Книга: Чернокнижник
Назад: Глава 7
Дальше: Примечания

Глава 8

Октябрь 2006 года

 

Я топтался у поезда минут сорок. Снова и снова прокручивал в голове – да, все точно: вокзал Ленинградский… Номер… Время… Потом объявили посадку. Побежал по вагонам – спрашивал Инну; смотрели, как на идиота, но в пятом сказали: Инна, наверное, с седьмого.
Вернулся к началу поезда. В седьмом обнаружил толстую тетку, которая стала нудно выспрашивать, кем я прихожусь Инне да зачем она мне понадобилась. Я не стал врать – сказал, мол, договорились встретиться по поводу одного пакета в Финляндию. Тетка подумала немного, потом изрекла: Инна приболела. Позвонила в последний момент, такая вот легкомысленная девица, и теперь ей придется всю дорогу одной корячиться. Но пакет, если надо, передаст. Я поблагодарил, вышел.
Было обидно, но, с другой стороны – ничего страшного. Если Инна осталась в Москве, значит, можно встретиться в любой день – хоть завтра…
Уже на выходе – у самых дверей – задержался, оглянулся – и увидел худую некрасивую девчушку, лет, наверное, пятнадцати. Она сидела на корточках и жалобно плакала. Подошел к ней, спросил, как зовут, что случилось. Сначала дичилась, хотела убежать, потом поняла, что я не маньяк, рассказала: зовут Леной, мать уехала куда-то, оставила ее одну, без денег, без билета, и что теперь делать, она не знает.
– Что за ерунда? – не понял я. – Как это – мать без тебя уехала? Ты опоздала на поезд, что ли? Так пойдем к начальнику вокзала, посадит тебя на другой, доедешь…
– Куда я доеду? – давясь слезами, ответила она. – Я же не знаю станцию. – И, отвернувшись, тихо добавила: – Она, наверное, пьяная была…
Вот оно что…
– Ну а домой вернуться?
– Так я же не местная… Мы с мамой из деревни приехали, здесь у каких-то ее знакомых жили – но я туда не хочу…
Она отвела глаза, шмыгнула носом.
– А в деревню, обратно? Может, денег тебе дать на билет?
– Нет, спасибо… Мама дом сдала – меня туда, наверное, уже не пустят…
Позвал ее с собой – не оставлять же на вокзале…
* * *
Хозяйкой она оказалась никудышной. Всему пришлось учить: мыть полы, готовить, стирать. Как она росла – непонятно. Хотя – с такой матерью…
Большим умом Ленка тоже не отличалась; похоже, восемь классов всего закончила – и те с трудом. Однако книжками, лежавшими у меня дома, на пересылке между магазином и отделом в университете – заинтересовалась; спрашивала, о чем, да откуда; ахала, смотрела большими глазами. С преувеличенной осторожностью расставила на полках…
Идти ей было некуда; я подумывал сначала – не отправить ли ее все-таки домой, но потом решил, что смысла нет. Дом сдан, рассчитывать на доброту жильцов, как минимум, рискованно – особенно, если они деньги вперед заплатили. Спросил: на какой хоть срок мать дом сдала? Ленка, пошмыгав носом, ответила – точно не знает, вроде бы на два месяца. Ну что ж… Вот через два месяца и поедем туда.
В глазах – тут же – слезы; спасибо, дядь Борь – еле остановил нескончаемый этот поток благодарностей…
Вернулся Комментатор – сразу приехал ко мне. Разговор, правда, не сложился – Ленка вертелась под ногами, очень уж ей хотелось послушать, рассказать новому человеку о своих бедах, поучаствовать в наших планах.
Комментатору она не понравилась – он ничего не сказал, но я увидел – по сухим его фразам, по официальной какой-то улыбке; прочитал в немоте поджатых губ.
Пошел проводить его. Ленка рвалась с нами – не пустил; велел помыть посуду. Девчонка кивнула с готовностью и усвистела на кухню.
По дороге к метро Комментатор осторожно выведывал:
– А уверен ли ты, Боря, что девочка именно такая, как тебе кажется?
– То есть? Не понял…
– Ты ведь считаешь ее простой и наивной, полагаешь, что она хорошо к тебе относится – а так ли это?
– Конечно, так. А с чего она должна ко мне иначе относиться?
– Да нет, тебе видней, конечно…
– В тебе говорит сейчас интеллектуальный снобизм. По-твоему, неумный человек хорошим быть не может?
– Боря, я об ее уме даже и не думал. Ладно, давай закончим этот разговор…
Расстались взаимно друг другом недовольные.
Несколько дней я присматривался к Ленке внимательнее – и снова убеждался: перемудрил Комментатор. Нормальная, простая, глупая и очень наивная девочка. А он, кстати, в следующую нашу встречу тоже вроде как помягчел – может, передумал? Даже взялся что-то ей объяснять – про книги, про ценность первых изданий – она, напряженно морща лоб, слушала. Ближе к вечеру мне стало нехорошо – это случалось теперь время от времени… Ленка подняла страшный шум – хотела вызвать скорую, но я не дал. Принял таблетки – полегчало. Пошутил: мол, раньше сидел на игле – сейчас на колесах… Юмор не оценили. Ленка всхлипнула, Комментатор задумчиво покачал головой.
* * *
Как она вызнала, что у меня скоро день рождения? В паспорте смотрела, что ли? Загорелась: дядь Борь, а можно, я праздник устрою? Вы только скажите, кого позвать, – а я все остальное сделаю. Я долго отказывался: никогда не праздновал дни рождения, разве что в детстве далеком, поздно начинать – но она оказалась упрямой и продолжала изводить меня своим нытьем. В конце концов махнул рукой – ладно, делай, что хочешь. С тех пор как почти из рук у меня уплыла «Утопия», пришло странное равнодушие.
…В тот день позвонил мой букинист. Сказал с недоумением: сам ничего не понимает, дозвониться до Инны не может, все время отключен телефон. Через пару дней съездили мы с ним вдвоем к ней на квартиру – он догадался узнать не только телефон, но и адрес; как оказалось – зря. В комнате, где она жила с подругой, не было ни ее самой, ни ее вещей. Квартирная хозяйка поведала, поджав губы: «буквально позавчера… или даже раньше» Инна срочно засобиралась домой, к родителям, куда – не знает, кажется, в Тверь. А может – во Владимир. Словом – единственная ниточка к первому изданию оборвалась. Оставался, конечно, еще вариант: найти ее напарницу, ту, с которой ездила она в Финляндию в девяносто четвертом…
Опять, поманив Истиной, исчезла лувенская «Утопия», опять не смог я заполучить ее… Но – стоило ли? Нужно ли было? Ведь и моя собственная утопия – вернуть государству ценности, восстановить справедливость – рушилась на глазах, как Вавилонская башня… Не в этом ли состояло то загадочное между нами сходство? У нас не вышло.
* * *
День рождения получился неожиданно веселым: собрались Комментатор, Славик и Женька; Кирилл не приехал – был занят в банке.
Ленка, дурочка, принесла воздушные шары и торт – и весь вечер бегала из комнаты в кухню, вроде как «ухаживала за мужчинами». Смотреть на нее было и смешно, и грустно. Особенно, когда торт чуть не уронила в коридоре. А он был хорош. Почти что свадебный – в три этажа, с кремом и какими-то розочками. Правда, вечером, когда разошлись все, кроме Комментатора, опять случился приступ…
А на утро следующего дня я понял, что умираю. Каруселью кружилась голова, сматывались и сталкивались железные цепочки; горели внутренности, точно уксусом их выжигало – той самой эссенцией, что когда-то я выводил печати с толстых и тонких томов. Неудержимо, постоянно рвало – сначала вчерашними салатиками и тортом, потом – желчью, потом – черными сгустками с мелкой кровавой крупой. Я не хотел в больницу – но перепуганная Ленка все-таки вызвала скорую; врачи суетились, клали на носилки; сигналя, мчалась в стационар машина. По дороге я потерял сознание – но в больнице после каких-то медицинских манипуляций пришел в себя. Врач – бородатый здоровый мужик – смотрел серьезно, пробовал успокоить: мол, ничего страшного, Борис Николаевич, сильное отравление, судя по всему, да еще у вас печень и почки в плохом состоянии – но выживете, и не такие выживали.
А я умирал. Знал, чувствовал – умру. Холодели ноги, отказывали руки, тяжелели все члены, наливаясь смертью. Откровением мелькнуло: отравил! Догадался кто; знал – за что; но почему-то не было ни потрясения, ни ужаса, ни обиды…
Снова и снова видел – в полубреду – одну и ту же картину: сырые каменные стены… Табуретка, стол, низкий деревянный настил. И в руках у меня – вериги. Я готовился к смерти. Нет, не так – к казни. Я укреплял дух – перед неизбежной мукой.
…В тюремной камере я уже не молился, чтобы миновала меня чаша сия, так как слишком хорошо знал характер короля Генриха. Но просил Господа укрепить меня в последний час – и молитва моя была услышана. Великий покой в сердце даровал мне Всевышний. Ибо всякий, кто поставлен перед выбором: отречься от Бога или принять мученическую кончину, может быть уверен в том, что перед этим выбором поставил его Сам Бог. Свою власяницу – ту, что носил я прежде под пышными одеждами, – вместе с последним прощальным письмом я передал родным…
На следующий велел Ленке принести чистую рубаху и единственный мой костюм; сказал – готовлюсь к выписке. Она обрадовалась, долго что-то щебетала в трубку – но я уже не слышал ее, в ушах опять начался тяжелый гул; успел только попросить, чтобы захватила плеер с наушниками и диск – тот, что лежит на полке первым снизу, в красной обложке, с надписью «Альфред Шнитке». И, лежа пластом на больничной койке, слушая Concerto Grosso, что когда-то пугал и завораживал, открывал неприглядную правду, – я умирал…
…И в последний день перед казнью – в понедельник, пятого июля года одна тысяча пятьсот тридцать пятого от Рождества Христова, – вновь слышал я громкие стенания приговоренных к казни – еретиков и католиков, ибо добрый король Генрих сжигал их на одном костре. Ветер доносил вой и мольбы, и кто-то кричал, не умолкая: «Выколите мне глаза, ибо я больше не вижу Бога!» И опять казалось мне, что все это уже было – но где? И когда? И со мной ли? Я не понимал, не знал, не мог ответить…
…До чего же легко – не грешить, если ты слаб! Как просто – не воровать, если не хватает духу! Как элементарно – не пользоваться богатством, не зависеть от него, если ты беден! Себестоимость отказа от греха – не в ней ли дело?..
Грех должен быть – иначе не будет души. Грех нужно искупать – иначе душа останется слепой. И только исправив, искупив, рождается человек к новой, другой жизни. И лишь теперь я, кажется, к ней готов…
* * *
Спустя несколько часов начались предсмертные видения. Разрозненными вспышками загорались: картезианский монастырь и строгий монашеский устав… книга – дитя одиночества и молчания… добрый брат – и Учитель Умберто… тяжелая цепь лорд-канцлера – и черновик «Утопии». И я хотел понять: почему же не вижу я тех людей и не могу припомнить тех событий, что составляли мою жизнь, входили эпизодами и главами, случайными персонажами мелькали – либо, напротив, определяли новый решающий поворот моего сюжета? Кем был я? Что было со мной? Где я жил? И мнилось мне – шепотом из больничных углов и незашторенных окон выползал ответ: нигде…
…В предутренней мгле, за несколько часов до плахи, я видел их – своих утопийцев, я рассматривал стройные людские колонны с флагами, вышедшие, как видно, на праздник или гулянье; я вглядывался в эти счастливые юные лица – и понимал, что Утопия осталась утопией; она существовала лишь в моем предсмертном бреду, а значит – ее не было; не было – нигде…
…Видения роились, перемежались, сливались с музыкой, сияли новой, только что осознавшей себя правдой – я понял смысл моего пути, я проник в свою судьбу. Это она создала мой мир – она, «Утопия» сэра Томаса Мора. В шестнадцатом веке написанная, так уродливо воплотившаяся наяву – в ней я жил. Я видел ее – несколько раз в жизни, видел страшную, неприкрытую правду этой Утопии, она обнажалась всякий раз в каждой тюрьме, в каждом лагере. Я понял, чего хотел автор, чего хотел я – сэр Томас Мор, великий гуманист и бывший лорд-канцлер. Но у нас не вышло – и каким-то наитием я вник, почему…
…Я молился – и убирал волосы с шеи, чтобы палачу удобнее было нанести удар. Я слышал, как волнуется около плахи человеческое море, чувствовал страстный накал сострадания и гнева, видел острие топора – и мгновение радовался, что – остро заточен; и просил Господа смиренно – чтобы мучения были недолгими. После знакомых строк молитвы эхом звучали во мне слова Учителя – те, что сказал он в последнюю нашу встречу, там, в сырой и темной камере Тауэра. И я повторял про себя: возвращаюсь, я – возвращаюсь…
…Я шел по следу собственной судьбы; я догонял, задыхаясь, свою жизнь, свою вечную утопию. И я возвращался – к самому себе, стирая наносное, как пыль со старых фолиантов, убирая лишнее, сбрасывая покровы, освобождаясь от созданного, привнесенного, прокомментированного…
…И я понимал: Слово не может воплотиться, пока мы прикасаемся к нему грязными руками, оскверняем грязными губами…
Пустота – вот что переполняло меня. Изначальная, вечная – та, из которой родилось Слово. Та, что становилась зерном новой судьбы, иной Книги… И жизнеописание лорд-канцлера Томаса Мора правильно будет начать не с того, где и когда он родился – а вот с этих слов: умер я в конце октября, в одной из московских больниц…
…Умер я в конце октября, в палате одной из московских больниц. Последние жизненные судороги почти сутки терзали догорающее тело. Словно что-то суетилось внутри меня, металось и вздрагивало, вспышками боли напоминая, что еще не конец. Я все время пытался пристроить на больничной койке руки и ноги, но никак не мог; неудобно было лежать смирно, ворочаться еще неудобнее, словно суставы и сочленения не находили больше себе места на этом свете. Ощущение, что тела моего слишком много, преследовало меня, вторгалось в последние проблески сознания и очень мешало.
Не было в смерти ничего трагического или страшного, а было только омерзительное и отталкивающее. И пока меня выжигало изнутри, я понял всем своим убывающим существом, что не существует никакой духовной гибели, а только одна телесная. А гибель телесная, как и рождение, – это боль и смрад, тяжесть земли в воде и содрогания воды в огне.
Театром теней шевелились картины будущего и прошлого – однако будущее уже случилось, а прошлое только должно было наступить. Я вез Комментатору лувенскую «Утопию» – первое издание, с которого и начались мои видения, которую я держал в руках, но так и не увидел – слишком быстро мой друг убрал книгу в ящик. Вздрагивал стакан в руках Комментатора – а рядом крепкими худыми пальцами держал свою кружку отец Умберто. И водой меж двумя сосудами струилось Время. И не видно было, откуда и куда оно льется, где его начало. Казалось мне, что струи Прошлого и Будущего подымаются со дна стакана и кружки – и встречаются в центре, в той точке, которая и есть – Настоящее…
И все время неостановимо говорил голос – вроде бы мой. Голос рассказывал, объяснял, описывал – разное, на разных языках, но – странно – одними и теми же словами. И это сильнее всего остального мучило меня, заставляло изгибаться и корчиться неуклюжее тело и помертвелую душу. Страшно мне было то, что не заслужил новых, других, слов, а значит, и новой судьбы. И метался я в одиночной камере своего сердца, спотыкался, гремел цепями и – говорил, говорил, говорил; рассказывал о том, что было со мной, и о том, что еще только будет; и жаждал тишины – а ее не было; хотел замолчать – и не мог.
И по-прежнему пребывало Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. И только Бог имеет власть над Словом, человек же, преобразуя Слово в слова, задыхается этим множеством и от этого изобилия гибнет…
Каждой строчкой своего дневника я приближал конец Чернокнижника Горелова. Я спасал Чернокнижника Умберто – неумело, боязливо и медленно постигая свои видения. И я открывал Великую тайну письма: «Свою книгу пиши, а чужих – не сжигай».
Слово было и будет у Бога; человек же больше собственной судьбы записать не в силах. И не важна «Утопия», и не имеет значения, станет ли московский вор английским святым. Только одно я все-таки смог понять – и сейчас, умирая, осознавал всем своим существом: я не знаю, напишу ли ту книгу, что искал двенадцать лет, – но я не стану книгу сжигать.
Я все же не убил Чернокнижника.
Я спас брата Умберто…
* * *
Фрагмент расшифровки интервью литературоведа В. Т.
обозревателю журнала «Время Ч», март 2006 года

 

– То есть, вы считаете, что вслед за бартовской «смертью автора» мы должны провозгласить «смерть читателя»?
– Вы знаете, я в этом уверен. Не будем далеко ходить – откройте интернет-страницу любой периодики. В обязательном порядке после каждой статьи – комментарии читателей. Любой может зарегистрироваться и оставить свой комментарий. Читателей как таковых уже не осталось вовсе. Редкое умение – читать книгу – вытесняется необременительным навыком комментирования. Барт считал, что рождение читателя оплачено смертью автора; сегодня мы смело можем сказать, что цена безудержного клонирования комментаторов – это смерть читателя.
– Но ведь обратная связь «читатель – автор» существовала всегда: письма литераторам писали и в XIX веке.
– Это были другие письма. Я бы ни за что не назвал их комментариями. Скажем, многие молодые и не очень люди отзывались на статьи Достоевского в «Дневнике писателя». Но – какова разница между их откликами и комментариями сегодняшнего дня! Вы только представьте на минуту, что «Преступление и наказание» сопровождается привычным уху «Раскольников рулит»…
– Да, это забавно. И как вы оцениваете эту тенденцию?
– Я, вы знаете, далек от того, чтобы давать оценку. Собственно, оценка – тот же комментарий, да? Судя по всему, ураган комментирования вполне способен убить литературу как явление. Вскоре читателей не останется вовсе – будут только писатели и комментаторы. Я, пожалуй, пойду чуть дальше – и скажу, что комментарии убивают не только литературу. Нашим с вами современникам недостаточно просто жить – им необходимо комментировать. Кстати, здесь кроется интересный парадокс для любителей эсхатологических аллюзий: в Библии Господь неоднократно предостерегает против комментариев. Помните – «да будет Слово твое „да – да“, „нет – нет“; все остальное – от лукавого»? Дело ведь в том, что трактовка порой искажает созданное до неузнаваемости.
– Боюсь, это будет не вполне понятно нашим читателям – может, у вас есть конкретные примеры подобного искажения?
– Вы знаете, примеров и в жизни, и в литературе предостаточно. Вспомните, скажем, такую книжку – «Утопия» Томаса Мора. Прекрасно организованное общество; все обеспечены работой; царствует право, а не деньги; в основе отношений – небывалый альтруизм. Разумные законы, мудрое правление, прекрасные сады и больницы… Вполне обычное для своего времени прозаическое произведение вдруг – абсолютно неожиданно – обрастает комментариями. Причем, что интересно, в начале XX века. Сочинению Мора присвоен сомнительный титул «коммунистической утопии», Карл Каутский ставит «у преддверия социализма двух мощных бойцов – Томаса Мора и Томаса Мюнцера», в тысяча девятьсот восемнадцатом году, после только что состоявшейся революции, Петроградский совет рабочих депутатов принимает решение об издании «Утопии». Словом, к Мору безоговорочно приклеили продвинутый товарный знак – «коммунист». Более того – комментарии превратились в прямое руководство к действию; сочинение восприняли как справочное пособие. Результат мы наблюдали в течение последующих семидесяти лет. Кстати, если не ошибаюсь, не так давно ваше издание писало о каком-то криминале в связи с этой книгой…
– Да-да, было возбуждено уголовное дело в отношении одного столичного букиниста – Владимира Додрубова; он держал магазинчик в ЦДХ.
– Да, я его знал лично, прекрасный, по-моему, человек. А в чем именно его обвиняют?
– Очень темная история – кажется, двенадцать лет назад знаменитый книжный вор Борис Горелов передал ему первое издание «Утопии» для переправки за границу. Правда, задержать Додрубова не смогли – он успел выехать из страны. Его, насколько я знаю, подозревали в том числе и в причастности к смерти Горелова…
– О, эту историю я как раз знаю досконально. Еще один пример излишней ретивости комментаторов – в первую голову, ваших коллег, конечно. На самом деле милиция объявила в розыск девочку, которая жила с Гореловым: судя по всему, она его и отравила, а потом стащила несколько книг из его квартиры. Причем, далеко не самых ценных.
– Вот как? Да, это неплохая фабула для детектива. Ну а мы, может быть, вернемся все-таки к теме нашей беседы?
– Да, разумеется…
Конец
Зима 2015 г.

notes

Назад: Глава 7
Дальше: Примечания