закон гласит: „Нганон притягивает себе подобное“. Значит ли это, что я притянула совсем другую субстанцию, и если да, то скажи: почему?»
«Очевидно, в наказание, — отозвался Лактамеон. — Бывает, что мы насылаем проклятие на других в наказание самим себе».
Дебора перевела глаза от бога к Карле, у которой все еще текли слезы. Видимо, Обман частично заключается в том, что ты лишь притворяешься, будто знаешь код, но после долгих, мучительных лет, когда до ключа уже рукой подать, последняя ступенька рушится, и опять тебя встречают только хаос, анархия и гогот.
«Мы с нею дружили! — кричала Дебора вслед удаляющимся богам. — По ней было незаметно, что она пострадала…»
«У вас разные субстанции; нганоны ваши не схожи. Ты ее погубишь», — отвечали боги.
Когда Карла перестала плакать, Дебора телесно еще находилась в изголовье койки, но мыслями была уже далеко.
По какой-то непостижимой причине к Деборе прикипела одна из практиканток. Деловито, с беспричинной, докучливо веселой преданностью эта девушка — расплывчатое белое пятно на сером фоне и невнятный голос — следовала за Деборой как привязанная, когда та появлялась «на людях».
«Болезнь твоя серьезней, чем тебе кажется, — сказала себе Дебора по-ирски. — Земляне обычно выбирают самых никчемных и бросают их Богу. На тебе, Боже, что нам негоже. И такие вот Деборы — что обглоданные косточки. А посему отныне будет мне имя: Косточка».
На ирском получилось очень смешно, и она расхохоталась вслух, но тут же сделала символический ирский жест руками, изображая при этом беззвучный, как того требовал Ир, смешок.
«Кто тут у нас веселится?» — откликнулся на ее шутку Антеррабей.
«Косточка Божья, кто ж еще? — ответила она, и они вместе хохотали до тех пор, пока у нее внутри не утихли земные муки. — Что с нею, блаженной, станется, когда Бог учует такое подношение!» Они еще посмеялись.
«То-то удивится перепотевшая студенточка, замахнувшаяся на Небеса!» И опять смех, но сменился он грустью, потому что Дебора не чувствовала в себе сил попросить практикантку, чтобы та больше не ходила за ней по пятам и не донимала нравоучительными шумами.
Весна была в полном разгаре, и Дебора, которая раз за разом открывала Фуриайе секреты, страхи, пароли для перехода из одного своего мира в другой, делала это лишь для того, чтобы ускорить свою капитуляцию перед вездесущим обманом, неминуемым, как Судный день или полет Антеррабея в нижние пределы. Ее не покидало бодрящее чувство отстраненности от мира, и какое-то время она даже репетировала роль в драме судьбы, оттачивая высокое искусство элегантного изображения смерти.
Фуриайя всплеснула руками:
— Да ты не только больная, господи прости, ты еще дитя малое!
— И что из этого?
— Да то, что помочь тут нечем — ты еще не наигралась, так что актерствуй и делай то, чего душа требует. Прошу только об одном: дай мне возможность разглядеть, где заканчивается болезнь, против которой брошены все наши силы, и начинается детство — верный признак того, что ты стопроцентно земная девушка и будущая женщина. — Пристально вглядевшись в Дебору, она улыбнулась. — Подчас наша с тобой работа становится такой напряженной — нужно разобраться и с секретами, и с симптомами, и с призраками прошлого, — что невольно забываешь, насколько сухой и бессмысленной может выглядеть вся эта терапия до той поры, пока больному не откроется реальность мира.
Дебора взглянула на захламленный письменный стол. Зачастую вид его приносил ей облегчение; сейчас перед ней оказалось бесформенное старое пресс-папье, на котором глаза и ум отдыхали после трудного многочасового сеанса. Дебора остановила на нем взгляд: хоть и знакомое, оно не могло ей навредить. Фуриайя проследила за ее взглядом.
— Знаешь, из чего оно сделано?
— Из агата?
— Нет, не из агата. Это редкий вид окаменелого дерева, — объяснила Фуриайя. — Когда я окончила, как у вас говорят, среднюю школу, отец повез меня в Карлсбад. Там изготавливают в высшей степени причудливые изделия из камня и разных горных пород, а эту вещицу я купила в тамошней сувенирной лавке.
Фуриайя впервые обмолвилась о прошлом и о своей личной жизни. В свое время, когда между ними только-только зарождалась доверительность и Дебора начала борьбу за свой рассудок, вынуждая себя оставаться танкуту (открытой) под натиском испытующих вопросов, Фуриайя в конце сеанса поднялась с кресла, отломила прекрасную длинную веточку от распустившегося на подоконнике цикламена и сказала:
— Как правило, я не обламываю цветы, но этот ты заслужила. Кстати, подарков я тоже не дарю, так что пользуйся.
За принятие в дар земных цветов Ир послал ей два жестоких наказания; от второго она оправилась лишь через несколько дней — к тому времени дивный цветок увял и засох. Теперь Фуриайя вручала ей следующий подарок: крошечную частицу себя. По деликатности эта памятка не могла сравниться с краткой передышкой от испытующих вопросов или от невысказанного требования «соберись»; Фуриайя подразумевала: «Доверяю тебе одно из моих воспоминаний, как ты доверяешь мне свои». От этого она, даром что не вышла из детства, вторично почувствовала, что ее признали равной.
— Интересная была поездка? — спросила Дебора.
— Не то чтобы очень интересная, но я «проветрилась», как говорит нынешняя молодежь. Я почувствовала, что выросла, да к тому же мне выпала честь поехать туда с отцом, окунуться вместе с ним во взрослый мир. — Ее лицо озарилось светом того давнего счастья. — Ну что ж! — Финальным жестом она положила руки на колени. — Обратно на каторгу, да?
— Да, — кивнула Дебора и приготовилась закрыться в себе.
— Нет, постой. Еще кое-что. Хочу предупредить заранее, чтобы ты свыклась с этой мыслью. В начале лета я приглашена в Цюрих, на конференцию. Затем у меня начнется отпуск, а дальше нужно будет поучаствовать в симпозиуме, чтобы завершить одну научную работу, которую более откладывать невозможно.
— Это надолго?
— Уезжаю двадцать шестого июня, возвращаюсь восемнадцатого сентября. Я договорилась, чтобы на время моего отсутствия для бесед с тобой была организована замена.
В ходе следующих сеансов Фуриайя рассказала о профессионализме своего коллеги, о возможных обидах в связи с кажущимся отторжением, о том, что этот новый врач не станет копать слишком глубоко, но, по крайней мере, станет представлять земной мир в борьбе Деборы против ее цензоров, синклитов и прочих сил Ира. Все это прозвучало бойко и уверенно, однако Дебора узрела здесь свершившийся факт, смазку для извечной дыбы, на которой ломаются хребты.
— Мне тут многие врачи знакомы, — задумчиво произнесла Дебора. — Крейг, например, затем Адамс — у нее Сильвия лечится. Эту я видела в деле, она мне понравилась. Однажды я разговорилась с Фьорентини, когда его среди ночи вызвали, но самый лучший все-таки Халле. Он рассказывает, что виделся с моими родителями, когда меня сюда оформляли. С ним я тоже поговорила, ему можно доверять…
— Они работают с полной нагрузкой, — перебила Фуриайя. — Тобой займется доктор Ройсон.
Механизм был смазан, дыба стояла наготове. Согласие Деборы было пустой формальностью.
— Мой третий рельс, — сказала она.
— Что это значит?
— Вольный перевод одного ирского слова: «Повинуюсь».