Книга: Чернокнижник
Назад: Глава 6.Простодушный
Дальше: Глава 8. Отважная попытка

Глава 7. Сходство

Апрель 1995 года

 

Чернокнижник. Так теперь называла меня Москва. Прозвище придумал Кинг-Конг: «Ты обрушил черный рынок, Боря. Так что теперь твое имя – в анналах книгопродавческой истории. Чернокнижник – одно слово». Погоняло было звучным. Мне нравилось: Чернокнижник… Что-то таинственное, мощное чудилось мне в этом слове; что-то не доступное другим, мое. От Соловьева узнал о другом «московском чернокнижнике» Якове Брюсе. Колдун и почти Нострадамус, он вроде хранил в Сухаревой башне таинственную книгу Соломона. Единственное, что не устраивало меня в этом Брюсе, что он имел какое-то отношение к Англии и что его называли слугой царя и дьявола. Царям я не служил, а дьяволов, монахов и прочих загнал на антресоли и доставать не собирался.
Это было мое время – полет, гонка, нескончаемая игра, все козыри на руках. Я любил движение. Может, потому, что время от времени приходилось сидеть, но и тогда мысли гуляли на свободе – там, где не предусмотрено ни заборов, ни колючки. А сейчас движуха шла все время. Я понимал свое место: не туз и не король; всего-то – звено в сложной системе. Но, с другой стороны, – первое ее звено, начало, Чернокнижник…
С Соловьевым мы сработались: грузил он неимоверно, но дело знал. Несколько «Газелей» с книгами мы перевезли Кинг-Конгу. Тот брал, довольно потирая руки, платил сразу, хоть и немного. От Климова я узнал, как сводить библиотечные штампы, усовершенствовав его рецепт: синие кружочки с надписью «Библиотека Института Маркса-Энгельса-Ленина», или, если речь шла о совсем старых томах, «Библиотека И. Сталина» – исчезали бесследно. Кинг-Конг усмехался, рассказывал, что теперь мою добычу антиквары называют «Борины книги».
Чтобы не класть все яйца в одну корзину, я свел знакомство с другими такими же крутыми антикварами, готовыми взять мои раритеты и со штампами и без них.
Среди букинистов попадались разные. Коля-диссидент, как и Соловьев, работал помощником, у него была смешная особенность – он все время читал. За разговором, за едой, в магазине, в метро, в такси. Если не было под рукой книги, он читал объявления; однажды пришел ко мне и, усевшись пить кофе, стал читать надписи на банке. Еще один, Егор, продавец «букинистического салона» у Никитских ворот, шпарил наизусть целые страницы, причем отовсюду, из всех книг на свете: мог, например, цитировать кусок Достоевского, потом – какого-нибудь Диккенса, а то мог задвинуть из «Молота ведьм», да еще на языке оригинала. Но обсуждать с ним книги было гиблым делом – он только запоминал; никогда не обдумывал; да-да, так и сказал мне сразу – мол, рассуждать мне неинтересно, все уже написано – так чего ж обсасывать одно и то же?
Много интересных и очень непростых людей приходили к Климову. Если я в это время оказывался у него, он недовольно морщился, намекал на страшную занятость, давал почувствовать, что – лишний, не вовремя; но я не уходил, и тогда, скрипя зубами, Кинг-Конг знакомил меня. Вот это – Борис, мой хороший знакомый, наш постоянный посетитель, – осторожно представлял меня Климов, а это – дальше шло имя и отчество и характеристика, всегда одна и та же, – большой ценитель книг. Иногда Климов рассказывал чуть больше: мне запомнился невысокий, с военной выправкой благодушный пенсионер – на каждый жизненный случай у него была припасена цитата из Высоцкого. Оказалось – бывший полковник КГБ, когда-то курировал самиздат.
Таких «ценителей» было у Климова не меньше десятка; я понимал, что на самом деле многие из них наверняка выполняют свою работу в цепочке перепродаж раритетов. Кинг-Конг работал с размахом: как-то я нашел у него копию письма на немецком со списком книг; разобрал только, что перечислены там мои книги; побежал с этой бумажкой к Соловьеву – тот успокоил: мол, это предложение, которое Климов отправил в Национальную библиотеку Германии…
Я поумнел и уже не отдавал книги за триста или пятьсот долларов; каждый том стоил теперь кусок – одну тысячу условных единиц. Книги «на заказ» шли дороже; я советовался с Комментатором, он искал аукционную цену, мы делили ее на четыре – эту сумму я и озвучивал Климову. Иногда, конечно, приходилось брать и меньше. За мюнхенский «Капитал» тысяча восемьсот шестьдесят восьмого года Климов заплатил пять кусков; за двухтомник из подарочного издания Фурье с автографом самого Фурье – пятнадцать. Драгоценного Фурье Климов лично вывез за границу – даже проводнику не доверил. Как-то мы с Соловьевым наткнулись на три альбома под названием «Русские народные картинки». Кинг-Конгу понравились, но он сказал: мол, должно быть пять альбомов с картинками и пять томов комментариев. И отправил нас искать остальное. За картинки с комментариями удалось слупить с него еще пятнадцать тонн долларов.
Не все книги Климов продавал. Большую часть он оставлял у себя, а то и передавал «на долгосрочное хранение» каким-то людям. Так же поступали и другие букинисты. Я сначала не понимал зачем, потом Соловьев объяснил: да что ты, Боря, через пять – десять лет цена на эти издания еще вырастет. А если случится что-нибудь с другими томами того же автора – например, сгорят все книги из подарочного издания какого-нибудь Бьюкенена, а у Климова книжка останется, так ей вообще цены не будет.
Жизнь закрутилась веселой каруселью; деньги у меня по-прежнему не задерживались: вот они есть – и тут же нету; костюм приличный нужен, положение обязывало; еда опять же – не самому ведь готовить, а консервы надоели, значит – ресторан; бабы – мне всегда нравились те, что подороже. Раздал долги; помог людям – у отдельных из них прямо нюх был на деньги: чуть только получал я от Кинг-Конга очередные «книжные», как тут же звонил кто-нибудь – Боря, зарез, подкинь хотя бы стольник. Я подкидывал, да и не жалел: легко пришло – легко ушло.
Официально я по-прежнему работал у Киприадиса – он почему-то перестал использовать меня как курьера. И хорошо, и славно. Как и раньше, подолгу со мной разговаривал, сука, только мне это было уже неинтересно. У меня появился друг.
С Комментатором мы давно перешли на «ты», несмотря на разницу в возрасте; виделись постоянно – я приезжал к нему консультироваться, да и просто так забегал, когда было время, – короче, подружились. Только с ним было мне легко и понятно. Иногда я думал: почему? Ведь, в сущности, занимается он тем же, чем и Климов, и вся остальная букинистическая гниль – но Мингьярович, даже перепродавая ворованное, оставался чистым; его как будто не задевали и не касались сомнительные стороны этого бизнеса; он мог вовремя поставить барьер: я не спрашиваю, откуда у тебя книги – ты мне не рассказываешь. У меня же он добычу по-прежнему не брал. А когда я поделился своей новой кликухой – Чернокнижник, – он рассмеялся. Я сначала обиделся, но быстро отошел. Он встречал меня ласково, спокойной и какой-то очень искренней заинтересованностью; узкие глаза то и дело улыбались, порой хитро подмигивали. Он умел слушать, не делая одолжений; спрашивать, не напрягая; объяснять без снисходительности. О себе рассказывал скупо, все больше о детстве – пастухи в горах, ламы, статуи Будды… Редко вспоминал институт – здесь, в Москве. Бизнес вел без фанатизма, без тяги к деньгам. Даже книги, по-моему, не были для него безусловной ценностью; а что – было? Я не мог понять. Основную выручку его букинистическому закутку делали постоянные клиенты – те, кто приходил не просто купить редкий или старый том, а еще и поговорить, обсудить, задать вопрос.
У него было странное для букиниста хобби – квантовая физика. Меня этот факт из биографии нового друга сначала даже ошарашил, однако на мое удивление – мол, я бы понял еще – философия, психология, – Комментатор, улыбаясь, сказал, что физика сегодня представляет куда больший интерес, нежели психология или философия, поскольку включает в себя и то и другое, причем на более высоком уровне. В его пристальном интересе к элементарным частицам был какой-то даже азарт; он следил за новыми теориями, как спортсмен за успехами соперников. Он охотно делился своими находками на недоступном для меня поле абстрактных понятий и терминов; называл квантовую теорию попыткой пересмотра существующих представлений о мире; по его объяснениям выходило, что вселенная это не коллекция физических объектов, а сложная сеть взаимоотношений различных ее частей. Однажды пояснил: в тибетском буддизме эту сеть называют тантрой…
Друзей, кроме меня, у него не было; подруг – тоже; жил он вроде бы на окраине в однушке; однажды мимоходом рассказал мне, что прежнюю квартиру – хорошую, где-то на Белорусской, пришлось после смерти отца поменять на меньшую. На доплату организовал свой бизнес. В гости не звал – отговаривался любопытными соседями. Я чувствовал, что по-настоящему Комментатор не открывался никому; даже в тех редких случаях, когда что-то его задевало – и он выходил из себя, становясь откровеннее; мне казался он русской матрешкой: внутри всегда есть еще что-то. Не знаю, было ли ему что скрывать – вряд ли; скорее, скрытен мой друг был по натуре, а не в силу обстоятельств. Я сравнивал его про себя с Киприадисом, с Климовым – нет, он как будто был другой породы.
Однажды сделал интересное наблюдение: три человека стали знаками, вехами, ограждающими флажками нынешнего периода моей жизни; и все – на одну букву. Комментатор, Киприадис, Климов. Три моих «К» – три ключа, три клада, три камня…
Киприадис – Конъюнктура; в глубине его нутра билось вечное стремление: держать нос по ветру, не прокараулить верное направление, не пропустить полезное. Думаю, президент Фонда догадывался, что я вовсю пасусь на его лугу, но не сдавал меня – пока не сдавал, из тех же конъюнктурных соображений.
Климов – это Коммерция. Сухие цифры, столбцы прибылей, счета. Он тоже молчал, не осуждая, – не из терпимости (терпимости не было в нем вовсе; он порой не скрывал своего ко мне презрения – еще бы, такие, как я, существуют для грязной работы, а он, Климов, – выше этого), а из соображений коммерции. Разве придет кому-то в голову упрекать курицу-несушку в том, что она вымазана в помете?
Комментатор… Вот здесь замирала моя фантазия – и ничего не мог я сказать о нем. Он был – Комментатор. И – все…
* * *
Я поставил авантюру на деловые рельсы: у меня были ключи от всех хранилищ библиотеки – изготовили в будке около метро за полчаса. Образцы выдал тот самый охранник Вася – еще бы, друганы на всю оставшуюся: вместе пили не раз, обсуждали политику и баб (он жаловался на свою жадную сожительницу, однажды спьяну даже попросил пистолет – пристрелить, мол, суку, ужас, как надоела). Я давал ему взаймы. Он возвращал – в первый раз деньги я взял, а на следующий – отказался. Да ты че, Васек, какие бабки? Свои люди – сочтемся. Вот и сочлись.
Некоторые книги, видимо, особо ценные, лежали в сейфах. Соловьев сразу обратил внимание на то, что в этих железных ящиках не оказывалось первых изданий: то есть лежат несколько книг, допустим, Кампанеллы – какого-нибудь тысяча шестьсот восьмого и тысяча шестьсот девятого годов. А Соловьеву нужен экземпляр из первого издания – ну, например, шестьсот шестого года. А такого-то и нет. Я сначала думал – первого издания здесь просто не имеется, но очкарик надоумил: показал специальные ячейки – для первых изданий, – которые, судя по слою пыли, явно пустовали не один день. «Это значит, – объяснил он мне, – что книги кто-то украл». Ага, наверняка. Я даже догадывался кто. Умелец Киприадис почистил тут поляну до меня. Но, с другой стороны, бог с ним, ублюдком, мне хватало и оставшихся редкостей. Вагончик катился себе, успевай только бабки считать.
Однажды мы нашли «Манифест коммунистической партии» на немецком, издание девятнадцатого века. Трофейная, понятное дело, – уже не раз натыкался я на «перемещенную» литературу, ту, что во время «победного шествия» вывозилась из старых библиотек Германии, Польши, Венгрии, Чехословакии. Я повертел старую тонкую книжицу в руках, попробовал прочитать последнюю фразу – о пролетариях всех стран, но тут засуетился очкарик.
– Дай-ка сюда, – промычал занудливо, – надо проверить кое-что…
– Да на, забери, а чего проверять будем?
– Так и есть, точно, – бормотал Соловьев, – ага, ну вот, конечно…
– Да объясни толком!
– А… Сейчас, – очнулся он и начал: – Смотри. Это «Манифест компартии». На ней стоит штамп – библиотека Редигерше в Бреслау. До сорок пятого года в Бреслау было две библиотеки – университетская и городская, так вот, в городской как раз хранился один из первых экземпляров «Манифеста» – тиража «Б»…
– Что еще за тираж? Давай по порядку.
– А, это очень интересно, – он тщательно перелистывал книжечку, вглядываясь в мелкий шрифт. – Первый «Коммунистический манифест» был издан на средства из Фонда немецкой ассоциации «Bildungs – Verein für Arbeiter» в Лондоне на станке печатника Бургхарта; потрачено на него 5 фунтов стерлингов. Установлено, что первое издание насчитывало одну тысячу экземпляров, напечатанных четырьмя тиражами: «A», «B», «C», «D». У каждого из этих тиражей были отличительные признаки. Тираж «А» насчитывал большое число типографских ошибок и других дефектов. Некоторые исследователи предполагают, что тираж «А» – это как раз те самые 100 экземпляров, которые распространила Ассоциация рабочего воспитания в Амстердаме, впрочем, не важно. Тираж «C» напечатан под той же обложкой, что и тираж «B», но имеет ошибки в пагинации…
– Стоять, – притормозил его я, – что еще за… как ты сказал?
– Пагинация, Боря, пагинация, – повторил очкарик, – ну, учу же тебя, учу – нумерация страниц в книге…
– А, понял, продолжай.
– Так вот, тираж «D» не сохранился. А это, – он поднял брошюрку над головой с таким видом, точно сам только что ее написал, – это, Боря, похоже, книга из тиража «B»! Понимаешь? Первое издание «Манифеста»! Вот, смотри – все признаки налицо: в отличие от тиража «A», исправлены ошибки – я знаю, потому что специально читал одну статью, там приведены фотографии страниц с ошибками – я их запомнил, а здесь их нет! Понимаешь? А во-вторых – самое главное: использована другая обложка и – вот они, смотри, – факсимильные репродукции, но по сравнению с «A» они большего формата!
Я, конечно, отозвался на его энтузиазм горячими поздравлениями – он принял их за чистую монету. Для меня первое издание означало только одно – немалые деньги. Разделить же ликование очкарика по поводу тиража «B» я никак не мог – воображения не хватало. Если уж на то пошло, мне куда интересней было другое.
– Слушай, – сказал я, – и Соловьев, поправив привычно-непристойным жестом очки, с готовностью притянул свое внимание ко мне. – Вот, скажи, почему именно эта награда нашла своего героя? У каждой партии была ведь своя программа – только кто их теперь помнит, а этот «призрак» все бродит себе и бродит по Европе…
– Ну, это ведь элементарно, Боря, – отозвался Соловьев. – Утопия, правильно вписанная в рабоче-крестьянский контекст… Как религия, тот же «опиум для народа».
Странная у него особенность: то объясняет по три часа, с подробностями, которые никому не нужны, а то кинет фразу – и все. Как хочешь, так и понимай.
– Толком объясни, – попросил я.
– Был такой широко известный в мировой литературе жанр – утопия, – охотно продолжил очкарик. – Идеальное общество. Впервые описано Платоном. Потом, в шестнадцатом веке, появляется знаменитая моровская «Утопия» – остров с идеальной системой управления, где все люди равны, счастливы, частной собственности нет…
…Я отвлекся – мелькнуло что-то… Как будто – знакомое… Слышанное – где? Не помню…
– …А «Манифест» – тоже своего рода утопия. По всей видимости, Маркс, который, с моей точки зрения, был, скорее, экономистом-прагматиком, а не философом и, тем более, психологом, полагал, что идеальное общество вполне можно построить из имеющегося материала. В отличие, скажем, от Моисея, который утопистом не был, почему и водил евреев сорок лет по пустыне, ожидая смерти всех тех, кто привык к рабству. Я даже думаю, что именно поэтому «Манифест…» прижился в России, поскольку именно здесь утопизм – это часть национального характера…
По-моему, он явно путал причину со следствием – но тему развивать я не стал.
А Соловьев уже седлал любимого коня.
– Вот, представляешь, Борь, – говорил он, – издание книги, – неважно какой. И у каждой из них – своя судьба. Какая-то окажется в Польше, какая-то в Венгрии, одна доедет до Мексики в чьем-то чемодане, другую поставят на полку в Лондоне, третью зачитают в Париже. Каждый том отправляется своим путем, от хозяина к хозяину, иногда к наследникам. И вдруг – катастрофа, перемена – и книга в руках новой семьи, нового рода. Я всегда говорил, что книга ценится не возрастом. История – вот за что знающие люди готовы выложить сотни тысяч. Судьба. Книга – это абсолют, бесконечное движение. Вот сейчас говорят, – он понизил голос, точно собирался раскрыть страшный секрет, – что уже к двадцать первому веку бумажные издания исчезнут. Что будто бы уже сейчас продвинутые люди читают все, что нужно, в компьютере. А что это значит? Я ведь тебе уже рассказывал про свою диссертацию? (Рассказывал, ага, помню. Как говорят в Одессе, большой тохес – это тоже нахес.) Так вот, как раз вчера закончил главу о том, что методика компьютерного чтения отличается от традиционной так же сильно, как настоящая книга от текста на экране. Текст в компьютере должен быть не больше страницы – иначе смысл ускользает. То есть, Интернет не оставляет после себя текстов. В Интернете каждый – творец своего текста, автор своей некомпетентности, главным становится не содержание, а выражение отношения. Понимаешь, о чем я говорю? (Я кивнул: понимаю, да. Стало даже интересно.) Все как бы уже сказано, дальше – одна оценка, реакция. Интернет не оставляет текстов, а следовательно, не оставляет памяти. Но, с другой стороны, провоцирует литературную вседозволенность. Хотя, конечно, графоманы были всегда. И заметь, Боря: ведь теперь и музыка в ее массовом качестве, и литература все больше становятся таким… фоном… Это – жвачка. Потому что мозги уже не могут не жевать. Я добавил бы еще невыраженный гул, странную вибрацию в памяти, которую Интернет оставляет после себя… Все это вне сомнений приведет только к одному – уничтожению книги… А когда уйдет Книга, наступит апокалипсис. Это неизбежный и закономерный вывод. Конец книжной эпохи – это конец времени…
– …А конец Книги, Томас, – это конец времени…
Брат Умберто замолчит – и посмотрит на меня, мой дорогой учитель, непревзойденный мой наставник… Вновь – как и прежде – от доброй его и снисходительной улыбки наполнится сердце благодарностию и любовью к Создателю и всему сущему. Завтра, завтра пробьет час расставания с тем, кто единственный скрашивал тяжкие дни мои в монастыре, кто заражал примером истинного благочестия, вдохновлял глубочайшими познаниями. Отец – больше, чем отец, – вот кем стал для меня за долгие дни брат Умберто. Кто знает – если бы не его увещания и наставления, достало бы сил у меня вернуться в мир? Но он настаивал; он говорил, что мне сужден иной жребий, что монашеская ряса – не мое одеяние, а картезианское правило молчания – не моя стезя. Он будто знал, провидел то, что скрыто в грядущей тьме; он предрекал мне славу и величие. Я сомневался, недоверчиво качал головой, порой предательская мысль – а не безумен ли добрый друг мой? Не помутился ли столь ясный разум, что столько лет освещает здешнюю обитель своим присутствием? – закрадывалась в голову. Вот и сегодня – он обещал открыть тайну, великую тайну… И сейчас он вновь заводит разговор о некой главной Истине, которую мне пришла пора узнать… Я спрошу его:
– Вы владеете Истиной?
– Может быть. А может – и нет. Одному только Создателю то ведомо. Из двадцати двух букв основал он все сущее – так говорят иудеи в своих писаниях. И ты сможешь воплотить Слово – если будешь осторожен и смел; если не отвернешься от греха, а взглянешь прямо; если не отступишься от своего. Великая тайна доверена мне – и вот я передаю ее тебе, случайно забредшему в дом Божий страннику, великому мужу, человеку, славному своими добродетелями – всем этим дано тебе стать, хоть ныне ты зовешься просто Томасом Мором и являешь пример существа слабого и дрожащего…
Вдруг сделается мне страшно – нужно ли мне это Знание, эта Истина? Я взгляну в его глаза – и увижу там огонь. Пресвятая Дева! Мне захочется уйти – сейчас же, сбежать не оглядываясь; учитель пугает меня – словно крест водружает он на мои плечи. А брат Умберто продолжит свою речь – и голос его, вначале тихий и таинственный, будет все усиливаться, пока не грянет наконец громоподобно, чтобы вновь потом спуститься до шепота:
– Слово – твое орудие. Мир – твой пергамент. По Слову Божию был он создан; в начале было не Слово – тишина, ибо для того, чтобы зазвучало Слово, тишина необходима. И Слово стало плотью, и так повторялось до тех пор, пока не дал Господь имена всему. И внутри каждого имени укрыл он устремление, кое толкает вперед и порождает новые смыслы и новые имена. Великая же тайна письма заключена в том, что написанное рукою твоею сбудется, отраженное на бумаге воплотится, Слово станет явью. Ибо сказано: Ради этой-то надобности милосердно от ангелов к нам фигуры, буквы, черты и гласы не раз ниспосланы и обозначены, для нас, смертных, изумительные и невиданные, ничего как будто бы не значащие, однако же в глубинах разума нашего пробуждающие высочайший восторг, благодаря упорному их умственному постижению, соединенному с любованием ими и обожанием их. И может ли Книга не быть писанием, творящим мир? Перемешивая буквы Книги, мы перемешиваем мир. Но чтобы сделать это, чтобы облечь плотью знаки и знаки знаков, нужна вера в Бога и озарение от Него. И потому, сын мой, будь осмотрителен в своем труде, ибо это – труд Господен, и если ты потеряешь хоть одну букву или лишнюю букву напишешь, ты испортишь весь мир. Любая Книга прошита именем Божьим – и та, что стилосом от руки старательно написана, и та, в коей буквы набраны Вестминстерской чудной махиной.
– Но, отец мой, – в трепете, безумной тоске и страхе прерву его я, – почему вы так уверены, что именно я должен написать Книгу? И о чем должна быть эта Книга? Откуда мне узнать? Что мне делать?
– Господь ответит тебе. Ты же помни: кто собирается творить мир, неизбежно запятнан злом и ошибками. Ты скажешь то, что должен сказать. Ты присоединишься к сонму тех единых, что после твоего откровения смогут провозгласить себя Господами мира. Смирись – и будешь вознесен…
…И после этих слов он приоткроет дверь кельи и исчезнет, а я, ошеломленный, раздавленный пророчеством его и тяжким грузом Знания, в слезах и смертной тоске, брошусь к распятию, упаду пред Образом Предвечного на колени, растерянно моля о помощи и понимании…
…Kyrie eleison, Kyrie eleison, Kyrie eleison…
…Кто это сказал, зачем? Кто-то внутри меня пробормотал эти слова чуть слышно, а они обжигающей лавой вырвались на поверхность; точно не смог я сдержать плотину… Дрожью пронзили они мои внутренности, я замер, не зная – все ли? Или еще что-то? Но – нет, больше ничего не пришло. Что было со мной? Я поднял голову – Соловьев стоял на стремянке, смотрел на меня испуганно.
– Борь, ты что? Сидишь в каком-то трансе. Бормочешь…
– Да так, – с трудом ворочая языком, смог выдавить я. – Вспомнилось… случайно…
Видно, я побледнел, не знаю, – он несколько раз спросил, не плохо ли мне, я ответил: голова закружилась, надо ненадолго выйти; метнулся на лестницу, закурил. Пока забыть, – приказал я себе. – Завтра. Подумаю завтра. Вернее – уже сегодня, скоро. Утром. А сейчас – убрать из головы вон…
Как ни странно, получилось. Бросил в форточку бычок, вдохнул поглубже, вернулся…
…Отложив нужные тома в отдельную стопку, мы разошлись. Соловьев поехал домой, а я двинулся в центр. Хотелось воздуха, надеялся, хотя и слабо, что московская уличная суматоха выметет назойливые пугающие мысли.
Убрал на антресоли? Как бы не так – вот они опять, двое монахов – все свое с собой. Какая-то Тайна письма… Все написанное сбудется… Зашибись… Если я, к примеру, напишу рассказ о том, как московский Чернокнижник Боря Горелов стал миллионером – сбудется? Или – сбывается только у монахов? Бред…
Объяснение не приходило, но и тема не отпускала…
Гулял долго – Москва уже успела зарасти людьми и машинами; открылись забегаловки – зашел куда-то, взял кофе… Официант услужливо поднес зажигалку, тихо пел Джо Дассен – полегчало. А где это я, кстати? Сретенка. Дойти до метро – и к Мингьяровичу. Он – Комментатор, пусть прокомментирует.
Рядом со станцией, за оградой, примостилась церковь. Вдруг возникло шальное желание – зайти. Посмотреть. Вдохнуть – может, и отзовется чем-нибудь. Спросить священника – а ну как ответит? Долго мялся у входа, курил, не решаясь почему-то войти – наконец собрался, бросил окурок, шагнул внутрь…
Народу было немного: суетились несколько старушек, вынимая огарки из узких подсвечников, истово крестился у иконы хорошо одетый господин. Было тихо. Сверху из купольного полумрака смотрел Христос. Стало душно – запах, что ли, слишком сильный?
В стороне от алтаря увидел отца святого – в длинном черном одеянии, волосы слегка растрепаны, очки, как у Соловьева, немного съехали набок. Стоящий ко мне спиной прихожанин что-то быстро говорил, может, исповедовался. Батюшка сочувственно кивал, улыбался, потом несколько раз мелко его перекрестил. Все – кажется, прощаются. Я следующий. Прихожанин развернулся, направился к выходу. Вот это да…. Новиков! Букинист, один из моих постоянных покупателей! Это ему я продал архив Бунда за десятку и «Бауэр» – хорошее, кстати, ружье, можно на охоту ходить. Слава богу, меня он не заметил. Что, интересно, эта меркантильная вошь делает в храме божьем? Грехи, что ли, замаливает?
…А я что здесь делаю?
Вдруг – очнулся. Нет, не стану я, пожалуй, божьего служителя утруждать своими проблемами. У него и без меня дел хватает.
…Комментатор был на месте, ждать не пришлось. Я вывалил на него все разом: три галлюцинации подряд, одну еще могу объяснить – после винта, а вот две другие ни в какие ворота не лезут. Не систематизируются. И вообще – все как будто об одном и том же. Англия, Лондон, какие-то монахи странные… Помню дословно. Да, и – что означает «кирие элейсон»?
Китаец сдвинул брови, задумался на минуту – вроде бы опять не удивился, хмыкнул:
– Интересно. Слова эти, Боря, означают «Господи, помилуй», – насколько я понимаю, именно так по-гречески начинается одна из традиционных служб. Да, необычная галлюцинация…
– Ну и? – поторопил я. – Дальше-то что?
Комментатор улыбнулся ласково:
– Борис, за пять минут я тебе всего не объясню. Вот как-нибудь сядем с тобой, как время выберешь, на день, а то и на два – и как следует обсудим…
– Ну, хоть что-нибудь можешь сказать? В двух словах – чтобы я не парился…
Володя вздохнул, кивнул обреченно.
…Через полчаса я шел домой. Перебирал то, что успел объяснить мне Комментатор. Параллельные миры. Существование их уже доказано – той самой квантовой физикой, которой он, Мингьярович, большой поклонник. Возможно, мое сознание посетило один из таких миров. Это – вкратце. А вообще – между мирами, исходя опять же из вполне научных теорий, иногда возникает спонтанное тяготение. «Подумай сам, Боря, вникни – откуда оно взялось в твоем случае? Найди точки соприкосновения…» Оно мне надо? Теперь, после объяснений Комментатора, все вроде бы прояснилось. То есть – ни черта, конечно, но почему-то стало спокойнее. В следующий раз договорим…
* * *
В конце апреля вдруг позвонил Кинг-Конг – сам. Удивительно – никогда раньше он до звонка мне не опускался. Был, как всегда, лаконичен: «Завтра сможешь?» – «Смогу, почему нет». На следующий день я поехал в «Арбатскую находку».
– Боря, серьезный заказ, первое издание «Утопии» Томаса Мора. Я выяснял – на рынке пока нет. Это значит – может быть теоретически у тебя, если еще не взяли. Лувен, тысяча пятьсот шестнадцатый. – Так, с места в карьер Климов поставил задачу и, подумав, добавил: – Сергей тебе объяснит, что за «Утопия», если нужно, поможет.
Уже объяснял, спасибо. Город будущего, идеальное государство – короче, муть. Поинтересовался ценой – Кинг-Конг усмехнулся: не обижу, цена хорошая, не меньше двадцати. Я кивнул – договорились. Про себя решил: тут не все ровно – никогда еще Климов с ходу таких цен не называл; все больше торговался. Надо было посоветоваться с Комментатором.
Володя мне обрадовался; узкие глаза хитро щурились, почти пропадая; он поздоровался, смешно морща нос.
– Что, очередной заказ? – голос его, как всегда, был чуть сипловат.
– Ага. «Утопия». Первое издание, пятьсот шестнадцатый. – Время от времени я начинал говорить совсем как Климов, раздражался на себя за это, тормозил и следил внимательно за базаром.
– Ух, ты, – неопределенно протянул Комментатор, – надо же…
– В смысле? – Я посмотрел на него вопросительно – что еще за междометия такие?
– Книга-то дорогая, – он потер подбородок. – Первое издание Мора… Если выставить на аукцион, цена может взлететь… боюсь даже предположить, Борь. – Он развел руками.
– А если без аукциона – ну, как мы обычно считаем?
– Даже без аукциона – не меньше трех-четырех сотен.
– Триста долларов? Да не может быть! Кинг-Конг сказал: «двадцатка».
Володя рассмеялся – тихо, как обычно, чуть свысока, но по-доброму. Сказал:
– Триста тысяч долларов, Боря. Или – четыреста. Возможно, больше.
Дух захватило. Цифры застряли где-то в жадной глотке – и выговорить не мог. Почти пол-лимона зеленью! За книжку!
– Володь, я выйду на минутку – перекурить надо это дело, – пробормотал я. Комментатор с готовностью поднялся:
– Пошли вместе, я магазин закрою.
На крыльце стало легче. Появились новые мысли: книжку из хранилища взять, а Климову не отдавать. Переправить за границу, например, через Володин канал – я не сомневался, что у него есть надежные люди и в поездах, и в самолетах, и на таможне… Ведь триста тысяч… Даже – бог с ним, – сто… Мор… Томас Мор… Сэр Томас Мор…
Я вспомнил. Ударом сердца раздалось внутри, эхом закричало в глубине, всколыхнуло сознание – я вспомнил. Галлюцинация… Нет – две… И – каждый раз сумасшедший монах Умберто так называл меня – сэр Томас Мор. Сверкнув радугой, растаяли хороводы баксов.
– Боря, что? – сочувственно глядя на меня, спросил Комментатор.
Перевел дыхание. Ответил:
– Помнишь, я тебе про глюки свои странные рассказывал? Ты еще велел точки соприкосновения искать…
– Ну-ну, говори дальше.
– Так вот, Володя, звали меня в этих глюках – только громко не смейся – Томас Мор…
Комментатор смотрел на меня – внимательно, без насмешки, изучающе прищурив китайские глаза. Сказал:
– Знаешь, Боря, а ведь ты похож на него.
– В смысле?
– На Томаса Мора, – спокойно пояснил Комментатор. – Внешне очень похож. Глаза, нос, скулы – лицо почти такое же. Я, честно говоря, еще в первый раз обратил внимание…
– Зашибись… А почему сразу не сказал?
– И как бы это выглядело? Впервые в жизни вижу человека и ахаю: «До чего же вы похожи на Мора!»
– Ну да. – Я помолчал; внутри была гулкая пустота – ни мыслей, ни вопросов.
Вспомнил – то, первое, видение, про мост, коронацию, Тауэр… Стихи… Комментатор покивал: да-да, как раз ко дню коронации Генриха Восьмого Томас Мор сочинил оду. Все в масть…
– И как, по-твоему, – спросил я, – что все это может значить?
– Пойдем внутрь, – сказал Комментатор. – Там договорим.
…Янтарно-желтым переливался в стакане коньяк: «Выпей, полегчает». Я проглотил свою порцию разом и смотрел внутрь стакана в руках Володи. Свет играл на толстых гранях, то задевая поверхность, то обнажая глубину, меняя оттенки; Комментатор медленно поворачивал стакан длинными темными пальцами; я наблюдал: казалось, еще несколько минут – и придет истина, вынырнет со дна, вспыхнет радужной искрой. Он сказал:
– Не стоит так остро воспринимать эти видения, Боря. Считай, что ты просто поймал эхо.
– Какое еще эхо? – машинально спросил я.
– Эхо иных воплощений, – спокойно ответил Комментатор.
Во как. Воплощений.
– Ты хочешь сказать, что в прошлой жизни я был Томасом Мором?
Посторонний неузнаваемый голос. Чужие слова, чужое имя – и жизнь чужая; не было и не могло у меня быть ничего общего с этим монахом пятнадцатого века или кто он там был… Да, а – кем он был?
– Слушай, – я оживился, – а разве он был монах? В смысле – Мор? Вот этот Мор, не которого я видел, а который «Утопию» написал?
– Нет, – покачал головой Комментатор, – монахом не был. Он подумывал о том, чтобы принять постриг, даже прожил какое-то время при картезианском монастыре в Лондоне. Но после решил, что «лучше быть добрым семьянином, чем развратным священником».
– Что? – тупо переспросил я. – Слова эти я уже слышал… Там, в монастыре, от старика-монаха. «Разве лучше быть развратным священником, нежели добрым семьянином?» Так он сказал.
– Ты это знал? – Взгляд маленьких глазок впился в меня, проникая в самую глубину.
Пальцы Комментатора едва заметно сжимали стакан; вдруг показалось – не удержит, уронит, разобьет. Полоска света колыхнулась в стекле, переместилась с одной грани на другую, вернулась назад.
– Нет. То есть – не знаю. Слышал. Второй монах говорил…
– А еще что говорил?
Прозрачная жидкость качнулась, лизнула стенку, медленно сползла вниз. Комментатор поболтал коньяк, поднес к губам, выпил. Что я мог – что должен был – ответить ему? Вспоминать? Не хотелось мне это вспоминать – да и не нужно было, если уж откровенно: до мелочей помнил я все, что нес сумасшедший монах Умберто; как клятву пионера в четвертом классе – наизусть мог отбарабанить. Комментатор потянулся за бутылкой, налил мне еще – молча. Он ждал.
Я опрокинул еще порцию, выдохнул – заговорил. Опуская детали, стараясь покороче – самую суть, но все равно сбиваясь на высокий лад английских монахов. Нет, я не пересказал – прочитал. Прикрывал веки – и видел: темная келья – «Открой, добрый брат», – вода в кружке – Книга Творения – тайна письма – смирись и будешь вознесен…
– …И он ушел. А я – то есть Томас Мор – упал на колени и начал молиться, в страхе, тоске и душевном смятении…
Комментатор помолчал. Сказал:
– А ты не пробовал записать то, что слышал?
– Зачем это? – Я пожал плечами. Попытался усмехнуться – вышло как-то криво, неровно, с судорогой. – Мало ли какие глюки на винте бывают – что же, все записывать?
– Нет, Боря, не обманывайся, – Комментатор покачал головой. – Сам ведь понимаешь, что не простой это, как ты выражаешься, глюк. Ты вообще-то на бодхисатву не очень тянешь – но кто знает?
– Чего-чего?
– Считается, что помнить предыдущее воплощение или провидеть следующее могут бодхисатвы, – объяснил китаец. – Святые.
Кроме Николая Угодника, святых я не помнил, бодхисатвы представились мне в виде глиняных китайских болванчиков, радостно качающих головами.
– Нет, не похож, – улыбнулся Комментатор; налил мне еще: – Ладно, Боря, давай выпьем. А то ты и на себя не очень похож…
…Коньяк – бутылка за бутылкой – возникал из ниоткуда; после второй в голову начал заползать сизый густой туман. Комментатор же не пьянел вовсе – только говорить стал быстрей. Говорил он много, я слушал, соглашался, возражал, кивал, жестикулировал. Ближе к ночи удивился – а почему посетителей нет? Он успокоил: да что ты, давно уже закрыл все и табличку повесил. Сколько времени прошло? Я не знал.
Уснули мы там же, в каморке – Комментатор, как фокусник, вынул откуда-то матрас для меня, а сам то ли улегся на пол, то ли спал сидя, то ли не спал вовсе. Около девяти он разбудил меня, отправил умываться – дико болела голова. Он понажимал пальцами на какие-то «точки» – отпустило. Я выпил чаю, собрался. Напоследок вспомнил кое-что важное, еще вчера хотел спросить, пока не напился.
– Володя, а можешь найти его портрет? В смысле – Мора?..
Проницательные китайские глазки не отрывались от моего лица – точно мерку он снимал, дотрагивался до лба, носа, подбородка – только не пальцами, а цепким взглядом. Потом кивнул, выдвинул ящик стола, не глядя пошарил рукой. Достал.
– На, забирай. Это репродукция известного портрета Ганса Гольбейна.
– Какой Гольбейн, друг? Мне Мор нужен.
– Так это Мор, Боря, – терпеливо пояснил Комментатор. – А Гольбейн – это художник, который Мора рисовал.
– А-а-а… Понятно.
Обычный лист глянцевой бумаги – Комментатор его, наверное, из журнала какого-нибудь выдрал. Интересно, давно ли? А главное, зачем?
Почему-то опасаясь глядеть на портрет, я сунул репродукцию в черный полиэтиленовый пакет и поехал домой.
Назад: Глава 6.Простодушный
Дальше: Глава 8. Отважная попытка