Глава шестая. Торжества
Это снова одна из тех глав, где, как утверждает колумбийский флоринолог профессор Бонджорно, сатирический гений Моргенштерна расцвел во всем своем безоговорочном блеске. (Этот человек так и изъясняется: «безоговорочный блеск», «изумительные изречения» – без конца.)
Глава о торжествах – в основном подробное описание чего? Бинго! Торжеств. Типа до бракосочетания восемьдесят девять дней, каждый флоринский туз устраивает жениху с невестой «культмероприятие», и Моргенштерн страница за страницей живописует, как развлекались тогдашние богатеи. Какие рауты, кто что ел, кто оформлял интерьер, как рассаживали гостей, чтоб не передрались, – в таком ключе.
Тут есть лишь одна любопытная деталь, хоть она и не стоит форсирования сорока четырех страниц: принц Хампердинк все внимательнее и учтивее с Лютиком и даже слегка урезает свои охотничьи забавы. Что важнее, имеют место три последствия неудачной попытки похищения: (1) все свято убеждены, что похищение спланировал Гульден, и отношения между странами, говоря мягко, натянутые; (2) Лютика все обожают, поскольку ходят слухи, будто она вела себя очень храбро и даже вышла живой из Огненного болота; и (3) принц Хампердинк наконец-то стал в своей стране героем. Прежде он был непопулярен – помешан на охоте, бросил страну гнить, когда отца поразило слабоумие, – но едва он успешно предотвратил похищение, все сообразили, что этот малый, оказывается, храбрец, повезло им, что он унаследует трон.
Короче, на сорока четырех страницах нам описывают где-то первый месяц празднеств и пиров. И вы как хотите, а я считаю, что жизнь возобновляется лишь потом. Лютик в постели и в изнеможении, час поздний, закончился очередной бесконечный бал, она предвкушает сон и размышляет, в каких морях сейчас Уэстли, а великан с испанцем – интересно, что с ними? И наконец тремя торопливыми флешбэками Моргенштерн возвращает нас к тому, что мне представляется сюжетом.
* * *
Когда Иньиго очухался, над Утесами Безумия еще стояла ночь. Далеко внизу грохотали воды Флоринского пролива. Иньиго заворочался, заморгал, хотел протереть глаза, но ему не удалось.
Он был связан. И обнимал дерево.
Иньиго опять сморгнул обморочную паутину. Он стоял на коленях перед человеком в черном, он готовился к смерти. У победителя явно были иные соображения. Иньиго не без труда огляделся – вот она, шестиперстовая шпага, утраченным волшебством сияет в лунном свете. Он вытянул подальше правую ногу и коснулся эфеса. Теперь все просто – осторожненько подтаскиваем шпагу, хватаем одной рукой, а теперь еще проще – рубим путы. Иньиго встал – закружилась голова; он пощупал за ухом, куда ему вмазал человек в черном. Шишка – ну да, крупная, но беда невелика.
Основная беда в другом – что теперь?
На случай, если план не выгорел, у Виццини имелось строжайшее предписание: «Вернись к началу». Вернись к началу, дождись Виццини, перегруппируйся, перепланируй, начни заново. Иньиго даже сочинил стишок для Феззика, чтобы великан запомнил, как поступать в час нужды: «Болван, долдон, вернись к началу – таков закон».
Иньиго точно знал, где все началось. Работу они получили в Воровском квартале Флоринбурга. Как обычно, Виццини договаривался один. Встретился с заказчиком, они ударили по рукам, он расписал план, и все это было в Воровском квартале. Значит, туда Иньиго и дорога.
Вот только он терпеть не мог Воровской квартал. Все такие грозные, крупные, мясистые и мускулистые; ну да, он величайший фехтовальщик на свете – и что с того, по нему ведь не скажешь. По нему скажешь, что он щуплый испанец – одно удовольствие обокрасть. Что ему – вешать на грудь табличку: «Осторожно, величайший фехтовальщик со времен корсиканского аса. Не укради»?
Кроме того – и тут Иньиго пронзила боль, – не такой уж он и великий, теперь все иначе, тоже мне великий – только что побит. Прежде – да, он был титаном, однако ныне, ныне…
* * *
Здесь вы не прочтете шестистраничный монолог, в котором Моргенштерн устами Иньиго рассуждает о горечи преходящей славы. Объясняется тем, что предыдущую книгу Моргенштерна разгромили критики и продавалась она фигово. (Лирическое отступление: а вы знаете, что первый сборник стихотворений Роберта Браунинга не разошелся вообще – ни единого экземпляра не продали? Истинная правда. Его не купила даже матушка Браунинга в книжной лавке по соседству. Представляете, какое унижение? Вообразите только – скажем, вы Браунинг, это ваша первая книга, вы втайне надеетесь, что теперь-то – теперь-то вы наконец чего-то добьетесь. Авторитета. Статуса. Выжидаете неделю и лишь потом спрашиваете издателя, как идут дела, – вы же не хотите никому докучать, словно муха приставучая. Заскакиваете, скажем, через неделю, и всё, наверное, очень по-английски, с недомолвками, а вы же Браунинг, и вы болтаете о том о сем, а потом наконец этак вскользь роняете вопрос жизни и смерти: «Ой, кстати, а вы уже знаете, что там с моими стишками?» И редактор, который страшился этой минуты, отвечает, наверное: «Ну сами понимаете, как нынче обстоят дела с поэзией; книжки не расходятся, не то что прежде, надо подождать, пока сарафанное радио сработает». И наконец кто-то вынужден сказать прямо: «Ни одной, Боб. Прости, ни одной подтвержденной продажи. Сначала казалось, что у Хэтчарда на Пиккадилли есть потенциальный покупатель, но не сложилось. Ты только не расстраивайся, Боб; как пойдет, мы тебе сразу свистнем». Конец лирического отступления.)
Короче, Иньиго завершает свою речь, обращенную к Утесам, и потом несколько часов ищет рыбака, что перевезет его обратно во Флоринбург.
* * *
Воровской квартал оказался еще хуже, чем Иньиго помнилось. Прежде с ним был Феззик, и они рифмовали, и Феззика хватало, чтоб ни один вор не подступился.
Перепуганный насмерть, Иньиго в панике шагал по улицам. Откуда этот жуткий страх? Чего он боится?
Он присел на грязном крылечке и задумался. В ночи кричали, раскатисто гоготали в пивных. Он боится, сообразил Иньиго, потому что сейчас, здесь, в обнимку с шестиперстовой шпагой для пущей уверенности, он вновь стал тем, чем был до появления Виццини.
Он снова неудачник.
Человек без будущего, без толку. Иньиго годами не прикасался к коньяку. А теперь его пальцы нащупали монету. Его ноги побежали к ближайшей пивной. Его деньги высыпались на стойку. В его руку легла бутылка.
Он бегом вернулся на крылечко. Открыл бутылку. Понюхал гадостный коньяк. Пригубил. Закашлялся. Глотнул. Опять закашлялся. Хлебнул от души, и закашлялся, и снова хлебнул, и слегка уже заулыбался.
Страхи отступали.
Да чего ему, в конце концов, бояться? Он – Иньиго Монтойя (бутылка ополовинена), сын великого Доминго Монтойи, чтó в этом мире способно его напугать? (Бутылка опустела.) Как смеет страх коснуться великого аса Иньиго Монтойи? Нетушки, ни за что. (Откупорена вторая бутылка.) Никогда, ни в жизнь, ни в коем случае, ни за что и нипочем.
Так он и сидел – одинокий, уверенный и могучий. Жизнь проста и прекрасна. Денег на коньяк хватает, а раз есть коньяк – весь мир твой.
Крылечко было унылое и убогое. Иньиго разлегся там, вполне довольный жизнью, с бутылкой в руке, и рука его больше не дрожала. Жить вовсе не сложно, если делать, что велят. И ничего нет проще и лучше того, что предстоит.
Нужно только ждать и пить, пока не придет Виццини…
Феззик не понял, сколько провалялся в беспамятстве. Еле-еле он взгромоздился на ноги посреди горной тропы – ясно только, что горло, чуть не раздавленное человеком в черном, очень болит.
Что делать?
План не выгорел. Феззик зажмурился, сосредоточился – если план не выгорел, надо идти в одно место, только он забыл куда. Иньиго даже сочинил стишок, чтобы Феззик запомнил, а Феззик такой дурак, что все равно забыл. Как же там? «Дурак (или дура), жди Виццини и амура»? Рифмуется, но где амур? «Растяпа и тюха, иди набей брюхо»? Тоже рифмуется, но кто ж так инструктирует?
Что делать, что делать?
«Идиот, лоботряс, сделай все верно хоть раз»? Не помогает. Ничего не помогает. Феззик ничего не делал верно, ни разу в жизни, пока не появился Виццини, и теперь Феззик, не раздумывая, ринулся в ночь по следу сицилийца.
Когда Феззик домчался, Виццини спал. Выпил вина и задремал. Феззик рухнул на колени и молитвенно сложил руки.
– Виццини, прости меня, – начал он.
Виццини дремал.
Феззик легонько его встряхнул.
Виццини не проснулся.
Встряхнул сильнее.
Все равно.
– А, дошло. Ты умер, – сказал Феззик. И встал. – Виццини-то умер, – тихо сказал он. А потом оглушительный вопль ужаса вырвался в ночь из его горла – мозг даже не заметил, как это получилось: – Иньиго! – и Феззик помчался назад по горной тропе, потому что, если Иньиго жив, все будет хорошо; по-прежнему, конечно, не будет, ничего не будет по-прежнему без Виццини, который шпыняет их и оскорбляет, как не умеет никто больше, но хотя бы найдется время на поэзию, и на Утесах Безумия Феззик сказал камням: – Иньиго, Иньиго, я пришел, – а деревьям: – Я здесь, Иньиго, это я, твой Феззик, – а вообще всему пейзажу: – Иньиго, ИНЬИГО, ОТВЕТЬ, ПОЖАЛУЙСТА! – пока не осталось сделать один-единственный вывод: больше нету ни Иньиго, ни Виццини, и это был тяжелый удар.
Феззика, говоря по правде, он пришиб начисто, и великан побежал, крича: «Я через минутку тебя догоню, Иньиго», и «Я за тобой, Иньиго», и «Эй, Иньиго, погоди» (погоди, впереди, куда он и бежал, и вот уж они с Иньиго нарифмуются, когда Феззик догонит), но где-то спустя час он совершенно осип, потому как его, между прочим, совсем недавно чуть не задушили до смерти. Он все бежал, бежал, бежал и бежал и прибежал в крошечную деревушку и за околицей отыскал симпатичные камни, из которых получалась как бы такая пещерка, где он почти умещался лежа в полный рост. Горло саднило, и Феззик привалился спиной к камням, обхватил руками коленки и так сидел, а потом его нашли деревенские мальчишки. Затаив дыхание, они опасливо подкрались ближе. Феззик понадеялся, что они уйдут, и застыл, притворился, будто шагает с Иньиго и Иньиго говорит «ледолом», а Феззик моментально парирует «псалом», и они, наверное, что-нибудь этакое поют, а потом Иньиго говорит «серенада», но Феззика с толку не собьешь, потому как есть «торнадо», и Иньиго роняет пару слов про погоду, а Феззик рифмует, и так оно и продолжалось, пока деревенские мальчишки не перестали его бояться. Феззик это сразу понял – они подкрались очень близко и вдруг заорали во всю глотку и стали корчить страшные рожи. Он их не винил, он же с виду человек, с которым только так и надо – насмехаться над ним. Одежда рваная, голос пропал, глаза на лбу – будь он еще маленький, он бы на их месте небось тоже завопил.
Но когда они решили, что он смешной, Феззик почувствовал – он, впрочем, не знал таких слов, – что его достоинство попирают. Мальчишки не кричали больше. Они ржали. Предмет для забав, подумал Феззик, а затем подумал «жираф», вот он кто, большая смешная штуковина, которая даже кричать не умеет. Для этих орав он предмет для забав, нелепый жираф. Зато не удав.
Феззик забился в пещеру и постарался думать о хорошем. Хорошо, что в него ничем не швыряются.
До поры.
Уэстли очнулся в цепях, в большой клетке. Погрызенное и изодранное ГРОЗУНами плечо гноилось. Он ненадолго отвлекся от этой неприятности и постарался понять, где очутился.
Явно под землей. О чем свидетельствует не столько отсутствие окон, сколько сырость. Где-то наверху кричали животные: взревывал лев, взвизгивал гепард.
Вскоре появился альбинос – будто вовсе обескровленный, кожа как сохнущая береста. При свечах, озарявших клетку, казалось, что альбинос этот солнца в глаза не видел. Пришел он с подносом, на подносе груда всякого – бинты и еда, целительные порошки и коньяк.
– Где мы? – Это Уэстли.
Альбинос дернул плечом.
– А ты кто?
Дерг плечом.
Вот примерно и все речевые таланты этого человека. Альбинос промыл и забинтовал Уэстли рану, затем покормил – на удивление вкусной и обильной горячей едой, – а Уэстли между тем задавал вопрос за вопросом.
Дерг плечом.
Дерг плечом.
– Кто знает, что я здесь?
Дерг плечом.
– Соври, но скажи хоть что-нибудь – дай ответ. Кто знает, что я здесь?
Шепот:
– Я знаю. Они знают.
– Они?
Дерг плечом.
– Принц и граф?
Кивок.
– И все?
Кивок.
– Меня принесли в полузабытьи. Распоряжался граф, но несли меня трое солдат. Они тоже знают.
Головная качка. Шепот:
– Знали.
– То есть что – они мертвы?
Дерг плечом.
– Меня тоже убьют?
Дерг плечом.
Уэстли лежал на полу в огромной подземной клетке и смотрел, как альбинос молча собирает вещи и уплывает со своим подносом. Раз солдаты убиты, разумно заключить, что та же судьба ждет и Уэстли. Но если его хотят прикончить, разумно заключить, что это вовсе не планируется немедленно, иначе зачем промывать ему раны и откармливать горячей вкусной пищей? Нет, смерть откладывается. Но между тем, зная натуру его поимщиков, разумно заключить, что они постараются доставить ему страдания.
Великие страдания.
Уэстли прикрыл глаза. Предстоит боль, он должен быть готов. Он настроит мозг, защитит разум – его не сломают. Он не позволит. Он выдержит все на свете. Только бы хватило времени – тогда он настроится и победит боль. Как выяснилось, времени ему дали с лихвой (Машине до окончательной готовности оставался не один месяц).
И все равно его сломали.
На исходе тридцатого дня торжеств – еще шестьдесят дней предстояло веселиться и праздновать – Лютик всерьез забеспокоилась, что не вынесет. Улыбаешься, улыбаешься, держишься за руки, благодаришь и киваешь, снова и снова. Она совсем умаялась за месяц – как вынести еще дважды по столько?
Увы, все упростило состояние королевского здоровья. Оставалось еще пятьдесят пять дней, а Лотарон совсем сдал.
Принц Хампердинк призвал новых лекарей. (Еще был жив последний кудесник Макс, но его давно уволили и теперь сочли, что призывать назад немудро: если он не справился, когда Лотарон всего лишь безнадежно болел, с чего ему вдруг стать великим избавителем, когда Лотарон при смерти?) Новые лекари единогласно сошлись на всяких испытанных надежных снадобьях, и спустя двое суток король скончался.
Свадьбу, разумеется, не перенесли – не каждый день у государства пятисотлетний юбилей, – но торжества свернули вовсе или сильно сократили. Принц Хампердинк за сорок пять дней до свадьбы стал королем Флорина, и все переменилось: раньше он всерьез относился только к охоте, а теперь нужно было учиться, учиться всему, учиться управлять страной, и он окружил себя книгами и советниками, и как облагать налогом это, когда облагать налогом то, и всякие каверзы внешней политики, и кому доверять, и до какой степени, и в чем? На глазах Лютика, по обыкновению прекрасных, грозный воин Хампердинк обернулся бешеным мудрецом, ибо нужно было все наладить сию минуту, пока другие страны не посмели вмешаться в судьбу Флорина, и свадьба, когда все же состоялась, вышла скромной и краткой, ее впихнули между совещанием министров и казначейским кризисом, и, став королевой, Лютик полдня бродила по замку, решительно не понимая, чем себя занять. Лишь когда король Хампердинк вышел с нею на балкон к гигантской толпе, что терпеливо ждала их с утра, Лютик осознала, что назад дороги нет, она отныне королева, а жизнь ее, уж какая ни есть, принадлежит народу.
Они вместе стояли на балконе под хвалы, крики, бесконечные громогласные «гип-гипы», и Лютик сказала:
– Можно я опять к ним спущусь? – а король кивнул – дескать, можно, – и она сошла на площадь, как в тот день, когда объявили о помолвке, сияющая и одинокая, и снова люди расступались, рыдали, славили, кланялись и…
…и тут кто-то закричал:
– Позор!
С балкона Хампердинк не мешкая указал солдатам, где кричали, еще один взвод отправил к королеве, и все сработало как часы: Лютик в безопасности, хулительницу задержали и повели прочь.
– Минутку, – сказала Лютик в некотором потрясении; солдаты остановились. – Приведите ее ко мне, – велела она, и спустя мгновение ей предстала нарушительница.
Дряхлая старуха, согбенная и морщинистая, и Лютик припомнила все лица, что встречались ей в жизни, но этого лица не вспомнила.
– Мы знакомы? – спросила она.
Старуха покачала головой.
– Тогда почему? Почему сегодня? Почему ты оскорбила королеву?
– Потому что ты недостойна похвал, – отвечала старуха и вдруг заорала: – В твоих объятиях была любовь, а ты бросила ее ради золота! – Она развернулась к толпе. – Ей-богу, не вру – в Огненном болоте подле нее была любовь, а она выбросила ее, точно мусор, ибо вот она кто – королева мусора!
– Я дала слово принцу… – начала Лютик, но старуха не унималась:
– Спросите, как она пережила Огненное болото? Спросите, одна ли она шла? Она покинула свою любовь, захотела стать королевой золы, королевой отбросов – я-то старая, мне помирать не страшно, я одна не боюсь правды, ну так вот вам правда – кланяйтесь королеве тины, коли охота, а я не стану. Славьте ослизлую королеву нечистот, коли приспичило, а я не буду. Восторгайтесь красотой выгребной королевы, только без меня. Без меня! – Она уже надвигалась на Лютика.
– Уведите ее, – приказала та.
Но солдатам не удавалось обуздать старуху, старуха наступала, голос ее гремел все громче, и громче, и Громче! и громче! и ГРОМЧЕ, и ГРОМЧЕ! и…
Лютик с криком проснулась.
Она лежала в постели. Одна. В безопасности. До свадьбы еще шестьдесят дней.
Но у нее начались кошмары.
На следующую ночь Лютику приснилось, что она родила первенца
* * *
Прервемся пока – ну как вам? Здорово старик Моргенштерн всех облапошил? Вы ведь сначала подумали, что они поженились по правде? Я-то еще как подумал.
Это одно из ярчайших моих воспоминаний о том, как папа читал. У меня, как вы помните, пневмония, но я уже очухиваюсь, книжка ужас как меня увлекла, а в десять лет знаешь одно: что бы ни случилось, в конце все будет хорошо. Пускай они, писатели эти, хоть из кожи вон лезут, тебя пугая, но в душе ты знаешь, ты ни капельки не сомневаешься, что в итоге справедливость восторжествует. И Уэстли с Лютиком – ну, им, конечно, выпали всякие невзгоды, но они поженятся и будут жить долго и счастливо. Я бы на семейное наследство поспорил, найдись такой лопух, что согласился бы со мной спорить.
Короче, едва папа дочитал ту фразу, где свадьбу впихнули между совещанием министров и чем-то там казначейским, я сказал:
– Ты неправильно прочел.
Отец мой – плюгавый, плешивый и парикмахер; вы же помните, да? Слегка безграмотный. В общем, если человеку трудно читать, не надо бы его одергивать, что он, мол, прочел неправильно, – жизнь, знаете ли, дороже.
– Читаю тут я, – сказал он.
– Я знаю, но ты все перепутал. Она не вышла за сволочного Хампердинка. Она вышла за Уэстли.
– Вот тут все сказано, – сказал папа, уже закипая, и начал заново.
– Значит, ты страницу пропустил. Или еще как. Давай по правде, а?
Он рассердился довольно сильно:
– Я ничего не пропускал. Прочел слова. Вот слова, я прочел, спокойной ночи, – и ушел.
– Ну пожалуйста, не уходи! – крикнул я, но он у меня упрямый, я и оглянуться не успел, как заходит мама и говорит:
– Папа сказал, что осип; зря он столько читает, – и подтыкает мне одеяло, и взбивает подушку, и как я ни сопротивляюсь – все, конец. До завтра никакого продолжения.
Целую ночь я думал, что Лютик вышла за Хампердинка. Прямо сам не свой был. Не знаю, как объяснить, но так не бывает, и все дела. Добро тянется к добру, зло спускаешь в унитаз, и привет. Но их свадьба – я никак не мог с нее свернуть. А старался я дай боже. Сначала подумал, что Лютик, наверное, так чудесно подействовала на Хампердинка, что превратила его в этакого второго Уэстли, или, например, Уэстли и Хампердинк оказались давно разлученными братьями, и Хампердинк обрадовался, что к нему вернулся брат, и говорит: «Слушай, Уэстли, я ж не знал, кто ты, когда на ней женился, давай так: я с ней разведусь, вы поженитесь, все довольны». По-моему, с того дня и поныне у меня не бывало таких полетов фантазии.
Но что-то не склеивалось. Никак не складывалось – и не отмахнешься. Во мне завелась досада – стала меня грызть, и прогрызла нору, и устроилась там, свернулась калачиком, поселилась навеки, и сейчас, когда я это пишу, она по-прежнему шныряет где-то внутри.
Назавтра, когда папа прочел дальше и выяснилось, что свадьба Лютику приснилась, я заорал:
– Я знал, я так и знал! – и папа сказал:
– Ну что, доволен? Теперь все хорошо, можно читать? – и я сказал:
– Читай, – и он стал читать.
Но я не был доволен. Нет, уши мои, надо думать, были довольны, и мое чувство сюжета, и сердце тоже, но в моей… видимо, ее полагается назвать «душа»… сидела эта клятая досада и качала угрюмой башкой.
Я не находил объяснений, пока не подрос, а в моем родном городе жила чудесная женщина Эдит Найссер, она уже умерла, и она писала прекрасные книжки о том, как мы уродуем своих детей, – у нее была такая книжка «Братья и сестры» и еще «Старший ребенок». Выходили в «Харпере». Эдит в рекламе не нуждается, она, как я уже сказал, больше не с нами, но если кто из вас боится, что, может, оказался неидеальным родителем, отыщите книжку Эдит, пока время есть. Я был с ней знаком, потому что ее сын Эд стригся у моего папы, и Эдит ведь была вся прямо писательница, а подростком я уже втайне знал, что и сам хочу такой жизни, но никому не мог рассказать. Страх как неловко – сыновья парикмахеров становятся разве что продавцами «Ай-би-эм», но писателями? Ага, разбежался. Не спрашивайте как, но в конце концов Эдит прознала о моих тс-с-секретных устремлениях, и с тех пор мы изредка с ней болтали. Помню, однажды мы пили чай со льдом у них на веранде, разговаривали, а перед верандой у них был бадминтонный корт, и я смотрел, как ребята играют в бадминтон, и Эд только что разнес меня в пух и прах, и, когда я уходил на веранду, он сказал:
– Не парься, нормально, обыграешь меня в следующий раз. – Я кивнул, и он прибавил: – Или еще в чем-нибудь меня побьешь.
Я сел на веранде, глотнул чаю со льдом, а Эдит, не поднимая головы от книжки, сказала:
– Знаешь, не факт, что это правда.
Я спросил:
– В каком смысле?
И тогда она отложила книжку. И посмотрела на меня. И сказала эти слова:
– Жизнь несправедлива, Билл. Мы говорим детям иначе, но это ужасно. Это не просто ложь – это жестокая ложь. Жизнь несправедлива, никогда не была справедливой и никогда не будет.
Вы, наверное, не поверите, но это был такой момент – как будто у Мага Мандрагора в комиксах зажглась лампочка над головой.
– Несправедлива! – сказал я так громко, что она вздрогнула. – Точно. Жизнь несправедлива. – Я был так счастлив, что заплясал бы, если б умел. – Ух ты, а? Как это клево!
Подозреваю, примерно тогда Эдит решила, что я прямой дорогой качусь в психушку.
Но мне было так важно, что эти слова произнесены вслух, и прозвучали, и на свободе, и летят по ветру, – я тотчас понял, что вот эта досада и грызла меня в ту ночь, когда папа бросил читать. Вот такого успокоения я жаждал и никак не мог добиться.
И по-моему, вся книжка ровно об этом. Флоринологи из Колумбии пускай себе заливаются о том, какая это прелестная сатира; они просто чокнутые. Эта книжка говорит: «Жизнь несправедлива», – а я говорю вам это всем без исключения, и вы уж мне поверьте. У меня избалованный сын-жирдяй – ему нипочем не достанется мисс «Рейнголд». И он всегда будет жирдяем, он останется жирдяем, даже отощав, и избалованным тоже останется, и никакой жизни не хватит, чтобы он был счастлив, и в этом, наверное, виноват я – пусть я буду виноват во всем, мне не жалко, – но суть в том, что мы не созданы равными, зато коровы не летают, жизнь несправедлива. Моя жена холодна; блистательно умна, умеет вдохновить, восхитительна; любви нет; и это тоже ничего, если не ждать день ото дня, что до нашего смертного часа все как-нибудь исправится.
Слушайте. (Взрослые, пропустите этот абзац.) Я не говорю, что у этой книжки трагический финал, я же первым делом сказал, что это моя самая любимая книжка на свете. Но предстоит много плохого – к пыткам вас уже подготовили, но будет и хуже пыток. Будет смерть, и вы поймите: иногда умирает не тот, кто должен. Готовьтесь. Это вам не «Любопытный Джордж ходит на горшок». Меня не предупреждали, я сам виноват (вы скоро поймете, о чем я), я ошибся и не хочу, чтобы это случилось с вами. Умирает не тот, кто должен, иногда так бывает, и вот почему: жизнь несправедлива. Забудьте родительские бредни. Не забывайте про Моргенштерна. Будете гораздо счастливее.
Ладно. Хватит. Вернемся к дальнейшему. Назрел кошмар.
* * *
На следующую ночь Лютику приснилось, что она родила первенца – девочку, прелестную малютку, и Лютик сказала:
– Прости, что не мальчик; я знаю, тебе нужен наследник, – а Хампердинк ответил:
– Возлюбленная сладость моя, не тревожься; посмотри, какого восхитительного ребенка подарил нам Господь, – и ушел, а Лютик поднесла малютку к своей прекрасной груди, и малютка сказала:
– У тебя молоко прокисло, – а Лютик ответила:
– Ой, прости, – и передвинула малютку к другой груди, а малютка сказала:
– И тут кислятина.
Тогда Лютик ответила:
– Я не знаю, что делать, – а малютка сказала:
– Ты всегда знаешь, что делать, ты прекрасно знаешь, что делать, ты поступаешь, как тебе лучше, и гори все остальное синим пламенем, – и Лютик сказала:
– Ты про Уэстли, – а малютка сказала:
– Ну а про кого? – и Лютик терпеливо объяснила:
– Понимаешь, я думала, он умер; и я дала слово твоему отцу, – а малютка сказала:
– Я умираю; в твоем молоке нет любви, твое молоко меня убило, – и окоченела, растрескалась, в руках у Лютика обратилась в сухую пыль и ничто, а Лютик закричала и не могла перестать и, даже проснувшись за пятьдесят девять дней до свадьбы, никак не могла унять крик.
За вторым кошмаром явился третий – вечером ей вновь приснился ребенок, на сей раз сын, чудесный здоровый мальчик, и Хампердинк сказал:
– Любимая, у нас сын, – а Лютик ответила:
– Слава небесам, я тебя не подвела, – и Хампердинк ушел, а Лютик позвала: – Можно мне увидеть сына? – и лекари засуетились под дверью королевской спальни, но мальчика не принесли. – В чем дело? – окликнула их Лютик, и главный лекарь сказал:
– Я не совсем понял, но он не хочет вас видеть, – а Лютик ответила:
– Передайте ему, что я его мать и королева, я повелеваю ему явиться. – (И он явился, такой красивый малыш, красивее и пожелать нельзя.) – Закройте дверь, – сказала Лютик, и лекари закрыли дверь; малыш встал в углу, как можно дальше от кровати. – Подойди, милый, – сказала Лютик.
– Зачем? Ты и меня убьешь?
– Я твоя мать, я люблю тебя, подойди. Я никогда никого не убивала.
– Ты убила Уэстли – ты видела, какое у него было лицо в Огненном болоте? Когда ты ушла, когда ты бросила его? Это называется убийство.
– Ты многое поймешь, когда вырастешь, говорю тебе в последний раз – иди сюда.
– Убийца! – закричал малыш. – Убийца! – Но она выскочила из постели и обняла его, твердя:
– Перестань, перестань сию секунду; я же тебя люблю, – а он ответил:
– Твоя любовь – яд, она убивает, – и умер у нее на руках, и она заплакала. И лила слезы, даже проснувшись за пятьдесят восемь дней до свадьбы.
Ночью она решила не ложиться. Гуляла, читала, рукодельничала, чашку за чашкой пила обжигающий чай из Индий. От недосыпа, конечно, мутило, но она страшилась того, что приснится, и любым грезам предпочитала мучительное бдение, а на заре ее мать забеременела – нет, не просто забеременела; ее мать родила, – и Лютик из угла наблюдала собственное рождение, и отец ахнул, узрев ее красоту, и ахнула мать, а первой насторожилась повитуха. Славная женщина, любит детей без памяти, вся деревня это знает, и повитуха сказала:
– Слушайте… беда… – и отец сказал:
– Какая беда? Ты видала других таких красавиц? – а повитуха ответила:
– Ты что, не понимаешь, отчего ей дана такая красота? У нее же нет сердца, ты сам послушай; дитя живое, а пульса нету, – и она поднесла Лютика грудкой к его уху, а отец кивнул и сказал:
– Надо сходить к кудеснику, пусть вделает ей сердце, – но повитуха ответила:
– По-моему, это нехорошо; слыхала я о таких, бессердечных: чем они взрослее, тем прекраснее, а за спиною у них только разбитые тела и поломанные души; бессердечные эти всем несут одни страдания, и я вам так скажу: вы еще молодые, родите другого ребенка, а от этого избавьтесь поскорее, хотя, конечно, решать вам, – и отец сказал матери:
– Ну как? – а мать ответила:
– Повитуха – добрейшая душа в деревне, уж она-то в чудовищах понимает; сделаем, как она советует, – и родители вместе сдавили младенцу горло, а младенец захрипел. Даже проснувшись на заре, за пятьдесят семь дней до свадьбы, Лютик никак не могла отдышаться.
С того дня кошмары стали неописуемо страшны.
Когда до свадьбы оставалось пятьдесят дней, Лютик вечером постучалась к принцу Хампердинку. Он откликнулся, и она вошла.
– Я вижу, дела плохи, – сказал он. – Вы, похоже, очень больны.
И в самом деле. Конечно, она была прекрасна. Красота осталась при ней. Но здоровья как не бывало.
Лютик не знала, с чего начать.
Он усадил ее в кресло. Принес воды. Лютик глотнула, глядя в пустоту. Он отставил стакан.
– Я вас не тороплю, принцесса, – сказал он.
– В общем, дела обстоят так, – сказала Лютик. – В Огненном болоте я совершила величайшую ошибку на свете. Я люблю Уэстли. Всегда любила. И видимо, всегда буду любить. Когда появились вы, я этого не знала. Умоляю, поверьте мне: когда вы сказали, что я должна выйти за вас или умереть, я ответила: «Убейте меня», и я говорила всерьез. Я говорю всерьез и теперь: если вы скажете, что через пятьдесят дней я должна выйти за вас, к утру я буду мертва.
Все это принца попросту огорошило.
После долгой паузы он опустился подле нее на колени и очень мягко заговорил:
– Я не спорю, что при нашей помолвке о любви речи не шло. Так решил я, и так решили вы, хотя вы первой об этом сказали. Но за минувший месяц торжеств и балов вы наверняка заметили, что я некоторым образом потеплел.
– Я заметила. Вы были учтивы и благородны.
– Спасибо. И теперь, надеюсь, вы поймете, с каким трудом дается мне следующая фраза: я скорее умру сам, чем стану мучить вас, разлучив с тем, кого вы любите.
От признательности Лютик чуть не разрыдалась.
– До смертного часа я стану благословлять тебя за доброту. – Она поднялась. – Значит, мы уговорились. Свадьба отменяется.
Он тоже поднялся:
– С одной, пожалуй, оговоркой.
– А именно?
– Ты не задумывалась, что он, возможно, больше не хочет на тебе жениться?
Прежде она об этом не задумывалась.
– Не хотелось бы напоминать, но в Огненном болоте ты обошлась с ним жестковато. Прости, что я так говорю, любимая, но ты ведь его бросила, так сказать, в беде.
Лютик рухнула в кресло – теперь огорошило ее.
Хампердинк снова опустился на колени:
– Этот твой Уэстли, этот матрос, – он горд?
– Самый гордый на свете – так мне порою кажется, – еле прошептала Лютик.
– Тогда, ненаглядная моя, сама поразмысли. Он уплывает с Грозным Пиратом Робертсом; он уже месяц зализывает раненую гордость – раненную тобой. А вдруг он решил отныне жить бобылем? Или того хуже – нашел другую?
Лютик уже и шептать не могла.
– Мне думается, милое дитя, что нам с тобою нужно заключить сделку. Если Уэстли по-прежнему хочет на тебе жениться, благословляю вас обоих. Если по ряду причин, о которых грустно поминать, гордость ему не позволит, ты выйдешь за меня, как планировалось, и станешь королевой Флорина.
– Он не женится на другой. Я точно знаю. Мой Уэстли – никогда. – Она взглянула на принца. – Но как мне выяснить?
– Давай так: ты напишешь ему письмо и все объяснишь. Мы сделаем четыре копии. Я отправлю их на четыре стороны с четырьмя быстрейшими своими кораблями. Грозный Пират Робертс редко удаляется от Флорина больше чем на месяц пути. Корабль, который его отыщет, выбросит белый флаг, доставит письмо, и Уэстли примет решение. Если «нет», он передаст ответ с моим капитаном. Если «да», мой капитан доставит его к тебе, а мне придется довольствоваться не столь прекрасной невестой.
– Я думаю – я не уверена, – но я точно думаю, что мне еще не встречалось решений великодушнее.
– В таком случае сделай мне ответное одолжение: пока мы не знаем, каковы намерения Уэстли, будем жить как прежде, не прерывая торжеств. А если тебе почудится, будто я чрезмерно с тобою любезен, не забывай, что я не в силах сдерживаться.
– Договорились, – сказала Лютик и направилась к двери, сначала, однако, поцеловав принца в щеку.
Он пошел следом:
– Иди и составь письмо.
Он поцеловал ее, и глаза его улыбались, пока она не скрылась за поворотом. Принц ни секунды не сомневался, что в предстоящие дни будет чрезмерно с нею любезен. Ибо, когда она погибнет в брачную ночь, Флорин должен отчетливо понимать, сколь глубока была любовь принца, сколь эпохальна его утрата, – и тогда все как один без колебаний последуют за ним на войну, которую он в отместку развяжет против Гульдена.
Поначалу, наняв сицилийца, принц полагал, что лучше сделать дело чужими руками и притвориться, будто виновны гульденские солдаты. Когда человек в черном выскочил как черт из табакерки и порушил все планы, принц от ярости едва, можно сказать, не спятил. Но затем к нему вернулся природный оптимизм: что ни делается, все к лучшему. Народ влюблен в Лютика по уши – до похищения ее так не боготворили. И когда он объявит с балкона, что она убита, – о, он так и видел эту сцену: он совсем немного опоздает и не успеет спасти ее от удушения, но заметит, как гульденские солдаты выпрыгивают в сад из окна опочивальни, – так вот, когда на пятисотлетие государства он обратится к народным массам… короче, сухих глаз на Большой площади не останется. Он самую чуточку волновался – он ведь еще никогда не убивал женщин голыми руками, – но когда-то же надо начинать? И вообще, хочешь, чтобы все было сделано правильно, – делай сам.
В ту ночь Уэстли впервые пытали. Собственно истязаниями заведовал граф Рюген; принц сидел рядом, вслух задавал вопросы, а про себя восторгался графскими талантами.
Граф пламенно интересовался болью. Каждое «почему», объяснявшее крик, занимало его не меньше самих страданий. И пока принц всю свою жизнь гонялся за жертвами, граф Рюген раздобывал, читал и изучал все, что касалось Мучений.
– Ну что же, – сказал принц; Уэстли лежал перед ним в большой клетке на пятом этаже. – Пока мы не приступили, я задам один вопрос: имеются ли у тебя жалобы на условия содержания и обращение?
– Решительно никаких, – ответил Уэстли, и у него действительно не было претензий. Нет, он, пожалуй, не отказался бы изредка освобождаться от цепей, но вообще в плену и мечтать нельзя о лучшем обращении: альбинос педантично оказывал медицинские услуги, и плечо зажило; альбинос приносил горячую и питательную еду, а вино и коньяк согревали в сырости подземной клетки.
– Значит, ты в добром здравии? – продолжал принц.
– Слегка затекли ноги – надо полагать, от цепей, – но в остальном да.
– Это хорошо. Тогда я богом тебе клянусь: ответь мне еще на один вопрос, и я сегодня же тебя отпущу. Но отвечай правдиво, сполна и без утайки. Если солжешь, я догадаюсь. И натравлю на тебя графа.
– Мне скрывать нечего, – сказал Уэстли. – Валяй, спрашивай.
– Кто заказал тебе похищение принцессы? Кто-то из Гульдена. На седле принцессы мы нашли лоскуты, которые это доказывают. Скажи, как зовут злодея, и ты свободен. Говори.
– Меня никто не нанимал, – ответил Уэстли. – Я сугубо свободный художник. И я ее не похищал; я спас ее от тех, кто ровно это и сделал.
– Мне кажется, ты смышленый парень, а моя принцесса уверяет, что знает тебя много лет, и ради нее я дам тебе еще один последний шанс: как зовут твоего гульденского заказчика? Говори или готовься к пыткам.
– Мне никто ничего не заказывал, клянусь тебе.
Граф поджег Уэстли руки. Не смертельно, излечимо – окунул их в масло, поднес свечу, и все забулькало. Когда Уэстли проорал:
– НИКТО – НИКТО – НИКТО – ЖИЗНЬЮ КЛЯНУСЬ! – сколько надо раз, граф окунул его руки в воду и вместе с принцем удалился через подземный ход, оставив пленника на попечение альбиноса; во время пыток тот всегда был поблизости, но не лез на глаза, чтоб не отвлекать.
– Бодрит, – отметил граф, когда они с принцем зашагали наверх подземной лестницей. – Идеальный вопрос. Естественно, он говорил правду; мы оба это знаем.
Принц кивнул. Он посвятил графа во все свои тайные антигульденские замыслы.
– Не терпится продолжить, – сказал граф. – Какая боль невыносимее? Физическая мука или душевные страдания оттого, что за правдивый ответ обещана свобода, но правда считается ложью.
– Я бы решил, что физическая, – сказал принц.
– Я бы решил, что вы ошибаетесь, – сказал граф.
Впрочем, ошибались оба: за всю процедуру Уэстли вовсе не пострадал. Орал он притворно, только чтобы их порадовать; он упражнялся уже месяц и отлично подготовился. Едва граф поднес свечу, Уэстли закатил глаза, смежил веки и отключил мозг, погрузившись в глубокую и невозмутимую сосредоточенность. Думал он о Лютике. О ее волосах как осенние листья, о ее прекрасной коже, он прижал Лютика к себе очень крепко, и, пока горело масло, Лютик шептала: «Я люблю тебя. Люблю тебя. Я бросила тебя в Огненном болоте, дабы только испытать твою любовь. Соизмерима ли она с моею? Возможно ли, чтобы двое на планете любили так сильно? Хватит ли пространства на земле, возлюбленный мой Уэстли?..»
Альбинос бинтовал ему пальцы.
Уэстли не шевелился.
Альбинос впервые проявил инициативу. Шепот:
– Лучше скажи им.
Уэстли дернул плечом.
Шепот:
– Они не отступятся. Раз уж начали. Скажи им, что они хотят, и покончи с этим.
Дерг плечом.
Шепот:
– Машина почти готова. Ее испытывают на животных.
Дерг плечом.
Шепот:
– Я же ради твоего блага стараюсь.
– Моего блага? Какого блага? Все равно они меня убьют.
Кивок альбиноса.
Под дверью своих покоев принц обнаружил Лютика в расстройстве.
– Письмо, – пожаловалась она. – У меня не получается.
– Заходи, заходи, – мягко сказал принц. – Попробуем тебе помочь. – Она села в то же кресло, что и накануне. – Так, ладно: я закрою глаза и послушаю, а ты читай.
– «Уэстли, страсть моя, мой милый, мой единственный, только мой. Вернись, вернись ко мне. Иначе я сведу счеты с жизнью. Твоя в терзаниях, Лютик». – Она взглянула на Хампердинка. – Ну что? Я слишком перед ним стелюсь, как считаешь?
– Пожалуй, чуточку прямолинейно, – согласился принц. – И у него не остается пространства для маневра.
– Помоги мне, пожалуйста, переписать?
– Сделаю, что смогу, моя прекрасная леди, но для начала хорошо бы мне узнать о нем что-нибудь. Он и впрямь так восхитителен, этот твой Уэстли?
– Не то чтобы восхитителен – скорее совершенен, – ответила она. – Как бы безупречен. Плюс-минус великолепен. Без изъяна. Довольно-таки идеален. – Она опять взглянула на принца. – Это поможет?
– Мне думается, эмоции самую капельку затуманивают твою объективность. Ты правда считаешь, что этому парню все под силу?
Лютик поразмыслила.
– Не то чтобы ему все под силу; скорее он все делает лучше всех.
Принц хмыкнул, улыбнулся:
– Иными словами, ты полагаешь, что, захотев, допустим, поохотиться, он переохотит, опять-таки допустим, меня?
– Ой, если захочет – я думаю, да, легко, только он не любит охоту – то есть мне так кажется, а может, и любит, не знаю. Я не знала, что он увлекается альпинизмом, но он залез на Утесы Безумия при весьма неблагоприятных обстоятельствах, а никто не станет спорить, что это не самое простое достижение на свете.
– Тогда, пожалуй, начнем так: «Божественный Уэстли». Обратимся тем самым к его скромности, – предложил принц.
Лютик начала писать, но быстро перестала.
– Как пишется «божественный»? «Ба» или «бо»?
– «Бо», чудится мне, о дивное созданье, – нежно улыбнулся ей принц, и Лютик вновь взялась за перо.
Они сочиняли послание четыре часа, и Лютик твердила:
– Я бы ни за что без тебя не справилась, – а принц скромно отмахивался, как можно чаще и незаметнее задавал ей личные вопросики про Уэстли, сугубо для пользы дела, и задолго до рассвета Лютик с ностальгической улыбкой поведала ему, что ребенком Уэстли боялся Вертлявых Клещей.
Ночью в клетке на пятом этаже принц спросил, как ему изо дня в день предстояло:
– Скажи, как зовут гульденца, который заказал тебе похищение принцессы, и обещаю, что ты тотчас выйдешь на свободу, – а Уэстли ответил, как ему изо дня в день было суждено:
– Никто, никто мне ничего не заказывал; я был один, – и граф, который целый день готовил Вертлявок, осторожно посадил их на Уэстли, и тот зажмурился, умоляя и взывая, и спустя где-то час принц с графом ушли, альбинос остался жечь Вертлявок и отдирать их от Уэстли, чтоб они ненароком не отравили клиента, и, всходя подземной лестницей, принц светской беседы ради сказал:
– Так-то лучше, не находишь?
А граф, странное дело, смолчал.
Что слегка раздосадовало Хампердинка: говоря совсем уж честно, в его списке пристрастий пытки не занимали высокой позиции, и он бы избавился от Уэстли сей же час.
Если б только Лютик признала, что Хампердинк лучше.
Но она не признавала! Не признавала, и все тут! Целыми днями только и болтала про Уэстли. Целыми днями только и спрашивала, нет ли вестей от Уэстли. Шли дни, недели, раут за раутом, весь Флорин умиленно всхлипывал, видя, что великий принц-охотник наконец-то откровенно и красиво влюбился, но, оставшись с принцем наедине, Лютик только и твердила: «Интересно, где сейчас Уэстли? Что же он так долго? Как мне жить без него?»
Просто зла не хватает. И еженощные старания графа, от которых судорожно корчился Уэстли, были как бы даже и ничего. Принц выдерживал это зрелище с час, потом они с графом уходили, и граф, странное дело, молчал. А внизу, промывая раны Уэстли, альбинос нашептывал:
– Скажи им. Прошу тебя. Они только сделают больнее.
Уэстли с трудом прятал улыбку.
Ему не было больно – ни разу, вообще. Он закрывал глаза и отключал мозг. Вот в чем секрет. Если умеешь отключиться от происходящего, услать мозг подальше, созерцать кожу, что как белоснежные сливки… короче, эти два клоуна пускай развлекаются на здоровье.
Время расплаты настанет.
Ныне Уэстли жил в основном ради Лютика. Но нельзя отрицать, что было у него и другое желание.
Его время…
Принцу Хампердинку времени попросту не хватало. Во всем Флорине как будто не принималось таких решений, что рано или поздно тяжким бременем не ложились бы на плечи ему лично. Мало того что скоро свадьба – государству к тому же вот-вот стукнет полтысячелетия. Мало того что в голове у принца варятся всевозможные планы военной агрессии – еще будь добр излучать любовь изо дня в день. И все должно быть разыграно как по нотам.
От отца проку ноль – ни скончаться не может, ни прекратить свой бубнеж (вы думали, его отец умер, но не забывайте, что это было в липовой главе – Моргенштерн делал заход на череду кошмаров, не запутайтесь тут) и высказаться толково. Королева Белла кудахтала над ним и временами работала переводчицей; в общем, всего за двенадцать дней до свадьбы принц Хампердинк в шоке сообразил, что позабыл запустить важнейший элемент своего гульденского плана, и поздно вечером призвал в замок Еллина.
Еллин был Главнокомандующим силами охраны правопорядка города Флоринбурга и унаследовал эту должность от отца. (Смотритель-альбинос из Гибельного Зверинца приходился ему двоюродным братом, и эти двое были единственными простолюдинами, которым принц хоть как-то доверял.)
– Ваше высочество, – сказал Еллин. Был он мал, да удал – глазками стреляет, ручками мелькает, в таком духе.
Принц Хампердинк вышел из-за письменного стола. Приблизился к Еллину, опасливо огляделся и тихонько произнес:
– Неопровержимые источники донесли мне, что в последнее время немало гульденцев внедрилось в Воровской квартал. Они переодеты флоринцами, и я беспокоюсь.
– Мне о таком не доносили, – ответил Еллин.
– У принца повсюду шпионы.
– Понимаю, – сказал Еллин. – И вы боитесь повторного похищения? Раз улики говорят, что один раз гульденцы уже пытались?
– Не исключено.
– Тогда я закрою Воровской квартал, – сказал Еллин. – Никто не войдет, никто не выйдет.
– Этого мало, – сказал принц. – Воровской квартал зачистить, а злоумышленников за решетку, пока я не отбуду в свадебное путешествие. – Еллин кивнул не сразу, и Хампердинк прибавил: – Объясни, в чем проблема.
– Мои люди, как правило, в Воровской квартал не рвутся. Воры сопротивляются переменам.
– Выдрать воровское племя с корнем. Пошли Погромную дружину. Мне нужны результаты.
– Чтобы набрать пристойную Погромную дружину, понадобится минимум неделя, – сказал Еллин. – Но я успею. – Он поклонился и шагнул к двери.
И тут раздался крик.
Еллин много чего наслушался в жизни, но такой жути, пожалуй, не слыхал: он был храбрец, но сейчас струхнул. Кричал не человек, но Еллин не угадал бы, чье горло исторгло этот звук. (Кричала дикая собака на первом этаже Зверинца, но ни одной дикой собаке не доводилось так визжать. Впрочем, ни одну дикую собаку не подключали к Машине.)
Полнясь мукой, крик затопил ночное небо, растекся по замку, перелетел через стены, излился даже на Большую площадь.
И не умолкал. Застыл под небом слышимым напоминанием о том, что в мире есть агония. На площади с полдюжины детей, желая заглушить этот вопль, ответно заорали в ночь. Кто-то расплакался, кто-то просто кинулся домой.
Затем крик стал утихать. Вот его уже почти не слышно на площади, вот он исчез. Вот его почти не различить на крепостной стене, вот он утек со стены. Он съеживался, уползая обратно, на первый этаж Гибельного Зверинца, где граф Рюген крутил ручки и рычаги. Дикая собака умерла. Граф Рюген встал и с превеликим трудом проглотил собственный торжествующий вопль.
Граф помчался к Хампердинку. Из покоев принца как раз выходил Еллин. Хампердинк сидел за столом. Едва они остались одни, граф поклонился его высочеству.
– Машина, – в конце концов промолвил он, – работает.
Принц Хампердинк повременил с ответом. Положение щекотливое: он, конечно, начальник, а граф просто мелкая сошка, но ведь другого такого таланта во Флорине не сыскать. Граф, изобретатель, очевидно, выправил наконец все недоработки в Машине. Граф, архитектор, сыграл ключевую роль в обеспечении безопасности Гибельного Зверинца, и, бесспорно, он же устроил так, чтобы единственный путь в Зверинец, не грозящий визитеру гибелью, открывался на пятом подземном этаже. Граф поддерживал принца во всех затеях, от охоты до войны, – такому приспешнику не скажешь: «Уйди отсюда, мальчик, не мешайся под ногами». Поэтому принц с ответом вовсе не спешил.
– Слушай, Тай, – наконец произнес он. – Я безгранично счастлив, что ты исправил в Машине последние недочеты; я ни минуты не сомневался, что в итоге ты все наладишь. Мне прямо не терпится посмотреть, как она действует. Но как бы тебе объяснить… Я тут практически тону: мало того что у меня одни сплошные рауты и надо ворковать с этой… забыл, как зовут… еще нужно решить, где откроется Пятисотлетний парад, когда он откроется, сколько продлится и какой аристократ шагает перед каким, чтобы потом все они по-прежнему со мной разговаривали, плюс мне еще убивать жену и подставлять целое государство, плюс, когда это произойдет, мне еще воевать, и все самому. Я вот к чему веду: я зашиваюсь, Тай. Может, ты начнешь работать с Уэстли и расскажешь, как идут дела, а я, когда выпадет минутка, спущусь посмотреть; я уверен, это будет замечательно, но сейчас мне не помешала бы передышка, не обидишься?
Граф Рюген улыбнулся:
– Ничуть.
И он ничуть не обиделся. Он любил истязать в одиночку. Когда ты один на один с мучением, сосредоточиваешься гораздо глубже.
– Я знал, что ты поймешь.
В покои постучали, и Лютик просунула голову в дверь:
– Что нового?
Принц улыбнулся и печально покачал головой:
– Милая, едва я что-то узнаю – сообщу в ту же секунду, я же обещал.
– Но осталось всего двенадцать дней.
– Времени полно, моя сладкозвучная душенька, не тревожь себя.
– Я вас оставлю, – сказала Лютик.
– Я тоже ухожу, – сказал граф. – Дозволите вас проводить?
Лютик кивнула; некоторое время они побродили по коридорам и наконец добрались до ее покоев.
– Доброй ночи, – поспешно сказала Лютик; она пугалась графа при всякой встрече, с того самого дня, когда он впервые приехал на ферму ее отца.
– Он вернется, я уверен, – сказал граф; принц посвящал его во все свои планы, о чем Лютик была осведомлена. – Я плохо знаю этого парня, но он произвел на меня огромное впечатление. Человек, способный пройти Огненное болото, наверняка найдет дорогу во Флоринский замок до дня свадьбы.
Лютик кивнула.
– Мне показалось, он так силен, так замечательно могуч, – продолжал граф; его мягкий голос убаюкивал. – Я лишь спрашивал себя, обладает ли он подлинной чувствительностью, – как вы знаете, могучие богатыри наделены ею не всегда. Вот, допустим, интересно: способен ли он плакать?
– Уэстли нипочем не заплачет, – ответила Лютик, уже открыв дверь. – Только над смертью любимых.
И она затворила дверь у графа перед носом, а оставшись одна, опустилась на колени у кровати. Уэстли, подумала она. Прошу тебя, приди; я столько недель тебя призываю, но так и не получила ответа. Давным-давно, еще на ферме, я думала, что люблю тебя, но то была не любовь. Увидев твое лицо под маской на дне ущелья, я подумала, что люблю тебя, но и это было всего лишь сильное увлечение. Любимый, мне кажется, теперь я люблю тебя, и умоляю только, дай мне шанс всю жизнь тебе это доказывать. Если ты будешь со мной, я до смертного часа проживу в Огненном болоте и стану петь от рассвета до заката. Если ты будешь держать меня за руку, я готова целую вечность тонуть в Пуржистых песках. Я бы предпочла всю эту вечность просидеть с тобой на облаке, но и преисподняя – сущая забава, когда со мною Уэстли…
Так она безмолвно молилась час за часом; так молилась она уже тридцать восемь вечеров, и жар ее лишь разгорался, помыслы очищались. Уэстли. Уэстли. Он летит к ней через семь морей.
Уэстли же, хоть сам и не подозревал, проводил вечера примерно так же. Когда пытки завершались, когда альбинос заканчивал промывать и бинтовать его порезы, ожоги и переломы, когда Уэстли оставался один в огромной клетке, мыслями он устремлялся к Лютику и пребывал с нею.
Он так ясно ее понимал. На ферме, поклявшись ему в любви перед разлукой, она, конечно, говорила всерьез, но ведь ей только-только минуло восемнадцать. Что знала она о сердечных безднах? И затем, когда он снял черную маску и Лютик кубарем полетела к нему в объятья, не только подлинное чувство толкало ее, но удивление, смятенный шок. Однако Уэстли знал, что солнце обязано по утрам вставать на востоке, сколь ни мечтало бы оно о западном рассвете, и знал, что Лютик обязана всю свою любовь излить на него. Золото заманчиво, да и королевский титул соблазнителен, но они не чета лихорадке его сердца, и Лютик рано или поздно тоже ее подхватит. Выбора у нее меньше, чем у солнца.
Посему, когда явился граф с Машиной, Уэстли не сильно встревожился. Если честно, он и не понял, что такое граф принес в клетку. А если совсем честно, граф ничего не приносил; альбинос трудился за него – бегом тащил то одну ерундовину, то другую.
Так это виделось Уэстли: какие-то ерундовины. Разновеликие присоски с мягкой резиной по краям, и еще, видимо, колесо, и другая штука, то ли рычаг, то ли палка, не поймешь.
– Добрейшего тебе вечера, – начал граф.
Уэстли и не припоминал его в таком возбуждении. В ответ он очень вяло графу кивнул. Чувствовал Уэстли себя не хуже обычного, но не годится звонить об этом направо и налево.
– Нездоровится? – спросил граф.
Уэстли опять вяло кивнул.
Альбинос носился туда-сюда с новыми ерундовинами: какими-то удлинителями, что ли, жилистыми и бесконечными.
– На этом все, – наконец сказал граф.
Кивок.
Исчез.
– Это Машина, – сказал граф, оставшись наедине с Уэстли. – Я конструировал ее одиннадцать лет. Как видишь, я сильно волнуюсь и очень горжусь.
Уэстли утвердительно ответил истомленным смыканием век.
– Мне еще надо ее смонтировать. – И граф приступил к делу.
Уэстли наблюдал за монтажом с немалым интересом и, понятно, с любопытством.
– Слышал крик вечером?
Утвердительный смык.
– Дикая собака. А кричала она от Машины. – Граф совершал сложнейшие манипуляции, но все шесть пальцев правой руки не колебались ни секунды. – Меня живо интересует боль, – продолжал граф. – Полагаю, за минувшие месяцы ты уже понял. Собственно, боль интересует меня с интеллектуальных позиций. Разумеется, я писал материалы на эту тему в большинство высокоученых журналов. В основном статьи. А сейчас взялся за книгу. Мою книгу. Основополагающую, надеюсь, книгу. Самое полное исследование боли – во всяком случае, на сегодняшний день.
Уэстли все это сильно увлекло. Он тихонько застонал.
– Мне думается, боль – самая недооцененная из доступных человеку эмоций, – продолжал граф. – Змий-искуситель, согласно моей интерпретации, – это боль. Боль сопровождает нас от начала времен, и я неизменно досадую, когда люди говорят «дело жизни и смерти», ибо, полагаю я, в сущности, подобает говорить «дело боли и смерти». – Граф умолк, приступил к мудреным настройкам, завершил их. – Одна из моих теорий, – сказал он немного погодя, – заключается в том, что боль, помимо прочего, подразумевает предчувствие. Не весьма оригинально, это правда, но я проиллюстрирую свой тезис: я не стану – я подчеркиваю: не стану – сегодня подключать тебя к Машине. Я бы мог. Она готова, испытания проведены. Но я лишь смонтирую ее и оставлю здесь, дабы следующие сутки ты взирал на нее и размышлял, что это такое, как она работает, в самом ли деле она так страшна.
Машина выглядела до того по-дурацки, что Уэстли подмывало захихикать. Вместо этого он вновь застонал.
– Предоставим это твоему воображению. – Граф взглянул на Уэстли. – Однако прежде, чем ты изведаешь завтрашнюю ночь, я хочу совершенно искренне тебе сказать: ты самое сильное, самое умное и отважное, самое достойное существо, какое мне выпадала честь встречать, и мне почти грустно оттого, что ради своей книги и будущих исследователей боли я должен тебя уничтожить.
– Спасибо… вам… – тихонько выдохнул Уэстли.
У двери клетки граф сказал через плечо:
– И кончай прикидываться, какой ты слабый и побитый; тебе уже месяц не удается меня надуть. Сейчас ты едва ли слабее, чем в тот день, когда вошел в Огненное болото. В утешение должен сказать, что я знаю твою тайну.
– Тайну? – Сдавленно, глухо.
– Ты отключаешь мозг! – вскричал граф. – За все эти месяцы тебя ни разу не проняло. Ты закатываешь глаза, смежаешь веки и отправляешься, вероятно… ну, я не знаю – очевидно, к ней. А теперь доброй ночи. Постарайся выспаться. Вряд ли тебе удастся. Предчувствие, как ты помнишь. – Он помахал и взошел по подземной лестнице.
У Уэстли внезапно сжалось сердце.
Вскоре пришел альбинос, встал на колени, прижался ртом к его уху. Шепот:
– Я который день за тобой наблюдаю. Ты не заслуживаешь того, что будет. Я им нужен. Больше никто не умеет так кормить зверей. Мне ничего не грозит. Меня не тронут. Хочешь, я тебя убью? Мы им всё испортим. У меня хороший яд. Умоляю тебя. Я видел Машину. Я смотрел, как кричит дикая собака. Позволь тебя убить, пожалуйста. Ты спасибо мне скажешь, я клянусь.
– Я должен жить.
Шепот:
– Но…
Вперебивку:
– Они меня не достанут. Со мной все хорошо. Я выкарабкаюсь. Я жив и останусь жив.
Он сказал это громко, он сказал это страстно. Однако впервые за долгое-долгое время его посетил ужас…
– Ну как, удалось поспать? – спросил граф следующим вечером.
– Честно говоря, нет, – ответил Уэстли, больше не притворяясь умирающим.
– Рад, что ты со мной честен; я буду честен с тобой, и отбросим лукавство, – сказал граф, раскладывая блокноты, перья и чернильницы. – Нужно тщательно фиксировать твои реакции, – пояснил он.
– Ради науки?
Граф кивнул:
– Если эксперименты увенчаются успехом, имя мое надолго переживет смертную оболочку. Говоря совершенно откровенно, я стремлюсь к бессмертию. – Он покрутил ручки на Машине. – Естественно, тебе любопытно, как это работает?
– Я всю ночь гадал и ничуть не продвинулся. По-моему, это огромное скопление бесконечно разновеликих присосок с мягкими краями плюс колесо, шкала и рычаг, а что из них получается, я не постигаю.
– Еще клей. – И граф указал на тюбик густой жижи. – Чтобы крепить присоски. – С этими словами он взялся за дело – брал присоску за присоской, смазывал клеем мягкие края и прилеплял к коже Уэстли. – Одну придется надеть и на язык, – сказал граф, – но это под конец – на случай, если у тебя возникнут вопросы.
– Не самая простая установка, а?
– Я подправлю дизайн в последующих моделях, – ответил граф. – Так я сейчас планирую. – И он клеил на кожу присоску за присоской, пока Уэстли не покрылся присосками весь. – Снаружи закончили, – объявил граф. – Дальше все тоньше; будь любезен, не шевелись.
– Я прикован за руки, за ноги и за голову, – ответил Уэстли. – Как по-твоему, резво я шевелюсь?
– Ты и вправду так отважен или тебе немного страшно? Не лги, прошу тебя. Это ведь для потомков, не забывай.
– Немного страшно, – ответил Уэстли.
Граф записал это и указал время. Затем приступил к деликатной работе, и вскоре микроскопические присоски облепили нутро ноздрей Уэстли, и испод век, и барабанные перепонки, и язык, и под языком тоже, и, когда граф отошел, Уэстли снаружи и внутри был весь покрыт ерундовинами.
– А теперь, – очень громко заговорил граф, надеясь, что Уэстли расслышит, – я запускаю колесо на максимальной скорости, чтобы мощности хватало. Деления на шкале – от одного до двадцати, а поскольку это первый раз, я задаю минимум, то есть один. Потом дергаем рычаг, и, если я нигде ничего не перепутал, установка выходит на рабочий режим.
Но как только двинулся рычаг, Уэстли отключил мозг, и когда заработала Машина, Уэстли гладил волосы как осенние листья и кожу как белоснежные сливки, и… и… и мир его взорвался, потому что присоски – присоски повсюду, прежде ему истязали тело, но не трогали мозг, а с Машиной иначе, Машина дотягивалась везде – глаза были ему неподвластны, уши не слышали ласкового шепота любви, а мозг ускользнул далеко-далеко, от любви прочь, в бездну отчаяния, жестко ударился и полетел глубже, сквозь обиталище агонии в страну боли. Внутри и снаружи мир Уэстли раздирало на куски, и он был бессилен, и его раздирало вместе с его миром.
Тогда граф выключил Машину, взял блокноты и сказал:
– Как тебе, несомненно, известно, идея насоса бытует уже много столетий – здесь мы, в сущности, имеем дело с насосом, но вместо воды я выкачиваю жизнь, и только что я выкачал у тебя один год. Позже я задам показатели выше, наверняка два или три, а может, даже пять. Теоретически пять впятеро больнее того, что ты сейчас ощутил, а посему прошу тебя отвечать конкретнее. Скажи мне честно: как ты себя чувствуешь?
В унижении, смятении и муке, в гневе, в своем головокружительном безбрежном страдании Уэстли заплакал как дитя.
– Любопытно, – сказал граф и аккуратно записал.
Целую неделю Еллин формировал солидное патрульное подразделение и достойную Погромную дружину. За пять дней до свадьбы он во главе своего отряда ожидал речи принца. Дело происходило во дворе замка, и принц явился, как обычно, с графом, хотя, что необычно, мыслями граф как будто витал где-то вдали. Так оно и было, хотя откуда бы Еллину об этом знать? За минувшую неделю граф выкачал из Уэстли десять лет, а если исходить из того, что средняя продолжительность жизни во Флорине составляет шестьдесят пять, и предположить, что в начале эксперимента подопытному было двадцать пять, остается еще около тридцати лет. Но как их лучше распределить? Эта закавыка измучила графа. Столько возможностей, но какие интереснее с научной точки зрения? Граф вздохнул; все-таки жизнь нелегка.
– Вы собрались здесь, – заговорил принц, – ибо на мою возлюбленную, вероятно, готовится второе покушение. Каждого из вас я назначаю ее личным защитником. За сутки до моей свадьбы Воровской квартал должен был зачищен, а все его обитатели брошены за решетку. Лишь тогда я вздохну спокойно. Господа, умоляю вас: считайте эту миссию зовом сердца, и я знаю, что вы не подведете меня.
С этими словами он развернулся и поспешил прочь со двора; граф последовал за ним, а Еллин остался командовать.
К усмирению Воровского квартала приступили тотчас. Каждый день Еллин трудился до седьмого пота, но квартал занимал квадратную милю, и забот у Еллина хватало. Большинство преступников не впервые сталкивались с несправедливыми и незаконными облавами и почти не оказывали сопротивления. Они понимали, что тюремных камер на всех не хватит; ну перекантуются в кутузке пару деньков – подумаешь, трагедия.
Встречались, однако, и другие злодеи – эти знали, что поимка означает смерть за прошлые выкрутасы, и сопротивлялись все как один. Еллин, искусно командуя Погромной дружиной, в конце концов взял подобных негодяев под контроль.
И однако за тридцать шесть часов до свадьбы с полдюжины уклонистов так и не покинули Воровской квартал. Еллин проснулся на заре, усталый и обескураженный – гостей из Гульдена среди пойманных правонарушителей не обнаружилось, – собрал цвет Погромной дружины и повел их в Воровской квартал; хоть тресни, а этот рейд должен стать распоследним.
Еллин сразу свернул в пивную «У Фолкбриджа», но сначала отослал с поручениями почти всех громил, а при себе оставил одного крикуна и одного молчуна. Постучался к Фолкбриджу, подождал. Фолкбридж был наимогущественнейшим человеком в Воровском квартале. Он как будто владел половиной квартала лично – не бывало хоть сколько-нибудь заметных преступлений, к которым он не приложил бы руку. И ему вечно удавалось отвертеться от ареста – все, кроме Еллина, подозревали, что Фолкбридж кому-то дает на лапу. Еллин знал, что Фолкбридж кому-то дает на лапу: в жару и стужу Фолкбридж каждый месяц забегал к Еллину с мешком денег.
– Кто? – крикнул Фолкбридж из глубин пивной.
– Главнокомандующий силами охраны правопорядка города Флоринбурга, а с ним громилы, – ответил Еллин. Доскональность – одна из его сильных сторон.
– А… – Фолкбридж открыл дверь. Был он невысокий и круглолицый – хоть и могущественный, воображения не поражал. – Прошу.
Еллин перешагнул порог, оставив двух громил в дверях.
– На выход с вещами, – велел он.
– Эй, Еллин, это ж я, – тихонько возмутился Фолкбридж.
– Да знаю я, знаю, – тихонько огрызнулся Еллин. – Но прошу тебя, сделай одолжение, на выход с вещами.
– А ты притворись, что я уже. Я отсижусь в пивной, честно. Припасы есть, никто и не просечет.
– Принц беспощаден, – сказал Еллин. – Если я тебя оставлю, а он прознает, мне кирдык.
– Я тебе двадцать лет плачу, чтоб в кутузку не садиться. Ты ж на мне разбогател. За что я плачу – за ноль без палочки?
– Я тебе возмещу как-нибудь. Дам лучшую камеру в городе. Ты что, не доверяешь мне?
– А как тебе доверять? Двадцать лет вынь да положь монету, а едва на тебя чутка надавили, ты орешь «марш в кутузку». Да как бы не так.
– Ты! – Еллин указал на крикуна. Тот подбежал. – Этого человека – в телегу, живо.
Фолкбридж хотел было разъяснить положение дел, но крикун заехал ему дубиной по шее.
– Полегче! – завопил Еллин.
Крикун подобрал Фолкбриджа и отряхнул с него пыль.
– Живой? – спросил Еллин.
– Дак вы ж не сказали, что он дышать в телеге должон; я думал, его в телегу надоть, дыша али не дыша, ну, я и…
– Уймись, – перебил Еллин и в расстройстве выбежал из пивной, а крикун выволок Фолкбриджа. – Ну что, всех взяли? – спросил Еллин.
Тут и там громилы вывозили из Воровского квартала другие телеги.
– По-мойму, еще шпажист коньячный остался, – ответил крикун. – Вчерась пытались вытурить, но…
– Мне с пьяницей канителиться некогда, я солидный человек. Ну-ка, оба, выводите его, да поживее. Телегу взяли и вперед! Квартал нужно зачистить и закрыть к закату, не то принц рассердится, а когда он на меня сердится – это, знаете ли, удовольствия мало.
– Да идем мы, идем, – ответил крикун и поспешил прочь, а молчун один потащил телегу с Фолкбриджем. – Вчерась пытались этого шпажиста заловить, послали обычных патрульных, да только он шпагой махать горазд. Патрульные струхнули, но у меня, кажись, есть против него трюк.
Молчун торопился следом. Оба свернули, и из-за угла впереди отчетливее донеслось пьяное бормотание.
– Я со скуки подыхаю, Виццини, – пробормотали за углом. – Три месяца ждать – это умом тронуться можно, я же все-таки страстный испанец. – Во весь голос: – Я очень страстный, Виццини, а ты черепаха сицилийская. Если еще через три месяца не придешь – я умываю руки. Слышишь меня? Руки умываю! – И полушепотом: – Я не нарочно, Виццини, обожаю это грязное крылечко, не спеши…
Крикливый громила замедлил шаг.
– И вот так с утра до ночи. Не слушай его и спрячь телегу. – Молчун дотащил телегу почти до угла и остановился. – Побудь тут, – велел крикун и шепотом прибавил: – А вот и мой трюк. – С этими словами он вышел из-за угла и посмотрел на щуплого человека, что обнимался с бутылкой на крылечке. – Салют, приятель.
– Я отсюда ни ногой, можешь не салютовать, – сказал любитель коньяка.
– Но ты хоть выслушай. Меня прислал лично принц Хампердинк, потому как ему занадобилось развлечься. Стране завтра стукнет пятьсот годков, и у нас нынче состязается дюжина величайших акробатов, и фехтовальщиков, и артистов всяких. А кто победит, сразится завтра перед новобрачными. Я о чем толкую-то – вчерась друзья мои с тобой подрались, так они потом болтали, что отбивался ты хоть куда. Если охота, я тебя живенько отвезу на турнир, прямо в лепешку ради тебя расшибусь, а ты, коли и впрямь горазд, может, добьешься чести потешить молодоженов. Ты как, выиграешь на турнире?
– Раз плюнуть.
– Тогда поспешай, пока запись не закрыли.
Испанец шатко поднялся. Обнажил шпагу – она рассекла утренний сумрак раз, затем другой и третий.
Крикун отпрянул и сказал:
– Времечко-то поджимает, идем уже.
И тогда пьяница заорал:
– Я – тут – Виццини – жду…
– В бреду.
– Ничего – не – в бреду, я – просто – соблюдаю – закон…
– Злой, как дракон.
– Ничего – не дракон, и ничего – не в бреду, что непонятно, я… – И тут он осекся и прищурился. А потом тихонько спросил: – Феззик?
Из-за спины крикуна молчун ответил:
– А ты ктозик?
Иньиго шагнул с крылечка, жмурясь в хмари коньячного помутнения.
– «Ктозик»? Что-то шутки у тебя плохие.
– Потому как пишу стихи я, – ответил молчун.
Иньиго испустил вопль и заковылял к нему.
– Феззик, это ты, да?
– ВСЕГДА! – Он поймал Иньиго, когда тот споткнулся, и вздернул на ноги.
– Вот так и держи, – велел крикун и замахнулся, как с Фолкбриджем.
Х
Р
Я
С
Ь
!
Феззик скинул крикуна в телегу к Фолкбриджу, накрыл обоих замызганным одеялом и бегом вернулся к Иньиго, которого временно привалил к стене.
– Я так ужасно рад тебя видеть, – сказал Феззик.
– Ой, и я… и… я… но… – Голос Иньиго затихал. – Слаб я стал для сюрпризов, – вот и все, что он успел выдавить напоследок, а затем лишился чувств от изнеможения, и коньяка, и недоедания, и недосыпа, и много еще чего, тоже отнюдь не питательного.
Феззик одной рукой схватил его, другой телегу и побежал в пивную Фолкбриджа. Внес Иньиго в дом, уложил в хозяйскую пуховую постель и стремглав потащил телегу к выходу из Воровского квартала. Он лишний раз проверил, хорошо ли обе жертвы прикрыты замызганным одеялом, а за воротами громилы пересчитали сапоги всех перемещенных лиц. Число сапог сошлось с прогнозированным, и к одиннадцати утра огромный Воровской квартал официально закрыли на здоровенный висячий замок.
Освободившись от службы, Феззик пошел вдоль стены квартала, пока не отыскал тихого места, и там подождал. Он был один. Стена его не смущала – руки-то работают, – и он быстренько через нее перелез и опустелыми улицами побежал к дому Фолкбриджа. Там он заварил чай, отнес наверх и влил в Иньиго. Вскоре тот уже самостоятельно моргал.
– Я так ужасно рад тебя видеть, – сказал Феззик.
– Ой, и я, и я, – согласился Иньиго. – Прости, что я грохнулся в обморок, я три месяца только и делал, что ждал Виццини да лакал коньяк, и еще удивился, когда тебя увидел, – короче, на пустой желудок все это немножко чересчур. Но мне уже лучше.
– Вот и хорошо, – сказал Феззик. – Виццини умер.
– Да? Умер, значит… Виц… – И Иньиго вновь лишился чувств.
Феззик остался собой недоволен.
– Дурак безмозглый, можно как надо и как не надо, а ты вечно как дубина; болван, долдон – вернись к началу, таков закон.
Тут Феззик почувствовал себя полным идиотом: столько месяцев не помнил, теперь вспомнил, а уже и не нужно. Он побежал вниз, заварил еще чаю, нашел крекеры и мед и снова покормил Иньиго.
Когда тот заморгал, Феззик сказал:
– Отдыхай.
– Спасибо, друг мой; больше никаких обмороков. – Иньиго закрыл глаза и час проспал.
Феззик возился в кухне у Фолкбриджа. Стряпать как полагается он не умел, но умел разогреть, умел остудить, отличал свежее мясо от тухлого по запаху, и не так уж трудно оказалось сварганить нечто, в прошлой жизни бывшее ростбифом, и другое нечто, напоминавшее, пожалуй, картошку.
Внезапный аромат горячей пищи пробудил Иньиго; лежа в постели, он ел и ел, а Феззик его кормил.
– Я и не подозревал, что так распустился, – заметил Иньиго, жуя.
– Тш-ш, теперь все будет хорошо, – сказал Феззик, отрезал еще кусок мяса и сунул ему в рот.
Иньиго старательно пожевал.
– Сначала ты появляешься как обухом по башке, потом эта история с Виццини. Видимо, для меня это был перебор.
– Это для кого угодно перебор; отдыхай, пожалуйста. – Феззик опять принялся резать мясо.
– Я какой-то младенец, право слово, совсем беспомощный, – сказал Иньиго с полным ртом.
– К закату будешь как новенький, – пообещал Феззик, целясь следующим куском. – Шестипалого вельможу зовут граф Рюген, и он сейчас во Флоринбурге.
– Любопытно, – успел на сей раз произнести Иньиго и снова лишился чувств.
Феззик стоял над неподвижной фигурой.
– Ну, я правда рад, – сказал он. – И мы давно не виделись, и у меня куча новостей.
Иньиго лежал молча.
Феззик побежал в ванную Фолкбриджа, заткнул слив, долго возился, в конце концов наполнил ванну обжигающей водой и свалил туда Иньиго – одной рукой зажал ему рот, другой держал тело под водой, – и когда коньяк стал сочиться из тела по́том, Феззик вылил воду и наполнил ванну снова, на сей раз ледяной водой, и опять свалил туда Иньиго, а когда вода слегка согрелась, опять налил горячей и опять свалил Иньиго, и теперь коньяк прямо-таки тек из пор, и так оно и шло, то горячая, то ледяная, то опять кипяток, потом чай, потом гренок, потом опять горячая и опять ледяная, затем подремать, побольше гренков, поменьше чаю, но очень долго полежать в горячей ванне, и в Иньиго уже почти не осталось коньяка, а напоследок еще раз в ледяную воду и два часа поспать, и наконец, уже ближе к вечеру, Феззик и Иньиго сидели в кухне Фолкбриджа, и впервые за три месяца у Иньиго почти блестели глаза. Ну да, руки еще дрожали, но не очень заметно, и, пожалуй, этого человека доконьячный Иньиго одолел бы за час серьезного поединка. Но мало какие мастера на свете продержались бы против него хоть пять минут.
– Теперь расскажи коротко: пока я тут лакал коньяк, ты-то где был?
– Ну, я пожил в рыбацкой деревне, побродил чуток, а недавно оказался в Гульдене, и там только и разговоров что грядет свадьба, а еще, может, война, и я вспомнил Лютика, и я же лез с ней на Утесы Безумия, и она была красивая и мягкая, а я никогда так близко не нюхал духи, и я подумал, хорошо бы посмотреть ее свадьбу и сразу сюда, только деньги у меня вышли, а тут собирали Погромную дружину, искали великанов, и я попросился, и меня побили дубинками, хотели проверить, правда ли я сильный, а дубинки сломались, и все решили, что правда. Я уже неделю громила первого класса; очень хорошие деньги платят.
Иньиго кивнул:
– Так, ладно, еще раз – и прошу тебя, кратко, с самого начала. Человек в черном. Он тебя одолел?
– Ага. И по-честному. Сила против силы. Я был медленный и отвык.
– То есть и Виццини убил он?
– Я думаю, он.
– Шпагой? Силой?
Феззик задумался.
– Ран от шпаги не было, и Виццини был не поломанный. Только два винных кубка и мертвый Виццини. Наверное, яд.
– За каким рожном Виццини пить яд?
Феззик понятия не имел.
– Но он точно был мертв?
Феззик был уверен.
Иньиго забегал туда-сюда по кухне, стремительный и порывистый, как прежде.
– Ладно, Виццини мертв, с этим ясно. Расскажи кратко, где этот шестипалый Рюген, и я его убью.
– Вряд ли это легко, потому что граф с принцем, а принц в замке и поклялся до свадьбы не выходить – боится, что Гульден еще кого подошлет, и все входы, кроме центрального, запечатаны, а на главных воротах поставили двадцать солдат.
– Хм… – сказал Иньиго и забегал быстрее. – Если ты побьешь пятерых и я проткну пятерых, будет минус десять, а это нехорошо, тогда останутся десять, и они нас убьют. Но, – и он забегал еще быстрее, – если ты побьешь шестерых, а я восьмерых, четырнадцать побиты, и это уже лучше, но все равно нехорошо – оставшиеся шесть убьют нас. – Он развернулся к Феззику. – Ты скольких побьешь? Максимум?
– Ну, там кое-кто из Погромной дружины. Пожалуй, не больше восьмерых.
– То есть мне достанутся двенадцать – нельзя сказать, что неподъемно, но не лучший способ провести вечерок после трех месяцев на коньяке. – И тут Иньиго внезапно обмяк, а на глазах, что мгновенье назад блистали, выступили слезы.
– Что такое? – всполошился Феззик.
– О, друг мой, друг, мне нужен Виццини. Я не умею планировать – я умею действовать по плану. Скажи мне, что делать, – и никто на свете не сделает лучше меня. Но ум мой – как хорошее вино; он плохо путешествует. Мысли мои скачут, не знают логики, я вечно все забываю – помоги мне, Феззик, что делать?
Теперь и Феззик готов был разрыдаться.
– На земле не рождалось человека глупее меня, сам ведь знаешь. Я забыл, что надо вернуться сюда, хотя ты нарочно сочинил мне чудесный стишок.
– Мне нужен Виццини.
– Виццини умер.
И тут Иньиго снова вскочил, забегал по кухне и впервые за долгое время от возбуждения защелкал пальцами:
– Мне не нужен Виццини – мне нужен тот, кому он проиграл. Мне нужен человек в черном! Сам подумай: он одолел меня сталью – моим великим талантом; он одолел тебя силой – твоим. Наверное, он перемудрил и перехитрил Виццини; он скажет мне, как пробраться в замок и убить шестипалое чудовище. Если ты имеешь хоть малейшее представление, где он сейчас, поведай мне срочно.
– Он ходит по семи морям с Грозным Пиратом Робертсом.
– Это почему он так делает?
– Потому что он матрос Грозного Пирата Робертса.
– Матрос? Простой матрос? Простой ординарный моряк со шпагой в руке одолел великого Иньиго Монтойю? Не-мыс-ли-мо. Наверняка он и есть Грозный Пират Робертс. Иначе это какой-то бред.
– В общем, он уплыл далеко-далеко. Так говорит граф Рюген, а принц лично отдал приказ. Принцу только пиратов не хватало, у него же нелады с Гульденом – не забывай, они один раз уже похитили принцессу, могут снова…
– Феззик, один раз принцессу похитили мы. Я знаю, что память у тебя слабовата, но даже ты наверняка припоминаешь, что это мы подсунули лоскуты от гульденских мундиров под седло принцессы. Потому что заказчик так велел Виццини. Кто-то хотел свалить вину на Гульден, а кто этого захочет, если не вельможа, а какой вельможа, если не воинственный принц? Мы ведь не знаем, кто нанял Виццини. Я думаю, Хампердинк. Что касается графских заявлений о местонахождении человека в черном, граф – тот самый человек, что убил моего отца, а значит, бесспорно, парень хоть куда. – И Иньиго направился к дверям. – Пошли. У нас дел по горло.
В сумерках Феззик шагал за ним по улицам Воровского квартала.
– Ты же мне все объяснишь по ходу дела? – попросил он.
– Я тебе все объясню прямо сейчас… – Тело Иньиго рассекало тихие улицы, словно клинок, Феззик поспешал рядом. – (а) Мне нужно добраться до графа Рюгена и наконец отомстить за отца; (б) я не могу придумать, как добраться до графа Рюгена; (в) придумать мог бы Виццини, но (в-штрих) Виццини недостижим; однако (г) человек в черном перехитрил Виццини, а следовательно, (д) человек в черном придумает, как мне добраться до графа Рюгена.
– Но я же говорю, принц Хампердинк, когда поймал человека в черном, велел благополучно доставить его обратно на борт. Все слышали. Это весь Флорин знает.
– (а) Принц Хампердинк замышлял убить свою невесту и подрядил на эту работенку нас, но (б) человек в черном ему помешал; однако в итоге (в) принц Хампердинк захватил в плен человека в черном, а у принца Хампердинка, что тоже знает весь Флорин, вспыльчивый нрав, из чего следует: (г) если у тебя вспыльчивый нрав, что может быть лучше, чем спустить собак на того, кто расстроил твой замысел убить невесту? – Они подошли к стене Воровского квартала. Иньиго запрыгнул Феззику на плечи, и тот полез. – Вывод первый, – продолжал Иньиго, ничуть не сбившись, – если принц во Флоринбурге спускает собак на человека в черном, человек в черном, надо думать, тоже во Флоринбурге. Вывод второй: вряд ли человек в черном доволен своим нынешним положением. Вывод третий: я во Флоринбурге и нуждаюсь в стратеге, чтобы отомстить за отца, человек в черном во Флоринбурге и нуждается в избавителе, который вернет ему надежду, а когда у людей равная потребность друг в друге, вывод четвертый и последний: заключаются сделки.
Феззик перевалил через гребень стены и осторожно полез вниз по другой стороне.
– Я все понял, – сказал он.
– Ты ничего не понял, но это не важно, ты просто хотел сказать, что рад меня видеть, и я тоже рад тебя видеть, потому что теперь одиночеству конец.
– Я это и хотел сказать, – ответил Феззик.
В сгустившихся вечерних сумерках Иньиго и Феззик принялись вслепую прочесывать Флоринбург. Вечер накануне свадьбы. В этих сумерках граф Рюген готовился к еженощным экспериментам, у себя в покоях собирал блокноты с пометками. В цепях, взаперти на пятом подземном этаже под высокими стенами замка Уэстли молча ждал подле Машины. В некотором смысле он еще походил на Уэстли, но его, конечно, сломали. Из него выкачали двадцать лет жизни. Осталось двадцать. Боль – это предчувствие. Скоро вернется граф. Уэстли плакал вопреки всем своим оставшимся огрызкам желаний.
В сгустившихся вечерних сумерках Лютик пришла повидаться с принцем. Она громко постучала, подождала, постучала снова. Принц за дверью орал; Лютик ни за что бы не постучала в третий раз, не приди она с делом чрезвычайной важности; но она постучала, дверь распахнулась, и злобная гримаса принца мигом сменилась сладчайшей улыбкой.
– Возлюбленная, – сказал он, – заходи. Я через минутку освобожусь. – И обернулся к Еллину. – Взгляни на нее. Моя суженая. Выпадало ли еще кому на свете такое счастье?
Еллин потряс головой.
– Полагаешь, напрасно я жажду всеми силами ее защитить?
Еллин снова потряс головой. Своими байками про гульденских засланцев принц доводил его до белого каления. Еллин в хвост и в гриву гонял всех шпионов, какие под руку подворачивались, и ни один ни словечком не обмолвился о Гульдене. А принц все не отступался. Еллин тишком вздохнул. Ему такое не по уму: он не принц, он всего лишь страж правопорядка. С той минуты, когда он поутру запер Воровской квартал, до него донеслась лишь одна отчасти тревожная весть: передали, что, по слухам, некто якобы видел, как корабль Грозного Пирата Робертса входит прямиком во Флоринский пролив. Но богатый опыт подсказывал Еллину, что подобные вести – попросту слухи и больше ничего.
– Говорю тебе, повсюду кишмя кишат эти гульденцы, – продолжал принц. – Видимо, ты их остановить не в состоянии, и посему я желаю изменить кое-какие планы. Все ворота замка, кроме главных, опечатаны?
– Так точно. На главных воротах двадцать человек.
– Добавь еще восемьдесят. До круглой сотни. Ясно?
– Будет сотня. Все громилы до единого.
– В замке мне ничего не грозит. Припасы, пища, конюшни – хватит. Если до меня не доберутся, я выживу. Значит, новый и окончательный план таков. Записывай. Все торжества по поводу пятисотлетия откладываются на после свадьбы. Свадьба завтра на закате. В окружении всех твоих громил мы с невестой поскачем на белорожденных к Флоринскому проливу. Там взойдем на корабль и наконец-то отбудем в свадебное путешествие в сопровождении всех кораблей Флоринской армады…
– Всех, кроме четырех, – возразила Лютик.
Какой-то миг он в недоумении молча взирал на нее. Затем послал ей воздушный поцелуй – незаметно, чтобы не увидел Еллин, – и сказал:
– Да-да, конечно, вот дырявая башка, всех, кроме четырех. – И повернулся к Главнокомандующему.
Но в этом недоумении, в этом молчании Лютик прочла всю правду.
– Я отпущу корабли, едва сочту, что это безопасно. Конечно, тем временем Гульден может атаковать, но придется рискнуть. Дай подумать, что еще. – Принц обожал раздавать приказы, особенно зная, что их и не понадобится исполнять. И Еллин записывал медленно – так еще забавнее. – Свободен, – наконец молвил принц.
Еллин с поклоном удалился.
– Ты не посылал четырех кораблей, – сказала Лютик, когда они остались одни. – Можешь больше не врать.
– Все делалось исключительно ради твоего блага, моя сладостная плюшка.
– Что-то я сомневаюсь.
– Ты нервничаешь, я нервничаю; мы завтра поженимся, мы имеем полное право нервничать.
– Вообще-то, ты даже не представляешь, как ошибаешься. Я очень спокойна. – Она, похоже, и в самом деле была спокойна. – Не имеет значения, послал ты корабли или нет. Уэстли придет за мной. Бог есть; я точно знаю. И любовь есть, это я знаю тоже, и Уэстли меня спасет.
– Глупая девчонка, марш к себе в покои.
– Я глупая девчонка и пойду к себе в покои, а ты трус, и сердце твое до краев полно страха.
Принц невольно рассмеялся:
– Ты называешь трусом величайшего охотника на земле?
– Вот именно так. Я с возрастом сильно поумнела. Я утверждаю, что ты трус, и это правда; я думаю, ты охотишься, дабы внушить себе, что ты другой. Убеждаешь себя, что ты не слабейшее создание, какое только ступало по земле. Уэстли придет за мной, и мы уедем, и ты бессилен, сколько ни охоться, ибо нас с Уэстли соединяют узы любви, а их не отыщешь по следу с тысячей ищеек, не разрубишь тысячей мечей.
Тут Хампердинк заорал на нее, схватил за волосы, что как осенние листья, проволок по длинному извилистому коридору до самых ее покоев, рванул дверь, пинком отправил Лютика внутрь, запер, бегом кинулся к подземному входу в Гибельный Зверинец…
* * *
Тут папа замолчал.
– Дальше, – сказал я.
– Строчку потерял, – сказал он, и я подождал, ослабевший от пневмонии, весь в поту от страха, а затем он продолжил: – «Открыть дверь Иньиго предоставил Феззику…»
– Эй, – сказал я. – Погоди, не может быть такого, ты что-то пропустил, – и быстренько прикусил язык, поскольку совсем недавно была история, когда я расстроился, что Лютик выходит за Хампердинка, и упрекнул папу, что он пропускает, и второй раз нам такой истории совсем не надо. – Папуль, – сказал я, – я ничего такого и никакого не хотел, но принц вроде побежал к Зверинцу, а тут ты про Иньиго, и, может, я не знаю, вдруг там в промежутке еще страница есть?
Папа стал закрывать книжку.
– Я не хотел ссориться; ну пожалуйста, не закрывай.
– Да не в том дело, – сказал он, а потом долго-долго на меня смотрел. – Билли… – сказал он (он меня так не называл почти никогда, а я это обожал; если кто другой, я терпеть не мог, но когда так говорил этот парикмахер, я как бы весь, не знаю, таял). – Билли, ты мне доверяешь?
– Чего? Конечно доверяю.
– Билли, у тебя пневмония; ты очень серьезно относишься к этой книжке – я знаю, потому что мы уже один раз из-за нее поругались.
– Я больше не буду…
– Послушай меня – я ведь еще никогда тебе не врал, правда? Вот. Поверь мне. Я не хочу дочитывать главу. Скажи, что это ничего.
– Почему? Что там происходит до конца главы?
– Если я скажу, можно и прочесть. Скажи «ну ладно».
– Я не могу сказать «ну ладно», пока не узнаю, что там случилось.
– Но…
– Скажи, что случилось, и я скажу «ну ладно», если ладно, и, если я не захочу слушать, сразу переходи к Иньиго, честно.
– Ты не сделаешь мне одолжения?
– Я вылезу из постели, когда ты уснешь; мне все равно, где ты прячешь книжку, я найду и сам дочитаю главу, лучше скажи.
– Билли, прошу тебя.
– Ага! Тебе некуда деваться, сознавайся.
Папа вздохнул – ужасный звук.
И я понял, что его победил.
– Уэстли умирает, – сказал папа.
Я сказал:
– Как это – Уэстли умирает? Что – умирает?
Он кивнул:
– Его убивает принц Хампердинк.
– Но он же только притворяется, да?
Папа покачал головой и совсем закрыл книжку.
– Тьфу ты, – сказал я и заплакал.
– Прости, – сказал папа. – Я пойду, – и ушел.
– А кто побеждает Хампердинка? – заорал я вслед.
Он остановился в коридоре:
– Не понял.
– Кто убивает принца Хампердинка? В конце кто-то же должен его победить. Феззик? Или кто?
– Его никто не убивает. Он остается жив.
– Пап, он что, побеждает? Зачем ты мне вообще это читал?
И я зарылся головой в подушку, и никогда в жизни, до самого сегодняшнего дня, я так не плакал. Прямо сердце на подушку вытекало. По-моему, самое удивительное то, что пока плачешь, кажется, будто это продлится вечно, но оно никогда не бывает и вполовину так долго. В смысле изодранных чувств все хуже, чем ты думал, а если за стрелками следить – нет. Когда папа вернулся, еще и часа не прошло.
– Ну, – сказал он, – будем еще сегодня читать или как?
– Давай, – сказал я. Глаза сухие, голос ровный, ни слезинки. – Стреляй по готовности.
– Про Иньиго?
– Послушаем про убийство, – сказал я.
Я знал, что больше не разрыдаюсь. Как у Лютика, в сердце моем отныне цвел тайный сад за высоченной стеною.
* * *
Тут Хампердинк заорал на нее, схватил за волосы, что как осенние листья, проволок по длинному извилистому коридору до самых ее покоев, рванул дверь, пинком отправил Лютика внутрь, запер, бегом кинулся к подземному входу в Гибельный Зверинец и гигантскими шагами помчался вниз, и когда он распахнул дверь клетки на пятом этаже, даже граф Рюген вздрогнул от чистоты того пламени, что пылало в глазах принца. Хампердинк приблизился к Уэстли.
– Она тебя любит! – закричал он. – Она все равно тебя любит, а ты любишь ее, подумай об этом – и еще вот о чем: в этом мире вы могли быть счастливы, поистине счастливы. Что бы там ни писали в книжках, и одной паре на столетие не выпадает такого шанса, но у вас он мог быть, и поэтому, думаю я, никого на свете не постигнет утрата страшнее твоей.
И он схватил рычаг и повернул шкалу до упора, и граф завопил:
– Нельзя двадцать! – но было поздно: начался предсмертный крик.
Гораздо жутче крика дикой собаки. Начать с того, что собаке поставили только шесть, а тут в три с лишним раза больше. Естественно, сейчас крик звучал втрое с лишним дольше. И втрое с лишним громче. Но жутче он был не поэтому.
Он был человечий – в этом вся разница.
Лютик услышала его у себя в покоях и перепугалась, хотя понятия не имела, что это.
Еллин у главных ворот услышал его и тоже перепугался, хотя не мог и вообразить, что это было.
Сотня громил и патрульных, обступивших главные ворота, услышали его и занервничали и еще довольно долго переговаривались, но ни один так и не выдвинул здравой гипотезы, что бы это могло быть.
На Большую площадь битком набился простой люд, в возбуждении предвкушавший королевскую свадьбу и юбилей страны, и все тоже слышали крик и даже не скрывали, до чего испугались, но ни одна живая душа не знала, что это такое.
Предсмертный крик летел к ночным небесам.
Улицы, что вели к Большой площади, тоже были запружены гражданами, которые хотели набиться на площадь, и все они услышали крик, но, едва сознавшись себе, что им ужас как жутко, тотчас бросили гадать, что бы это могло быть.
А Иньиго понял мгновенно.
В узеньком переулке, по которому продирались они с Феззиком, Иньиго остановился и вспомнил. Переулок вел на улицы, что вели к площади, и в переулке тоже было не протолкнуться.
– Не нравится мне этот звук, – сказал Феззик, на миг весь похолодев.
Иньиго вцепился в великана – из испанца полились слова:
– Феззик – Феззик – это крик Предельного Страдания – я знаю этот крик – так кричало мое сердце, когда граф Рюген убил моего отца, когда я увидел, как отец падает, – это кричит человек в черном…
– Думаешь, это он?
– У кого еще есть повод Предельно Страдать в ночь торжеств? – И он ринулся на звук.
Но ему мешала толпа, он был щупл, хоть и силен, и он закричал:
– Феззик – Феззик – надо выследить этот звук, найти источник, а я шагу не могу ступить – веди меня. Лети, Феззик, Иньиго тебя умоляет – проложи путь – прошу тебя!
А Феззика, надо понимать, редко о чем-то умоляли, тем более Иньиго, и, когда такое случается, ты из кожи вон лезешь, и Феззик без промедления начал проталкиваться. Вперед. Сквозь толпу народу. Он стал толкаться сильнее. Толпа народу сдвинулась. С его пути. Очень быстро.
Предсмертный крик угасал, затихал в облаках.
– Феззик! – сказал Иньиго. – Изо всех сил, СКОРЕЕ.
Феззик кинулся по переулку, и люди завопили, шарахаясь прочь с дороги, и Иньиго бежал за ним по пятам, и в конце переулка была улица, а крик стал тише, но Феззик свернул влево и прямо на середину мостовой, и вся улица была его, никто не путался под ногами, никто не смел преградить ему путь, а крик уже стал почти не слышен, и Феззик во всю глотку взревел:
– ТИХО! – и вся улица притихла, а Феззик затопотал вперед, и Иньиго за ним, и крик еще звучал, совсем слабо, но звучал, потом на Большую площадь, потом в замок, а потом крик угас…
Мертвый Уэстли лежал подле Машины. Принц долго-долго держал шкалу на двадцати, хотя уже все кончилось, и наконец граф сказал:
– Готово.
Принц отбыл, даже не взглянув на Уэстли. Взбежал подземной лестницей, перепрыгивая через три ступеньки.
– Ты подумай, она меня трусом обозвала, – сказал он и скрылся с глаз.
Граф Рюген взялся делать пометки. Отбросил перо. Бегло осмотрел Уэстли, тряхнул головой. Смерть не представляла ни малейшего научного интереса; мертвые боли не чувствуют. Граф сказал:
– Избавься от тела, – поскольку, хоть и не видел альбиноса, знал, что тот поблизости.
Какая жалость, подумал граф, тоже взбираясь по лестнице. Не каждый день встречаются такие жертвы, как Уэстли.
Когда все ушли, явился альбинос; он отодрал от трупа Машинные присоски и решил сжечь его на мусорке позади замка. Значит, нужна тачка. Он взбежал по лестнице, вышел секретным ходом и засеменил к большому сараю; все тачки были погребены у дальней стены, за тяпками, граблями и секаторами. Альбинос недовольно зашипел и полез через груды инструментов. Вот вечно так, когда времени в обрез. Альбинос опять зашипел: сверхурочная работа, опять сверхурочная, и так что ни день. Вот незадача-то, а?
В конце концов он выволок тачку, уже миновал якобы центральный, ложный и убийственный вход в Гибельный Зверинец, как вдруг:
– Дьявольски трудно разобрать, откуда кричали, – сообщили ему; альбинос развернулся и увидел здесь, здесь, в замке, тонкого, как клинок, чужака со шпагой в руке. Шпага без промедления уставилась альбиносу в горло. – Где человек в черном? – спросил чужак. У него были огромные шрамы вдоль щек – с таким человеком не шути.
Шепот:
– Я не знаю человека в черном.
– Кричали там? – Чужак кивнул на центральный вход.
Кивок.
– А чье было горло? Мне нужен этот человек, быстрее!
Шепот:
– Уэстли.
– Матрос? – рассудил Иньиго. – Его привез Рюген?
Кивок.
– И как мне его найти?
Поколебавшись, альбинос указал на убийственный вход. Шепот:
– Нижний уровень. Пять этажей вниз.
– Тогда ты мне больше ни к чему. Утихомирь его на время, Феззик.
За спиной альбиноса шевельнулась гигантская тень. «Странно, – удивился он, и таково было его последнее воспоминание, – а я думал, это дерево».
Иньиго аж искрил и дымился. Теперь его никто не остановит. Феззик замялся у центрального входа:
– С чего бы ему говорить правду?
– Он смотритель Зверинца, и ему угрожают смертью. С чего бы ему врать?
– Одно из другого не следует.
– Мне все равно! – рявкнул Иньиго, и не солгал.
В глубине души он знал, что человек в черном внутри. Вот почему Феззик отыскал Иньиго и знал про Рюгена; после стольких лет ожидания все наконец складывалось. Если Бог есть, Иньиго найдет человека в черном. Он это знал. Знал, и все. И, понятно, не ошибался. Хотя, конечно, многого он не знал. Скажем, что человек в черном мертв. И что они направляются не к тому входу, что в Зверинце есть ложный вход, дабы отвратить всех, кому здесь не место. И что внизу гнездятся ошейниковые кобры, но на них набросится кое-что похуже. Всего этого он не знал.
Однако нужно отомстить за отца. Человек в черном придумает как. И этого довольно.
А потому с решимостью, которая вскоре обернется глубокими сожалениями, Иньиго и Феззик приблизились к двери Гибельного Зверинца.