Книга: Чернокнижник
Назад: Глава 6
Дальше: Глава 8

Глава 7

Октябрь 2006 года

 

В колонии дал я себе обещание – не писать ни строчки до тех пор, пока не начну выполнять план. И вот – возвращаюсь к своим записям.
Точно унесенные ветром листья, пролетели эти годы; прошелестели перебором страниц; остались цепочкой образов в памяти. Сначала была часовня – в том исправительном учреждении недалеко от Москвы, в Тверской области, куда помогли мне отправиться – по доброте и дружбе – оперативники МУРа. И отец Александр, мягкий, бескорыстный и сострадательный; никогда он не отказывал мне ни в разговоре, ни в исповеди, а в конце срока дал свое благословение на поиск и возврат государству украденных книг. Первый год после освобождения я работал сторожем на стройке: жил в крохотной бытовке, почти ни с кем не встречался – но и такая жизнь казалась раем, и землей обетованной был холодный строительный вагончик со старым обогревателем и собранной каким-то умельцем маленькой плиткой.
Думал я, что вошел в жизнь по-новому; уже не с черного хода, озираясь воровато – но и не с парадного, поскольку нет в жизни парадных подъездов. Как все вошел – через скрипнувшую калитку, узкой, но чистой тропой. Теперь не надо было оглядываться, пробираться на ощупь, рискуя сломать шею; не имело смысла настороженно таиться – и слава Богу. Был только покой – тихий, незамутненный – и мне нравилось это…
Иногда наведывался ко мне Комментатор – он не изменился, все так же хитро поблескивали узкие китайские глаза, так же неторопливо и замысловато плелось кружево слов, собирались бисер фраз и четки повествований. Вместе с ним начал я коллекционировать истории о книгах – о том, какие гонения пришлось пережить за долгую историю человеческую хрупким томикам и тяжелым альбомам; о книжных ворах – таких же, как я; о наказаниях и казнях.
Среди прочих интересных фактов запомнился обычай писать на титуле проклятие вору; один из кодексов XIII века открывался пожеланием: «Quern si quis abstu-lerit, morte moriatur, in satagine coquatur; caducus morbus instet eum, et febres; et rotetur, et suspendatur.
Amen».
В книгу конца XVII века из доминиканского монастыря Болоньи была вклеена этикетка: «Выносить запрещается под угрозой отлучения от церкви, согласно декретам папы Урбана VIII и папы Иннокентия XII». Позже вместо этикеток стали делать специальные экслибрисы: часто изображались повешенные. Как уточнил Комментатор, на французских экслибрисах в петле болтался Пьеро. И я вспомнил старуху с картами Таро и выпавшего мне Повешенного…
Однажды я вычитал, что в Средние века наиболее ценные кодексы библиотеки приковывали цепями к полке или читательской стойке. Их и называли так – прикованные книги, catenati libri; говорят, что в некоторых старых монастырях их можно встретить и поныне.
Обратил внимание на многочисленные истории библиотечных краж – все они были похожи; во многих ворами становились вполне добропорядочные люди только потому, что оказанное доверие грешило чрезмерностью, а искус был слишком большим.
Граф Либри родился в третьем году девятнадцатого века во Флоренции. Уехал во Францию, сделал блестящую научную карьеру – стал профессором College de France, членом Академии, кавалером ордена Почетного легиона. Затем его назначили главным попечителем всех французских государственных библиотек. Похоже, последнее отличие душа его не вынесла: граф прилежно работал днем, а ночами воровал книги. Спустя два года после его ареста библиотеку Труа продолжил грабить сам директор – некий Огюст Арман. Тридцать лет таскал книги – и все эти годы считался честнейшим человеком.
Я перечитывал рассказы о сумасшедших книжниках, что становились убийцами в погоне за первым изданием, о неутолимой жадности библиофилов, что шли на обман, подлог, лжесвидетельство, лишь бы взять в руки и назвать своим редкий экземпляр; я искал и находил в трухлявой многовековой толще все тех же – Киприадиса, Климова, Соловьева, Новикова. И странное дело: оказывалось, что таких, как они, – жадных до денег, до ощущений, – в общем, и немного было в криминальной библиофильской истории.
Еще кое-что поразило меня – не так уж страшны были книгам воры. Гораздо чаще печатные издания уничтожали – массово, беспощадно, не заботясь ни о цене их, ни о ценности; с начала веков неостановимо шел по миру книжный геноцид. Комментатор даже нашел цитату об этом:
«Против книг велись такие же войны, как и против народов. Римляне сжигали сочинения евреев и христиан; евреи – книги язычников и христиан; христиане бросали в костер труды евреев, язычников и еретиков. При взятии Гранады кардинал Хименес испепелил пять тысяч Коранов. Бесчисленное множество неугодных им книг сожгли английские пуритане. Один английский епископ спалил библиотеку собственного храма. Рассказывают, что и Кромвель отдал приказ сжечь библиотеку Оксфордского университета».
Четыреста тысяч свитков Александрийской библиотеки сгорело. Тридцать тысяч уцелело – но зачем? Для того лишь, чтобы спустя три столетия были сожжены и они – александрийским епископом Феофилом.
Католики жгли протестантские Библии, Кальвин жег Библии католические. Сочинения Спинозы сжигались и католической, и протестантской, и иудаистской церквями.
Но после аутодафе над безответными кто-то и под пеплом находил золото. Те немногие экземпляры, которым посчастливилось избежать огня, становились предметом неслыханного торга среди антикваров, драгоценной добычей стервятников; цена взлетала до небес, за ними охотились, их выслеживали, продавали и покупали.
Комментатор принес однажды вырезку из старого журнала – там была описана история Мигеля Сервета, автора самой редкой книги в мире. Решил записать ее целиком: «Испанец, родом из Арагона, он писал трактаты по философии и теологии, нападал на основные христианские догматы. В Женеве был осужден кальвинистами, схвачен и приговорен к казни на костре. Приговор гласил: „Мы, Синдики, уголовные судьи этого города, выносим и излагаем письменно наше решение, согласно которому тебя, Мигель Сервет, мы приговариваем в оковах быть доставлену на площадь Шампль, привязану к столбу и заживо сожжену вместе с твоими книгами, писанными и печатанными тобою, до полного испепеления“. В октябре одна тысяча пятьсот пятьдесят третьего года состоялась казнь; в течение двух часов горел Сервет – ветер сдувал пламя. А философ кричал: „Дайте мне умереть! Сто дукатов отобрали у меня в тюрьме, неужто не хватило на дрова?“ А его книга „Восстановление христианства“, тираж которой горел рядом, вышла в свет за несколько месяцев до казни. Она не успела разойтись по рукам, и долгое время считалось, что палачи сожгли все. Однако годы спустя один экземпляр ее был обнаружен в Англии».
И я думал: не оттого ли возникало стремление человеческое – уничтожить хрупкие страницы, разорвать переплет, сжечь обложку с названием – что выносившие приговор книгам в глубине души страшились Великой тайны письма, которую однажды раскрыл мне монах Умберто? Они не книги уничтожали, а разрушали новый сотворенный мир, истребляли плевелы изменений, боясь, что они воплотятся, станут явью, пусть не сейчас, не здесь, но – где-то; в будущем, в прошлом, в вечности…
Спустя четыре года – все это время жил я тихо, незаметно, работал – Комментатор, спасибо ему, пристроил меня на незначительную должность в одно ветеранское объединение – освободился Женька, вслед за ним – Славик. Женька сразу нашел меня, несложно это было.
Он изменился – я бы, пожалуй, и не узнал его, если бы не глаза. Уверенный в себе, насмешливый, спокойный – какой же контраст представлял этот человек с тем, другим, рисующим слепых в тесной камере спецкорпуса «Матросской тишины»… Я все всматривался в него, пытался понять: что же случилось? Что было потом? И видел – одну оболочку; невозмутимую внешне, вполне законопослушную, готовую жить по правилам – но и только. Вспомнил и слово – мимикрия. Он поменял цвет; слился с фоном, с толпой; он больше не станет убивать, не преступит закон… Вот и все. Когда-то до смерти напуганный парень хватал меня за руки, умолял выколоть ему глаза – теперь он научился жить без глаз…
Я поделился с ним своим планом – вернуть то, что украл. Он обещал подумать – и уже через пару дней позвонил; сказал – есть идея. Познакомил меня с журналистом крупной газеты – Максимом; тот взял интервью, сфотографировал. Я рассказал обо всем: как воровал книги, как умирал от туберкулеза в страшной больничке «Матросской тишины», как оставались без ответа мои письма и жалобы. Материал опубликовали. Меня это сперва удивило: надо же – напечатали, заметили… Верховный суд и прочие органы – куда я только не обращался за все эти годы! – хранили абсолютное, равнодушное молчание. Не потому ли, что чиновники работают с другими словами, иными текстами – требующими только необсуждаемого исполнения? Чиновники живут бумагами; а в моих жалобах было слишком много человеческого. В газете – все иначе: живые люди пишут для живых людей. Заметка живет мгновение – но подразумевает отклик…
Никогда не верил я в так называемую «четвертую власть»; но сила слова проявилась – сполна, внахлест, больше, чем я ждал и думал. После публикации мне позвонил ректор Нового университета; это образовательное учреждение сейчас занимало те самые помещения на Вильгельма Пика рядом с библиотекой. Ректор – мужчина чуть старше пятидесяти, лощеный, холеный, в дорогом костюме и с ленинской хитрецой в глазах – как оказалось, уже давно присматривается к хранилищам и фондам: пытался взять библиотечное хозяйство на баланс своего вуза, но почему-то не дали; пробовал организовать инвентаризацию – запретили. Его интерес к сохранности фондов многих обеспокоил – скандалы посыпались, как соль из прохудившегося мешка.
Он рассказал мне, что инвентаризация в библиотеке не проводилась с девяносто третьего года – того самого, что был отмечен триумфальным въездом в здание господина Киприадиса. Объяснил: по правилам ценнейшие книги проверяются ежегодно, редкие – раз в три года, ценные – раз в пять лет. Посетовал: мол, до сих пор время от времени пытаются украсть раритеты. Не так давно охрана вуза задержала машину с подшивками старых, тысяча девятьсот восемнадцатого года, газет. Нынешний директор библиотеки заявила, что вывозят их якобы «на микрофильмирование».
– Я уверен, Борис, – сказал ректор в первую же нашу встречу, – что и до вас в библиотеке совершались хищения. В этих стенах хранилась переписка Ленина с Инессой Арманд. В девяносто втором вдруг исчезла загадочным образом – и появилась на Западе.
Он, кажется, знал, о чем говорит, был в теме – бывший завкафедрой Московской высшей партийной школы, нынешний ректор – когда-то он и сам изучал эти архивы.
Ко мне он отнесся внимательно, искренне, по-человечески; предложил организовать специальный фонд для возврата раритетов; выделил кабинет.
Необъяснимо, странно для меня было – видеть на железной двери табличку: «Отдел редкой книги»; и совершенно нереальной казалась нижняя строка с буквами помельче: «заведующий отделом – Горелов Б. Н.». Я не мог осознать простой факт; в мою картину мира не умещалась маленькая эта табличка из темного дерева с золотыми буквами. Я попросил ректора назначить кого-нибудь другого – он посмеялся, сказал, что даст помощницу, замечательную женщину, библиотекаря со стажем – Веру Владимировну – она-то и будет смотреть за книгами, неотлучно находясь в отделе; а я должен заниматься только своим делом.
И я занимался. Я рыскал по букинистическим магазинам не хуже Шерлока Холмса, выискивал на аукционах знакомые переплеты, встречался с антикварами. Я старался не угрожать, но получалось не всегда – в такие дни на душе было сумрачно, беспокойно.
Мне помогали – нередко ходил со мной Максим, он представлялся журналистом – на это владельцы и директоры букинистических лавок реагировали одинаково: быстро утаскивали меня в подсобку и предлагали решить вопрос «без прессы». Не однажды деньги на выкуп книг приносил Женька – он сделал карьеру прямо-таки головокружительную; Кирилл – тот самый Кирюха, что переживал когда-то из-за «лоховской» статьи – стал теперь одним из учредителей банка и взял Женьку на работу кем-то вроде инкассатора. Иногда присоединялся и Славик – но этот за все требовал долю – я отдавал ему, сколько мог, из своей зарплаты…
Случались и неудачи. До слез расстроило меня то, что не успел я обнаружить и вернуть альбомы «Русских народных картинок» – те, что когда-то неимоверно обрадовали Климова. «Картинки» ушли в две тысячи четвертом году с аукциона «Гелос» за сто двадцать тысяч долларов. А всего три месяца назад, в июне, на «Сотбис» был продан «Манифест коммунистической партии» – тот, что обсуждал взахлеб Соловьев, щеголяя терминами и тыча пальцем в шрифт. Я знал – это именно тот «Манифест…»; в описании было сказано: пятно в верхней части титульного листа – там, где стоял штамп библиотеки; я свел его уксусом – неумело, неаккуратно, так что пятно осталось. А на обложке брошюры, чуть выше девиза – «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – стояла буква «Ц» и цифра – 14. Таким шифром помечались многие книги из хранилища. А Климов – исчез. Кто-то говорил: уехал за границу. Кто-то уверял: умер два года назад. Я в его смерть не верил. Соловьев защитил свою диссертацию – по библиотечному делу – и тихо преподавал в каком-то институте…
Я выполнял план, делал то, что должен был, – и не мог понять, что творится со мной. Ушел покой, пропал мир – то, что жило в душе, когда я сторожил стройку и спал в холодном вагончике, когда время проходило в дремотной тишине и редких беседах с Комментатором. Теперь меня все время грызло необъяснимое недовольство, мучила тревога, охватывало раздражение, преследовали сомнения – а то ли я делаю? Это ли нужно? Кому – нужно? Зачем?..
* * *
Находку ставили на полку с характерным для прессы шумом: Макс приехал сам и позвал телевизионщиков. Долго устанавливали свет, брали интервью, но спрашивали все время не о том – им хотелось подробностей «кражи века», а мне важно было сказать о необходимости инвентаризации и призвать тех, кто смотрит, вернуть ворованное.
Неожиданно телевизионщик произнес:
– А вы не боитесь, что ваша инициатива может спровоцировать пересмотр уголовного дела и вас опять посадят?
Я задумался. Боюсь ли? Да, боюсь. Но – не тюрьмы, не зоны – боюсь, что помешают довести дело до конца. Так и ответил; он усмехнулся скептически – не поверил, решил, наверное, что – рисуюсь перед экраном.
После того как они уехали, мы с Максом и Верой Владимировной стали расставлять книги по местам – перед этим специально для «картинки» выкладывали их на столе веером. Макс взял в руки одну из недавних моих находок – книжку Аристотеля, на латыни, средневековое издание. Повертел, осмотрел и сказал мне:
– Слушай, Боря, я думаю, на какой-нибудь из книжек обязательно должен остаться твой автограф.
– Что за дурь, Макс? Зачем я буду книги портить?
– Боря, ты не понимаешь, – привычно растягивая слова, начал он, – что значит «портить»? Наоборот – твой автограф на любой из этих книг реально увеличит ее стоимость. Ты их украл – ты вернул. Когда речь зайдет об этом Аристотеле, скажут: как раз тот знаменитый том, что вынес из библиотеки, а потом нашел и возвратил Борис Горелов. Хотя бы на одной, Боря, по-любому надо галочку поставить.
Я отказывался, отнекивался – но, к огромному моему удивлению, Вера Владимировна эту завиральную идею всецело поддержала. И я написал на титульном листе Аристотеля: «Господи, спаси и помилуй!» Томик поставили на видное место – а я вдруг понял: теперь в этих книгах есть след и моей судьбы. Дыхание Чернокнижника задержалось на этих страницах, застряло внутри переплетов, стало частью истории инкунабул, эльзевиров, плакатов, тоненьких брошюр. Я остался навсегда – с моими книгами, остался отражением в стекле шкафов, скрипом ключа в сейфах, пятнами выведенных печатей. Книга – единственный бесстрастный судья, потому что хранит память о тех, кто прикасался к ней, кто читал ее, – и о том, кто украл, а после вернул ее – обо мне, московском чернокнижнике…
* * *
Заплатить долги – и спать спокойно… то и дело почему-то всплывала в голове дурацкая эта фраза. Я места себе не находил – то ехал на Вильгельма Пика, встречался с ректором, заглядывал в отдел редкой книги; то вдруг метался по центру, заходил в букинистические магазины – но ничего не предпринимал; даже не спрашивал. В висках будто покалывало тонкой иглой: что-то не так… Почему? Я возвращал книги. Я делал дело. Я исправлял причиненное зло. Я был не один – уважаемые, умные люди восхищались, одобряли, поддерживали… А боль все не уходила.
Комментатор – вот в ком я нуждался как в воде, еде, воздухе. Но он уехал и вернуться должен был через пару дней… Спрошу его: может, возвращение украденного, исправление сделанного – не главное, не цель, а – условие? Если так, то – условие чего? Путано, да. Но он поймет…
* * *
Вчера встретился с одним из своих «внештатных осведомителей». Букинист – молодой, начинающий: он снабжал меня информацией, надеясь, что я, в свою очередь, сведу его с нужными людьми… Он вроде бы напал на след «Утопии»…
– Значит, так, Борис, слушай внимательно. Проводница, звать Инна. Говорит, что в девяносто четвертом, кажется, осенью, к ней обратился пассажир с просьбой отдать сверток в черном пакете кому-то в Финляндии. Ну, знаешь эту схему: проводник берет товар в Москве и передает на конечной станции тому, кто предъявит паспорт или там, не знаю, пароль скажет. Так вот, в тот раз у них заваруха случилась в вагоне – я не помню подробности, вроде какой-то пьяный тип вломился в купе проводников, приставал… В общем, не важно. В ходе разборок пакет упал, сверток вывалился, за что-то зацепился и порвался. Она, разумеется, засуетилась – вдруг там что бьющееся, развернула и увидела книгу. Как смогла, описала – по ходу, как раз и была «Утопия». Не факт, само собой, что она, тем более не факт, что тот самый экземпляр, но – чем черт…
Несколько секунд я ошарашенно молчал. Неужели правда? Та «Утопия», что я хотел украсть двенадцать лет назад, но не смог… Та «Утопия», что преследовала меня, стала навязчивой идеей, пробралась в сны и в явь… «Утопия», которую искал я весь этот год – осторожно расспрашивая книжников, уточняя у антикваров и букинистов – не видели ли? А может, слышали? И – никто, ничего…
– А что за человек ей книгу передал?
– Слушай, об этом я как-то не спросил… Увлекся книгой…
– Я вот думаю – не я ли это был?
– Я тоже сначала так решил, но потом оказалось – не ты. Она говорит – в сентябре девяносто четвертого. А по твоим рассказам выходит, что ты брал остальные тома – второго издания – гораздо позже.
Сентябрь девяносто четвертого… Что-то промелькнуло – не успел поймать… Воспоминание – какое?
– Увидеться бы с девушкой…
– Естественно – надо! Встретиться, расспросить, как следует. Давай-ка я сейчас позвоню – телефон взял, и подъедем, когда ей удобно…
– Подожди минуту…
Передохнул, успокоился. Постарался мягко попросить человека, чтобы договорился он о встрече, но только для меня. Мне не хотелось говорить об «Утопии» при свидетелях. Не мог объяснить – чувствовал: так надо. В конце концов, очень кстати вспомнил предупреждение ректора – и сказал прямо: так, мол, и так, сейчас все эти встречи – дело опасное, мало ли что… Он сначала обиделся – потом согласился.
Он набрал номер – я потянулся за сигаретой, обнаружил – руки дрожат…
Ему ответили. Он спросил: сможешь встретиться с одним человеком, рассказать про книгу и тот случай в поезде? Она поупиралась – недолго; как я понял, боялась, что я из милиции… Но – согласилась. Послезавтра. Послезавтра – как раз ее смена. Будет ждать на вокзале, у поезда, за полчаса до отправления. Время… Номер… Вагон… Вокзал – Ленинградский…
Остаток дня прошел странно. Сначала волны необъяснимой эйфории заливали сознание. «Не я украл – но я верну», – билось, пело и приплясывало в голове. А потом радость схлынула и напала тоска. Чего я хотел от этой книги? Чего ждал? Почему – до сих пор – верил, что достаточно лишь прикоснуться к потертому тому, перелистать страницы – и откроется мне правда, станет ясным смысл моей истории, обнаружится концовка в моем романе? Я не понимал – ни тогда, двенадцать лет назад, ни сейчас – что значит для меня на самом деле первое издание «Утопии», тысяча пятьсот шестнадцатый год, Лувен, лебединая песня Чернокнижника…
Назад: Глава 6
Дальше: Глава 8