Книга: Чернокнижник
Назад: Глава 3
Дальше: Глава 5

Глава 4

Февраль – март 1996 года

 

…Тяжелые двустворчатые двери распахнутся, холодный ветер моментально ворвется внутрь, растревожит огонь факелов; пламя метнется в сторону. Я услышу свой голос:
– Введите обвиняемого.
Свинцовое небо – его почти не видно; высокие окна закрыты витражами; а вверху, под самыми сводами залы иногда проносятся летучие мыши. Каменный пол, темный с боков, вытерт посередине – слишком часто заводят сюда преступников. По левую руку от меня – писарь за кафедрой, безбородый юноша, младший сын из высокого рода; он следит за происходящим, замерев с почтением, не ведая, что истины нет здесь – и не может быть; и не найти ее смертному, ибо один только Всеблагой Господь зрит ее в душах. Позади меня, за спинкой кресла недвижно стоит булавоносец – точно статуя, держит булаву с короной, не шелохнется. Четверо стражников застыли по углам. Я вспомню совсем другой день, когда облекали меня высоким званием лорд-канцлера, когда мне вручили большую печать и герцог Норфолк представил меня. Ах, как потешалось благородное собрание над моей ответной речью! Рассмешило их сказанное мной. Столь же приятным казалось мне это место, как приятен был Дамоклу висевший над ним меч. Я вовсе не шутил тогда, но глупцы и безумцы толкуют согласно собственному неразумию. И сейчас самых глубин души вновь касается холодная дрожь необъяснимого беспокойства; и мне уже неудобно сидеть на мешке с шерстью; голову под париком охватывает то жар, то холод. Кто такой человек, чтобы судить себе подобных, разве он Бог наш? Может ли хватить скудного нашего разума на то, чтобы понять мотивы чужих проступков? Разве способен слепец оценить многообразие красок на холсте художника? Не умея уловить в картине мироздания всех сплетений причин и следствий, как дерзаем мы судить?..
«Судом справедливости» называют лорд-канцлерский суд, лорд-канцлера же – совестью королевства. Господь свидетель, до сих пор я пытался судить справедливо и беспристрастно, полагаясь более на жалостливый голос сердца, нежели на равнодушный анализ доказательств. Не один десяток обвиняемых, обвиняющих, подозреваемых в Лютеровой ереси прошли передо мной. Ни один не был подвергнут пыткам, ни одного не отправил я на костер. Но Господь не приемлет половины. Он видит уловки нашей совести – и срывает одежды, коими пытаемся мы скрыть свой грех. Тщетно надеялся я – по свойственному людям малодушию – уберечься от бремени; напрасно радовался тому, что не повинен я в смерти пусть самого страшного из грешников. Сегодняшним днем ответствовал мне Господь.
Вновь мысленно перелистаю страницы обвинительного заключения. Бывший монах, застигнутый с мерзким богопротивным переводом священных книг, с Лютеровыми записями; свидетели подтверждают это. Говорят и более – что не только читал он еретические листы, но и писал; какие-то знаки чертил, составлял послания. Но и этим не исчерпывается перечень страшных его преступлений. Он вызывал град и губил урожай – в деревне, где жил он, самовольно оставив обитель, прозвали его Чернокнижником. Ибо только по сговору с самим сатаной может человек управлять стихиями. Свидетели подтверждают это. В конце концов, пытался он навести порчу на самого короля, венценосного Генриха; рисовал портрет и чертил поверх монарших головы и туловища слова на неведомом языке. И это также подтверждается свидетелями. Столькими грехами запятнал он себя, что неминуема казнь. Еретик, чернокнижник, хулитель короны – ни одно обстоятельство, ни одно объяснение не смягчит его участь… – Введите обвиняемого.
Его вытолкнут на середину залы, принудят опуститься на колени. Я увижу тонзуру на седой голове; всклокоченные волосы грязны, разбросаны по плечам в беспорядке; грубое одеяние – монашеская ряса – в прорехах. Скажу ему:
– Встань, человек.
Он подымет голову и пристально на меня взглянет. И – точно ад разверзнется передо мной. Самая страшная преисподняя раскроет свою пасть. Языками пламени замечутся мысли – и на лице моем выражение ужаса, а на губах – беззвучный вскрик.
И я услышу его голос:
– Господь с тобой, добрый брат!
Как, Боже наш, как? Это не может быть он – ведь он умер, сколько же – пятнадцать? Нет, шестнадцать лет назад! Умер от проказы; ушел из монастыря – того самого, где некогда постучал в мою келью. Да ведь и в листах обвинения – другое имя, Господи, совсем другое, не его! Я никак не оторву глаз от него, всматриваюсь, ищу – точно ли? Он ли? Похож… Те же глаза… Господь милосердный – те же глаза! Брат Умберто, учитель, наставник, отец мой… Ты ли?
Услышу – отражением от тяжелого камня стен – чужим, лишним:
– Откройте скорее двери – господину лорд-канцлеру худо!
Нет. Нельзя, чтобы видели мое смятение, мой страх. Я успокоюсь, пусть с видимым усилием – но все же переведу дыхание; ногти вопьются в ладони – боль отрезвит меня.
Да и точно ли это он? Нет, не может быть! Игра света… Случайное сходство… Или – дьявол искушает меня…
Подам знак рукой писарю – все прошло, можно продолжать. Он зачитывает вслух… Чернокнижник… Как он произносит это, Господи! Как нравится ему это страшное слово… Чернокнижник… Отец… Наставник… Учитель…
Да нет же – не он. «Брат Умберто умер, – повторяю я про себя, – умер, умер, умер…»
Я произнесу несколько фраз – и не услышу себя. Словно расплавленный свинец заполнил гортань. И формулы судебной процедуры свистящим хрипом прорежут воздух. Свидетели. Первый. Злобный крестьянин… Что он бормочет? Обвиняемый часто разговаривал с дьяволом… О какой-то дьяволовой книге… Шептал – о граде, что уничтожит слабые всходы… И на следующий же день потемнело небо и был град…
Второй… Из той же деревни. Обвиняемого никто не видел за молитвой… Однажды, проходя мимо чьего-то дома, произнес: сгорит в огне всякое имя… И на следующий день был пожар и погибли хозяин с хозяйкой…
Третий… Седьмой… Горожанин – этот видел, как Чернокнижник читал Библию в переводе… Делал пометки… Девятый… Тринадцатый… Почему же он молчит? Почему не отвечает на вопросы, не отводит обвинения?
Я не могу помочь ему, Боже! Слишком тяжки преступления! И – теперь – это, последнее, свидетельство – об оскорблении величества… Нет, это не он, не он. Мне показалось, привиделось, затмило разум, возможно от духоты. А раз так – надо продолжить суд. Надо судить его – преступника, чернокнижника, еретика…
Я спрошу его:
– Можешь ли ты ответить на предъявленные тебе обвинения?
Он смотрит на меня. Говорит:
– Поспешность, добрый брат. Самое страшное – поспешность…
Я не понимаю его. Он безумен? Да, кажется, да. Спрошу вновь – строже и громче:
– Не уклоняйся от ответа, старик. И половины того, что мы услышали, хватит, чтобы отправить тебя на костер.
Он смотрит на меня. Не отрываясь, не отводя очей – смотрит. Глядит – теми же глазами, улыбается доброй и беспомощной улыбкой. Господи! За что Ты так испытываешь меня? Чем я прогневал Тебя, Боже?
Чуть слышно, качая головой, еретик произносит:
– Будь осмотрителен, сын мой…
Нессовым одеянием станет мантия… Змеиной чешуей прилипнет к телу… Я начну задыхаться; скрюченные пальцы полезут к горлу… Воздух, нужен воздух… И услышу – погружаясь в беспамятство:
– Господину лорд-канцлеру худо! Это Чернокнижник! Он смотрит на него! Чернокнижник! Чернокнижник!
* * *
…Necromancer! Necromancer!
И опять было Слово. Везде – внутри и снаружи. Иностранное, непонятное. Я слышал его. Сначала смутно, потом – четче. Я видел сквозь белый дым чью-то фигуру – женщина склонялась надо мной. Нет… С бородой. С длинной белой бородой. Мужчина. Почему же в платье? Нет, в рясе. Священник. Батюшка. В тюрьмы пускают священников…
Кажется, я не умер…
* * *
Очнулся от того, что кто-то поднял мою голову. К губам поднесли кружку с водой. Я стал различать предметы. Люди. Много людей. Рядом со мной. Суетятся, разговаривают. Сокамерники. Услышал:
– Смотри – очухался! Ей-богу, очухался!
– Ну, ты силен, Боря!
В чужих глазах – изумление… Почтительное восхищение. Недоверчивая радость.
Меня усадили на пол, прислонили к стене. Кто-то накрыл ноги одеялом. Я спросил:
– А где старик?
– Какой старик, Боря?
– Который меня выхаживал…
– Боря, не гони! Тебя не старик – тебя вся камера с того света тянула!
– Ага, это точно сказал!
– Нет, был старик! Которого увели позавчера – че, не помнишь?
– Какой, нах, старик? Мужик пожилой…
– Да неважно, короче, забудь…
– Помнишь, как его тогда за ноги тащили? Думали – все! А он бормотать начал!
– Да уж, Боря, задал жару…
– А дежурный-то – реально охерел от такого поворота!
Наконец гвалт улегся. Смотрящий наклонился ко мне:
– Чуть не вынесли тебя, Боря. В морг хотели забрать. Мы не дали. Ты неделю почти в отключке был. Не знаю, что за старик тебе приснился, но то, что с тобой чудо реальное случилось, – это без базара. Воскрес, бля, из мертвых. В натуре воскрес. Ни пульса, ни дыхалки – ниче не было. Почти семь дней – вроде как в коме…
– А потом? – спросил я.
– А че потом? Потом ты начал какое-то слово повторять – не по-русски. Веришь – целый день твердил, то громко, то тихо. Уже и не знали, как тебя заткнуть. А наутро пульс прорезался. Потом задышал. Пить попросил. Короче, сделал ноги от старухи с косой. Уважаю…
И еще что-то он говорил. И другие говорили. Поздравляли меня. Радовались – чему, я так и не понял. Какой-то лысый мужик громко и нудно твердил: мол, обратите внимание – Горелов-то даже и не кашляет! Я действительно не кашлял. Пару раз попробовал – не смог. Все ушло. Не было больше ни горячего вечно булькающего комка в груди, ни кровавой мокроты. Ничего не было. Чудо сотворил Господь. Я выжил.
* * *
Следующие недели не запомнились. Событий не было, только слабость. Вокруг по-прежнему уважительно крякали; время от времени показывали большой палец – вроде как «молодец, Боря!». Но волна всеобщего ликования мало-помалу шла на убыль. Несколько раз подходил дежурный: смотрел внимательно, усмехался, но ничего не сообщал. Мне все так же приносили воду; помогали вставать и ходить; доставали где-то съестные передачки – но кусок в горло не лез. Однажды предложили ширнуться – не хотелось. Спрыгнул с иглы – легко и незаметно; ломки пропали – как кашель.
Чудо. Господь совершил чудо. Спас. Что я должен был ощущать? Радость? Ни следа. Счастье – что уцелел? Не было в помине. Сначала чувствовал только досаду. Опять в долг – такая мысль терзала меня, съедала медленно, как жук-точильщик. Не заслужил я чуда. Ничего не сделал такого, что мог бы зачесть добрый Боженька при условно-досрочном. Но – освободил, спас. И – что теперь? Всей дальнейшей жизнью расплачиваться за неслыханную милость? Мысли не задерживались долго, сознание легко отпускало их туда, где недавно я летал, и падал, и вновь поднимался, чтобы вернуться с того света на этот.
Потом очухался уже окончательно. Расспросил про старика. Или – мужика; здесь сокамерники путались в показаниях. Но то, что кто-то был рядом со мной, признавали все.
Как только смог садиться без посторонней помощи, сунули мне в руку какой-то листок. Мол, в твоем кармане нашли. Я стал читать:
«Отврати лицо Твое от грехов моих и изгладь все беззакония мои.
Сердце чистое созижди во мне, и дух прав обнови в утробе моей.
Не отвергни меня от лица Твоего и Духа Твоего Святого не отними от меня.
Возврати мне радость спасения Твоего и Духом владычественным утверди меня.
Господи! Отверзи уста мои, и уста возвестят хвалу Твою!
Ибо жертвы Ты не желаешь – я дал бы ее; к всесожжению не благоволишь.
Жертва Богу – дух сокрушенный; сердца сокрушенного и смиренного Ты не презришь, Боже!»
Слезы текли у меня из глаз. Наверное, от слабости…
* * *
На следующий день я взял у кого-то из сидельцев Библию. Стал читать – не все, только те отрывки, где Иисус исцеляет и воскрешает. Не терпелось мне хотя бы смутно уловить Божественный критерий, по которому выбирает он, кого спасать, Праведников? Святых? Просто хороших людей?
Прочитал. Оказалось – нет; совсем даже наоборот. Он воскрешал, не спрашивая; исцелял, не выясняя. Я подумал сперва: так ведь на то и Господь, чтобы видеть в сердцах. А потом понял – ерунда. К Нему тысячами шли. И были среди них грешники – уверен; много грешников. Были – наверняка! – и такие, как я. Может, встречались и хуже меня.
И тогда охватило меня странное смирение. Я нутром поймал ускользающую, не дающуюся мне правду. Раскаяние – истинное, не показное, настоящее, до самых тайных и грязных глубин человеческих – такое раскаяние возможно лишь после прощения. И это логично. Это правильно. Даже не так – только это и правильно. Потому что иначе – торг. Базар. И ничего от духа. Тем более – от Святого Духа. Основной посыл рыночных отношений: я, Господи, раскаюсь, а ты меня за это… и оглашаешь списком: подлечи, накорми, сделай… Не так. Все иначе. Господь сначала прощает. И после безусловного, подаренного, не обремененного «если» – после такого прощения раскаивается грешник. Не каждый, да. Рискует Господь, творя чудеса. Но – в любом серьезном деле есть элемент риска. Зато те, кто раскаялся – уже не станут грешить. Во всяком случае – постараются. Я был уверен – не стану. Постараюсь.
В Библии нашел то, что неожиданно перекликалось с моими мыслями. Во главе своей церкви поставил Он двоих – Петра и Павла. Того, кто трижды отрекся, и того, кто был гонителем христиан. Почему? Не потому ли, что только из грешников могут вырасти святые?
Припомнил донельзя избитое, ничего не объясняющее выражение: «У каждого своя правда». Подумал – не так. На самом деле, своя у каждого только вина. Своя, личная, собственная. Ее прячешь глубоко внутри и никогда не вытаскиваешь на свет – потому что не хочешь казаться идиотом. Никому не придет в голову искренне просить прощения. Мы ищем оправдания, а не мотивы. Мы хороним свою вину – хороним тайно, воровато озираясь, как предавали земле тело колдуна в Средневековье. И только в страшный момент – когда смерть рядом и некого звать – вспоминаем Всевышнего. И тогда лишь осознаем: мы беспомощны перед Ним. И хотим обратиться к Нему – уже не за спасением, за прощением – но боимся, что опоздали, что время кончилось.
И суть раскаяния открылась мне. Того – деятельного – раскаяния, что недостижимо для преступника, если с ним говорит не Господь, а гражданин следователь. Того раскаяния, что мешает жить так, как раньше. Оно не в слезах и стонах. И не в сокрушении разбитого сердца. Так – слезами – не каются перед Господом. А я, мне казалось, понял Его. Он сказал: иди и не греши. И признал я со всем смирением, на которое был способен: да, жил неправильно. Паскудно. Теперь нужно иначе. Не только Ему – вернее, не столько Ему – мне нужно. И – стало почему-то очень жалко людей. Всех. И смотрящего, и лысого, и дежурного…
Спустя неделю я впервые поел. Кому-то передали бульон – а съел я. Отказываться не стал – человек от сердца предложил; не за чифир или папиросы. И не от стадной солидарности – все норовили подкормить меня или по-другому как-нибудь поддержать. Я стал местной достопримечательностью. Даже в прогонах воры осведомлялись – мол, как там выживший?
Еще через пару дней пришел врач. А может медбрат, я не понял. Поморщился – да, лучше пахнуть в камере не стало – кивнул мне: пошли, мол, на осмотр. Послушал, сделал рентген. Спустя сутки дежурный крикнул:
– Горелов! С вещами на выход!
Дверь преисподней снова открылась. Но теперь я выходил – выходил жить.
* * *
Познакомились легко, сразу. Славик – вор-рецидивист, возраст около тридцати; Кирилл – молодой парень, попался на разбойном нападении, да еще и не один, а вместе со стаей; Женя – чуть старше Кирилла, убийца, из ликвидированной совсем недавно крупной ОПГ.
Первые дни общались сдержанно – мне не хотелось разговаривать; о себе сообщил мало – статья, сколько украл – хотя и не выдержал, прихвастнул: рекордсмен, говорю, по количеству похищенного. Потом самому неудобно стало – замолчал.
Смотрел вокруг – заново; разглядывал, изучал. Надо было передохнуть, понять что-то. Трое, что сидели со мной, были разные: Славик – типичный вор с маленькой буквы, рожа хитрая, нагловатая, истасканная, длинный пронырливый нос; он любил зачитывать вслух воровские прогоны и вспоминать, как «нагрел», «обул» и «скоммуниздил»… Кирилл меня забавлял: очень хотелось ему казаться крутым и бывалым – и никак не получалось, то и дело проглядывало что-то щенячье, всплывали пацанские выходки, детские обиды – весь набор подростковых комплексов в наличии.
Женя говорил мало – то ли был сдержан по природе, то ли наложила отпечаток непростая работа киллера. Он частенько просыпался ночами, осматривал камеру, потом засыпал снова. Совсем молодой – двадцать три года? Двадцать четыре? – он выглядел старше своих лет. Смуглое лицо, черные волосы, густые брови – парень как парень. Но в глазах то и дело вспыхивало искрами что-то безумное – я бы назвал шизофренией, если бы не был уверен, что он полностью вменяем.
В выражениях лиц, в глубине глаз этой троицы искал я – что? Не знаю. Наверное – души. У всех ли есть они? Неужели – и у этих тоже? Но – есть ведь, наверняка, должны быть. Спрятаны глубоко? Или – просто спят?..
Написал подробное письмо Комментатору – о чудесном своем спасении, исцелении; больше всего – о том, что видел, когда умирал. И скоро получил ответ.
Он писал по-доброму, ни слова о том, почему угодил я в тюрьму; ничего о Климове и прочих – умница он, Комментатор, догадался: нельзя. Спрашивал, как условия в тюрьме, не нужно ли мне чего; интересовался, кто соседи по камере; на какой срок могут осудить. О моем видении ответил то же, что говорил и раньше: вроде как душа – одна, а воплощения разные. Строчка о Чернокнижнике – том, которого привели на суд Мору – показалась мне загадочной: мол, от тебя, Боря, зависит его судьба. И я, кажется, начал вникать. Я думал – теперь все время думал про Томаса Мора; вспоминал свое видение; гадал – отпустил лорд-канцлер Чернокнижника или все-таки сжег? Комментатора попросил ответить: как умер сэр Томас Мор? Тогда, в Сокольниках, я не смог дочитать статью – из-за вырванных страниц. А сейчас мне нужно было это узнать. Узнаю – сумею понять: спас он чернокнижника Умберто? Или все же…
Мне чудилось, что истина сделала небольшой шажок в мою сторону. Чернокнижник Горелов – не он ли отправная точка для сэра Томаса Мора? Зерно – то, что должно умереть, упавши в землю, чтобы дать жизнь колосу… А ведь в каком-то смысле Чернокнижник Горелов и впрямь умер… А кто такой отец Умберто? Тот, другой, обвиненный в чернокнижии? Возможно, и он – тоже начало. Начало еще одного крестного пути для души утописта Мора. Для моей души. Выбор – но на другом этапе. И я хотел знать: что он выбрал? Лорд-канцлер, гуманист с незапятнанной совестью – что он решил? Мне требовалось выяснить это. Почему чувствовал я ответственность за то, что сделал (или не сделал) Мор? Почему так страстно хотелось, чтобы – не казнил, не смалодушничал, спас? И блуждало в голове одно и то же: а могу ли я, я сам, Горелов, чудом выживший зэк, бывший вор, наркоман, аферист, предпринять что-нибудь – все равно что – чтобы душа уцелела? Чья? Умберто? Нет, конечно, нет. Ему единственному нечего было опасаться за свою душу. Чья же тогда? Мора? Но ведь я и есть – Мор…
Я по-прежнему писал – вечерами, когда сокамерники расходились по своим углам. Я не скрывал, что веду дневник, – к моему удивлению, никто из них не стал крутить пальцем у виска или встревать с комментариями; приняли как факт, только Славка иногда пытался заглядывать через плечо, просил почитать. Я пообещал: не сейчас, потом когда-нибудь; на воле. Слово «воля» на зэка действует, как волшебная дудочка на крысу: замирает и готов сделать, что скажут, и пойти, куда пошлют.
* * *
«Мор просидел в тюрьме четыре дня, пока король совещался со своими министрами, решая, какие принять меры. Предлагалось, кстати, не настаивать на форме присяги и удовлетвориться той, которую может принести Мор. Но тут возмутилась королева Анна.
В конце концов Мора осудили и отправили в Тауэр. Интересно, что Мор на свое заключение не жаловался – наоборот, уверял, что считает его знаком особенной милости к нему Бога, что чувствует себя на коленях у Всевышнего. На него пытались оказывать давление – сначала условия содержания были чрезвычайно мягкими, потом их ужесточили; его уговаривали дать присягу жена и дочь; он отказался. Наконец решили напугать его – повесили и четвертовали пятерых монахов – но ожидаемого результата не добились. Мор заявил: „Я не делаю ничего преступного, не говорю ничего скверного или предосудительного; и если это не может сохранить мне жизнь, в таком случае я не желаю более жить“.
Наконец было решено предать Мора суду по обвинению в государственной измене и казнить. Приговор гласил: „Предписывается отвести преступника обратно в Тауэр, а оттуда провести через Сити до Тайберна, где и повесить; когда это будет сделано, снять его полумертвого, разорвать на части, благородные члены отрезать, живот распороть, внутренности сжечь; конечности выставить на четырех воротах Сити, а голову – на Лондонском мосту“.
Однако король Генрих проявил милость – и приговор заменили отрубанием головы. Перед казнью Мор прочел псалом и сам завязал себе глаза».
Я перечитывал несколько абзацев из письма Комментатора – пока не выучил наизусть. Мор бичевал себя в Тауэре, чтобы подготовиться к мучениям. Он тоже боялся. Точно сознание на время отпустило вожжи – и человек, слабый и нагой, остался наедине со своей плотью.
Я видел его смерть – так, будто сам стоял около помоста для казни; видел четко, ясно – и просто. Без всяких видений. И знал: было так.
Однако картина эта и на полшага не приблизила меня к разгадке. Кто он? Какой он? Что чувствовал, когда умирал? Отправил ли на казнь невинного? Или – спас? Я тонул в трясине вопросов; я искал, пробовал сравнивать. Я не мог найти ответы. И тогда охватывали меня раздражение и ненависть – к нему, давно умершему двойнику, Другому, пересмешнику, который словно и теперь играл со мной. Я ударял кулаком оштукатуренную стену – и шептал злобно: сэр Томас Мор, а хочешь быть мной? Мной, московским чернокнижником, вором, наркоманом – рискнешь? Раскаявшимся аферюгой, воскресшим мертвецом – попробуешь?
Лорд-канцлер молчал. А может, его ответы застревали в толщине тюремных стен. Непросто достучаться до «Матросской тишины» – из Тауэра…
* * *
Вместе с письмом Комментатор передал в камеру телевизор. Все обрадовались, как дети. Особенно Женька – как раз сегодня по НТВ должны были показывать фильм про их ОПГ.
Вечером собрались вокруг ящика. Мне тоже пришлось – в тюрьме отрываться от коллектива нельзя. С другой стороны – надо было отвлечься от самого себя. От мыслей.
Отвлекся. Посмотрел. Про Женьку там не было ни слова – оно и понятно, кто он, в сущности, такой? Рассказывали о главарях. Я так и не понял, чем эти убийцы отличались, скажем, от ореховских или люберецких. Разве что крови больше. Поделился своим мнением. Женька глянул исподлобья – если бы я умел пугаться, то испугался бы обязательно. И боялся бы спать – вдруг убьет, ему не впервой. Оказалось – нет. Хотел разубедить, объяснить. Затем и разбудил меня часа в три ночи.
Слова падали, как капли с протекающего потолка. Он говорил. Я слушал.
– Понимаешь, мы ведь были уверены – все, – что делаем благое дело. Робингуды. Санитары леса. На каждый объект было досье. И этого досье хватило бы – на «вышку»…
Санитары леса вроде как приводили приговор в исполнение. Они убивали. Отрубали руки туристическими топориками.
– Это, знаешь ли, непросто. Объект бежит, визжит, кровь рекой… Год – вот так. Только потом выдали стволы. Я даже тебе, Боря, не могу сказать, кто стоял за организацией. Кто ее создавал. Ты умный – сам догадаешься. Тут ведь просто. К примеру – почему ни в одном нашем деле нет заказчиков? Ведь не бывает такого – чтобы взяли всю группу и никто не раскололся. Почему – видел по телеку? – пахану такой памятник отгрохали на Ваганьковском? Да еще рядом с могилой Отарика?
Об этом я слышал не первый раз. В любые времена появлялась легенда о бандитах, которых «курируют сверху». О благородных палачах. Эскадронах смерти. Может, доля правды и была в этом – не знаю. Ведь и впрямь: все жертвы, которых поименно назвал мне Женя, были так называемыми «лидерами ОПГ» – крупными и помельче. «Бандитский передел», что ли?
– Это, Боря, не «передел». Это чистка. Мы уничтожали гнилье. Отрубали наросты. Расправлялись с мафией. Даже тот – ну, спортсмен, типа медалист, которого мы убрали – я говорил тебе про него – он тоже бандит был. На него оперативное дело лежало…
Да, конечно. А они вот – ни разу не бандиты…
– У нас все было, как в армии. Отказаться от заказа нельзя – убьют. Плохо выполнить заказ нельзя – убьют. И что? Без дисциплины ничего не добьешься.
Об этом-то как раз по ящику упомянули. Мол, у главаря не было слова «нет». Он вообще не пил, не курил, наркоту не употреблял. Каждый день по пятнадцать километров бегал. Дома на тренажерах занимался, в сауну ходил – для здоровья. И в организацию принимал все больше спортсменов: боксеров, борцов, биатлонистов… Да, еще они собеседование проходили. И испытательный срок…
– Его боялись – да. Но не так, как, знаешь, лохи боятся по темным улицам ходить. По-другому. У него такой взгляд был… У нас даже те, кто знал, что – все, везут хоронить – все равно ехали. В газетах сейчас пишут – как бараны… Идиоты. Как солдаты. Мы были солдатами. Приказ есть приказ; он не обсуждается, а выполняется. Плохо выполнил – значит, по законам военного времени…
В деталях – мне показалось, с удовольствием – Женя рассказал, как они работали. Качественно. Профессионально. Слежка занимала полгода. Машина специальная была – вроде вагончика, с видеокамерой и кучей других приблуд. Каждому киллеру перед заданием показывали пленку – чтобы он увидел, как объект двигается, как выглядит, как реагирует…
– О, вспомнил случай один. Уже месяца два-три мы в столице работали. Какая-то – не банда даже, не ОПГ, так – кодла местная – решила нас типа «проучить». Назначили за Кольцевой «стрелку», подъехали на джипах. Поставили свои «чероки», двери не закрыли – музыка орет… А мы – знаешь, как прибыли? На грязной «девятке» тонированной. И вот, прикинь, выходят дяденьки – важные, в длинных пальто – и к нам. Вразвалку, не торопясь. И между собой че-то трут – смеются вроде бы над нами. Ну а мы по-простому: стекла опустили – дали по ним несколько очередей. Они попрыгали, как сайгаки, в свои джипы – и больше мы их не видели, не слышали. Еще у меня такой случай был. Хрен один – ну, пусть будет Иванов – выследил наших кассиров: парни как раз деньги из Москвы привезли. Отморозки этого Иванова одного кассира убили, второго покалечили, деньги отобрали. Когда командование узнало – сразу же отправили к нам в город двух подготовленных ребят. Не знаю, что там у них не срослось – но Иванов выжил. Почему-то не добили его. Выжил, остался в больнице. Охрану там выставили – само собой. Тогда отправили меня и еще одного – дочищать. Помню, мы дорогой парились – как пройти в палату через кордоны. В конце концов придумали. Нарядились в камуфляж, значки разные прицепили типа «сотый прыжок с парашютом», такая вот ерунда. Автоматы взяли. Охране на крыльце сказали – на смену, мол, тем, что палату охраняют. Они поверили. А в палате просто расстреляли всех. И этого мудака, само собой. А когда в Москву вернулись – сразу же новое задание. Надо было тех, кто до нас ездил – неудачников, которые стрелять не умеют, – забрать из гостиницы и за кольцом где-нибудь убить. Первый в машине орать начал. Пришлось чуть придушить сначала. Второй спокойно сидел. Ждал. Чем убивал? Ножом – чем еще. Не устраивать же пальбу средь бела дня…
Я молчал. Один раз спросил – кто приходил к ним в группу, откуда? Ответ оказался вполне предсказуемым: пацаны-малолетки – мать пьет, отец пьет. Привел в пример какого-то Кондратьева – пришел в банду оборванным, худым, голодным…
– У нас поднялся. Стал лучшим спецом по маскировке. Однажды переоделся в нищенку, пристал у ресторана к «объекту»: подайте на хлеб, дяденька… В следующий раз с детской коляской пошел. Там под одеяльцем с розовым бантиком автомат лежал и полный рожок… В смысле – чем кончилось? Убил. У нас, Боря, по-другому не кончалось.
Надо было, наверное, ужасаться. Но ужаса не было. Как будто… Да, как будто книжку прочитал. Сюжет средний, повороты банальные. Боевик. Или – плохой детектив. Обязательная «крыша» из комитетчиков, реки крови, мальчик, переодетый в девочку, и автомат в детской коляске. Это – Женя…
– Кстати, знаешь, какой фильм был обязательным для просмотра? «Лики смерти» Алана Шварца. Глубокая такая картина. Философская…
Всплыло в памяти – Habent sua fata libelli. Эту фразу любил повторять к месту и не к месту Соловьев, щеголяя латынью.
И книги имеют свою судьбу.
Назад: Глава 3
Дальше: Глава 5