Книга: Я никогда не обещала тебе сад из роз
Назад: Глава пятнадцатая
Дальше: Глава семнадцатая

Глава шестнадцатая

Не одну неделю Эстер Блау переживала и мучилась, не решаясь поведать Сьюзи о болезни сестры. Кто не слыхал о напыщенных старомодных мелодрамах с безумными персонажами, вроде потерявшей рассудок женщины из «Джен Эйр»; о бедламе, о сотнях затемненных домов, где за прочными стенами брезжат туманные надежды, о еще более туманных историях из туманных воспоминаний, о маньяках-убийцах, которые через потомков несут свою порчу в будущее? «Современное естествознание» много чего прикрывает официальной ложью, но в умах — как в воспаленных, так и в здравых — под поверхностью фактов по-прежнему живут извечные страхи. Обыватели принимают на веру новые теории, новые доказательства, но зачастую их вера оказывается не более чем ширмой: поскреби — и откроется голый, откровенный ужас, накопившиеся за десять тысяч поколений залежи страхов и наговоров.
Эстер не могла примириться с мыслью, что для Сьюзи знакомый образ сестры вытеснится шаблонной картиной существа с безумным взором, одетого в смирительную рубашку и посаженного на цепь в мансарде. Теперь она понимала, что именно такая картина представилась им с мужем, Джейкобом, когда они впервые услышали скрежет замков, увидели оконные решетки, а потом содрогнулись от пронзительного женского вопля, донесшегося откуда-то из-под высокой крыши. И все же Сьюзи надлежало узнать правду; откладывать долее уже не было возможности. Младшая дочь взрослела; не вечно же шушукаться у нее за спиной, да и нечестно ограждать ее от своих глубочайших тревог. Но чтобы открыть ей правду, требовалась определенная осторожность и профессиональная уверенность. Они решили доверить этот разговор доктору Листер. Но та ответила отказом, пояснив, что это обязанность родителей.
— Спешки нет, — сказал Джейкоб.
Эстер знала, что «спешки нет» — это всего лишь лазейка, куда он тихо ускользает, чтобы ничего не делать. Закрой глаза — и проблемы нет, все будет чудно-чудно-чудно. Но и это — ложь. Так они и уклонялись то в одну сторону, то в другую, пока Эстер наконец не взяла верх. После ужина, когда Сьюзи поднялась из-за стола, чтобы поупражняться на пианино, ее окликнула Эстер:
— У нас к тебе серьезный разговор.
В собственном голосе ей послышалась нелепая смесь весомости и смущения. Чопорно застыв на стуле, она стала втолковывать младшей дочке, что Дебора сейчас в «санатории», под медицинским наблюдением, но болезнь ее — не телесного, а душевного свойства. Когда они углубились в эту скользкую тему, заговорил и Джейкоб: он встревал, уточнял, пояснял одно, другое, третье, выдавая за истину то, в чем сам был далеко не уверен.
Сьюзи невозмутимо слушала с высоты своих двенадцати лет. На ее лице не промелькнуло ни малейшего признака понимания тех слов, которые выдавливали из себя родители. Когда они умолкли, она еще выждала, после чего с расстановкой заговорила:
— А я все думала: почему в этих выписках сообщается только о том, что делается у Дебби в мыслях, а какой у нее пульс, какая температура — об этом ни словечка.
— Ты читала выписки?
— Нет. Я слышала, как вы бабушке что-то там зачитывали, а один раз — дяде Клоду, вот я и подумала: странно, про больных обычно не так пишут. — Она едва заметно улыбнулась — как видно, вспомнила и другой случай, который ее озадачил. — Теперь все сходится. По крайней мере, ясно.
И ушла в ту комнату, где стояло пианино. Через несколько минут она вернулась к родителям, которые в ошеломлении сидели за кофе.
— Она же не выдает себя за Наполеона… правда?
— Конечно нет!
Потом они скованно и горько рассказали про оптимизм врачей, обсудили преимущества ранней диагностики, подчеркнули, что сила их терпения и любви тоже склоняет чашу весов в пользу Деборы.
Сьюзи сказала:
— Скорей бы она вернулась… я иногда очень по ней скучаю. — И вернулась к неизбежному Шуберту.
Родители долго не могли оправиться от такой пропасти между ожиданиями и реальностью. Когда Эстер отпустило напряжение, она обессилела.
Джейкоб медленно проговорил:
— И это все?.. Я хочу сказать… это и вся ее реакция, или же она в самом деле нас не услышала? Или, когда пройдет шок, она вернется с таким видом, какого я боялся с самого начала?
— Не знаю, но, возможно, пушечный выстрел, которого мы страшились, уже отгремел.
Джейкоб глубоко затянулся сигаретой и вместе с дымом выдохнул душевную муку.

 

— Какое чудо — твой родной язык, — заметила Фуриайя, — в нем есть меткие выражения. Например, про тебя можно сказать: сидишь как в воду опущенная.
— Английский ничем не лучше ирского.
— Хвалить одно — не значит хулить другое.
— Неужели? Чем плохо играть со смертью? — (В ладони удобно лежала рукоять острого меча акселерации; Дебора заточила его на совесть. Царица Ира — а также его жертва и пленница — права всегда и во всем.)
— Но твои ошибки дорого обошлись, разве нет? — мягко спросила Фуриайя. — В лагере ты указала не на ту девочку.
— Я ошибалась сотни раз. Но поскольку я была страхолюдиной, развратницей и ни на что не надеялась, да еще пропиталась ядовитой субстанцией и отравляла других, мне приходилось делать вид, будто я во всем права. Окажись я, ко всему, еще и виноватой… даже в мелочах… что бы мне осталось?
Уловив с собственных речах слабый, зализывающий раны призрак былого тщеславия, она рассмеялась.
— Даже в Пернаи — в пустоте — меня тянуло хоть что-нибудь для себя урвать.
— Все мы таковы, — сказала Фуриайя. — Неужели ты стыдишься? А для меня это лишь признак того, что ты вросла в земное племя ничуть не менее прочно, чем в ирское. По-твоему, твоя, как ты выражаешься, субстанция действительно ядовита?
Дебора принялась объяснять ей ирские законы, управляющие основной субстанцией каждого человека. Люди отличаются друг от друга именно этой концентрированной субстанцией, которая зовется нганон. Нганон формируется в каждом человеке под влиянием вскармливания и жизненных обстоятельств. Да, по ее мнению, она сама, как и горстка других землян, имеет совершенно особый нганон. Поначалу ей думалось, что она одна стоит особняком от всего человечества, но на «четверке» нашлись и другие немертвые, отмеченные тем же пороком. Ядовитый экстракт, нганон, пропитал даже ее вещи. Ни в школе, ни в лагере она никому не разрешала брать и даже трогать свои книги, карандаши, одежду, зато сама одалживала или похищала разные мелочи у других, выжидала, чтобы выветрился чужой нганон, а потом наслаждалась чистотой и прелестью этих сокровищ.
— Но ты мне рассказывала, что в лагере подкупала других детей присланными мамой конфетами, — заметила Фуриайя.
— Ну да. Конфеты были в коробке, затянутой в целлофан, — обезличенные. Пока упаковка не вскрыта, экстракту взяться неоткуда. Только через день-два гниль Деборы проникает сквозь обертку. Конфеты я раздавала почти сразу.
— И покупала пару часов хорошего отношения.
— Я держала себя за врунью и трусиху. Но к тому времени Избранные стали входить в силу и ставили это клеймо направо и налево.
— И на это ощущение накладывалось твое раннее развитие, которое приходилось всячески подтверждать, и вечные дедушкины заверения в том, что ты особенная.
Дебора отвлеклась, и острый докторский взгляд заметил, что она чего-то ждет.
— Антеррабей… — позвала по-ирски Дебора.
— Ты сейчас где? — перебила доктор Фрид.
— Антеррабей! — выкрикнула по-ирски Дебора. — Выдержит ли она такую тяжесть?
— Что случилось, Дебора? — спросила врач.
Адресовав богу свой стон, Дебора в отчаянии обратилась к смертной:
— Антеррабей прознал, что я увидела… о чем я должна говорить. Зачем я только ее увидела, почему она не спряталась, эта диковина… эта штука.
Дебору затрясло. Фуриайя дала ей плед, и она, дрожа, свернулась калачиком на кушетке.
— Во время войны… — проговорила Дебора, — я была японцем.
— Настоящим японцем?
— Я носила маску американки.
— Зачем?
— Я же была Врагом.
Дебора считала это самой главной тайной, и доктору Фрид приходилось раз за разом просить ее говорить громче.
Пришлось объяснить, что в возрасте девяти лет, благодаря умению погружаться в Ир и без видимых изменений всплывать из его немыслимых глубин, она получила от Ира необыкновенный дар: способность к преображению. С год она была попеременно дикой лошадью и бронзовокрылой птицей. Сейчас Дебора продекламировала ирское заклинание, которое в свое время освободило ее птичий облик от всяких следов некрасивой и всеми нелюбимой девчонки: «Э, квио квио крнру фк Ир эдат темохику’ браоун элепр кирир…» («Легкокрылая, с пеньем взмываю над каньонами сна твоего…»).
Когда она была этим великим крылатым созданием, ей думалось, что прокляты и неправы земляне, а не она — совершенство красоты и гнева. Ей думалось, что спящие и незрячие — это они.
С началом Второй мировой войны, когда для американцев названия тихоокеанских островов превратились в язык шаманства и ада, Синклит сказал ей: «Они ненавидят этих японцев, точь-в-точь как всю жизнь ненавидели тебя». И падающий Антеррабей с почтительной улыбкой добавил: «Но ты — не из их числа, Легкокрылая».
Тогда она вспомнила обрывок какой-то радиопередачи: «Кто не с нами, тот против нас!» И Синклит выкрикнул: «Значит, ты и есть тот враг, с которым они бьются!»
Как-то поздно вечером, перед сном, Дебора переродилась в пленного солдата-японца. Под личиной американской девочки-еврейки, знавшей только американский город и пригород, узкие вражеские глаза высматривали подходящий день, чтобы сбросить эту маску. Врага терзало боевое ранение — неотступные, невыносимые муки, причиняемые опухолью; а ум его, одержимый странным языком, будоражили сны о побеге. Ненависти к своим тюремщикам солдат не испытывал, не желал им поражения в этой войне, но данность теперь придавала смысл непримиримым противоречиям, которые жили у Деборы внутри, а потому надругательство над потаенным женским естеством, горькое сокрытие раны, секретный язык, плен, а также блеск и убожество заявления Ира «Ты не их роду-племени» находили хоть какое-то объяснение.
В тот день, когда окончилась война на Тихом океане, Антеррабей заставил Дебору разбить стакан и потоптаться на осколках стекла. Боли она не чувствовала, и врач, с содроганием извлекавший осколки, пришел в ужас и некоторое недоумение от ее «солдатского» терпения.
— Хотя бы окаянные докторишки считают меня храброй! — по-ирски сказала Дебора Лактамеону.
— Ты — пленница и жертва, — отозвался Лактамеон. — Мы не приближали твое спасение.
— Значит, ты скрывала свое второе «я» от окружающих, — отметила Фуриайя. — А от Ира — тоже?
— В Ире ему места не было — оно существовало только в земном измерении.
— И потому в обязанности Цензора входило обеспечивать его секретность. Разве не так? Не могу понять, каково место Цензора в твоих владениях.
— Цензору положено меня охранять. Вначале его поставили у врат Междуземья, чтобы в земных разговорах не выплыли тайны Ира. Он следил, чтобы до землян не дошли голоса и обряды Ира. Так и получилось, что со временем Цензор превратился в тирана. Стал контролировать все мои слова и поступки, даже когда я находилась за пределами Ира.
— Но этот Цензор вместе со всем Иром был всего лишь попыткой осознать и объяснить реальность, выстроить некое подобие истины, в границах которой ты могла бы существовать. Итак, — заключила доктор, — в этом вопросе еще многое нужно рассмотреть и исследовать. Теперь ты больше не жертва; мы с тобою бойцы за твою благополучную, надежную жизнь.
Когда больная ушла, доктор Фрид сверилась с настольными часами. Сеанс получился затяжным и вконец ее вымотал, хотя она уложилась в отведенное время. Напряженное внимание и соучастие отняли столько сил, что она уже не знала, выдержит ли крики и агонии других больных, назначенных на вторую половину дня, и острые вопросы студентов, проходящих цикл психиатрии. Так, что еще на повестке дня? Она заглянула в лежащий на столе ежедневник. Ах да, семинар. И, о чудо, у нее в запасе оставался целый час. Вот уже три недели пластинки с записями Шумана так и лежали нераспакованными на картотечном шкафу. Из памяти взывал Бетховен. Почему ей вечно не хватает времени? Она потянулась и направилась в гостиную, тихонько напевая какие-то отрывки. Это Шуман или Бетховен? Доктор, как вы нынче себя чувствуете?
Доставая со шкафа и вскрывая посылку, она думала о пациенте, чей лечащий врач обратился к ней за консультацией по поводу неразрешимой, на первый взгляд, проблемы. Нет. Хватит с нее больных. Она включила проигрыватель и поставила первую пластинку. Комнату наполнили милые сердцу, нежные мелодии Шумана. Мысленно она погрузилась в немецкий язык и поэзию своей юности. Сидя с закрытыми глазами в мягком кресле, она отдыхала. Но тут, уже в двенадцатый раз, задребезжал телефон.

 

Когда Дебора возвращалась на отделение, все та же кошмарная туча опустилась еще ниже; послышался ропот Избранных, и Цензора, и всего Ира. От надвигающегося ужаса Дебора решила нарушить молчание. Увидев, что старшая сестра собирается уходить, Дебора побежала за ней, но язык не слушался; дверь захлопнулась, дневная смена ушла. Заступила вечерняя смена, а угроза маячила совсем близко и готовилась к захвату. Перед тем как ее накрыло волной, Дебора подбежала к дежурной сестре, которая пересчитывала сданные после ужина ложки.
— Мисс Олсон…
— Да!
— Сейчас нагрянет… прошу вас… я не выдержу этого удара. Мне нужно укрыться в ледяном мешке, иначе конец.
Сестра подняла на Дебору пристальный, проницательный взгляд. А потом сказала:
— Хорошо, мисс Блау. Ступайте, ложитесь.
Волна, как и следовало ожидать, нахлынула с неудержимой силой, в оглушительных раскатах желчного хохота, но чувства покинули Дебору лишь отчасти. Цензорский голос, подобный пеплу за зубах Деборы, оглушительно скрипел над ее мысленным слухом: «Пленница и жертва! Неужто ты не понимаешь, почему мы это сделали? Тебя ждет Третье зеркало — ожидание последнего обмана. Ты оказалась в этой больнице — это входило в наши планы. Мы разрешили тебе довериться этой докторше. Ты открывала ей все больше и больше тайн. И нынешняя будет последней. Ты выложила достаточно — увидишь теперь, как она поступит, в сговоре со своим миром!» И у Деборы зубы рассыпались в прах от этого скрежещущего пеплом хохота.
С одеревеневшим лицом Дебора вошла в изолятор и легла на холодные простыни, но когда грянуло полное Возмездие, она, туго запеленутая, уже металась и дергалась на койке, которая не сдвинулась ни на дюйм…
Много позже она пришла в себя. Огляделась, начала видеть. Новообретенная четкость зрения была сродни блаженству. На другой койке тоже лежал белый кокон, но Дебора не знала, кто в нем скрыт.
— Элен?
Молчание. Прошло много времени. Кровообращение в ногах почти прекратилось; от долгих часов соприкосновения с мокрыми простынями горели пятки. Дебора откинулась на спину и всем телом потянулась, чтобы облегчить давление на прочно связанные лодыжки. Поневоле расслабившись, она передохнула, пытаясь сберечь все ту же остроту зрения, что позволила ей заглянуть вглубь рассудка. Минуло более четырех часов; вот-вот придут санитары и освободят ее из «боевых доспехов», которые теперь только причиняли боль. Но санитары не спешили. Боль нарастала. Под туго стянутыми простынями ощутимо распухали щиколотки и голени; Дебора безуспешно старалась ослабить путы, но даже эти мучения не могли заглушить жгучую боль в обескровленных ступнях. В попытке уменьшить нагрузку на кости ног Дебора вызвала острые спазмы обеих икроножных мышц. Когда она обнаружила, что не может снять судороги, ей оставалось только стиснуть зубы и ждать. Никто так и не появился. Она заскулила.
— Мисс Блау… Дебора… что с тобой?
Неузнаваемый голос доносился со второй койки.
— Кто это? — спросила Дебора, страшась нового обмана.
— Это Сильвия. Что стряслось, Дебора?
Дебора повернула голову, и сквозь боль пробилось изумление.
— Никогда бы не подумала, что вы меня замечаете, а тем более знаете по имени, — сказала она.
Сильвию все привыкли рассматривать как бесполезный предмет больничной мебели. Дебора устыдилась, что прежде отвечала ей молчанием на молчание.
— Больно, но не смертельно, — сказала Сильвия. — Ты сама-то как?
— Господи… такое мучение. Долго мы тут лежим?
— Часов пять-шесть. Нас упаковали одновременно. Покричи — может, кого дозовешься.
— Не могу… Я кричать не умею, — ответила Дебора.
Время шло; боль нарастала и в конце концов отомкнула ей голос. Дебора завыла во все горло, надеясь, что Ир не усмотрит в ее воплях признаков малодушия и не обречет на вечные кары. Но на зов никто не откликался, и Дебора умолкла. У Сильвии вырвался короткий хрипловатый смешок:
— Я и забыла, что лунатики на луну воют.
— Как вы это выдерживаете? — спросила Дебора.
— У меня, как видно, кровообращение получше твоего. Обычно я боли вовсе не чувствую, разве что на лодыжках ремни слишком туго затянут или рана кровит… О! На ночной кухне свет погасили. Три часа ночи, стало быть.
Самой Деборе не приходило в голову определять время по больничному распорядку дня, по наступлению светлого и темного времени суток или по привычкам отдельных медиков, а потому ее изумила проницательность той, которая всегда, за исключением единственного случая многомесячной давности, существовала где-то между жизнью и смертью.
— Сколько мы уже тут валяемся?
— Ровно семь часов.
Никто так и не пришел. По лицу Деборы текли слезы, но смахнуть их не было возможности. В темноте, озаряемой пламенем боли, падал Антеррабей, восклицая: «Обман! Обман! Час пробил!»
Никого. Дебора поняла, что хрупкое доверие опять сделало ее уязвимой для холодного ветра и холодного скальпеля. От жгучей боли, которая вонзалась ей в ноги, она застонала.
— Боже, какие изощренные пытки!
— Ты про ремни, что ли? — спросила Сильвия.
— Нет, про надежду!
И тут к ней стало подбираться отражение заключительного обмана — Долгожданной Близкой Смерти.
— Я вижу тебя, Иморх, — выдавила Дебора, впервые в жизни переходя на ирский язык при посторонних.
Вошедшие наконец санитары обрадовались, увидев, что Дебора затихла.
— Молодец, успокоилась.
Идти она не могла, но санитары ночной смены никуда не торопились: Деборе разрешили посидеть, чтобы сошли отеки, голени приобрели естественный цвет, а ступни не подворачивались при каждом шаге.
Прежде чем оставить Сильвию одну в беспощадном электрическом свете, еще не распеленатую, Дебора обернулась, решив поблагодарить подругу по несчастью за сочувствие. Санитары насторожились, когда Дебора направилась к чужой койке.
— Сильвия…
Но Сильвия уже мало чем отличалась от предмета мебели: она вновь превратилась не то в куклу, не то в статую, узнаваемую лишь по внешней оболочке; живое существо выдавал только пульс, хотя и тот угадывался не сразу.

 

Смириться с неотвратимым роком оказалось проще, чем терпеть маленькое «быть может». Дебора так давно готовилась встретить заключительный обман, что увидела в нем едва ли не облегчение. Когда настало время идти в докторский флигель, на горизонте Ира столпились Избранные, и боги, и все прочие.
— Иду с тяжелым сердцем, — сказала им Дебора, — как никогда. Я не собираюсь храбриться угодничать. Довольно с меня уловок. Довольно уступок. Я отказываюсь играть в эту Игру и пойду на смерть, изображая неведенье.
При виде знакомой приветственной улыбки Фуриайи Дебору на миг захлестнул поток сомнений. Быть может, она не знает, подумала Дебора. Но то была наивная, глупая мысль. Последнее превращение — это смерть или кое-что похуже; так говорилось и давным-давно, и вчера вечером; ее первая просьба о помощи — насмешка, не более того — прозвучала на земном языке и была исполнена с легкостью, с большой легкостью. На ледяной койке она, доверчивая душа, отступилась от своей исключительности. А этим здесь умело пользовались. И зубы, и ноги до сих пор ломило от их шутки. На фоне сполохов боли маячила все та же черная тень — известное наперед Приближение. Чья рука смогла бы приблизить конец столь же твердо и бесповоротно, как огненная длань этой женщины, которая теперь сидела перед ней?
— Ну что? — спросила Дебора.
— Ну что? — ответила Фуриайя.
Дебору захлестнул гнев.
— Понятно, что мы здесь вынуждены играть по определенным правилам и что есть игра, где жертва должна только подчиняться. Но эта игра мне известна, как известен и ее финал. К чему обрекать меня не просто на смерть, но еще и на слабоумие? Ладно! Пусть у меня дурная голова. Но обман и последнее превращение уже рядом, так что делайте бросок — не стоит больше тянуть!
— Что мы имеем? — Фуриайя, старательно храня невозмутимость, слегка покачала головой. — Ты рассказываешь мне про японского солдата, про то, как стала исключительной, особенной. Я всеми возможными способами подтверждаю, что ты, извлекая на свет столь сокровенные тайны, ни на минуту не рискуешь потерять мое доверие. А на другой день ты приходишь сюда и заявляешь, что наше с тобой общее дело — это великий обман и предательство.
— Они прознали, что я готова, — сказала Дебора. — Когда я нашла в себе силы позвать на помощь, они разглядели мое доверие и спрятали за пазухой камень, чтобы разбить цветочный горшок.
— Почему-то у тебя в уме смешались больница из прошлого и больница нынешняя. Я ни за что не предам твоего доверия.
— Неужели в вас нет ни капли жалости? — вскричала Дебора. — Все так боятся закапать кровью пол в гостиной. Только и слышу: «Не могу видеть страдание»; а потом: «Ступай-ка ты умирать в другое место!» Начало уже положено, а вы опять твердите про какое-то доверие: вроде как все «мило-мило»!
— Сейчас, глядя на тебя, когда ты далеко не в лучшей форме, я вряд ли скажу «мило-мило». Что случилось между нашей вчерашней беседой и сегодняшней? Если ты говоришь, что уже положено начало Последнему Предательству, то сделай одолжение, растолкуй мне… растолкуй нам обеим, откуда это видно.
Медленно, но верно доктор Фрид вызывала Дебору на откровенность. Столь же медленно, шаг за шагом, Дебора признавалась, почему сама просила о холодном обертывании.
— Над этим даже можно посмеяться, — с горечью выговорила она. — Примерно так ведут себя здравомыслящие люди при виде гремучника. Начинают звать на помощь, убегают, запирают двери, забиваются под кровать, а позже, когда змея уже поймана, грохаются в обморок. Я уже приготовилась к неминуемому нападению, но забыла, что стою на их земле, которую им ничего не стоит выбить у меня из-под ног.
Рассказывая, как она не могла допроситься помощи, как сносила издевки и хохот Ира, Дебора переполнялась неподдельной гордостью за свои почти разухабистые ответы на вопросы Фуриайи.
— Ты уверена, что это продолжалось так долго?
— Совершенно уверена.
— Значит, ты действительно звала на помощь…
— Вы ведь сами никогда не были на психиатрическом лечении, правда?
На лице Фуриайи не промелькнуло ни тени улыбки; Деборе еще не доводилось видеть своего лечащего врача в такой мрачности.
— Да, верно… Прости, но я могу только гадать, что здесь кроется. Но это не значит, что я не способна тебе помочь. Впрочем, перед тобой тоже будет стоять важная задача: объяснять мне все досконально и проявлять немного терпения, если я вдруг окажусь непонятливой.
Она продолжала, и на ее лице вновь отразилось недоумение.
— Впрочем, сдается мне, что в свете твоих неприятностей ты чересчур довольна собой. По-моему, ты слишком легко отступаешься, поэтому разреши напомнить еще раз: я тебя не предам.
Тут Дебора вспылила.
— Докажите! — вскричала она, припоминая, с какой милой улыбкой учителя, врачи, вожатые в лагере и родственники годами прибегали к обману и только делали ей хуже.
— Доказательство непростое, зато надежное, — ответила Фуриайя. — Время.
Назад: Глава пятнадцатая
Дальше: Глава семнадцатая