Стася
Глава тринадцатая. Соломенный храм
На третий день наших скитаний, когда лес остался позади, мы вышли к деревне Юлианка – двое сгорбленных, промерзших зверьков, чье единственное богатство составляла пара картофелин. В небе открылась безбрежная синева, и облака, прикинувшись бесформенными и бессмысленными, не видавшими ни страха, ни голода и холода, ни Ангела Смерти, гордо поплыли у нас над головами. Меня так и тянуло сказать облакам, чтобы они не больно-то заносились: я и сама больше не страшилась. А знают ли они, какой у Феликса план? Я выкрикнула это в голос, чтобы все небо услышало.
Мне ответил далекий взрыв. Слабый, но раскатистый, с рваными краями.
Феликс в панике стрельнул глазами в мою сторону, зажал мне ладонью рот и сложил меня вдвое, как пустую коробку. Держа меня у мерзлой земли, он озирался, чтобы проверить, не слышал ли кто-нибудь моего дурацкого выкрика. По счастью, вблизи не оказалось ни души.
«С ума сошла», – только и сказал он. Но в этих словах звучало понимание: он и сам, я уверена, сходил с ума, потому что мы были выжаты до предела, во время редких привалов умирали от голода и рисковали отморозить пальцы ног, которые выглядывали из дырявых башмаков. Возможно, мы тронулись рассудком от этих лишений, но взрывы были настоящими: за многие мили от нас еврейские повстанцы взрывали железнодорожные пути. Но в ту пору мы еще не знали, что это дружественный огонь.
Поэтому, завидев из своей опустошенности какой-то золотистый конус в самом дальнем конце пути, мы бросились на это сияние, подгоняемые сменой ландшафта.
Как медный колокол, припорошенный снегом, из земли решительно поднимался соломенный храм. Вблизи мы увидели, что золотистый конус привлек не нас одних. Из его нижней части вытащили несколько охапок, чтобы получилось убежище: клочья сена были разбросаны по льду, а через тонкую стенку за ними следили настороженные блестящие глаза – целое созвездие, как созвездие. Мне они показались приветливыми, но я уже прежде ошибалась насчет приветливости взгляда.
Что это было? Ловушка? Обманка?
Темнота содрогнулась от следующего раската.
Даже не посоветовавшись со мной, Феликс раздвинул хлипкую стенку и заполз внутрь. Он и меня потащил в эту глубокую, колкую берлогу. Стоя на четвереньках, мы оказались так тесно прижаты друг к другу ребрами, что я перестала понимать, где заканчивается он и начинаюсь я. Учитывая дефекты моего слуха и зрения, вы, наверное, решили, что ощущение было желанным, но нет: я чувствовала себя аморфной и растерзанной.
Тем более что этот стог явно оказался перенаселенным и дрожал от скопления беженцев. Не мы одни стояли на четвереньках. В темноте я насчитала очертания еще пяти расположившихся по периметру фигур, причем таких мелких, что я приняла их за детей лет семи. Впрочем, изгибы тел, оказавшихся вплотную к нам, были вполне взрослыми; к нам обратились по-чешски.
Мы не говорим на этом языке – был наш ответ. Тогда на наши головы посыпались проклятия на польском. Да, брань понятна, сказали мы, извинившись, что стеснили тех, которые пришли первыми.
– Вы тут не останетесь, – прошипел мужской голос.
Помнится, я заметила, что у незнакомца на удивление чистый выговор.
– Это еще почему? – прошипели мы в ответ.
– Места нет! Не для того мы бежали, чтоб нас тут передавил неизвестно кто. Убирайтесь!
– С нами вам же будет теплее, – отметила я.
Температура в этой низкой берлоге оказалась чрезвычайно приятной; когда я озиралась по сторонам, соломинки ласково щекотали макушку. Меня совершенно не тревожила такая суровая встреча: я не собиралась покидать этот золотистый дворец.
– Допустим, – согласился мужской голос. – Только мы и без вас не замерзнем, а вы мою матушку совсем стиснули. Этот стог только с виду большой. И хозяева тут мы! Голыми руками берлогу вырыли! Знали бы вы, чего нам это стоило в такой мороз! Да на такие подвиги только от отчаяния идешь!
Я с уважением выслушала, но даже не подумала сдвинуться с места. В стогу было чудесно – как среди лета, некогда мне знакомого. Аромат сена был сладок, запахи обитателей – терпимы. Я готова была поселиться здесь навек и недвусмысленно показала это своим нежеланием уходить.
Откуда-то донесся могучий вздох. Видимо, из нутра матушки. Говорливый незнакомец вновь обратился к нам:
– Придется вам уйти, ребята. Уж извините, места для вас нету!
Меня охватило изнеможение; я могла только плакать. И не задумывалась, на кого падают мои слезы в этой тесноте.
– Стася! – одернул Феликс. – Возьми себя в руки.
В стогу все притихли.
– Стася? – переспросил мужской голос. – Уж не сестренка ли Перль?
Поначалу, каюсь, я его не узнала.
– Вы видели Перль? – вырвалось у меня, и стог едва не рухнул от моего напряжения. – Или, может, вам известна ее судьба?
– Нет, я ее не видел, – ответил мужской голос.
Моей первой мыслью было: врет.
– А кто вы такой? – требовательно спросил Феликс, настоящий медведь в лучших традициях игры в «живую природу».
В его голосе зазвучали наступательные, если не грозные нотки. И Бруна, и зайде – они могли бы гордиться его лицедейством. Но незнакомца ничуть не смутил такой допрос.
– Я из тех, про кого вы говорите «шпротины», – ответил он.
Ничто в его ровном, четком тоне не напоминало о мелкой маслянистой рыбешке из консервной банки. Трудно было представить себе более неуместное прозвище для этого достойного лилипута. От стыда за нанесенные ему обиды я повесила голову.
– Мы виноваты, – сказал Феликс. – Честное слово. Не знаю, как просить у вас прощения!
Потому что этот соломенный храм по праву занимал Мирко со своей родней. Извинения были адресованы им всем, потому что мы, дети «Зверинца», по наущению Бруны обзывали всех лилипутов шпротинами. Теперь, похоже, от шпротин зависела наша жизнь.
Поняв, что судьба свела нас с товарищами по несчастью, мы увидели в этом стогу целый мир. Все остальное отступило на второй план. В этом соломенном храме, думала я, возможно, и не найдешь счастья, но зато отыщешь надежду – замену счастью, хотя бы кратковременную. Мы вместе прошли через смерть, так неужели теперь мы подеремся в стогу сена?
– Эта девочка мне друг, – сообщил Мирко своим родным. – Насчет ее спутника не скажу, но девочка – бриллиант. К тому же она понесла тяжелую утрату.
Что-то в его тоне подсказало мне спросить: откуда ему известно про мою утрату? Какое-то скорбное знание указывало, что он знаком с истоками моего горя.
– Шапочное знакомство, – проскрипел другой голос, его матери. – Сдается мне, кто Аушвиц прошел, все нынче к нам в друзья набиваются, а раньше нос воротили. Что ж нам теперь, всех приблудных к себе под крыло брать?
Остальные, похоже, согласились с этим суждением: закивали так, что едва стог не опрокинули.
– У Менгеле она ходила в любимчиках, – твердо сказал Мирко. – Ей ли не знать, как нам живется.
Вроде бы он высказался в мою защиту, однако пришлось ему возразить.
– Ничего подобного, – сказала я. – Никогда я не ходила у Менгеле в любимчиках. И Перль тоже.
– Ну, не знаю тогда, за кого он вас держал, – вздохнул Мирко. – У него ведь как: день кровь твою пьет, день конфетку дает. Согласна?
– Да, все верно, – ответила я, по-прежнему не расслабляясь.
Я тоже могла бы поддеть Мирко: хотя бы за то, что он получил от Менгеле радиоприемник. Могла бы припомнить его матушке, что она кушала на кружевной скатерти, а всем им вместе – что их поселили в настоящие хоромы, тогда как мы, все остальные, сажая себе занозы, втискивались на убогие шконки, где кишели помеченные черными крестиками вши. Но я смолчала, и не только потому, что Перль осудила бы подобный выпад. Просто меня мучил вопрос поважнее.
– Ты хоть раз встречался с Перль? – не отступалась я. – Не может ведь такого быть, чтобы ты ни разу ее не видел?
Мирко будто не расслышал и тут же сменил тему:
– Мой дед – он, между прочим, наизусть «Метаморфозы» Овидия шпарил. Мне казалось, это за гранью возможного. Но в лагере я попробовал с ним сравняться. История Сотворения мира уже от зубов отскакивает. Как начинался этот мир. Что ты об этом думаешь, Стася?
– Думаю, ты подвираешь, – прошептала я. – Подвираешь, что не видел Перль, и мне это не нравится. Ты не хочешь рассказывать мне о ее страданиях. Но после смерти ее страдания переходят ко мне!
Могу поклясться: в стогу раздались согласные шепотки. Но Мирко уперся, как будто лучше меня знал мою сестру. Я могла только гадать: сколько же времени они провели вместе, чтобы у него появилась такая уверенность?
– Перль бы охотно научилась жить заново, – скорбно прошептал он. – И была бы рада, что ты стремишься к истокам мироздания.
Я ответила, что меня и конец света вполне устраивает.
В ответ мой приятель начал декламировать:
Не было моря, земли и над всем распростертого неба, –
Лик был природы един на всей широте мирозданья, –
Хаосом звали его. Нечлененной и грубой громадой,
Бременем косным он был, – и только, –
где собраны были
Связанных слабо вещей семена разносущные вкупе…
Пока он распинался насчет этих выдуманных истоков мироздания, я проковыряла дырочку в стенке стога и здоровым глазом выглянула наружу. Над всем распростерлось небо, это правда: новорожденное, но растревоженное, как и я сама. Знало ли оно, как погибала моя сестра? Эти звезды – выкованные из разрушения, праха и огня, они знали, что такое страдание. И пусть бы этим довольствовались. Но им, по-моему, тоже не терпелось прослыть прекрасными.
– Ты видишь то же, что и я? – шепотом спросил Феликс, тоже проделавший глазок.
– Вижу звезды, – только и сказала я.
– А я не вижу крематория, – только и сказал он.
Сквозь смотровые отверстия к нам в стог проникали предрассветные блики. Мы заснули спиной к спине, как котята, вместе с семьей, которая нас не выгнала, и проснулись в золотистых стенах нашего храма. Я протерла глаза и убедилась, что все это наяву: с нашим появлением свободного места на расчищенном пятачке вообще не осталось. Попытавшись сесть, я стукнулась головой о мерзлую солому.
И все же я заявила Феликсу, что хочу остаться тут. Шутить не было никакого желания, но он рассмеялся. Меня так и тянуло ему рассказать, что мне уже доводилось жить в таких же стесненных обстоятельствах. В нашем с Перль плавучем мирке. В складках дедушкиного пальто. В кислой тесноте бочки. Что уж говорить о «Зверинце»! Но эти доводы я оставила при себе: понятно, что он бы стал насмешничать, а у соломенных стен были уши.
Напротив нас сидела сестра Мирко, Паулина, с сыном и дочкой, миловидными сонными крошками. Паулина ловко заплетала дочери косички. Перехватив мой внимательный взгляд, она улыбнулась, и я уже собиралась извиниться, что так беззастенчиво глазею, и объяснить, что от этого зрелища я еще сильнее затосковала по своим родным, по их прикосновениям, но тут сквозь маленький лаз в стог пробрались Мирко с матерью: у каждого в руках была жестяная кружка со снегом. Кружки пошли по рукам. Потом Мирко достал из кармана шмат колбасы.
– От красноармейцев, – объяснил Мирко нам с Феликсом, открывая свой хлебный нож, чтобы нарезать ее на порции. – Когда они вошли в Польшу, мы их покорили. Выступили, спели. А они нас провезли на танке через Старе Ставы до этого поля. Нам показалось, что здесь лучше всего будет отсидеться и продумать наши планы. У мамы было сильное истощение, но за неделю она оклемалась. Если будут ходить поезда, уедем в Прагу. Вернемся в свой театр. Хотите с нами?
Ответить я не смогла: у меня был набит рот. Я было попыталась отказаться от съестного, но мать семейства и слушать не стала. Схватила квадратный кусок колбасы и сунула мне в зубы, а чтобы я не вздумала, как привередливый ребенок, выплюнуть еду, зажала мне рот и не отпускала, пока не дождалась глотательного движения. А в довершение вытерла мне лицо уголком своей шали и попыталась ущипнуть за щеку, чтобы вернуть здоровый румянец.
– Мама всю жизнь мечтала заполучить огромную куклу, – отметила Паулина.
Тут все захохотали, как будто заранее готовились вспомнить, что такое смех, и выбрали самый подходящий момент. Веселье, правда, длилось недолго: все стали допивать талый снег, а Феликсу перепали вторая и третья порции мяса.
На сытый желудок Мирко с Феликсом начали обсуждать проблему возвращения. У нашего друга была масса планов. Он рассказывал, какие роли хочет сыграть в Праге и что представляет собой театр, где они собираются прокантоваться до лучших времен. В его рассказе сквозил такой оптимизм, что перебивать было грешно, и тем не менее я не удержалась. Из меня хлынули слова, которые я вынашивала с момента пробуждения:
– Ты утверждаешь, что в глаза не видел Перль. Я тебе верю. Но смею заметить, что ты, Мирко, актер, а значит, передергиваешь слова, говоришь неискренне.
Мирко потупился; я видела только море завитков.
– Я верю, что ты в глаза не видел Перль, настоящую Перль, потому что ее уже не было в живых. От нее оставалось только тело, в котором ничего не было от нее прежней.
Мирко покивал и спрятал лицо в шарф. Я не ждала от него исповеди. Но он решился.
– Однажды мне послышался ее голос, – прошептал он. – Пригрезилось, не иначе.
– Где?
– В лаборатории. В секретной, про которую ты не знаешь.
Он сделал знак Паулине зажать дочурке уши. Его сестра повиновалась, но всем своим видом показывала, что и сама предпочла бы ничего не слышать. Зажав уши племяннику, с любопытством стрелявшему глазами, мой знакомец продолжил.
– Я сидел в клетке, – проговорил он. – Хочешь, чтобы я об этом распинался? Что сидел в клетке?
Нет, сказала я, это можно пропустить. Мирко смягчился:
– Тогда этим и ограничусь. Но дальше вместо слова «клетка» буду говорить «стог сена». Привык, знаешь ли, подтасовывать слова. Это для тебя приемлемо?
Я ответила, что вполне.
– Так вот, представь себе, сижу это я в стоге сена. Сижу дня три, может, четыре. И этом стоге сена такая теснота, что мне даже с боку на бок не повернуться. Сижу без еды; зато попить дают. Это уже ближе к концу было. Покуда еще не отправили ни одного марша смерти. В том стоге сена я умом тронулся. Там, в темном помещении, было пять таких стогов и два источника света: щель под дверью и крошечное оконце под потолком – из него было видно только небо. На подоконник изредка слетались голуби. По полу сновали крысы. Шуму от них было больше, чем от обитателей других стогов. Я решил, что в других стогах сена люди либо приказали долго жить, либо так одурели от уколов, что уже языком не ворочали. Но вскоре я понял, что верно второе, поскольку время от времени вокруг меня вспыхивали фонарики, а затем чья-то ручища отпирала замок, трепала меня по голове и чем-то гремела. Сама знаешь, что это была за рука. Что ни день – очередной укол. От этих инъекций у меня подскочила температура, а он поражался, что я еще жив. Конечно, я предпочел бы умереть, лишь бы только от него отделаться. С каждым днем рука, что меня колола, становилась все неуверенней. Куда подевалось его хваленое четкое «я»? Он даже не заметил, что у меня ненадежный замок: слабый, проржавевший. А может, заметил, но меня недооценил. Так или иначе, я сделал вывод, что его власть надо мной пошатнулась: с приближением конца его жестокость росла не по дням, а по часам, словно он хотел успеть опробовать на мне все известные ему пытки. Однажды ко мне в стог сена бросили маленькое тельце. Я пощупал его лицо. Оно оказалось мертвым. Это был мальчонка лет четырех – ростом примерно с меня. Пришлось сидеть рядом с ним. Клянусь, деваться было некуда. Похоже, Менгеле знал, что иудаизм запрещает прикасаться к покойникам. Он пообещал забрать у меня из стога мертвое тело, если я почитаю стихи. Декламировал я весь день без передышки, а потом еще полночи, на последнем издыхании, а сам понимал, что надеяться не на что. В какой-то момент меня перебили мольбы и плач. Пнув ногой соседний стог сена, Менгеле заткнул тот голос, и больше я его не слышал.
– Голос был детский?
– Голос был тоненький.
– Девичий?
– Нежный.
Мне даже не пришлось напрягать воображение – так явственно зазвучал для меня тот голос.
– Потом в помещение ворвались озверелые эсэсовцы и перевернули мой стог сена. В преддверии эвакуации они пытались урвать все, что только возможно; у них над головами барражировали самолеты, а они обыскивали помещение, переворачивая вверх дном все, вплоть до последнего стога сена, и доводя нас до помешательства. Когда они убрались, я с беспрестанными извинениями встал ногами на детский труп и повозился с замком. От налета эсэсовцев он расшатался окончательно – и ржавая дужка, считай, развалилась! Я выбрался в темноту и провел руками по всем стогам стена. Ни малейшего писка – даже из того стога, где, по моим расчетам, сидела ты. Если кто-то раньше в нем и жил, то ее уже там не было.
– Но голос-то был ее?
– В ту пору мне показалось, что голос твой.
– Значит, это была Перль.
– Там стоял холод, я обезумел от дистрофии, а Менгеле избивал меня и слепил фонарем. Тягостно это вспоминать.
– Если я повторю, что говорил тот голос, это, вероятно, кое-что для тебя подтвердит, – решилась я. – Как по-твоему, ты сумеешь вспомнить, если я воспроизведу слова?
– Вероятно.
Мирко не горел желанием напрягать память. Мне пришлось его подбодрить. И даже слегка покривить душой.
– Не сомневаюсь, ты вспомнишь, – сказала я. – Ты лучше нас всех, Мирко. Самый умный, самый жизнестойкий.
Моему спутнику не понравились эти похвалы. Он смотрел на нас подозрительно, как отверженный.
– Если будешь льстить, – буркнул Феликс, – это исказит его воспоминания.
Вскочив с места, Мирко ударился головой о солому. У него сжались кулаки, словно для потасовки.
– Я запомнил это навсегда с доподлинной точностью. И забуду лишь тогда, когда сам себе прикажу, то есть не раньше, чем мы доберемся до Праги. Как только я переступлю порог – или то, что от него осталось, – фюить! Вы все будете поражены, как много я забуду!
Он поднялся с пола, внезапно забыв, что должен оберегать уши племянника, и принял боксерскую стойку, за что получил мягкий упрек от мамаши: она потянула его за штанину и заставила сесть.
– Тем более нужно сейчас все рассказать, – подтвердила я. – Говори, что сказал тот голос, я повторю, и ты подтвердишь, после чего сможешь вычеркнуть это из памяти.
– Может, лучше письменно? – предложил Мирко.
– Давай.
И верно, так будет лучше, подумала я, потому что эти слова навсегда останутся при мне. Из котомки, полученной от Бруны, я вытащила последние клочки бумаги и огрызок карандаша. Взяв в руку эти бесценные предметы, Мирко заколебался, но, повернувшись ко мне спиной, все же начал писать. Его родня зашикала, как будто мы сидели в бархатной ложе театра. Наконец он вручил мне обрывок бумаги, на котором вывел: «Скажи моей сестре что я».
В прежние времена такая записка могла бы меня доконать. Но сейчас эти пять слов стали мне друзьями.
Скажи моей сестре что я
На Мирко больно было смотреть. Судя по всему, его лицо оказалось последним из увиденных моей сестрой. Для нее могло быть и хуже, подумала я. Как-никак Мирко привлекателен, с хорошими манерами – прямо киногерой. Она, должно быть, черпала надежду в его терпении. Была в нем какая-то незабываемая доблесть. К сожалению, с этого момента он стал для меня не просто Мирко, а Мирко Прощальный Взгляд.
Смотреть на него было невыносимо, и я попросила, чтобы Феликс меня увел. Тот потянулся к нашим котомкам и сунул в руки матери семейства драгоценную бутылку воды. К этому дару добавилась половина картофелины, отрезанная хлебным ножом.
– Никак вы уходите? – воскликнула Паулина. – Это же опасно!
И она стала молить брата остановить нас, убедить остаться.
– Нам нужно найти одного человека, – объяснила я ей. – Позарез нужно его найти.
Я не слушала ни уговоров, ни предостережений. Шакалу они ни к чему. Но во мне сохранялось и кое-что человеческое. И вот доказательство: положив записку Мирко в карман, где хранилась рояльная клавиша Перль, я простилась с Рабиновичами и почувствовала, как в дверцу глаза стучится слеза – признание смерти моей сестры и близости Мирко к ее последним часам. Он потянул меня за рукав и знаком попросил наклониться, а сам привстал на цыпочки, чтобы донести до меня слова прощания.
– Перль теперь свободна, – прошептал он, и тут голос у него сорвался под тяжестью скорби. – Проникнись этой мыслью, Стася.
Унося с собой поведанную нам историю, мы покинули нашего великодушного героя и его золотистый храм, чтобы отправиться, как считало его семейство, навстречу неминуемой гибели.