Chez Bob
Я с трудом пробралась в квартиру на Пейтонс-лейн. Коридор загромождали разнообразные временно хранящиеся там предметы: четыре шины от «Райли 1,5-седан» 1957 года (все, что осталось от катастрофической попытки Боба стать автовладельцем, — это длинная история, которую незачем рассказывать); лампа в стиле ар-деко, которую нам так и не удалось починить; чучело императорского пингвина — Боб не удержался и купил его, зайдя как-то в аукционный зал на Уорд-роуд, но в конце концов мы сослали чучело в коридор из-за испускаемого им странного запаха смерти и плохо переваренной рыбы.
Вопреки моим стараниям квартира оставалась чудовищно грязной. В ней воняло карри и курительными палочками со странной ноткой асафетиды. Боб никогда не вытирал пыль и не прибирался («Нет смысла бороться с энтропией») и, казалось, притягивал к себе всевозможный мусор, как ходячий мусорный контейнер.
Важной частью моей мечты об уходе от Боба был мысленный образ места, где я буду жить без него, — незахламленное белое пространство, в котором нет ничего, кроме меня. Может быть, кофейный столик. Ваза с зелеными яблоками без единого изъяна. Из колонок поет Джони Митчелл. Белый ковер.
Ибо все это время я ожидала, что Боб изменится — станет энергичней и интересней нынешнего. То есть превратится в другого человека. Очень медленно — мучительно медленно — до меня дошло, что этого никогда не будет. Вначале Боб мне нравился, потому что был Бобом (бог знает почему). Теперь он мне не нравился — по той же самой причине. Я жила с человеком, главным хобби которого была игра на воображаемой гитаре и который совершенно искренне намеревался стать таймлордом, когда вырастет.
— Эй, — сказал Боб при виде меня.
На нем была фуфайка, связанная его матерью, — видно, когда мать вязала, она представляла себе идеального Боба, несколько больше натуральной величины. Еще на нем были прямые джинсы, которые я превратила в гигантские клеша, вставив клинья из старой фланелевой простыни цвета антисептической мази.
Он лежал, распростершись на полу, и с трогательной нежностью созерцал фотографию девочки в центре таблицы для настройки телевизора. Лучи кинескопа были так же необходимы Бобу, как другим людям — кислород. Боб утверждал, что из-за «трехдневной недели» у него страдает обмен веществ. Маленький портативный черно-белый телевизор Боб купил на единственный в жизни летний заработок — деньги, которые заплатили ему за пересчет деревьев в Кэмпердауне для городского паркового управления. На самом деле он и не думал пересчитывать каждое дерево по очереди, а просто бросал взгляд на рощицу и решал: «Похоже, их тут штук двадцать». Нетрудно догадаться, что он, как правило, был весьма далек от истины.
— Где ты была? — спросил Боб.
— С тобой. Ты что, не помнишь?
— Нет.
Боб доедал двухдневные остатки бирьяни из ресторана «Лахор» на Перт-роуд. Курица в этом бирьяни с анатомической точки зрения неприятно походила на кошку. Боб не имел никакого понятия о сбалансированной диете. Когда мы только познакомились, он питался «рыбными ужинами» из кафе «Глубокое море», слабо разнообразя их жестянками собачьей еды («Почему же нет?») и банками холодного детского питания. Последнее, на взгляд Боба, было самым разумным вариантом — ни готовки, ни грязной посуды, всех забот — выбрать между «Бараниной с овощами» и «Грушей с заварным кремом» (или взять и то и другое). Боб говорил, что это питание зря тратят на детей. Его жизнь омрачало лишь то, что «Хайнц» не выпускает рыбу с жареной картошкой в таких же баночках.
Мне не сразу удалось перевести его на более традиционную студенческую пищу — сосиски с жареной картошкой, яичницу и фасоль в томате, жареный мясной фарш с чем угодно, рыбный пирог. Последняя концепция неизвестно почему сильно удивила Боба. Он повторял: «Ух ты, РЫБНЫЙ пирог», пока я не попросила его перестать. Один раз я взяла его с собой в «Бетти Уайт» на Хай-стрит, и у него никак не укладывалось в голове, что в одном и том же магазине могут продаваться и рыба, и овощи. «Это… неестественно!» — сказал он. Впрочем, разведение рыбы на фермах он считал еще более неестественным.
А что будет, если я не уйду от Боба? Что, если наш черепаший забег в сторону любви и верности окончится у алтаря? Что будет, если я займу пустоту в форме жены, зияющую рядом с Бобом? Молодая жена. Мы купим стандартный домик постройки «Барратта» для молодой семьи — с сантехникой цвета авокадо и кожаным гостиным гарнитуром из трех предметов. Если у нас родится дочь (вот странная идея!), мы назовем ее Апатией. Хотя нашим редким и скучным упражнениям в миссионерской позиции, кажется, недоставало страсти, чтобы породить на свет нечто настоящее и долговечное — ребенка. Даже по имени Апатия. К тому же Боб скорее станет сверяться с мистером Споком, чем с доктором Споком, и ему нельзя даже газонокосилку доверить, а не то что коляску с ребенком.
Я всей душой надеялась, что Боб — лишь репетиция, нечто вроде пробных отношений, как бывает пробный экзамен. Подготовка к настоящему. Потому что я всячески пыталась представить Боба в настоящей жизни, но видела его только в позе тюленя на кожаном диване — вот он смотрит «Джеканори», зажав в руке огромный косяк.
— Тебе только что звонили, — сказал он, рассыпая по ковру холодные желтые рисовые зерна.
— Кто?
— Не знаю. Какая-то женщина.
— Моя мать?
— Вроде нет.
Конечно нет. Что это мне в голову пришло. У Норы нет телефона. У нее и электричества-то нету.
— Она была… какая-то странная.
— Странная? В смысле, странно говорила?
— Так точно, капитан.
Мне никогда никто не звонил. Телефон у нас был только потому, что за него платили отец и мать Боба — Боб-старший и Сильвия: они хотели, чтобы у Сильвии была возможность время от времени напоминать Бобу, что ему нужно помыться и что не стоит есть на завтрак «Ангельский восторг».
По виду Боба ни за что нельзя было догадаться о том, что где-то в Эссексе у него есть более чем вменяемая семья. Он сам обычно отрицал этот факт, потому что она была апофеозом мещанского приличия. Меня странным образом привлекала семья Боба — Боб-старший, Сильвия, сестра Боба Черри и резвая лабрадорша Сэди: они жили той самой банальной, нудной, рутинной жизнью, о которой я всегда мечтала, ели жареную курицу, меняли постельное белье, по воскресеньям совершали скучные вылазки на семейной машине, ходили по ковролину с ворсом из натуральной шерсти, ездили отдыхать в Испанию, принимали гостей, наливая им напитки из бутылок, стоящих в баре. Для меня семья Боба была самой привлекательной его чертой.
Почти каждые каникулы мы проводили у них — в убаюкивающей атмосфере их дома в Илфорде, бесконечно более нормального, чем Норин ветхий островной особняк. Боб во время этих визитов вел себя как обычно — спал бо́льшую часть дня, а потом весь вечер и часть ночи околачивался по дому, ожидая, чтобы родители ушли спать; после этого он забивал косяк и смотрел конкурс бальных танцев по телевизору.
Боб спал в своей прежней комнате — Сильвия очень старалась, но так и не смогла изгнать оттуда запах Боба-подростка: дурманящую смесь грязных носков, немытой крайней плоти, ночных поллюций и пронесенного контрабандой пива. Комната была по-прежнему оклеена обоями с рисунком на футбольную тему, и ее все так же украшали старые машинки Боба и мягкие игрушки гротескно-искаженной формы, любовно связанные для него Сильвией.
Меня же отправляли в ссылку в гостевую спальню — чтобы предотвратить «эскапады», как выражался Боб-старший. «Охота была», — выразился по этому поводу Боб-младший. Интерьер гостевой комнаты был несколько стерильным, но вполне милым, с разбухшими розами на обоях, вязаным тряпочным ковриком на полу, свежевыкрашенными в цвет магнолии деревянными деталями и тонкими занавесками в цветочек, пропускавшими оранжевый свет газоразрядных уличных фонарей. Я проводила там долгие часы, поглощая по очереди все предоставленные гостям печатные материалы (старые выпуски «Нэшнл джиогрэфик», затрепанные Агаты Кристи, «Ридерс дайджест») и прислушиваясь к звукам хорошо поставленного хозяйства. Я не могла не думать о том, насколько счастливей было бы мое детство, будь моей матерью Сильвия. В сущности, я бы выросла совсем другим человеком. Вместо этого я в самые важные для развития характера годы подвергалась воздействию Норы, ее безалаберных привычек, ее философии laissez-faire («Ну, если не хочешь идти в школу, так и не ходи»).
— Я учила тебя пользоваться свободой воли, — обиженно говорит Нора.
Удивительно, что я получила хоть какое-то образование. Я кое-как продралась сквозь старшие классы приморских школ — последним пунктом нашего анабазиса стал городок Уитли-Бэй. Лишь посадив меня на поезд на вокзале в Ньюкасле, Нора уволилась из заштатной гостиницы и уехала к себе на родину, в летний дом Стюартов-Мюрреев.
— И что же сказала эта загадочная женщина? — спросила я у Боба.
Он пожал плечами:
— Ничего.
— Ну что-то она должна была сказать. Нельзя же сказать ничего.
— Она сказала: «Можно поговорить с Эвфимией?» — подчеркнуто терпеливо произнес Боб.
— А ты что ответил?
— Что здесь таких нет, конечно.
Боб страшно изумился, когда я объяснила ему, что Эффи — это уменьшительное от имени Эвфимия. «Ну, как Боб — от Роберта, понимаешь?» Он, кажется, обиделся, что я не сказала ему об этом раньше. И это человек, который первые несколько недель нашей связи думал, что меня зовут Ф. И., словно я некое сокращенно именуемое учреждение или завуалированная непристойность.
Никто никогда не называл меня Эвфимией. Никто, никогда в жизни. Кто же может знать меня под этим именем? Разумеется, только человек из моего стертого прошлого. Память Норы была подобна самой истории — неполная, склонная к ошибкам и забвению, — но ведь наверняка на свете есть и другие люди, которые помнят. Лучшая подруга, кузина, школьная учительница.
Позвонили в дверь. Это оказался Шуг. Он просочился в квартиру, уселся на диван и утонул в комиксе про Человека-паука.
— Я ненадолго, — пробормотал он, — мне надо бежать, у меня сегодня много дел, много встреч.
— Угу, а мне надо в сортир, — ответил Боб, словно в этом ответе был какой-то смысл.
Шугу, в отличие от Боба, всегда предстояли какие-то дела и встречи. Он вечно исчезал, отправляясь в загадочные поездки, выполняя таинственные поручения. То в Уитфилд «повидать кой-кого», то в деревню «прочистить мозги» (обычно с обратным результатом), то на юг на какой-нибудь музыкальный фестиваль. Во всяком случае, он так говорил. Как-то раз он повстречался мне в городе, одетый (как ни странно) в форму армейского резервиста, а другой раз я увидела, как он качает на качелях на Лужайке Магдалинина Двора ребенка лет двух или трех. Может, он вел двойную жизнь. Наверно, лучше предупредить Андреа, пока она не вляпалась в историю с двоеженством. Впрочем, зато в этом случае ей будет о чем писать.
— Мне надо работать над рефератом, — сказала я и ушла в спальню, поскольку было очевидно, что в присутствии Боба с Шугом мне покоя не видать.
В спальне было холодно, как в холодильнике, и мне пришлось надеть перчатки, которые мешали попадать по клавишам. Я печатала на древнем маленьком ундервуде с кривой буквой «т», из-за которой все напечатанное казалось шутливым и удивленным, хотя на самом деле это почти всегда было не так. Мне, хоть умри, нужно было успеть к сроку. Марта хотела получить первый вариант «Мертвого сезона» к ближайшей пятнице, «а не то…». Я печатала с трудом, одним пальцем.
Мадам Астарти шла по набережной к своей палатке. Море сегодня утром было синим и бескрайним, так что не скажешь, где граница между ним и небом. Словно стоишь на краю бесконечности.
— Добрутро, Рита, — сказал рыбник по имени Фрэнк, пока мадам Астарти отпирала киоск.
Ларек Фрэнка был произведением искусства — селедки, выложенные в елочку, и колеса из трески с мутными рыбьими глазами. Сегодня на прилавке царил большой серебристый лосось с долькой лимона во рту и гирляндой петрушки вокруг шеи. Большинство людей называли мадам Астарти Ритой — ее это всегда удивляло, потому что на самом деле ее звали вовсе не так.
Киоск мадам Астарти стоял на самом бойком месте, между рыбным ларьком и бомбой. «Бомба» была торпедой времен Второй мировой войны, вделанной в бетон, с табличкой, перечисляющей погибших на войне жителей Моревилля. Торпеду, конечно, разрядили, но время от времени, сидя у себя в киоске в двух шагах от смертоносной груды металла, мадам Астарти задумывалась: в самом ли деле бомба умолкла навеки? Мертвая тишина.
— Слыхали про труп-то? — бодро спросил Фрэнк.
Из другой комнаты доносилась громкая невнятная музыка. Похоже на Deep Purple, но могла быть вообще любая группа с барабанщиком. Я слышала, как Боб и Шуг постепенно погружаются в травяные грезы. В своем фантазийном будущем они совместно владели процветающим предприятием по сбыту легких наркотиков и там целыми днями обсуждали тонкости приключений Удивительных братьев-придурков. Они декламировали друг другу нечто вроде наркоманской мантры: «Красный ливанский, синие точки, пакистанский черный, марокканский ноль-ноль, ТГК». Чтобы заглушить их, я надела теплые наушники, сделанные, увы, из кроличьего меха.
— О чем задумались, мадам Астарти? — сказал ей в ухо шелковистый голос.
Она слегка взвизгнула и подскочила.
— Вы меня до смерти напугали! — Она потерла трепещущее сердце (точнее, место, где оно, по ее мнению, находилось, — на самом деле там располагалось левое легкое).
Лу Макарони засмеялся и приподнял шляпу (кажется, такая шляпа называется «федора», но мадам Астарти не была в этом уверена).
Лу Макарони заменял Моревиллю мафию. Конечно, он был не настоящий мафиози, но большинство горожан разницы не видело. Семья Макарони основала империю кафе-мороженых («Лучшие шарики на всем севере!»), полностью вытеснив конкурентов со всего северо-восточного побережья (или «Йоркширской Ривьеры» — на этом названии настаивал Вик Леггат, глава местного совета), а затем расширила свою деятельность, включив в нее залы игровых автоматов, лавочки по продаже рыбы с жареной картошкой и вообще все, что может дать прибыль.
— Слыхали? — спросил Лу Макарони. — В море нашли тело. Какой-то женщины.
Он явно был расположен остаться и поболтать, но мадам Астарти это пугало.
— Хорошо, ну что ж, мне пора, — сказала она, возясь с висячим замком, на который запирала свою будку. — Много дел, много встреч — сами знаете, как это бывает.
— О да, — засмеялся Лу. — Я и сам забегался, как последняя собака.
«Бедная собака», — подумала мадам Астарти.
Наверно, я заснула, потому что в следующий миг меня разбудил звонок телефона. Похоже, в квартире больше никого не было. Я кое-как перебралась через остатки бирьяни с кошатиной, раскиданные по полу. Подняв трубку, я услышала пустоту — сосредоточенное отсутствие звука, должно быть таящее в себе неска́занные слова и незаданные вопросы. Потом раздался щелчок — на том конце повесили трубку, — и наступила мертвая тишина.
Я нашла записку от Боба. Кривым крупным почерком первоклассника он сообщал, что они с Шугом пошли на концерт Джона Мартина в «Новой столовой» университета. Телефон снова зазвонил. На этот раз я мгновенно схватила трубку. У меня в ухе загремел повелительный голос Филиппы Маккью, напоминая мне, что сегодня я должна сидеть с ее дочерью.
— Ты ведь не забыла?
— Нет, — вздохнула я, — не забыла.
Конечно забыла.