Книга: Фима. Третье состояние
Назад: 28. В Итаке, на самом берегу
Дальше: 30. По крайней мере, насколько это возможно

29. До наступления Субботы

Радость, наполнявшая его, была столь велика, что он не ощущал голода, хотя за весь день съел лишь печенье на кухне Яэль. Выйдя из автобуса, Фима убедился, что дождь кончился. В разрывах грязных облаков сияли острова голубизны. Почему-то казалось, что облака стоят на месте, а голубые острова все плывут и плывут на запад. И он почувствовал, что это голубизна обращается именно к нему, призывая следовать за ней.
Фима зашагал вверх по улице Пророка Иезекииля. Две первые строчки песни о Джонни-Гитаре все еще звучали в голове. Но как же там дальше? Куда запропастился этот Джонни? В какой точке земного шара он сейчас играет на своей гитаре?
Запахи, характерные для кануна Субботы, уже наполняли воздух Бухарского квартала, хотя время было еще раннее, около полудня, и Фима пытался угадать, каковы же компоненты этого густого запаха, напомнившего ему детство, ту трепетную взволнованность, что охватывала его и весь Иерусалим с приближением Субботы. Иногда эти запахи начинали заполнять мир уже в пятницу после полудня, когда начинались и стирка, и уборка, и приготовление субботних кушаний.
В доме Фимы домработница к Субботе, бывало, готовила “шейку” – выпотрошенную курицу, начиненную прожаренной мукой с картофелем, луком, чесноком, а затем сшитую белой ниткой. Мама варила компот из слив, сладкий и вязкий, как клей. И еще готовился цимес – сладкая тушеная морковка. И фаршированная рыба, и вареники, и штрудель, и запеканка с изюмом. А еще всевозможные джемы, которые в их доме так и назывались по-русски – варенье.
Фима, шагая по улицам Бухарского квартала, словно въявь ощущал манящий дух дымящегося борща, на багряной поверхности которого плавали кружочки жира, похожие на золотые монетки, и маленький Фима вылавливал их ложкой.
Каждую пятницу, ровно в полдень, мама ждала его у ворот школы, ее русая коса венцом лежала вкруг головы, коричневый черепаховый гребень удерживал золото волос на затылке. Вдвоем они отправлялись за последними покупками к Субботе на рынок Махане Иехуда, он – с ранцем за спиной, а она – с плетеной корзиной в руке, и на одном из ее пальцев сияло кольцо с сапфиром. На рынке пахло кислым, соленым, горьким, плыли ароматы всевозможных восточных приправ, пряностей, корицы, кофе, ванили, трав, и эти терпкие запахи вселяли в них какую-то детскую веселость. Словно они вдвоем состояли в некоем тайном заговоре против густой, вязкой сладости всего того, что готовилось в их еврейском доме, доме выходцев из Восточной Европы, – всевозможных запеканок, цимеса, штруделя с изюмом и яблоками, компота, фаршированной рыбы, в которую тоже добавлялся сахар, не говоря уже о всевозможных вареньях. Отец не любил эти их совместные походы на рынок в полдень пятницы. Он ворчал, сардонически улыбался – уж лучше бы парень засел за уроки или укреплял свое тело, да и все равно домработнице платят кучу денег, вот пусть она и ходит на базар за покупками, кроме того, и в их квартале Рехавия можно купить абсолютно все, поэтому нет никакого смысла таскать мальчика меж грязных лотков и прилавков рынка, где сточные воды текут прямо по тротуару. Хорошо известно, что Махане Иехуда кишмя кишит микробами, и все эти острые специи с их оглушающим запахом не более чем камуфляж, маскирующий грязь, скверну, нечистоты. Отец подшучивал над увлечением жены колдовским очарованием сказок “Тысячи и одной ночи”, а пятничные посещения рынка именовал “еженедельными путешествиями Али-Бабы”. Фима почти содрогнулся, припомнив то детское тайное, чуть ли не запретное наслаждение, когда мать просила его помочь выбрать среди невероятного разнообразия подходящий сорт маслин с их до неприличия вызывающим запахом и резким до головокружения вкусом. Случалось, он ловил мутноватый, словно едва тлеющий уголек, взгляд торговца, устремленный на маму, и хотя тогда был слишком мал, чтобы понять смысл подобных взглядов, однако замечал, как эхо внутренней дрожи сотрясало маму, и эта дрожь, будто вышедшая из берегов, пробегала и по его спине. Сейчас, спустя столько лет, ему снова послышался ее голос: “Смотри, что они с тобой сделали, дурачок”. Однако на сей раз он ответил весело: “Ничего, вот увидишь, своего последнего слова я еще не сказал”.
После рынка Махане Иехуда он всегда настаивал на том, чтобы самому нести корзину. Другая его рука покоилась в маминой ладони. По пятницам они с мамой всегда обедали в небольшом вегетарианском ресторанчике на улице Короля Георга в центре Иерусалима; в ресторане были элегантные красные занавески, напоминавшие ему заграницу, которую он видел в кино. Принадлежало заведение двум беженцам, госпоже и господину Данциг, необычайно приятным и милым людям, походившим друг на дружку как брат с сестрой. “Впрочем, – подумал Фима, – кто знает. Возможно, они и в самом деле были братом и сестрой”. Их мягкие, обходительные манеры нравились маме, и в ресторане лицо ее озаряла улыбка; вспоминая эту улыбку, Фима явственно ощущал тоску и томление. В конце трапезы госпожа Данциг всегда клала перед Фимой два абсолютно равных прямоугольника шоколада с орехами. И говорила со смехом: “Для хоррроший малчик, ничшего не оставляй на тарррелка”.
“Хоррроший малчик” звучало у нее как фамилия и имя.
Что же до господина Данцига, человека округлого, у которого одна щека пылала не хуже сырого куска мяса в лавке мясника, – и Фима не знал, то ли это была хроническая болезнь кожи, то ли странный изъян от рождения или, быть может, таинственный знак, – то он осыпал Фиму рифмами; это был ритуал, завершающий обед по пятницам.
Наш мальчик Фима-Эфраим,
За обедом он неутомим,
Как герой, всегда неудержим,
И родом он из града…

Роль Фимы состояла в том, что он должен был ответить: “Иерусалим!”
Но однажды Фима вырикнул с вызовом: “Данциг!” Про Данциг он узнал, изучая папину коллекцию марок, затем нашел его в немецком географическом атласе, в который, бывало, погружался с головой, часами рассматривал карты, сидя на ковре в углу гостиной, особенно длинными зимними вечерами.
Ответ его вызвал на лице господина Данцига грустную, стыдливую улыбку, он что-то пробормотал по-немецки, закончив словами mein kind. А глаза матери почему-то наполнились слезами, она вдруг сильно прижала к своей груди голову Фимы и покрыла его лицо быстрыми, жаркими поцелуями.
Что стало с семейством Данциг? Они наверняка уже давно в лучшем из миров. На месте чистенького ресторанчика сейчас расположено отделение одного из крупных банков, но и сегодня, спустя тысячи лет, ноздри Фимы улавливали особые запахи этого места, ему почему-то казалось, что именно так пахнет первый зимний снег. На каждом столике, покрытом белоснежной скатертью, всегда стояла стеклянная вазочка с одной свежей розой. Стены украшали спокойные, умиротворяющие пейзажи с озерами и лесами. За дальним столиком в полном одиночестве часто обедал худощавый офицер-британец. Армейская фуражка чопорного англичанина лежала подле вазы с розой. Куда, интересно, подевались пейзажи с озерами и лесами? Где, в какой точке земного шара обедает нынче британский офицер? А ты сам до чего докатился? Город тоски и безумия. Лагерь беженцев, а не город. Но ведь ты еще можешь сбежать отсюда. Взять Дими, Яэль и присоединиться к какому-нибудь кибуцу. Ты можешь набраться решимости и попросить руки Тамар. Или сделать предложение Аннет Тадмор. Поселиться с ней в Магдиэле, работать клерком в банке, или в больничной кассе, или в отделении Института национального страхования, а по ночам снова писать стихи. Начать новую страницу. На шажок приблизиться к Третьему Состоянию.
Ноги сами вели его в хитросплетение узких серых улочек и проулков Бухарского квартала. Фима медленно брел под натянутыми между домами веревками с висевшим на них цветным бельем. На балконах с витыми проржавевшими оградками торчали остовы шалашей, которые по традиции сооружаются в осенний праздник Суккот и покрываются пальмовыми ветвями; сейчас они валялись там же, вместе с жестяными банками из-под оливкового масла, оцинкованными лоханями, рассыпающимися деревянными ящиками, канистрами из-под керосина, прочим хламом – всем тем, что изгонялось из перенаселенных тесных квартирок. Здесь почти каждое окно закрывали яркие, кричаще пестрые занавески. На подоконниках стояли стеклянные банки, в которых мариновались огурцы, залитые водой с чесноком, веточками петрушки и укропа. Фима вдруг почувствовал, что атмосфера этих нутряных мест – дома с двориками, в центре каждого выложенные камнем старинные колодцы для сбора дождевой воды, запахи жаркого, лука, выпечки, мяса со специями, дыма – подсказывает ему прямой и простой ответ на вопрос, который ему так и не удалось сформулировать. Но сейчас он чувствовал, как нечто срочное, неотложное настойчиво стучится в его сердце, и не только извне, но и изнутри, нечто нежное, щемящее, гложущее, подобное забытой песенке про Джонни-Гитару, подобное озерам и лесам на стенах маленького ресторанчика, куда приводила его мать после пятничных походов на рынок Махане Иехуда.
– Прекрати, – велел он себе. – Оставь.
Как человек, расчесывающий рану, знающий прекрасно, что делать этого не следует, но не способный остановиться.
На улице Рабейну Гершом его обогнали три невысокие женщины, пышнотелые, не отличимые одна от другой, и Фима подумал – наверное, сестры или мать с двумя дочками. Он остановился, не в силах оторвать взгляда от этих пышущих здоровьем женщин, от их манящих округлостей, на ум ему пришли обитательницы сераля, излюбленные модели многих художников. Воображение уже вовсю рисовало обильную, сулящую наслаждение наготу, их покорность, их податливость, их желание услужить – словно официантки, оделяющие голодных мясом с пылу с жару и не различающие, кого они награждают милостью своей. Кого одаряют плотскими чарами своими, равнодушно и обыденно, даже скучающе. Эти скука и равнодушие виделись Фиме в эту минуту весьма сексуальными, куда более возбуждающими, чем все чувственные бури в мире. Но спустя минуту его уже затопил стыд, погасивший вожделение: и почему он нынешним утром отверг тело Яэль? Прояви он чуть больше хитрости и терпения, будь капельку настойчивее, она бы наверняка отозвалась. Может, и без особой страсти, но что с того? Да и кто вообще говорит о страсти?
Три женщины свернули в переулок, а Фима так и остался стоять на месте, чуть подавшись вперед, возбужденный и пристыженный. Ведь истина в том, что этим утром он не испытывал вожделения, прикасаясь к худощавому телу Яэль, его одолевало смутное желание иного слияния, не сексуального, но и не сыновнего. Возможно, то было вовсе и не желание слиться, соединиться, а нечто иное, чему Фима не мог дать определения, но именно это нечто, неведомое, ускользающее от любого определения, способно изменить всю его жизнь, если только хотя бы раз в жизни оно посетит его.
Фима встряхнулся. Слова “изменить всю его жизнь” подходят прыщавому, потерянному подростку, но отнюдь не человеку, который может стать лидером нации в период кризиса, который укажет стране дорогу, ведущую ко всеобщему миру.
У небольшой лавки – не то обувного магазинчика, не то сапожной мастерской – Фима снова задержался, чтобы вдохнуть запах каучука, пьянящий аромат сапожного клея. Из открытой двери лавки до него доносились обрывки беседы – разговаривали пожилой религиозный человек, по виду – активист общины при синагоге, и солдат-резервист, небритый лохматый толстячок в заношенной рабочей одежде.
Солдат говорил:
– У них внук всегда присматривает за бабушкой. Не отходит от нее целый день. Каждые полминутки проверяет, чтобы она, не приведи Господь, снова где-нибудь не потерялась. Мозги у нее уже набекрень, голова совсем не работает, но проворна как кошка.
Пожилой грустно отвечал:
– Мозг внутри человека выглядит что твой кусок сыра. Немного желтого, немного белого. И всякие канавки да загогулины. По телевизору это показывали. А болезни памяти? Ведь сегодня ученые уже знают, что причиной тому грязь. Это все от червей, заползающих внутрь и потихоньку поедающих мозговой сыр. Пока все там не начинает гнить. Иногда можно даже почувствовать запах гнили.
– Это не черви, – возразил солдат, – а микробы. Размером с пылинку. Даже с помощью увеличительного стекла их с трудом можно разглядеть, каждый час рождается несколько сот таких микробов.
Фима продолжил свой путь, размышляя над услышанным, чувствуя вонь гнилого сыра. Следующую остановку он сделал у лавки зеленщика. Прямо на тротуар были выставлены ящики с баклажанами, луком, салатами, мандаринами, картофелем, апельсинами. Над ящиками вились мухи и пара ос. Хорошо бы как-нибудь побродить по этим переулкам с Дими. Фима почти ощутил тепло пальцев мальчика, которые сжимала его пустая ладонь. И он попытался произнести те разумные слова, которые скажет погруженному в раздумья Челленджеру, когда они будут гулять здесь вместе. Несомненно, Дими увидит и то, что выпало из поля зрения Фимы, ибо этот мальчик наделен даром постижения сути вещей. От кого унаследовал Дими эту способность? Теди и Яэль всегда сосредоточены только на насущном, мирском, Барух вечно в своих побасенках да проповедях. Наверное, самое правильное – это переехать к ним. Начать с временного нашествия, десантироваться и закрепиться на плацдарме под предлогом малярного шабаша, что вот-вот накроет его квартиру, успокоить – мол, речь о каких-то двух-трех днях, самое большее – о неделе, он не будет обузой, охотно поспит на матрасе в каморке при кухне, где стоит стиральная машина.
И тут же примется стряпать, мыть посуду, гладить, в их отсутствие заботиться о Дими, помогать ему с уроками, стирать белье Яэль, чистить трубку Теди. Ведь эти двое почти не бывают дома, а вот он, Фима, человек свободный. А через несколько дней все привыкнут к новому порядку вещей. Убедятся в его преимуществах. Попадут в глубокую зависимость от домашних услуг, предоставляемых Фимой. И не смогут жить без него. Возможно, именно Тед, будучи человеком широких взглядов и начисто лишенным предвзятости, ученый с аналитическим умом, возможно именно он, разумный и логичный, первым увидит несомненную пользу, которую извлекут обе стороны: Дими больше не будет бродить день-деньской по двору, заброшенный, зависящий от милости соседей, страдающий от издевательства соседских детей, либо в одиночестве сидеть взаперти перед экраном компьютера. Тед же освободится от вечного своего бремени – быть с глазу на глаз с Яэль – и тоже почувствует себя свободнее. Что до Яэль, то ее реакцию трудно предугадать, вполне возможно, она лишь равнодушно пожмет плечами. Или беззвучно рассмеется, как это она умеет. А может, унесется прочь, в Пасадену, и оставит Дими на Теда с Фимой.
Последнее предположение наполнило душу Фимы приятным, теплым светом. Коммуна! Городской кибуц. Трое мужчин, три товарища, преданные и принимающие во внимание нужды друг друга, связанные узами взаимной симпатии, чутко прислушивающиеся друг к другу.
В Бухарском квартале бурлила лихорадочная жизнь – готовились к приходу Субботы. Домохозяйки несли наполненные доверху корзины с покупками; торговцы гортанными криками оповещали мир о своих сокровищах; ободранный пикап, похожий из-за разбитой фары на хулигана с подбитым глазом, маневрировал, пытаясь втиснуться в просвет между двумя не менее обшарпанными грузовичками. Когда ему это удалось, Фима порадовался, словно успех пикапа намекал на шанс, на некую перспективу, которая вот-вот распахнется и перед ним.
Бледный старик, по виду – выходец из Восточной Европы, сутулый, с глазами слегка навыкате, явно страдающий не то от язвы желудка, не то от какой-то неизлечимой болезни, толкал вверх по переулку детскую коляску, до отказа нагруженную бумажными пакетами и бутылками, сверху лежала газета, и ветер неторопливо перебирал ее листы. Фима украдкой глянул на заголовок, напечатанный большими буквами, протянул руку и осторожно засунул газету между бутылками, дабы газетные листы не разлетелись переполошенными птицами. Старик покосился на Фиму и сказал:
– Ну шойн.
Собака с рыжевато-желтыми подпалинами, поджав хвост, вкрадчиво подобралась к Фиме, обнюхала его брюки, но, не найдя ничего интересного, удалилась. “Ведь вполне возможно, – подумал Фима, – что этот пес – сын сына дочери дочки легендарного пса Балака, которую описал в своем романе великий Агнон, поведавший, как восемьдесят с лишним лет назад бешеный пес Балак наводил ужас на весь этот квартал, на все эти улочки-переулочки, пока сам не скончался в страшных муках и страданиях”. В одном из дворов Фима увидел развалины дворца, возведенного детьми из разнокалиберных сломанных ящиков. Чуть дальше, на стене синагоги, называвшейся “Избавление Сиона – Малый Храм общины уроженцев города Мешхеда, Иран”, взгляд Фимы уткнулся в надписи. “Помни день субботний, чтобы освятить его”. Фиме показалось, что “освятить” написано не совсем точно, что в ивритские буквы вкралась ошибка, но тут же потрясенно понял, что вовсе не уверен в своих грамматических претензиях. “Раввина Меира Кахане – во власть, а социалистам партии Маарах – пропасть вовеки!” “У клеветников да не будет надежды!” Фима вспомнил, что это из молитвенника, но так ли в подлиннике? “Да не будет…” Уж слишком архаично. И на сей раз он засомневался, что все написано правильно, поэтому решил, что дома непременно проверит. “Шуламит Алони во всем виновата, ведь она – подстилка Арафата”. “Помни, ты – прах земной”. С этим напоминанием Фима полностью согласился и даже кивнул в знак согласия. “Рахель Бабаев – ничтожество”. Слева от этой надписи с сожалением прочитал: «“Мир сейчас” – расплата завтра». Но ведь он всегда знал, что необходима, как говорится, “глубокая вспашка”, чтобы идеи движения “Мир сейчас” овладели массами. Слова “Око за око” вызвали улыбку, и Фима задумался: что, собственно, подразумевал поэт? А дальше – про футболиста, любимца иерусалимцев, перешедшего играть в другой клуб: “Ури Малмильян – продатель, мать родную он продал!” Фима увидел особое обаяние в этом ПРОДАТЕЛЬ. Будто руку писавшего вело поэтическое вдохновение.
Напротив синагоги нашел себе пристанище крошечный магазинчик, просто ниша в стене, торговавший канцелярскими принадлежностями. Витрина была засижена мухами и испачкана следами клея, оставшимися от тех времен, когда окна крест-накрест заклеивали бумажными полосами, чтобы стекла уцелели во время бомбежек и артобстрелов. Напоминание об одной из войн, в которой страна одержала победу, но бесполезную – к миру эта победа так и не привела. За стеклом витрины громоздились разномастные блокноты, заросшие пылью, тетради с покоробившимися от времени обложками, тут же висела выцветшая фотография Моше Даяна в полном генеральском облачении – одноглазый Моше Даян стоял перед Стеной Плача. Командующего Армией обороны мухи тоже не пощадили. Были там и линейки, и циркули, и дешевые пластмассовые пеналы с портретами морщинистых ашкеназских раввинов и мудрецов, сефардских знатоков Писания, в мантиях, расшитых серебром и золотом. Среди этого грошового изобилия Фима углядел толстую тетрадь в серой картонной обложке, она уж точно была из тех, какими пользовались писатели и мыслители предыдущих поколений. Фиму внезапно охватила тоска по его письменному столу, а следом пришло и отвращение к малярам, красильщикам и побельщикам, угрожающим размеренному течению его жизни. Через три-четыре часа протрубит рог, возвещающий наступление Субботы, закроются ставни. Суматоха, царящая на улицах, уляжется. Мягкая и прекрасная тишина, безмолвие сосен и камня соскользнет со склонов гор, окружающих город, и заполнит весь Иерусалим. Мужчины и мальчики в скромных праздничных одеждах, неся вышитые сумочки с талитом, спокойно и умиротворенно зашагают к вечерней молитве в маленькие синагоги, обильно рассыпанные по окрестным переулкам. Женщины, управившись с приготовлениями, зажгут свечи, а главы семейств с нежной восточной протяжностью примутся распевать благословения над вином в знак наступления Субботы. В каждом доме все его обитатели соберутся вокруг стола, накрытого к субботней трапезе: люди бедные, тяжко работающие, убежденные в необходимости исполнять заповеди предков своих, не докапываясь до сути непостижимого, люди, надеющиеся на хорошее, знающие, что им следует делать, всегда уверенные, что и власти предержащие тоже знают, что надлежит делать, и что делают они это с разумом и мудростью. Зеленщики, лавочники, торговцы, разносчики, подмастерья, мелкий чиновный люд, посредники, почтальоны, торговые агенты, ремесленники. Фима пытался представить повседневную жизнь обитателей этого квартала, проникнуться очарованием их Субботы и праздников. Он знал, что люди тут нелегким трудом добывают себе скудный хлеб, что они наверняка погрязли в долгах, в заботах о заработках, в мыслях о выплатах по ипотечной ссуде. И все-таки жизнь их виделась Фиме правильной, истинной, подлинной, исполненной покоя и тихой радости, каких ему самому не привелось никогда испытать и каких он так и не узнает до самой своей смерти. Ему до безумия захотелось оказаться в собственной комнате или, возможно, в роскошной гостиной своего отца в престижном иерусалимском квартале Рехавия, среди лакированной мебели, ковров, канделябров и бра во вкусе Центральной Европы, в окружении книг, фарфоровой посуды, хрустальных ваз, сосредоточиться наконец-то на самом главном.
Но что же это “самое главное”? Что, ради всего святого, и есть “главное”?
Быть может, так: начиная с сегодняшнего дня, прямо с наступлением Субботы, одним взмахом руки отмести и пустую болтовню, и бессмысленную трату времени, и ложь, под которыми погребена его жизнь. Он готов с кротостью принять свое жалкое существование, примириться со своим одиночеством, которое навлек на себя сам, – до самого конца, без права обжалования сурового приговора. Отныне и далее жить в полном молчании. Замкнуться в себе. Оборвать свои безобразные, уродливые связи со всеми женщинами, взыскующими помощи медперсонала, крутящимися в его квартире и в его жизни. Прекратить беспокоить и Цви, и Ури, и всю остальную компанию своей казуистической софистикой, которая и выеденного яйца не стоит. Яэль он будет любить издали, не станет ей обузой. Быть может, даже откажется от починки телефона: пусть и телефон помолчит. Пусть перестанет бахвалиться и лгать.
А Дими?
Дими он посвятит свою книгу. Ибо начиная со следующей недели он каждый день пять-шесть часов перед работой будет проводить в читальном зале Национальной библиотеки. Вновь подвергнет систематической проверке все существующие источники, особенно те, что позабыты, и те, что носят несколько курьезный характер, а спустя пару лет завершит честную и абсолютно точную историю взлета и падения Сионистской Мечты. Или сочинит причудливый, немного с сумасшедшинкой роман о жизни, смерти и воскрешении Иуды Искариота, чей образ он в общем плане сможет обрисовать, опираясь на характерные черты собственной личности.
Но еще лучше вообще не писать. Отныне и навсегда избавиться от газет, радио, телевидения. Самое большее – слушать радиостанцию, транслирующую круглые сутки классическую музыку. Каждое утро, и зимой и летом, вставать чуть свет и бродить около часа в маслиновой роще на склоне горы, прямо под его домом.
Затем завтрак, умеренный: овощи, фрукты и ломтик хлеба, черного, без варенья, а после завтрака – бриться. Впрочем, зачем бриться, напротив, отпустить густейшую бороду… А потом сесть за стол, читать и размышлять. Каждый вечер, возвращаясь с работы, он посвятит час-другой прогулкам по городу. Будет знакомиться с Иерусалимом методично. Постепенно проникнет во все его тайны. Откроет для себя каждый переулок, каждый двор, каждую нишу, познает, что кроется за каждым каменным забором. Ни единого ломаного гроша отныне не согласится он получить из рук своего безумца-отца. А вечером в одиночестве будет стоять у окна, прислушиваясь к внутреннему голосу, который до сего дня изо всех сил старался заглушить с помощью всевозможной чепухи и дешевых комедий. Поучится у престарелого отца Яэль, ветерана-первопроходца, который целые дни напролет сидит, устремив взгляд в стену, и на все обращенные к нему речи неизменно отвечает вопросом: “В каком смысле?” Совсем неплохой вопрос, по сути. Хотя, по трезвом размышлении, можно, пожалуй, отказаться и от него: смысл – тоже пустое слово, лишенное всякого смысла.
Прошлогодний снег.
Азой.
Фима с отвращением вспомнил, как в прошлую пятницу, ровно неделю назад, в доме Шулы и Цви Кропоткиных после полуночи завязалась дискуссия о “русских” основах, повлиявших на различные течения в сионизме. Цвика с холодной насмешкой говорил о наивном толстовстве Аарона Давида Гордона, основателя, идеолога и духовного руководителя движения пионеров-первопроходцев, активных участников еврейского заселения Эрец Исраэль. Действительно, система взглядов А.Д. Гордона, которые его последователи определяли как “религию труда”, сложилась в основном под воздействием идей Льва Толстого, но Цвика не отметил, что на А.Д. Гордона повлияли еще и идеи американского политэконома и апологета социальной справедливости Генри Джорджа, и идеи ненасильственного сопротивления другого американца, Генри Торо. А Ури Гефен вспомнил, как когда-то вся страна захлебывалась от любви к Сталину, распевая песни про конницу Буденного. И тогда Фима поднялся со своего места, изогнул спину в легком поклоне и заставил всех корчиться от смеха, начав нараспев, с русским акцентом, читать отрывок из “Бесов” Достоевского:
“Ах да, помню тебя, Анисим… Ты здесь живешь?” – “А подле Спасова-с, в В-м монастыре, в посаде у Марфы Сергеевны, сестрицы Авдотьи Сергеевны, может, изволите помнить, ногу сломали, из коляски выскочили, на бал ехали. Теперь около монастыря проживают, а я при них-с…”
– Ты можешь по стране гастролировать, – просипел сквозь смех Ури. – Неси свое искусство в народ.
– Да ведь это прямо сцена свадьбы из фильма “Охотник на оленей”, – сказал Тед, – как он называется на иврите?
А Яэль сухо заметила, словно про себя:
– Зачем вы его поощряете? Посмотрите, какого клоуна он корчит.
Сейчас эти слова Яэль показались Фиме пощечиной, и от благодарности у него навернулись на глаза слезы. Никогда, никогда больше не станет он паясничать в ее присутствии. Или в присутствии других. Отныне он серьезен и сосредоточен.
Фима стоял, мечтая о новой, совершенной жизни, разглядывал фамилии жильцов на табличках у входа в серый каменный дом, удивился, обнаружив фамилию своих соседей, Пизанти, еще больше удивился, не обнаружив под нею свою собственную фамилию, и вдруг его созерцание прервал ученик ешивы, худощавый парень в очках, явно из сефардской общины, но одетый как типичный ашкеназ. Осторожно, будто опасаясь получить отпор, предложил он Фиме исполнить прямо тут обряд наложения тфилин.
Фима спросил:
– По-твоему, это ускорит приход Мессии?
Парень воодушевленно, словно заранее был готов именно к этому вопросу, ответил с акцентом уроженца Северной Африки, но с распевностью уроженца Восточной Европы:
– От этого душе вашей будет хорошо. Вы почувствуете необыкновенные облегчение и радость.
– Да ну? – поразился Фима.
– Это известно, мой господин. Проверено веками. Тфилин на левой руке очищает от скверны тело, отмывает душу от всякой грязи.
– А откуда тебе известно, что тело мое исполнено скверны, а душа изнемогает от грязи?
– Боже меня спаси, чтобы произнес я столь ужасные вещи. Господь, не дай согрешить устам моим. Ведь душа каждого еврея, даже свершившего грех, не про нас будет сказано, присутствовала в Синайском стоянии. Именно поэтому каждая еврейская душа источает свет, лучится сиянием небесным. Случается порою, к сожалению, что от обилия бед и несчастий, всякого хлама и вздора, которые жизнь в этом низком мире обрушивает на нас, сияние небесное тускнеет, покрывшись слоем пыли. Что делает человек, если в мотор его автомобиля попадает грязь? Он промывает мотор. К чему я клоню? Моя мораль: пыль покрывает душу. И пыль эту тфилин очищает мгновенно. Вы тотчас почувствуете себя обновленным.
– И какая вам польза от того, что нерелигиозный человек позволит нацепить на себя тфилин, а затем отправится себе грешить дальше?
– Даже один ритуал принесет несомненную пользу. Улучшит ваше состояние, поддержит вас. Ибо соблюдение одной заповеди влечет за собой исполнение другой. Это тоже подобно автомобилю: ведь после определенного пробега вы проводите столь необходимое техническое обслуживание, чистите карбюратор, меняете масло и все такое прочее. И вполне естественно, что, потрудившись, вы будете больше заботиться о своей машине. Вот так, постепенно, потихоньку вы втягиваетесь в рутину повседневного техобслуживания. Я это все говорю для наглядности.
– Нет у меня автомобиля, – сообщил Фима.
– Нет? Вот видите, истинная правда: на все воля Божья. Зато у меня для вас есть кое-что. Настоящая находка, невиданное предложение. Быть может, только раз в жизни такое выпадает.
– Я не умею водить маши…
– Во-первых, мы поможем вам сдать на водительские права за триста долларов, все включено. Количество уроков не ограничено. А еще можно включить стоимость водительских курсов в цену автомобиля. Это редкость. Но только для вас. Однако сначала давайте исполним тфилин, и вы сразу станете как молодой лев.
Фима ухмыльнулся:
– Бог уже давно забыл обо мне.
– А во-вторых, – продолжал парень, словно и не слыша Фиму, его воодушевление только нарастало, – во-вторых, никогда не называйте себя неверующим. Неверующих не существует. Ни один еврей во всем мире не может быть неверующим. Само это слово по сути своей – возведение хулы на Господа, оскорбление и поношение имени Божьего. Как написано: “Да не причислит человек самого себя к злодеям и негодяям”.
– А я как раз и есть на все сто процентов неверующий. Не исполняю то, что предписано. И вместо соблюдения всех шестисот тринадцати заповедей у меня выходит шестьсот тринадцать нарушений.
– Вы ошибаетесь, – парень был все так же вежлив и напорист, – абсолютно и бесповоротно ошибаетесь, мой господин! Нет и никогда не будет в целом мире такого еврея, который бы не исполнял заповеди. Один – больше, другой – меньше. Как говорит наш раввин, разница лишь в количестве. Но не в сути. Как нет праведника в земле нашей, ни разу не согрешившего, так и не сыщется в земле нашей грешник, не изведавший праведности. Хоть самую малость. Вот и вы, мой господин, со всем моим уважением, каждый день исполняете по меньшей мере несколько заповедей. Даже если человек считает себя полнейшим безбожником, неверующим, но и он ежедневно исполняет некоторые из заповедей. Вот, к примеру, уже тем, что вы живете, вы исполняете заповедь “Избрал ты жизнь”. Когда вы переходите дорогу, вы “избираете жизнь”, хотя, не приведи Господь, у вас есть возможность выбрать обратное, Боже упаси! Верно или нет? У вас есть дети, пусть будут они всегда здоровы! – тем самым вы исполнили заповедь “Плодитесь и размножайтесь”. И живете вы в Эрец Исраэль – тем самым вы исполняете еще пять-шесть заповедей. И если порою вы ощущаете радость – это тоже исполнение заповеди. Никогда вы не отринете все. Может случиться так, что на небесах вы уйдете в минус, как в банке, когда ваши расходы превышают доходы, но вам тут же предоставят кредит. Неограниченный кредит. Благодаря заповедям, которые, как мы убедились, вы все-таки исполняете, на небесах уже открыта на ваше имя личная сберегательная программа, и каждый день вы вносите небольшой вклад. Еще день – еще вклад, и изо дня в день на ваш счет капают проценты плюс индексация вклада, и все это прибавляется к основному капиталу. Вы будете потрясены, поскольку даже не знаете о своем богатстве. Как записано в талмудическом трактате “Поучение отцов”: “И книга открыта, и рука записывает”. Всего пять минут – и вы исполните заповедь наложения тфилин, даже меньше пяти минут, поверьте мне, это не больно, и вы получите бонус в честь наступающей Субботы. Каким бы бизнесом ни занимались вы в этом низком мире, поверьте, никакая инвестиция, на которую вы потратите пять минут, не принесет вам больших дивидендов. Нет? Не страшно. Быть может, просто еще не настало ваше время. Но когда оно настанет, вы уже будете знать, как это делается. Вы просто получите знак, и ошибки быть не может. Господин мой, никогда не забывайте, что Врата Раскаяния всегда открыты, как говорится, все двадцать четыре часа в сутки. И никогда не закрываются. Включая и Субботы, и праздники. А по части автомобиля и водительских курсов, то вот вам два номера…
Фима перебил его:
– Даже телефона у меня нет.
Парень посмотрел на него задумчиво, как-то сбоку, словно мысленно просчитывал возможные варианты, голос его снизился до шепота:
– Не приведи Господь, вы переживаете какое-то несчастье, мой господин? А если мы пошлем к вам кого-нибудь из наших, пусть посмотрит, чем можно помочь вам? Не стесняйтесь, говорите. Но, возможно, вы посетите нас, проведете Субботу с нами? Почувствуете по крайней мере один раз в жизни, что это значит – быть среди братьев.
– Нет. Спасибо.
И было в голосе Фимы нечто такое, что заставило парня робко пожелать ему счастливой Субботы и удалиться. Несколько раз он оборачивался, как если бы опасался, что Фима кинется в погоню.
На миг Фима пожалел, что не выдал этому торговцу заповедями и подержанными автомобилями язвящий ответ, исполненный едкости, этакий теологический хук. Мог, к примеру, спросить, зачтут ли за убийство пятилетней девочки пять баллов в его небесном кредитном счете? Если рождается ребенок, появления на свет которого не хотят ни отец его, ни мать, то зачтется ли это как грех или, напротив, как исполнение заповеди? Спустя секунду, к собственному изумлению, он пожалел, что не уступил, не сказал парню “да” – уж ради того, чтобы доставить маленькую радость этому юноше, чьи родители – явно выходцы из Северной Африки, а сам он вырядился в одежду, покрой которой указывал на евреев, живших где-нибудь на Волыни или в Галиции; и хотя бросалось в глаза, что парень с хитрецой, себе на уме, но Фима разглядел в нем человека наивного, искреннего поборника добра: несомненно, он по-своему пытается хоть немного исправить то, что, увы, исправлению не подлежит.
Шаркая ногами, Фима рассеянно миновал столярную мастерскую, небольшой продуктовый магазин, из которого доносился островатый запах пряной селедки, мясную лавку, показавшуюся ему филиалом кровавой бойни, темную лавчонку, торговавшую женскими головными платками и париками, которые носили замужние женщины из ультрарелигиозных кругов. Остановившись у киоска, купил пухлые субботние выпуски трех главных израильских газет, подумав, добавил еще одну газету – ортодоксально-религиозную, которую прежде, разумеется, никогда не покупал, после чего вошел в маленькое кафе на улице Цфания. Слабая электрическая лампочка проливала желтоватый липкий свет на три столика, покрытых розовой клеенкой, местами облупившейся. Мухи не столько летали, сколько лениво прохаживались. За стойкой дремал человек-медведь, закусив кончик своей бороды. Фиме отчего-то причудилось, что это он сам за стойкой клиники, которая волшебным образом перенеслась в это крошечное заведение. Он опустился на грязноватый пластиковый стул и попытался припомнить, что же тысячу лет назад мама заказывала ему на обед по пятницам, когда после рынка они приходили в ресторан Данцигов. Он попросил куриный суп, салат из свежих овощей, питу, тарелку с соленьями и бутылку минеральной воды. Обедая, он ворошил купленные газеты, пальцы его почернели от типографской краски, а газетные листы, в свою очередь, кое-где покрылись жирными отпечатками.
В газете “Маарив” на второй странице сообщалось об арабском юноше из города Дженин, что на Западном берегу реки Иордан, который сгорел заживо, пытаясь поджечь военный джип. Газета писала, что арабская толпа, сгрудившись вокруг пылающего человека, не позволила военному санитару оказать бедняге помощь, эта же распаленная толпа всеми силами мешала израильским солдатам погасить огонь, по-видимому посчитав, что горящий парень – такой же солдат, один из них. Через несколько минут юноша сгорел в огне, который сам и зажег. Он издавал “жуткие крики”, пока не замолк, отдав Богу душу. И в противовес этому инциденту в городке Ор-Акива, что в сорока километрах от Тель-Авива, произошло настоящее маленькое чудо: пятилетний мальчик почти полгода пролежал в коме после падения с высокого этажа, врачи отчаялись ему помочь и перевели малыша в специальное лечебное заведение, где мальчику предстояло “в вегетативном состоянии” провести всю оставшуюся жизнь, до самого последнего вздоха. Но мать, женщина простая, не шибко грамотная, отказалась оставлять надежду. После того как врачи объявили ей, что у мальчика нет никаких шансов и только чудо, ниспосланное Небом, вернет его, женщина отправилась к прославленному раввину из города Бней-Брак, к которому за благословением стекались толпы верующих. Раввин повелел женщине нанять одного из учеников ешивы, отстающего от сверстников в умственном развитии, и велено было этому парню денно и нощно, без остановки читать прямо в ухо лежащему без движения мальчику страницу девяностую мистической Книги Сияния, комментирующую первую книгу Пятикнижия, начиная со слов “И сказал Авраам Всевышнему…” и до слов “И связан был в высшей степени с Ицхаком…”. А мальчика звали Ицхаком. И действительно, спустя четыре дня и четыре ночи мальчик начал подавать признаки жизни, и сегодня он жив-здоров, бегает наперегонки, и на устах его – молитвы и синагогальные песнопения, он уже учится в интернате с углубленным преподаванием религиозных предметов, получил особую стипендию и уже обрел славу юного гения, которого ждет великое будущее.
“Почему бы этому умственно отсталому ешиботнику не прочитать эту девяностую страницу из Книги Сияния прямо в ухо Ицхаку Рабину? Или премьер-министру Ицхаку Шамиру?” – подумал Фима, ухмыльнулся, но тут же рассердился на себя, капнув соусом на штаны.
В религиозной “Ятед Неэман” Фима проглядел заголовки, прочитал кое-какие злопыхательские размышления по поводу того, что население кибуцев уменьшается, ибо, по словам газетчика, вся кибуцная молодежь бродит где-то по Юго-Восточной Азии да в индейских Андах, заарканенная жуткими сектами.
И снова переключился на “Маарив”, на колонку известного публициста, в которой излагался совет правительству не мчаться сломя голову на всевозможные мирные совещания и конференции сомнительного толка, а сначала обновиться самим и нарастить весомый военный потенциал. Нельзя садиться за стол переговоров, пребывая на позициях слабости, в состоянии паники, оттого что над нашими головами занесен меч арабских массовых беспорядков. Мирные переговоры будут уместны, только когда арабы наконец постигнут, что нет у них ни политического, ни военного шанса, да и вообще никакого шанса, – вот тогда они приплетутся сами, поджав хвост, и станут умолять о мире.
В “Хадашот” он наткнулся на заметку, полную яда и едкой иронии: вместо того чтобы в свое время вешать нацистского преступника Эйхмана, пойманного в Аргентине, доставленного в Израиль и судимого здесь, нам бы следовало лучше предвидеть будущее, помиловать его, чтобы нынче воспользоваться его опытом и организаторскими способностями, потому что он вполне мог бы пригодиться тем, кто глумится над арабами и мечтает массово изгнать их в сопредельные страны, а уж по части геноцида Эйхман, и спору нет, был осведомлен как никто.
В субботнем приложении к “Едиот Ахаронот” Фима увлекся рассказом, иллюстрированным цветными фото, о страданиях известной в прошлом певицы, пристрастившейся к наркотикам, и именно теперь, когда она изо всех своих сил борется с этой пагубной напастью, бесчувственный и бессердечный судья отбирает у нее маленькую дочь, появившуюся на свет в результате бурного романа с известным футболистом, отказавшимся признать свое отцовство. По приговору судьи малышку передали в семью, которая за деньги будет заботиться о ребенке, хотя протестующая певица утверждает, что глава семьи, родом из Югославии, так и не завершил процесс перехода в еврейство и вполне возможно, что даже не совершил обрезание, как то предписывают еврейские традиции.
Фима долго шарил по карманам и уже почти отчаялся, но выудил-таки из внутреннего кармана куртки банкноту в двадцать шекелей, сложенную в несколько раз, которую отец его, Барух, незаметно сунул туда. Фима расплатился, стыдливо бормоча извинения, и вышел на улицу. Газеты он предпочел оставить на столе.
Выйдя из кафе, он ощутил, что на улице похолодало. В воздухе уже чувствовался скорый вечер. Растрескавшийся асфальт, железные ворота в потеках ржавчины, с выбитым словом “Сион”, вывески магазинов, мастерских, ешив, маклерских контор, касс взаимопомощи, выдававших беспроцентные ссуды нуждающимся, ряды мусорных баков вдоль тротуаров, далекие горы, открывавшиеся из запущенных дворов, – все постепенно окрашивалось оттенками серого. Время от времени в привычный гул улиц и переулков врывался колокольный звон – то высокий, то басовитый, то медленный, то прерывистый, то жалобный, то мелодичный; а то вдруг доносились звуки далекого громкоговорителя, стук отбойных молотков или глухо взвывала сирена. Но все эти голоса не могли заглушить тишину Иерусалима, постоянную, неизменную нутряную тишину, ту тишину, что можно услышать – если только захотеть – на дне каждого шума в Иерусалиме. Пожилой человек с мальчиком, видимо дедушка и внук, медленно прошли мимо Фимы.
Мальчик спросил:
– Но ведь ты говорил, что в сердцевине земли есть огонь, тогда почему же земля не теплая?
– Прежде всего, ты должен учиться, Иосл. Чем больше будешь учиться, тем больше будешь осознавать, что самое лучшее – задавать поменьше вопросов.
Фима вспомнил, как в его детстве бродил по улицам Иерусалима уличный торговец, старик, толкал перед собою тележку, кривую и скрипучую, – он покупал-продавал старую одежду и мебель. Навсегда врезался в память Фимы этот старьевщик, его пробирающий до костей, исполненный отчаяния голос, сначала долетавший издалека, с расстояния нескольких улиц, приглушенный, но приводящий в трепет вестник катастрофы, – голос, грозящий бедами, будто поднимающийся из самой преисподней. И медленно-медленно, словно торговец переползал на брюхе с одной улицы на другую, приближался этот вопль, хриплый, ужасный: “Ал-те за-хен!” И были в этих двух словах раздирающее сердце одиночество, отчаяние, мольба о помощи. Почему-то в памяти Фимы этот крик остался связан с осенью, с низкими облаками, с первыми дождями, прибивающими летнюю пыль, с шелестом сосен, окутанных тайной, с серым тусклым светом, с пустыми тротуарами и парками, предоставленными во власть ветра. Страх охватывал его от этого крика, он проникал в его ночные сны как последнее предупреждение перед бедою, которая уже на пороге. Долгое время он не знал смысла этих слов, “ал-те за-хен”, и был уверен, что наводящий ужас голос приказывает ему на иврите: “Ал-тезакен!” – “Не старей!” Однажды мама объяснила, что “алте захен” на языке идиш – это просто “старые вещи”. Но и после этого объяснения не оставило Фиму леденящее кровь предчувствие: само несчастье приближается к нему, стучится в ворота, о неизбежной старости и смерти предупреждает издали полным тоски воплем: “ал-те-закен!” – криком жертвы, уже познавшей всю меру несчастья, а теперь предупреждавшей других о том, что и их час близок.
Вспомнив привидение, пугавшее его в детстве, Фима ухмыльнулся и утешил себя словами того серого человечка из кафе госпожи Шейнфельд, которого даже Бог позабыл: “Ведь все мы умрем”.
Поднимаясь вверх по улице Штраус, он задержался у кричащей витрины туристического агентства “Орлиные крылья”, ориентированного на ультрарелигиозных клиентов, и какое-то время разглядывал красочный плакат с изображением Эйфелевой башни, торчащей между лондонским Биг-Беном и нью-йоркским небоскребом Эмпайр-стейт-билдинг. Вблизи этих трех башен прочертилась по диагонали Пизанская башня, и рядом с ней – голландская ветряная мельница, у подножия которой в полном обалдении стояли две толстые коровы. Надпись на плакате гласила: “С Божьей помощью, поднимись на борт – путешествуй, как лорд!” Буквы были увенчаны коронами и нимбами, а под ними шла надпись помельче: “Рассрочка на шесть платежей, без процентов”. Рядом с плакатом висел снимок, явно сделанный с самолета, – горные вершины, покрытые вечными снегами, во всю ширину которых голубыми буквами тянулся призыв: “Путешествуйте с нами – решение верно! У нас всегда все строго кошерно!”
Фима решил зайти в агентство и выяснить, сколько стоит билет в Рим. Отец не откажется одолжить ему требуемую сумму, и через несколько дней он будет сидеть с Ури Гефеном и мужем Аннет в одном из уютных кафе на виа Венето, в обществе смелых, раскованных женщин и жаждущих наслаждений мужчин, неторопливо, медленными глотками смаковать капучино и вести сдобренную искрометным остроумием дискуссию о Салмане Рушди, об исламе, и проходящие мимо девушки будут радовать взгляд своими точеными фигурками. Или, напротив, устроится в полном одиночестве у окна в маленькой гостинице, где на всех окнах старые-престарые деревянные жалюзи, выкрашенные зеленой краской; взгляд его устремлен на античные каменные стены, перед ним – блокнот, куда время от времени заносит он свои наблюдения, свои острые мысли. Быть может, хоть в малой степени разверзнется запечатанное устье колодца и новые стихи хлынут потоком. А то вдруг сами собой заведутся легкие знакомства, беспечные, веселые, не влекущие никаких обязательств, общение, лишенное тяжеловесности, и следует признать, что ничего подобного уже никак не может произойти в Иерусалиме, кишащем пророками, брызжущими слюною. В одной из газет недавно вычитал он, что туристические агенты, обслуживающие религиозное население, знают все секреты и умеют так скомбинировать путешествие, что авиабилеты у них стоят дешевле всего. Ведь именно там, в Риме, где сплошь прекрасные палаццо, а каждая пьяцца, большая и маленькая, вымощена камнем, – именно там и бурлит и клокочет открытая, веселая жизнь, с удовольствиями и наслаждениями, свободными от чувства стыда, позора, вины. А если в Риме и случаются проявления жестокости и зла, то за это не несешь ответственности и угрызения совести не отягощают твою душу.
Толстый парень, в очках, розовощекий, отлично выбритый, с черной ермолкой на макушке, оторвал взгляд от книги, которую проворно прикрыл газетой “Ха-Модия”, повсеместно принятой в религиозных кругах.
– Мир вам, любезный мой господин.
Различив характерный ашкеназский акцент, Фима подумал: “До чего жирный, исполненный самодовольства выговор”.
Выяснилось, что кроме заграничных поездок здесь продают билеты национальной и прочих лотерей.
Парень, полистав проспекты и брошюры, предложил Фиме “пакетный отдых” в великолепных отелях для религиозных клиентов в Цфате и Тверии, где лечение, забота и уход за телом под наблюдением врачей-специалистов будут сочетаться с очищением души посредством поклонения “Святым Могилам, в которых погребены Львы Учения и Орлы Мудрости”. Фима заметил, что у белой рубашки агента воротник далеко не первой свежести, да и манжеты посерели – совсем как у него самого, – и решил отложить на время свой визит в Рим. Хотя бы до тех пор, пока не переговорит об этом со своим отцом и не посоветуется с Ури Гефеном, который должен вернуться оттуда сегодня или завтра. Или в воскресенье. Но тем не менее Фима полистал проспект с фотографиями отелей в “великолепной Швейцарии”, тех, где соблюдались все законы о кошерности, поколебался немного, выбирая между национальной лотереей и лотереей спортивной, и, чтобы не разочаровать окончательно турагента, отнесшегося к его колебаниям весьма терпеливо, решил взять билеты, распространяемые израильской организацией “скорой помощи” – “Красным Маген Давидом”. Но и от билета “Красного Маген Давида” вынужден был отказаться, потому что в кармане, кроме сережки Аннет, нашел только шесть шекелей, сдачу, которую ему дали в заведении с мухами-пешеходами на улице Цфания. Зато с благодарностью согласился принять несколько иллюстрированных брошюр, подробно описывающих маршруты для людей, соблюдающих еврейские религиозные традиции. В одной из брошюр на иврите, на английском и на идише сообщалось, что милостью Божьей, благословен Он, проложен путь и уже появилась возможность не только поклониться могилам “благословенных праведников” в Польше и Венгрии, посетить там “Святые Места, разрушенные притеснителем и погубителем, да искоренится и сотрется навеки память его”, но и полюбоваться “умопомрачительной красотой Яфета, пребывая в атмосфере строжайшего и точнейшего соблюдения еврейских религиозных традиций и предписаний, под наблюдением гидов высокообразованных, много знающих, скромных, и все это – с позволения и благословения высочайших мудрецов, знатоков Священного Писания”.
Турагент спросил:
– Быть может, господин подумает и, взвесив все, вернется к нам?
Фима ответил:
– Не исключено. Увидим. Во всяком случае, спасибо. Извините.
– Не стоит благодарности, мой господин. Для нас это и великая честь, и огромное удовольствие. И доброй, благословенной Субботы вам.
Идя вверх по улице по направлению к зданию Гистадрут, Фима подумал, что этот округлый парень, льстивый лицемер с пальцами-сосисками, в белой рубашке с почерневшими от грязи воротом и манжетами, – что он примерно в возрасте сына, от которого отказалась Яэль, и произошло это в клинике на улице Пророков, всего лишь в двух минутах ходьбы отсюда. Он невесело улыбнулся, потому что, если забыть про ермолку на голове и канторский тенорок, наблюдатель наверняка отметил бы очевидное сходство между Фимой и молодым турагентом. Но смогла бы Яэль испытывать материнские чувства к этому раскормленному созданию с мутноватыми голубыми глазками за толстыми линзами очков, с розовыми поросячьими щечками? Смогла бы она сидеть и вязать ему голубую шапочку с мягким помпоном? Смогла бы отправиться с ним на рынок Махане Иехуда и позволить ему выбирать для нее острые черные маслины? А ты? Чувствовал бы ты желание сунуть украдкой в его карман сложенную в несколько раз банкноту? Нанял бы для него маляров? Да, Яэль снова права. Как всегда. Потому что она родилась правой.
“И все-таки, – подумал Фима с грустью, – ведь это могла быть девочка. Маленькая Джульетта Мазина, тоненькая и нежная, со светлыми мягкими волосами. И можно было бы назвать ее именем матери, Лиза, или на иврите – Элишева”.
Впрочем, скорее всего, Яэль не позволила бы.
– Женщина холодная, исполненная горечи, – прошептал он.
Только ли ты в том виноват? Потому что причинил ей боль? Потому что не исполнил данного в Греции обещания? Однажды в спальне Нины Гефен он видел старый переводной роман в потрепанной обложке, который назывался “Женщина без любви”. Франсуа Мориака? Или Андре Моруа? А возможно, Альберто Моравиа? Надо бы спросить Нину. Рассказывается ли в этом романе история женщины, так и не нашедшей свою любовь, или женщины, которая не в состоянии любить? Название “Женщина без любви” можно понимать и так и этак. Но в ту минуту ему показалось, что разница между этими толкованиями исчезающе мала. Они с Яэль считаные разы произносили слово “любовь”. Исключая, возможно, те греческие дни, когда и он, и три девушки не выбирали слов.
Покружили журавли – и нет их.
Пересекая улицу, он вдруг услышал резкий визг тормозов. Водитель автомобиля, развозящего товары, ругал Фиму, вопя во все горло:
– Ты что, совсем спятил?
Фима помешкал, с опозданием испугался и упавшим голосом пробормотал:
– Извините. Я очень сожалею. Простите меня.
Водитель вопил:
– Недоделок! Идиот! Тебе повезло еще! Удачи больше, чем мозгов.
Фима обдумал и это утверждение, пока пересекал улицу, и согласился с водителем. И с Яэль, решившей не рожать ему сына. И с возможностью быть раздавленным автомобилем прямо здесь, на этой улице, в канун Субботы, вместо того чтобы наслаждаться жизнью в Риме. Умереть. Подобно арабскому подростку, которого подстрелили в Газе позавчера. Угаснуть. Стать камнем. Реинкарнировать. В ящерицу. Освободить Иерусалим для Иоэзера. Вечером непременно позвонит отцу и объявит ему со всей решительностью, что ремонт отменяется. Ведь он все равно скоро сорвется с места и упорхнет отсюда. На сей раз он не уступит, не будет тряпкой, не пойдет на компромисс, упрется на своем и навсегда уберет куда подальше пальцы старика Баруха, проникающие не только в его карманы, но и в его жизнь.
У Дома врача, на перекрестке улицы Пророков и улицы Штраус, собралась небольшая толпа. Коротышка с носом-клювом и густым акцентом уроженца Болгарии поведал Фиме, что обнаружили подозрительный предмет, движение перекрыли и ждут саперов из спецподразделения полиции.
Девушка в очках возразила:
– Все совсем не так. Просто беременная женщина упала в обморок прямо на проезжей части, и приехала “скорая”.
Фима пробрался сквозь толпу, желая выяснить, какая из версий более соответствует истине. Разумеется, он принял в расчет, что обе могут быть ошибочными. Или, напротив, обе вполне могут оказаться верными? Предположим, к примеру, что беременная женщина заметила на лестнице подозрительный предмет и упала в обморок от испуга.
Из патрульной полицейской машины, примчавшейся под вой сирены и с мигалками, кто-то из полицейских в мегафон потребовал расступиться и освободить проезжую часть. Фима подчинился, безотказно сработал рефлекс законопослушного гражданина, исполняющего все предписания начальства, но тем не менее один из полицейских его грубо толкнул – уже немолодой человек со сдвинутой на затылок фуражкой, что придавало ему несколько комический вид.
Фима возмутился:
– Ладно, ладно. Зачем толкаться, я ведь и без того освободил проезжую часть.
Полицейский рыкнул:
– А ну заткнись, а то схлопочешь у меня в два счета.
Фима смолчал и двинулся дальше, в сторону больницы “Бикур Холим”, спрашивая себя, будет ли он и дальше “освобождать проезжую часть” – до тех пор, пока и сам не упадет посреди улицы? Или же умрет в агонии, как таракан, у себя в кухне на полу, и лишь спустя неделю, когда смрад пробьется на лестничную клетку, соседи сверху, семейство Пизанти, сообразят, что дело неладно, вызовут полицию и его отца. Отец наверняка вспомнит какую-нибудь хасидскую притчу о легкой смерти. Или заметит, по своему обыкновению, что человек – это парадокс: смеется, когда следует плакать, плачет, когда надо смеяться, живет неразумно и умирает без желаний, “дни человека – как трава”, сказано в Псалмах.
Есть ли у него какой-нибудь шанс не “освобождать проезжую часть”? Сосредоточиться наконец на самом главном? И если ответ положительный, то с чего начать? И что же, именем Господа Бога, и есть самое главное?!
Дойдя до магазина “Мааян Штуб” на пересечении с улицей Яффо, Фима машинально повернул направо, в сторону площади Давидка, что неподалеку от рынка Махане Иехуда. Ноги его уже ныли от усталости, и Фима сел в первый же автобус – оказавшийся перед наступлением Субботы последним, – что следует к его дому в квартал Кирьят Йовель, не забыв поприветствовать водителя традиционным “Доброй Субботы”.
На автобусной остановке, в нескольких шагах от своего дома, Фима вышел в три сорок пять. Он запомнил, что попрощался с водителем, сказав ему “Спасибо. И до свидания”.
В ранних вечерних сумерках золотились легкие облачка над горами Вифлеема. Фима вдруг со всей остротой ощутил ноющую боль: вот и нынешний день пролетел-промелькнул, и нет ему возврата. Ни одной живой души не встретил он на своей улице, кроме смуглого мальчика лет десяти, наставившего на него свой деревянный автомат, и Фима вскинул вверх руки: сдаюсь, окончательно и бесповоротно.
От мысли о квартире сделалось тошно. Он представил себе всю протяженность бесплодного, пустого времени, что ждет впереди, начиная с этой минуты и до самой ночи, а по сути – до следующего вечера, до исхода Субботы, когда, возможно, соберется вся компания в доме Шулы и Цви. Вспомнилось, что он должен был сделать сегодня, но так и не сделал, а сейчас уже слишком поздно. Покупки, почта, телефон, банк, Аннет. И было еще одно срочное дело, но он никак не мог сообразить, какое именно. И в дополнение ко всему еще ведь нужно подготовиться к приходу маляров. Сдвинуть мебель на середину комнаты, прикрыть ее. Упрятать книги в ящик, где хранятся постельные принадлежности. Всю кухонную утварь разместить в шкафчиках. Снять со стен картины и карту Израиля с прочерченными карандашом компромиссными границами. Попросить соседа, господина Пизанти, чтобы тот помог ему разобрать книжный стеллаж. Но прежде всего, твердо решил Фима, надо позвонить Цви Кропоткину. И, держа себя в руках, не поддаваясь соблазну прибегнуть к язвительному сарказму, мягко разъяснить Цви, что его статья в свежем номере “Политики” держится на ошибочных и упрощенных предположениях.
При условии, конечно, что телефон очнулся.
У подъезда Фима увидел белый автомобиль с затемненными стеклами, за которыми, присмотревшись, разглядел массивного мужчину, уронившего голову на руль. Сердечный приступ? Убийство? Теракт? Суицид?
Набравшись смелости, Фима легонько постучал в окно. И тут же Ури Гефен выпрямился, опустил стекло и произнес:
– А вот и ты. Наконец-то!
Ошеломленный Фима пытался ответить какой-то бледной остротой, но Ури перебил его:
– Давай поднимемся к тебе. Мы должны поговорить.
Нина все ему открыла. Что я с ней прелюбодействовал. Не прелюбодействовал. Что я ее опозорил и растоптал. Но что он вообще здесь делает? Ведь сейчас он в Риме? Или у него есть двойник?
– Видишь ли, Ури, – сказал Фима, и кровь, отхлынув от его лица, понеслась в панике к печени, – я не знаю, что Нина рассказала тебе, но правда в том, что уже некоторое время…
– Погоди. Поговорим дома.
– Правда в том, что уже давно я собирался…
– Поговорим в квартире, Фима.
– Но когда ты вернулся?
– Утром. В половине одиннадцатого. У тебя телефон отключен.
– И давно ты ждешь меня?
– Примерно три четверти часа.
– Что-то случилось?
– Поговорим в доме.
Когда они вошли, Фима предложил Ури кофе. Хотя молоко, пожалуй, скисло. Ури выглядел усталым и странно задумчивым. Фима постыдился попросить его помочь разобрать стеллаж для книг.
– Вскипячу воду, – сказал он.
– Погоди. Присядь. И выслушай. У меня плохая новость.
С этими словами он положил на затылок Фимы свою теплую грубую ладонь земледельца, узловатую, словно ствол оливкового дерева. И, как всегда, от прикосновения этой ладони по спине Фимы пробежала легкая дрожь удовольствия. Он зажмурился, словно кот, которого гладят.
– С полудня тебя все разыскивают, – сказал Ури. – Цви был здесь дважды, оставил на двери записку. По пятницам ваша клиника закрыта, так что Теди и Шула уже два часа носятся по городу, пытаясь найти ваших врачей. Мы не знали, куда ты исчез после того, как ушел из дома Яэль. А я, бросив дома свой чемодан, поехал сюда, чтобы отловить тебя, как только ты вернешься.
Фима открыл глаза и устремил на Ури-великана беспомощный взгляд, робкий, молящий. Он вовсе не чувствовал себя застигнутым врасплох, потому что всегда знал – неизбежное настигнет его. Одними губами, беззвучно прошептал:
– Дими?
– С Дими все в порядке.
– Яэль?
– Твой отец.
– Болен. Я знаю. Вот уже несколько дней, как…
Ури произнес:
– Да. Нет… Все хуже.
Странным образом Фима внезапно проникся сдержанностью Ури Гефена.
– Когда это произошло? – тихо спросил он.
– В полдень. Четыре часа назад.
– Где?
– У него дома. Он сидел в кресле, пил чай с двумя немолодыми дамами, которые, по-видимому, пришли к нему за пожертвованиями для фонда Общества слепых или еще какой организации. Дамы говорят, что он начал рассказывать притчу, но вдруг вздохнул и умер. Вот так. Сидя в кресле. Не испытывая никаких страданий. И с полудня мы все тебя разыскиваем.
– Я понял, – сказал Фима, надевая куртку. Странным и даже сладким казалось ему чувство, будто сердце его постепенно наполняет не горе, не боль, а, наоборот, решительность, деловитая энергия. – Где он сейчас?
– Все еще дома. Полиция уже побывала там. Есть какая-то задержка с перевозкой, впрочем, это не столь важно. Врач, его соседка, живущая этажом ниже, прибежала через пару минут, но все уже было кончено. Кажется, она дружила с ним. Цви, Теди и Шула должны ждать тебя там. Нина приедет прямо из своего офиса, как только закончит со всеми формальностями.
– Ладно, – сказал Фима, – спасибо. Поедем. – И после паузы добавил: – А ты, Ури? Прямо с самолета? Забросил чемодан домой и помчался ко мне?
– Мы не знали, куда ты подевался.
– Я должен был угостить тебя кофе.
– Оставь. Сосредоточься и подумай, не надо ли тебе взять что-то.
– Ничего, – ответил Фима твердо, с решительностью, ему несвойственной. – Не стоит время терять. Поехали. Поговорим по дороге.
Назад: 28. В Итаке, на самом берегу
Дальше: 30. По крайней мере, насколько это возможно