Глава VI
Колеса, ужас и оладьи; Конец Света; наконец-то Захир-бей
Единственная загвоздка – это колеса. Я даже толком не знал, что Сгинь-бомбы, оказывается, ездят, потому что они размером с небольшой автомобиль. Мы не столько ведем ими огонь, сколько сбрасываем их с грузовых самолетов. Колеса два месяца пролежали в ящиках на каком-то аэродроме. Сперва они раскалились на жаре, потом остыли, высохли, опять раскалились, их занесло песком. Словом, это уже не те благородные колеса, которые мы знали. Они вот-вот развалятся. Технари приделывают колеса к бомбам, но бомбы сидят криво и не катятся так гладко, как ожидалось. Их поднимают лебедкой. К счастью, когда придет время их сбрасывать, на нашей стороне будет земное притяжение. Самые продвинутые бомбы в военной истории полетят в небо над целью, точно старые супермаркетовские тележки в реку.
Это первое, что задерживает удар – примерно на полчаса. Чуть позже первый самолет сигналит: «Груз на месте» – и наши воздушные наблюдатели показывают нам, как это выглядело, посредством цифровой связи. Зрелище довольно скучное. Вражеский аванпост расположен в разгромленном городишке. Бомба падает с неба и срабатывает. Взрыва нет, по земле не идет рябь – только расцветает зловещая пустота. Вражеские позиции исчезают, и в пустое пространство устремляются потоки воздуха с пылью. На месте главной площади и юго-западной части города появляется идеально круглый кратер; два-три хлипких дома теряют опору и заваливаются набок. Медленно, без суеты. На этом все. Даже как-то обидно. Синий Сектор немного трясет: глубокая брешь высвобождает часть тектонического напряжения. В пяти километрах от нас образуется водопад и озеро – там гений профессора Дерека рассекает поперек реку, заодно уничтожая мост и две вражеские части, специализирующиеся на пытках (у нас такие тоже есть).
Мы усаживаемся поудобней в ожидании новых приказов и славных плодов нашей военной мощи. Мы продемонстрировали миру свои большие политические мускулы: пришли на международный пляж и оголили накачанные ноги и крепкие руки. Мы показали, кто в доме Хозяин. Люди по всему миру сейчас вскрикивают: «Что за черт?!» – аналитики пустозвонят и строят нелепые теории. В Джарндисе новость круговой волной расходится от библиотеки по мобильным и электронной почте; от каждого послания идут новые круги, и вскоре университетские дворы заполнятся встревоженными, ликующими, недоумевающими студентами. Но только мы знаем, что случилось на самом деле.
Мы еще говорим себе это, чувствуя свое превосходство и ожидая сигнала к очередному редактированию мира, когда с экранов внезапно пропадает наш Зеленый Сектор. Спутниковая камера показывает, как наши позиции вздрагивают и исчезают, будто прибой смывает замок из песка. На седьмом канале (нашем, а не новостном) творится страшное. От воздушного наблюдателя над обреченным городишкой, где Тобмори Трент не дал мне истечь кровью, осталась только половина или, быть может, две трети. Лицо почти цело, но, когда он падает вперед, мы видим, что ему отсекло левое ухо, сантиметра два головы, руку и бедро. Сложно определить, жив он или его тело дергается, повинуясь каким-то жутким рефлексам. Его напарник, снайпер, точно жив, но это временное явление. У него нет ног, он истекает кровью. На безболезненную и гуманную смерть ни капли не похоже, наоборот, все очень напоминает то, что я видел со дня своего приезда в Аддэ-Катир. Наконец я выключаю монитор – никто не возражает. Однако тишина еще хуже шума.
Джордж Копсен обмякает в кресле. Когда Ричард П. Первис бросается ему на помощь, генерал скидывает его руку и вновь ссутуливается. Сзади мне видно, что его напряженные плечи дрожат, как в лихорадке.
Несколько секунд спустя мы узнаем: то же самое творится повсюду. Не только на Выборной Арене – везде. В городах. В странах далеких и тех, что прямо за углом. Без всякого предупреждения (впрочем, кое-кто кое-где наверняка догадывался, что такое возможно, просто они сочли неуместным в этом признаваться либо возгордились) маленькая война превратилась в глобальную. Страны применяют оружие (такое же, как наше) на стратегическом уровне, то есть запускают межконтинентальные ракеты. Хорошо, что никто не додумался до ядерных бомб и микробов. Плохо, что наше суперсекретное оружие оказалось любимой новой игрушкой чуть ли не каждой развитой страны на Земле. Крупные города все больше напоминают швейцарский сыр, сами швейцарцы разработали по тому же принципу своеобразную лучевую пушку и разнесли ею все к востоку от себя, чтобы отвадить русских. По неведомым мне причинам они до сих пор считают, что русские захватят Европу и пожрут их младенцев. На этом основании швейцарцы уничтожили кусок плодородной земли и несколько озер. Русские в ответ смели часть Китая, до которой им никогда не было дела, и теперь все страны увлеченно дырявят карту мира – она становится похожа на лист почтовых марок. Серьезные комментаторы (люди, которым не удалось нажиться на войне) в прямом эфире просят немедленно это прекратить, иначе есть вероятность, что наш мир разлетится на части – слишком большую его часть уничтожили в попытке доказать, что Хозяева тут все.
Кресло генерала Копсена темно-серое и стоит на небольшой платформе. В подлокотник встроен пульт управления всеми мониторами. Оно находится точно посередине зала, и человек, сидящий в нем, может поворачивать голову или даже трясти ею, но по-прежнему видеть происходящее на стереоскопическом экране. Наушники тоже присутствуют, и если закрыть глаза (что сейчас делает генерал), легче все равно не становится. Сверкнув, исчезает Тринидад. Неясно, кому он помешал, но больше не помешает. Генерал Копсен выговаривает что-то похожее на «Нет».
Мы ждем распоряжений и лишь через некоторое время понимаем: про нас забыли. Выборная Арена закрыта. Кому нужна мнимая война, если идет настоящая? Эту местность выбрали полем боя, потому что она не имела никакого значения. Здесь просто были люди. Война шла по социально-политическим причинам, то есть абстрактным, а они теперь никого не волнуют. Мы – ненужная армия. С нами даже не разговаривают. Власти ведут реальную войну посредством нереального оружия и заняты стиранием друг друга с лица Земли. Мечта любого правителя: целишься, отдаешь приказ, и то, что тебя раздражало, больше не существует. Это как дурман; люди, сидящие в правительственных зданиях по всему миру, подсели на него и шатаются, будто пьяные.
Время от времени мы предлагаем генералу Копсену еду и питье, а однажды Ричард П. Первис просит его обратиться к людям с речью. Генерал не отвечает. Он не пьет воду, стоящую слева от него, и не притрагивается к орешкам справа. Только сидит, скрючившись, и порой издает тихие стоны, похожие на жалобное мяуканье. У него дергается веко. Он свернулся эмбрионом, но не сводит взгляда с экранов. Я опять их включаю. Почти все пусты, кроме одного, где показывают нашу комнату. Мы все глазеем на самих себя в телевизоре. Вот он я, смотрю, как смотрю на себя. Вот машу левой рукой, вот правой. Встаю на одну ногу. Джордж Копсен возится с пультом, и мы исчезаем.
Всех присутствующих на короткий миг посещает мысль, что именно это и произошло: мы Сгинули. Но, робко покосившись друг на друга, мы соображаем, что генерал просто выключил экран.
Тут Райли Тенч совершает очень неправильный поступок. Может, это его долг, но делать так не стоило. Он пытается облегчить участь генерала. Принимает официальную позу, эдакую мужественную, асексуальную и обезличенную, отражающую важность момента и глубокое сожаление, после чего, согласно некому параграфу некого закона, сообщает своему начальнику, что он, Райли Тенч, признает его, Джорджа Копсена, непригодным для высшего командования по причине психического стресса, и он, Райли Тенч, во благо нашей военной части и по праву, каковым он облекает себя для этой цели, принимает командование, должным образом учтя опасность данного поступка и понимая, что позже он может быть расценен властями как мятеж. Согласен ли Джордж Копсен, генерал, признать, что он уволен в соответствии с надлежащими протоколами?
На минуту воцаряется тишина, а потом Джордж Копсен простреливает ему голову. Райли Тенча разбрызгивает по трем экранам, и Ричард П. Первис, который все это время стоял в сторонке, наверняка думает, что выбрал бы другой момент для предложения помощи начальнику.
В самом деле, генералу не стало легче. Им овладела жажда крови, он спятил к чертовой бабушке и временами впадает в кататонический ступор. Этот человек сейчас у руля, где и останется, пока сверху не отдадут соответствующий приказ, аминь.
Сутки или около того длится передышка. Ничего особенного не происходит. Мы отмываем Райли Тенча с мундиров, а потом у нас появляется время, которое нечем занять. Джордж Копсен бродит туда-сюда и твердит рядовым, что ситуация «вскоре будет урегулирована». Видимо, это должно как-то успокаивать, но не успокаивает; наоборот, у всех кровь стынет в жилах. Лицо у генерала небритое, опухшее и блестит от засохшего пота. Не хватает только красной фланелевой рубашки и полупустой бутылки с каким-нибудь крепким спиртным в руке. То и дело он выходит на улицу, садится на стул и будто отключается: все его тело обмякает, глаза стекленеют.
Я сижу на кровати и смотрю на письма, потому что они напоминают о доме, а раньше это всегда помогало. Нахожу письмо-зомби от Евангелистки – пустую бумажную рамку – и понимаю, что дома-то, возможно, больше нет. Гляжу сквозь дыру в пустоту.
Заглядывает Гонзо. Вид у него напуганный. Мы выпиваем запрещенного (но превосходного) спецназовского алкоголя, и в палатку приходит Ли. Она садится, кладет голову мне на плечо, и я сразу чувствую себя могучим альфа-самцом. Гонзо выглядит встревоженным и сбитым с толку. Нам все кажется, что у него вот-вот запищит пейджер, но теперь раненых нет, потому что люди в основном либо здоровы, либо не существуют. Некоторых придавило рухнувшими стенами, у других обычные переломы и порезы, нормальные в ситуации, когда вооруженные солдаты живут на маленькой территории и от скуки грызутся друг с другом. Несколько дней все просто слоняются без дела. Это посттравматический стресс, конечно, но мы его так не называем. Мы вообще никак его не называем и даже не осознаем. Время простирается во все стороны, и мы видим мир будто сквозь серый туннель. Наши голоса отдаются в нем эхом, поэтому серьезные разговоры невозможны. Мы словно в зимнем Эдеме; во всем чувствуется не блаженная непорочность, но изнеможение.
На седьмой день Гонзо берется за дело. Он собирает своих ребят, раздает им какие-то важные приказы и запускает новый проект. Герой сотен тайных сражений закатывает брюки и печет овсяное печенье.
Очень странно видеть, как беспощадные воины откладывают гибельные кинжалы и берутся за кулинарные лопатки; зрелище вызывает чувство несоответствия, которое нам отбило за несколько месяцев в чужом краю. Многие выходят посмотреть. Гонзо благодушно им кивает и продолжает топтать тесто с овсянкой и сахаром. (Такое количество теста руками не вымесишь, приходится залезать в него с ногами. У входа на свою кухню Гонзо поставил ванну для ног и назначил мойщиками Игона и красивую медсестру. Мы не знакомы, но она не сводит с Гонзо взгляда, даже когда трудится над пальцами Энни Быка. По понятным причинам у тех, кто месит тесто, должны быть чистые ноги. Идеей чистых ног неожиданно проникаются все, так что образуется очередь.) Кто-то спрашивает, секретное ли это печенье, и Гонзо отвечает – нет, печенье самое простое, но от солдат требуются небывалая храбрость и редкое мастерство, чтобы в такие смутные времена приготовить овсяное печенье. Все смеются. На лице Гонзо мелькает недовольство его матери, и я почти вижу, как Ма Любич качает головой, унимая сына проворными руками. «Нет, шладкий, не сыпь столько сахару, гостей стошнит». Но Гонзо, как и тогда, знает, что овсяное печенье – не пища, а предмет желаний, поэтому на вкус оно должно напоминать манну небесную, а не лошадиный корм. Он не перестает сыпать сахар, и Ма Любич, гордо фыркнув, начинает свой фирменный трехфазовый разворот.
Большинство людей в такой ситуации напекут гору печенья, а потом еще чуть-чуть и еще, пока не наедятся вдоволь. Но Гонзо – не большинство, да и в любом случае у него в планах устроить зрелище. Необходимо испечь все разом, на глазах у своих солдат (а мы непременно станем его солдатами, проверни он задуманное). Среди кухонного оборудования нашего лагеря была когда-то громадная печь, способная на такой подвиг, однако весь газ вышел еще в прошлом месяце, а запасные баллоны не подвезли. Гонзо помнил об этом, когда собирался готовить печенье. Таков его посыл: мы – по-прежнему армия и будем действовать как одно целое. То, что не дается легко, необязательно трудно, и даже трудную задачу можно выполнить быстро; неосуществимое вполне осуществимо. Мы выживем.
Итак, Гонзо поворачивается к толпе (запах сладкой овсяной крупы просочился в палатки, хижины, заколоченные дыры и сторожевые башни, а слух о чистых ногах проник еще дальше, поэтому на горстку коммандос, стоящих по колено в краденой овсянке и сахаре, теперь с любопытством смотрит целая толпа) и замечает в ней двух нужных ему солдат. Однако он нарочно смотрит туда, где их нет (Ма Любич играет с нами в прятки: «Ох, Бозе мой, совсем старая стала, ничего не вижу»), и непринужденно спрашивает, не видел ли кто сержанта Дуггана и сержанта Криспа. Все молчат.
– Ну дела, – говорит Гонзо, большой глупый бык, закусывая губу и почесывая голову. – Помощь бы мне не повредила. – И продолжает месить тесто.
Все тут же успокаиваются. Никаких изощренных пыток с использованием овсянки не будет. Этот человек ищет не козлов отпущения, а сподвижников.
Сержант Крисп и сержант Дугган, инженеры, молчат – отчасти потому, что еще смутно понимают, кто они такие; оба за три дня не вымолвили ни слова, с тех пор как от первого ответного удара вместе с Зеленым Сектором исчезла вся их часть. Но теперь из-за них встало дело, и люди начинают их тормошить.
Тебя же зовут, брат! Помоги человеку.
Ой, и правда, чего это я?
Один-ноль в пользу Гонзо: толпа почувствовала интерес к его проекту. Сержантов выталкивают вперед, и они, ошалело моргая, глядят на Гонзо, который прислонился к краю огромной миски. Макартур никогда не обращался к своим людям из миски с тестом, и де Голль, разумеется, тоже. Но Гонзо Любич обращается, да еще с таким видом, будто его подбадривает целый строй командиров.
– Джентльмены, – тихо говорит он, – каникулы закончились. Мне нужна печь, и нужна в ближайшие двадцать минут, иначе мы останемся без прекрасного овсяного печенья, а этому не бывать.
Его слова и голос каким-то образом убеждают сержантов, что он говорит правду. Так или иначе, дело будет сделано. Под слоем гари и ужаса эти двое – солдаты, более того, умелые, сноровистые люди. Хрипло, но с благодарностью в голосе, граничащей с обожанием, они выкрикивают: «Есть, сэр!» и уходят.
Получив задание, они становятся новой Гонзовой аристократией, и потому многие начинают предлагать им помощь. Другие толпятся вокруг Гонзо, давая полезные советы, делясь хитростями и всячески способствуя делу. Гонзо теперь отдает приказы более общего характера, потому что, разумеется, нам нужно будет где-то съесть печенье и где-то от него освободиться, когда природа возьмет свое, – палатку-столовую разнесло в клочья, а в уборных стоит характерный запах запущенности, и все это нужно поскорее исправить. Джордж Копсен сидит под навесом, возле разбитой палатки. Пристрелив Райли Тенча, он больше не проявлял ни малейшей склонности к командованию. Быть может, он не хочет, чтобы кто-то официально занял его пост и часть передислоцировали. Вероятно, его дружеская, беспросветная кататония – своеобразный щит между нами и высшим руководством. Или он просто раздавлен. Я все думаю, что генерал подойдет взглянуть на печенье, но нет, он даже перестал говорить «солдат» и «так держать» проходящим мимо. Солнце Аддэ-Катира жарит его сквозь навес, и с генеральского лба слезает кожа.
Крисп, Дугган и их помощники приносят печь без газа и после обсуждений, споров и нытья (в ходе которых к ним присоединяются два механика, техник артиллерийской службы и начальник снабжения) наконец что-то решают. Они докладываются Гонзо, тот внимательно слушает и объявляет, что план вполне достойный и отрадно безрассудный, приступайте. Затем он поворачивается к остальной толпе и оглушительно приказывает строиться в шеренги и раскладывать по противням, формам для выпечки и всему, что попадется, несколько кубометров теста. Тон у него такой, будто солдаты с нетерпением ждали его приказа, и они с некоторым удивлением отмечают, что это правда. Скоро военная дисциплина восстанавливается, и к тому времени, когда инженеры сооружают новую печь из старой и нескольких огнеметов, на земле высится гора железных посудин, полных теста. Печь зажигают, и она не взрывается.
У нас в самом деле будет печенье.
В среду мы закрываем зияющую трещину в международных отношениях (по крайней мере, на местном уровне) – получается неплохо. Батист Вазиль (из Объединенных Оперативных Сил, то есть номинально враг) приходит в наш лагерь с поднятыми руками, а следом идут его люди. Он объявляет, что больше не намерен с нами воевать, поскольку наша война превратилась из абсурда в откровенный идиотизм. Вазиль не против абсурда, но идиотизма не потерпит, хоть тресни. На связь с начальством он не выходил и твердо убежден, что мы тоже. Как знать, вдруг мы – единственные уцелевшие на этой планете, и он отказывается (в очень французской манере) быть сраным идиотом и уничтожать целый биологический вид по приказу, не имеющему никакого отношения к сегодняшнему дню. Это что, сигарета?! За сигарету Батист Вазиль навеки продаст нашей армии свою бессмертную душу. А две сотни его солдат сделают даже больше. За табак они отправятся в ад и зальют огонь собственной кровью. Разумеется, они же французы. И ливанцы. И два-три африканца. Но никаких бельгийцев! Ха!.. Nom de dieu! Овсяное печенье? Кровь Христова… Гонзо – гений, почти француз! Где Вазилю поставить свое имя? А вино у нас найдется? Что ж, не все сразу. У Вазиля есть бренди. Немного, тридцать канистр, но лучше чем ничего… Знаете эту суку? Австрийку? Она спятила. Напрочь. Психическая. А может, всегда такой была. Устроила очередную войнушку, несет возмездие. Вроде греческой Немезиды. Вазиль знавал одну гречанку, из Фессалоников. Тонкая штучка. Акробатка, hein? Вот денечки-то были! Прошлым летом… Как летит время! Зажигалка есть у кого-нибудь? Кемнер. Сука та еще. Не гречанка, конечно, а эта австрийка. Вообще-то Вазилю нравятся австрийки. Его брат женился на одной. Хорошая девушка. Правда, никак не мог затащить ее в койку, шибко правильная. Она (да австрийка, конечно, Кемнер, исчадие ада, salope… Черт, и придет же в голову! Кто бы на такое согласился? Кумар-то да, но кроме него?) командовала Аддэ-Катирской Оборонной Иницативой, так? Жулье! Страны-ворюги, все как на подбор, а во главе, как пить дать, бельгийцы! Связались с наркобаронами, мафией, триадами, даже с Эрвином Кумаром. Точно вам говорю! Эрвин Кумар – ловкач и сексуальный извращенец, и не в хорошем смысле, как мы, французы. Вдобавок промышляет контрабандой наркотиков в международных масштабах, а помогают ему эти ЦРУ из А-merde-ки. Конечно, это же ЦРУ, Центральное Растаманское Управление, ха-ха! Или я перепутал с русскими? Кокаиновое не-помню-что, как там расшифровывается КГБ? Господи помилуй…
Кто-то наконец прикуривает Вазилю сигарету. Он подносит ее к губам, словно хочет проглотить, и затем поднимает в небо, точно голову поверженного врага, чем вызывает одобрительный рев своих ребят. Французы с нами, и мы очень рады их приходу, потому что они другие. Если что нас и убивало, так это скука.
Жизнь потихоньку идет своим чередом, когда в четверг, часов в пять вечера, наступает конец света. Мы-то думали (если вообще думали), что это уже произошло. Но мы ошиблись.
Солдата зовут Фойль или Дойль, и мужества ему не занимать. Ребра у него все перемотаны бинтами после какой-то страшной травмы (похоже, его размазало по стенам), но он таскает тяжести и работает наравне с другими. Мы строим водохранилище, хотя оно больше смахивает на бобровую плотину. С холмов мимо задней части нашего лагеря бежит небольшая речка, и мы решили замедлить ее там, где она огибает груду валунов. Получится озерцо, постоянно наполняемое с одной стороны и опустошаемое с другой. Гонзо объявил, что мы не должны зависеть от ресурсов, которыми не можем управлять. Он подумывает полностью сдвинуть базу, но нас тут несколько тысяч, а некоторое оборудование без воздушного транспорта не перевезешь. Чего нет, того нет. Фойль (или Дойль) дома работал механиком и думает, что может приспособить под это дело пару грузовиков и танк-мост. Мне он об этом рассказывает, потому что я – Друг Гонзо. У Гонзо, конечно, много друзей: Джим, Салли, Сэмюэль П. Мы с Ли тоже с ними дружим. Но Друг здесь только один. Человек, которому Гонзо верит как себе. Который наперед знает его действия и всегда поддерживает. Без которого он рано или поздно споткнулся бы о какой-нибудь человеческий порок или непредвиденное обстоятельство. Его второе, здравомыслящее «я».
Итак, Дойль, он же Фойль, которого на самом деле (как я теперь вспоминаю, представляя себе его жетоны) звали Такер, стоит, прижав к груди длинную жердь и одним концом уперев ее в подбородок. Он приматывает ее ко второй длинной жерди – они образуют гигантскую «Л», из которой вместе с остальными палками, соединенными таким же манером, получится волнорез или водяной затвор. Вода будет течь сквозь жерди, они обрастут илом, грязью и постепенно станут преградой на пути реки. Такер Фойль (теперь я твердо убежден, что его звали именно так) улыбается, скрепляет палки и непрестанно болтает. А потом происходит нечто очень странное и скверное.
Пестрая полоса мрака и огней проносится по полю, где мы работаем, и на короткий миг мы вновь попадаем на войну.
Моргнули: солнечный день, люди за работой, спокойные и деловитые.
Моргнули: темень и крики; запах оружия и кровавой бойни; что-то со свистом пролетает мимо, огромная оса. Оса-оборотень. Она приземляется на Такера Фойля.
Моргнули: солнечный день, люди в растерянности трут глаза кулаками. Им неожиданно привиделась война. Может, это не по-мужски, но ничего страшного. Медленно, робко осознаем – видение посетило всех. Облегченно смеемся и поворачиваемся друг к другу. Раз нам смешно, значит, все в норме. Вот это да! Мы завоевываем мир. Никаких теней. Здесь только мы.
Такер Фойль медленно оседает на жердь. У него пуля в плече. Ранение несерьезное, но от удара он напарывается на деревянный кол, который упирался ему в подбородок. Такер еще жив. Он будет жить несколько минут, но потом, без сомнения, умрет, и мы ничего не можем поделать.
Опять темнота и огоньки. Она возникает с той же стороны; на сей раз я вижу, как она несется по лагерю, и с ней к нам летит грохот стрельбы. Это полоска мрака шириной метра четыре, длиной метров двадцать или тридцать. Вокруг меня идет обычная жизнь, а внутри этой тени – ад. Люди уворачиваются, припадают к земле или умирают на месте. Когда все проходит, они встают, выходят из укрытий и боятся.
Нас охватывает тень, и мир меняется. Сперва я это чую: пахнет безымянным городком, где меня подорвали. Пахнет испаряющейся кровью и людьми, не сдержавшими мочу, стоит крепкая вонь оружия и дизельного топлива. Запах войны. Я лежу на земле, что хорошо, поскольку мимо летают осы. Я чувствую их следы в воздухе: они возникают у одного края тени и исчезают за другим. Изнутри почти ничего не видно. Туман, дым, крики и вопли – слишком много всего для такого крохотного пространства. Это кусок какого-то другого места, наложенный на наш лагерь, вот только лагерь не исчез, нас никуда не перенесли. Мир вокруг просто поменялся.
Из тумана вываливается смертельно раненный солдат. Форма мне не знакома – она похожа на рагу из американской времен второй мировой войны, британской и турецкой времен первой, с легкой примесью вьетнамской. Зеленые штаны на подтяжках, но подтяжки слетели с плеч. На солдате не футболка, а какое-то нижнее белье. Каска неподходящей для этой войны формы и сделана из стали. Наверное, так одеваются какие-нибудь наемники, но кто? Точно не Батист Вазиль – французы экипированы куда лучше. Как бы там ни было, этого солдата я спросить не могу – ему прострелили рот. Он вновь исчезает в тумане.
А потом война кончается, упархивает из лагеря. Когда она пролетает по нашему озерцу, вода наполняется трупами и превращается в густое красное желе. Тень уходит. Желе остается, темное и мерзкое. Оно лениво растворяется в свежей воде и разваливается на куски – но слишком медленно, и озеро чуть-чуть выходит из берегов, прежде чем кровавую жижу уносит вниз по течению. Неопознанный кусок чьего-то тела проплывает мимо, задевая мою ногу. Абсурд, но в Такера Фойля больше не попали. Он все еще жив, все еще умирает. Это выводит меня из себя. Тут сзади раздается тихий стон благоговейного ужаса – стонет не один человек, а толпа, и голосов становится все больше. Я оборачиваюсь.
Небо почернело от края до края, солнца не видно. Нас вот-вот захлестнет огромная волна, черная стена кошмара. Внутри стоит дикий грохот. Это не война, а карикатура, идея войны. Вал все не падает; я поднимаю голову и смотрю на его верхушку. Потом вновь опускаю глаза – мрак по-прежнему не добрался до лагеря. Он громаден. И он рушится. Нас обволакивает тень, и мы тонем в войне.
Свист, треск. Еще и еще. Звуки рикошетом бьются в моей голове, и слышно какой-то грохот, будто мимо проезжает грузовик. Мы все падаем. Земля дрожит. В сотне метров от нас, рядом с импровизированной печкой умирает человек (наш шеф-повар по пицце, Джимми Балене; теперь никто не станет есть его стряпню, потому что неясно, где заканчиваются помидоры и начинаются мозги). Во все стороны летят комья грязи. Нас атакуют, люди гибнут, но врага нет, только мрак, смятение и крики умирающих. Будто погода такая. Прогноз на четверг: легкая облачность, до трех часов дня ожидается небольшой дождь, затем ливень из свинца и гаубичных гранат, туман войны, позже немного прояснится, когда высокое давление с Зеленого Сектора принесет иприт и мортиры. В отдельных регионах возможен рукопашный бой. В пятницу ясно, зажигательные снаряды. Нет, невыносимо, мы не можем с этим бороться, мы можем только бежать.
Выходит, у меня теперь есть долг. Эти солдаты не побегут. Их отучили отступать. Да они и не знают, куда податься. Они встретят смерть лицом к лицу и погибнут, если только кто-нибудь не прикажет им жить. Хозяин тут фактически Гонзо, и это здорово. Он – к всеобщей радости – мастерит печи и роет уборные. Но дать приказ к отступлению Гонзо не может. Только один человек имеет на это право. Придя к такому выводу, я начинаю продвигаться в сторону потрепанной палатки, где сидит Джордж Копсен, охваченный жаждой крови и кататонией, ждущий, когда кто-нибудь попытается облегчить его бремя, или начальники велят ему эвакуировать Аддэ-Катир, или просто Господь спустится с небес и скажет, что все хорошо. При нормальных обстоятельствах дойти от речки до его навеса – дело пары минут. Под огнем – даже под идиотским огнем не пойми откуда – это очень долгий путь. Идет свинцовый дождь, горизонтальный и обезличенный, осадки сорок пятого калибра. Всюду орущие солдаты с невероятными ранами – они будто не могут испустить дух.
Лейтенант Карсвилль взобрался на груду запчастей и грозит кому-то кулаком. По неясной причине он до сих пор жив. Тут до меня доходит: все это понятно и близко Карсвиллю. В таком мире он и живет. Для спятившей части его сознания это как солнечный свет. Раненые квазиравномерно распределены по полю боя, так что их крики слышны отовсюду. Но врагов нет, только эта безумная, свирепая атака. Что-то с воем пролетает мимо моей головы, и я невольно отмахиваюсь, а через секунду понимаю, что это был рикошет. Падаю на живот и ползу, как нас учили (не ройте коленями землю, двигайтесь на локтях и носках) к ближайшему укрытию, хотя о каком укрытии может идти речь, если стреляют со всех сторон. У меня неплохо получается. В таком темпе я буду на месте через час. Новый план. (Кричат люди. Чей-то вопль достигает ровно той высоты, от которой сворачиваются кишки и волосы встают дыбом. Кто-то вроде бы орет: «Враг!» – но точно не разберешь. Я даже не уверен, что это человек.)
Пока я ползу, происходящее разваливается на маленькие эпизоды: вспышки ясности, выживания и смерти. Я встаю и бегу на полусогнутых, озираясь в поисках друзей или хотя бы знакомых врагов, кого-нибудь кроме Могучего Карсвилля, который проносится мимо меня с кухонным ножом, примотанным к стволу винтовки. Он будто и не понимает, что нож отвалится при первом же ударе, не причинив врагу особого вреда, а клейкая лента помешает винтовке выстрелить, и та взорвется прямо ему в лицо, красивое и тупое. Конечно, он не понимает. С героями боевиков такого не случается. Карсвилль исчезает в тумане, и почти сразу оттуда раздается взрыв, но, увы, его не задело. Лейтенант бежит дальше, подбадривая себя чепухой о медалях, славе и – в кои-то веки! – настоящей войне.
В жизни не видел ничего менее настоящего. Случайно наступаю на какого-то мертвеца, похожего на муляж: труп № 8, ранение в живот, глаза открыты, вид умиротворенный. Также в наличии: труп № 9, глаза закрыты, поза крестоносца; труп № 10, с повязкой на голове. У первого мертвеца в руке ключи от джипа. Я без труда их выхватываю – он умер только что, возможно, когда я на него наткнулся, и не успел закоченеть. Джип превратит меня в мишень, но и даст возможность передвигаться быстрее. Где же он? Солдат держал ключи в руке, значит, где-то поблизости. Я озираюсь по сторонам. Ага, вижу! Джип стоял возле палатки, когда ее подорвали, и она фактически закрыла собой верх машины. (Наполеон любил спрашивать солдат, везет ли им. Да, mon Emperor, я везунчик, и позвольте мне им оставаться.) Сажусь в джип и до упора выжимаю педаль газа. Машина урчит, и кажется, вот-вот заглохнет, но потом выстреливает вперед, и мы уезжаем. Я еле подавляю желание погладить ее по железному боку, точно верного коня. Вж-жих. Еду сквозь огонь и по трупам (надеюсь, по трупам). Дважды мне приходится увиливать от потоков пуль, летящих неизвестно откуда. Наконец я добираюсь до места.
Джордж Копсен сидит там же, где всегда. У него на лице та же пластиковая улыбка, а в руках служебный пистолет. В нем почти ничего не изменилось, кроме того, что он был жив, а теперь умер. Покончил с собой – аккуратно, разумно и как-то робко, словно бы извиняясь за причиненное беспокойство. Откровенно говоря, никакого беспокойства он не причинил. Генерал еще теплый – как кофе, сваренный час назад, а не как человек, которого можно спасти. От него пахнет перцем. Я перевожу взгляд с него на поле. Карсвилль собрал вокруг себя небольшой отряд солдат, от ужаса готовых поверить в разумность его действий. Они набрасываются на тени, и одному отстреливают две трети лица, а остальные яростно ревут и кидаются на стрелка. Вражеские снайперы не трогают Карсвилля – он ведь существенно облегчает им задачу. Неизвестно, правда, есть ли вообще снайперы: пули летают будто сами по себе, парят в воздухе, как пыльца.
Я смотрю на недавно опустевшую оболочку Джорджа Копсена. Я знаю, что бы он сказал. Даже закрываю глаза и прислушиваюсь. Считаю до трех. Генерал очень мрачен. Он встает и берется за спинку стула. Пора валить, говорит он. Мы не понимаем, что происходит, и не можем обороняться. Сильно нам уже досталось? Потери около сорока процентов, сэр. И становится только хуже. Генерал рычит. Нам повезет, если уцелеет хотя бы двадцать процентов войска. Вот что, найди своего друга. Передай мой приказ. Бегите. Прячьтесь среди местного населения или пересеките границу, неважно. Спасайте свои шкуры. Не умирайте, это приказ. Чтобы больше ни одной смерти, понял?
– Да, сэр! – громко, в духе Карсвилля, отвечаю я. – Понял, сэр! Есть, сэр!
Отдав приказ, генерал пошатывается и упирается взглядом в меня: ему прострелили голову. Он больше ничего не говорит, падает на стул и погибает смертью героя. Я беру его пистолет, сажусь обратно в джип и мчусь, как сумасшедший.
Чему нас никогда не учили, о чем никто и никогда не задумывался всерьез, так это о поражении. Мы не допускали мысли, что нас можно победить. На этот случай есть особые учения, которые мы ни разу не повторяли, и эти учения – дерьмо собачье. Для таких действий требуется развитая инфраструктура, бдительные собранные солдаты и дельное руководство. Тот, кто придумал эти учения, готовился побеждать. Плевать на учения. Всем, кого встречаю, я говорю, что генерал Копсен приказал сваливать. Плана отступления нет, всем планам конец. Просто бегите, да поживее. Большинство солдат только безучастно смотрят на меня. Они надеялись на артиллерийское прикрытие и самолеты. Все это теперь есть у врага, хотя я до сих пор не понял, кто он. Останавливаю джип возле палатки центра связи и записываю на пленку объявление: «Общая эвакуация». Больше я ничем помочь не могу. Приказываю им бежать поодиночке или разбиться на группы, искать укрытие и доложить по радиосвязи, если они найдут безопасное место. Приказываю им жить. Включаю объявление на повтор, и динамики разносят его по всей базе. Я еду на поиски Гонзо и Ли.
Бледный бутафорский дым вьется вокруг палаток, приглушая крики и портя видимость. Проезжаю мимо двух пустых ангаров, думая, что должен их узнать, но не узнаю – я вдруг оказался на совершенно другой войне, передо мной новый пейзаж разрушений. Здесь падают бомбы или, может, гранаты. Снаряды влетают на дорогу, точно крылатые ракеты из старых военных фильмов, ударяются о землю и через долю секунды взрываются. У этой войны есть чувство драматизма. Фальшивка. (Шрапнель пробивает дыру в боку моего джипа.) Я пригибаюсь как можно ниже и обнаруживаю на полу джипа компас. Он не входит в стандартный комплект, так что благослови Бог того погибшего солдата и его бабушку, приславшую внуку старый компас мужа, с какой бы войны он ни был. Спасибо, Гуди Халабалу, и простите, что я наступил на вашего мальчика, мне очень жаль, что его застрелили, а меня нет. Я объезжаю огромный кратер, набираю скорость и, пробив баррикаду, влетаю в восточный сектор лагеря. Мортиры больше не палят, их будто выключили.
Еду дальше. В покое чувствуется что-то неладное. Я начинаю хихикать, смех громко бьет по ушам. Может, я оглох от мортир и теперь слышу только собственный голос? Выжимаю газ, прислушиваюсь к реву двигателя. Очень громкий. И тут наконец-то появляются враги. Я хотел убедиться, что мы оказались на необычной войне, – и вот, пожалуйста, убедился. Наши враги – не люди. Тени. Воплощения Потустороннего мира.
Они выходят из дыма, сливаются друг с другом, тают и исчезают. Я вижу глаза, слышу дыхание, грубую речь на вражеском языке (язык звучит незнакомо, может его вовсе не существует, просто такие звуки должен издавать неприятель) и клацанье затворов, а потом шквал пуль разрывает джип на части, и я прячусь за ним, цепляясь за совершенно никчемный пистолет и ожидая, что меня наконец-то (и окончательно) пристрелят.
Не пристреливают. Палят в джип, снова и снова. Ронни Чжан потряс бы головой и заявил, что тачку «безнадежно отпетушили в задний проход, и не чирикай, что петушат только в зад. Старый злой вояка знает и другие гнусные способы – лучше верь и моли Бога, чтобы я не начал показывать». Враги приближаются.
Они осторожны. Они не спешат и скоро меня найдут. Они двигаются к цели, будто играя в классики, – каждый на секунду замирает в укрытии, затем мчится вперед. Это слышно по звуку их шагов: топ-топ и топ-топ-шрр. Возможно, меня не убьют, если я буду безоружен, но пистолет я все равно не бросаю, потому что безоружного убить куда проще. Джип скрипит, когда один из солдат залезает внутрь; слышится шорох ножа. Так вот как все случится. Я вижу тень на фоне неба, и тень опускает голову. Я беззащитен. Они пришли за мной.
Джип Хепсоба открывает пулеметный огонь. Как сюда попали мои друзья, как меня нашли – загадка. Конечно, они могли просто уезжать из лагеря по главной дороге, но что привело их сюда именно сейчас, навсегда останется для меня тайной. Он стоит на пулеметной площадке фургона, в котором мы с Ли ездили на свидание. Рядом в маленьком танке едут Батист Вазиль и тощий парень из санитарной службы. Они спорят о преимуществах и недостатках французских танков, не забывая при этом решетить воздух дружественным пулеметным огнем и расчищать дорогу. Несколько лет назад их действия сочли бы противоправными. Открывать огонь из оружия пятидесятого калибра по людям было запрещено Женевскими конвенциями. Иначе говоря, если вы хотите убить кого-то из такого оружия (например, из снайперской винтовки «Баррет», теперь состоящей на вооружении морской пехоты и коммандос), сперва подстрелите его машину, чтобы она взорвалась. Это достойный способ убить человека, а просто снести ему голову – уже военное преступление. Когда я учился в Джарндисе, этот очаровательный пример старомодного рыцарства решили исключить из военных законов, против чего я выступал на демонстрациях и о чем меня подробно расспрашивал Джордж Лурдес Копсен (ныне покойный), когда я сидел на электрическом стуле. Теперь я с упоением чувствую, как воздух пульсирует от негуманных пуль, потому что без них я бы уже умер.
Тени оседают на землю и ныряют в укрытия. Фургоном Джима Хепсобы управляет Энни Бык, Гонзо ведет второй. Ли сидит рядом, крепко вцепившись в дробовик. Она подстреливает пару-тройку вражеских солдат и яростно рычит. В какой-то миг я могу поклясться, что вижу за ее спиной ангельские крылья. Моя любимая. Моя свирепая, губительная красотка. Один из нас должен быть опасен. Я так горд, что это она.
Игон Шлендер втаскивает меня в фургон. Только тут я сознаю, что меня ранили, – на миг в груди просыпается странная надежда, но нет, это опять не пуля. Из бедра торчит тонкий клинок, и, судя по гадкому, явственному скрежету, прошибающему всю ногу и скрипящему на зубах, засел он в кости. Мерзкий кинжал – штучка из арсенала солдат вроде Гонзо. Он сделан из керамического материала, который не фиксируется металлодетекторами. Солдат среднего телосложения может прикрепить штук пять таких кинжалов к ноге и при необходимости метнуть в неприятеля. Они летят прямо, и даже кевларовый бронежилет им не помеха – острие проникает между отдельными волокнами, а не пытается пробить их все разом, как пуля. Отдельные беспринципные личности, промышляющие мокрым делом на гражданке – не на войне, даже смазывают долы ядом, но к клинку, гордо торчащему из моей ноги, это не относится, раз я еще жив.
Игон забрасывает меня в фургон и орет Джиму, чтобы ехал туда, где можно лечить раненых. Выясняется, что ранены почти все: Джим щеголяет глубоким порезом на боку, у Энни на руке шина, да и у Игона на лице пара небрежных швов. Неудивительно: такое ощущение, будто в нас стреляет сам воздух. Я в страхе оглядываю Ли – нет, Господи! – но она цела, только немного поцарапана, взбешена и напугана. Ли осматривает мое бедро, вкалывает местное обезболивающее и выдергивает клинок – перед глазами ярко вспыхивает. Особой боли я не чувствую, но ясно ощущаю, как из кости вытаскивают нечто чужеродное, и не все мои нервы спят. Ли задевает один, и я выдавливаю что-то храброе, вроде «ой» или «мама». Она заклеивает мою рану суперклеем (так для чего он нужен) и обматывает ногу чьей-то рубашкой. Я влюбляюсь в нее еще сильнее.
Гонзо увозит нас из лагеря, и чем дальше мы уезжаем, тем спокойнее вокруг. Стоит туман и прохлада, под нами шуршат колеса, и дорога безмятежна. Мы останавливаемся, чтобы сменить водителей, Ли падает мне на плечо и засыпает, как ребенок. Я передаю Энни Быку трофейный компас, и она смотрит на меня, как на фокусника. «Неплохо, неплохо», – улыбаясь, говорит она и ерошит мои волосы. Едем дальше. Рано или поздно кому-то придется спросить: «Черт возьми, что это было?» Но еще не пора; по взаимному согласию мы решили пока не трогать эту тему. Гонзо остается за рулем, слишком уж взбудоражен.
Вскоре мы опять тормозим, потому что Энни приметила что-то на обочине и обратила на это наше внимание. Останавливаемся, бдительный Джим Хепсоба на всякий случай готовится открыть огонь, но никого не видно. Издалека мы все видели семью, гуськом идущую по обочине. Но теперь здесь только чахлые деревца, вспоротая бомбами земля и туман. Мы их слышали, даже уловили с ветром запах пота и повязок, но теперь их нет, а может, никогда не было.
Потом Джим Хепсоба замечает отряд наших ребят, безутешно топающих на запад. Но они исчезают, не успеваем мы остановиться: похоже на игру света.
В следующий раз солдаты появляются, когда мы останавливаемся помочь одинокой женщине с ребенком, которая оказывается худеньким мальчиком с узлом тряпок, нелепо покачивающим бедрами. Он уносится в лес, на бегу выкрикивая оскорбления, и по нам открывают огонь. Как грубо! Мы стреляем в ответ, пока огонь не прекращается, и едем дальше.
Вскоре нас обгоняет джип. За рулем, не сводя ледяного взгляда с дороги и дрожа от холода, сидит стройная измученная женщина. Энни смотрит на Джима, Джим всплескивает руками, и Энни (а следом и Гонзо) набирает скорость. На изящных бровях Салли Калпеппер запеклась кровь, и она явно забыла прихватить с собой пальто. Она не отвечает на оклики Джима и долгое время думает, что мы такие же призраки с обочины, но потом Джим перелезает к ней с пулеметной площадки, и она чуть не убивает его, молниеносно отмахнувшись ножом. Однако Джим поступает разумно: выставляет перед собой руку. Тогда Салли отшатывается, подскакивает на месте и возвращается к нам, а Джим крепко ее обнимает, забыв о глубоком порезе, будто это комариный укус. Может, так и есть. Может, у Джима под мундиром кольчуга (но кровь-то из него хлещет). Может, раскаленные железки и бетонные блоки Ронни Чжана сделали Джима Хепсобу устойчивым к нетяжелым ранам. Или он просто влюблен – разве я не поступил бы так же ради Ли? Салли сбавляет скорость до приемлемой, я перебираюсь к пулемету, и мы едем дальше по темной тихой дороге. Я некоторое время геройствую, потом наступает очередь кого-то другого, и я возвращаюсь в фургон, где Ли использует меня вместо подушки.
Мы мчимся сквозь наступающую темноту. Ли молча просыпается. Дыхание у нее изменилось, но глаза закрыты, и она не убирает голову с моего плеча – хоть одна радость. Позже она спрашивает, куда мы едем. Гонзо косится на меня и произносит: «Копсен отдал приказ об отступлении». Я смотрю ему в глаза, говорю: «Ага, отдал», – и он понимает, что я лгу. Неясно, благодарит он меня или проклинает за спасение от героической (и бессмысленной) смерти. Ложь была необходима, но он бы лгать не стал. На вопрос Ли отвечает Джим Хепсоба.
Мы едем на Враново поле – все воюющие на Выборной Арене силы прозвали так небольшой клочок зеленого поля с потрескавшейся взлетно-посадочной полосой, доставшейся Аддэ-Катиру от щедрот ООН. Местное название очень длинное, певучее и как-то связано с легендой о чудовищах, магии и (видимо, добавленном чуть позже) Будде. В нем огромное количество согласных, а интонация столь замысловатая, что из всех нас – включая людей Вазиля – ее может повторить лишь Джим Хепсоба. У него редкий слух.
– Лет двадцать назад, – говорит Джим, выдержав ностальгическую паузу, – жил на Врановом поле один летчик. В те времена поле называли либо катирским словом, либо Браво-стрип, и сюда еще частенько наведывались туристы. Летчика звали Боб Касл, он отлично играл в шахматы, поэтому его окрестили Грачом.
Джим вопросительно оглядывается на Ли – может, она уже слышала эту историю? Ли просит продолжать.
– В общем, однажды Каслу – Грачу – пришла в голову отличная мысль: он нарисовал на хвосте своего самолета большую черную птицу, сменил позывные и начал делать чартерные рейсы. В сезон доставлял куда надо пеших туристов, а остальное время промышлял авиаперевозками каких-то полулегальных лекарств. Эти серые грузы ему время от времени подкидывал местный торговец по имени Гарри Манджил, катирец англо-китайского происхождения, инвалид-колясочник. Полиомиелит у него был или еще что. Старый чудак мог за полторы секунды рассмешить вас до коликов. У него была восхитительная жена по имени Иветт, молоденькая совсем, лет двадцати. Каждую пятницу они с Грачом и какой-нибудь его подружкой играли в маджонг и пили дешевую бурду из Гарриных запасов.
Джим снова оборачивается – все ли его слушают? – и хмурит лоб.
– Грач никогда не заигрывал с Иветт, а Иветт никогда не заигрывала с Грачом, ясно? Что за народ пошел, у всех одни любовные треугольники на уме! Неужели нельзя трем людям оказаться в одной комнате, чтобы кто-нибудь при этом не трахнул чужую жену? То были честные, достойные люди, а история вовсе не о паскудной измене. Усекли?
– Никаких треугольников, – кивает Ли.
– Однажды вечером Иветт прибегает к Грачу и говорит, что Гарри пропал, бесследно исчез. Может, его забрали бандиты или какие-то люди, с которыми он вел нехорошие дела. Она вроде бы знает, куда он собирался, и не слетает ли Гарри вместе с ней, посмотреть на то место сверху. Вдруг они увидят его машину или его самого. Или еще что. Пожалуйста! Но Грач… отказывается. Наотрез. Он велит ей идти домой. Гарри вернется. Мы не полетим к криминальным сволочам, у которых сволочные дела с Гарри, не то они занервничают и пристрелят сначала его, а потом нас. Иветт возвращается домой. А Грач садится в самолет и летит туда сам, потому что Иветт права.
Он берет с собой большую старую винтовку для самозащиты, пару гранат, тоже для самозащиты, и летит в сторону гор, где местные криминальные сволочи обделывают грязные делишки. Он пролетает над лагерем, видит расстрелянный джип Гарри и швыряет гранату в одну из палаток, потому что эти гады убили его друга. Он малый горячий и поступает так, как считает нужным, хотя и в курсе, чем ему это грозит. Главарь той банды – подлый верзила по имени Нанд. Он выходит из палатки и подстреливает Грача сквозь пол самолета. То ли ему повезло, то ли не повезло, то ли он выпустил столько пуль, что одна из них волей-неволей должна была угодить в цель. Грач чувствует – дело дрянь, и напоследок пролетает над лагерем. Нанд орет, как резаный, стреляет и портит крылья самолету. Кабине тоже хорошо достается. Грач ловит еще несколько пуль, но летит прямо на подлую сволочь, сгубившую его друга. Подлетает чуть не вплотную и, глядя Нанду в глаза, выдергивает чеку из второй гранаты. Самолет падает на лагерь в огненном вихре. Так Грач убивает подлеца.
Штука в том, что Гарри не умер. Головорезы высадили его из машины, обобрали и хотели застрелить, но он был ловок, умен и скрылся в джунглях. Может, они бы за ним погнались, но тут подоспел Грач, и у них появились дела поважнее.
В общем, Гарри стер себе ноги в кровь, но выжил. Он вернулся к Иветт, как и обещал Грач, а разбогатев, купил участок земли и назвал его Врановым полем, потому что грачи – единственные достойные представители врановых. Эдакое надгробие для лучшего друга. Потом Гарри с Иветт собрали вещи и уехали, и больше их никто не видел.
Джим Хепсоба грустно улыбается, Ли шмыгает носом.
– Но… катирские фермеры, торговцы и пираты с озера Аддэ, все они тоже любили Грача. Говорят, с наступлением сумерек птицы Вранова поля облетают свою землю, собираясь в косяк в форме маленького самолета, – это дух Боба Касла. Грач приглядывает за полем и любуется закатом. Горе тому, кто посмеет нарушить здесь порядок. Может, у Грача не осталось гранат, но винтовка еще при нем, а стрелок он отменный. – Джим Хепсоба ухмыляется, как викинг, и в воздухе почти чувствуется запах авиационного топлива, дешевых сигар, и слышно, как орет Нанд, глядя на летящие с неба огненные обломки.
Ли спрашивает, правда ли это, имея в виду, есть ли в истории Джима хоть доля правды, отчего я сразу вспоминаю Евангелистку и следом Элизабет – она ведь писала статью о Врановом поле. Интересно, она еще здесь? Или улетела домой? Жива или погибла? До меня доходит, что Элизабет не знает о существовании Ли, а та не знает об Элизабет. Да и с чего бы им знать, мы с Элизабет всего лишь дружили и вместе занимались гун-фу.
Джим Хепсоба уже хочет ответить на вопрос Ли, но дорога перед нами взрывается, лобовое стекло трескается, и нас швыряет не вперед, а назад, когда Гонзо на полном ходу объезжает кратер, перепрыгивая через валуны на обочине и следя, чтобы нас не занесло на асфальте, дегтебетоне, глине или чем тут кроют дороги. Сказываются курсы вождения Ронни Чжана: все мы пытаемся обхитрить врага и мечемся туда-сюда, точно стайка мелких рыбешек, сбивающих с толку тунца. (Знаю, тунец на хищника не тянет, мы едим его в суси, но попробуйте-ка угодить в его меню – это самый коварный зверь на свете, очень быстрый и чертовски голодный.) У нас всего четыре машины, одна из них – танк, поэтому эффект несколько смазан, но и тунец нам попался вялый (или он просто впервые видит тактическое вождение). Он стреляет по нам, а должен стрелять туда, где мы будем, и, ясное дело, промахивается. Враг позади.
Двадцать минут спустя на дороге возникают три силуэта и баррикада из досок и валунов. Гонзо почти не сбавляет скорость. Он врубает передние фары, и я успеваю заметить двух ребят с РПГ (они не целятся в нас, он у них просто есть, так же как чай и гранаты) и одного в порванной спецодежде. Этот третий очень высокий и худой, на нем оранжевая тюремная роба и противогаз. Противогаз странный – такое ощущение, что у его обладателя нет головы. Он машет руками. «Стойте», – говорит оранжевый человек или «Помогите», а может «Тормозните, чтобы нам было удобнее вас убить и забрать тачки». В следующий миг их уже нет: Гонзо протаранил баррикаду, и в нас никто не стрелял. Выходит, они не из того подразделения, которое взорвало дорогу? Или из того, просто не хотят лезть на рожон? Понятия не имею. Спрашиваю Гонзо, но он занят укрощением фургона. Ему все осточертело, и он гонит на скорости шестьдесят миль в час – неплохо, по глиняной-то дороге, заплатанной овечьим дерьмом. Жуткий оранжевый человек остается позади, и Гонзо до самого Вранова поля не сбавляет скорость.
Флаг ООН все еще развевается над диспетчерской башней, поблекший и печальный. Двое в голубых касках берут нас на прицел. Стены башни в дырках от пуль, а на одной большое грязное пятно – видимо, там разорвалась граната, стену залатали, но не покрасили. В остальном им явно повезло, хотя с этого угла нельзя рассмотреть все поле. На взлетно-посадочной полосе (пойте осанну!) стоят два престарелых, но вполне исправных грузовых самолета. Оба без окон, и сидеть там наверняка неудобно, зато, если нам разрешат, мы сможем эвакуировать всех.
Один солдат в голубой каске осторожно подходит к нам. Храбрый паренек, ничего не скажешь, – наверное, командированный пуэрториканец. Надо обладать недюжинной наглостью, чтобы подойти к бронетанковой колонне (пусть и такой потасканной, как наша) и велеть чужакам вести себя хорошо, не то последствия будут самые печальные. Он идет к нам именно с этой целью и отлично знает – а также знает, что мы знаем, – какие это будут последствия: максимум он разозлится, а его командир сделает нам строгий выговор. Или, думаю я, к нам выйдет суровая блондинка с продолговатым лицом и начнет топать ногой – но Элизабет нигде не видно. Надеюсь, она уже дома.
– Кто вы такие? – спрашивает ооновец.
– Бродячий цирк, – ехидно цедит Гонзо. – Я – бородатая женщина, а это мои клоуны. – Он обводит рукой Джима Хепсобу, Салли и меня.
Ооновцу хоть бы что.
– Тогда позовите мне инспектора манежа, – говорит он.
– Я за него, – отвечает Гонзо.
– Разворачивайтесь, – советует ооновец. – В шести или семи часах езды отсюда есть военный лагерь. От них вам больше пользы будет.
– Нам надо эвакуироваться, – возражает Гонзо. – И вам тоже.
– Разворачивайтесь, – не сдается ооновец. Гонзо свирепеет на глазах и уже хочет поделиться с салагой своими переживаниями, когда ворота открываются, и второй солдат в голубой каске машет: проезжайте! Наш паренек с заметным омерзением уходит с дороги. Гонзо одаривает его ухмылочкой, и мы весело проскакиваем в ворота. Одинокий силуэт возвращается на позицию, и больше мы злого ооновца не видим. Впрочем, нам не до него, потому что очень скоро становится ясно, в какое глубокое дерьмо мы вляпались. Когда все наши вылезают из машин, из низких построек Вранова поля высыпают подчеркнуто не ооновские солдаты и берут нас на мушку. В отличие от ублюдков Джорджа Копсена, эти даже не утруждаются сообщить, что мы теперь заключенные, – все понятно и без слов. Нас тщательно обыскивают, разоружают и отводят к командиру. Вазиль недовольно морщится: merde.
Рут Кемнер.
Она обосновалась в небольшом зале отправления – это комната с высокими потолками и матированными стеклами в длинных узких окнах, которые пропускают свет, но не любопытные взгляды. У входа есть поломанная багажная лента, а с другой стороны – бар, однако главная достопримечательность расположена у дальней стены, под указателем с надписью «Embarquement» и тем же словом на разных языках. Солдаты в строевой стойке держат автоматы в положении «на грудь». Пол устлан красным, изъеденным молью ковром, а на возвышении из нескольких сдвинутых вместе кафедр восседает императрица – и с этой минуты у нас начинаются неприятности.
Рут Кемнер сидит на троне. Не сказать чтобы трон был очень помпезный. Нет, это пилотское кресло из штурмового вертолета, приваренное к железной раме и задрапированное шкурой леопарда (вполне допускаю, что натуральной, но все-таки вряд ли). Обстановка напоминает фильмы семидесятых, где свирепые воительницы – красотки в купальниках – ловят и норовят казнить горстку выброшенных на берег моряков, после чего блаженно млеют в объятиях бравых ребят, не верящих в сафическую муть и знающих, что любой хорошей девочке нужна твердая рука. Курам на смех.
Видимо, по этой причине Рут Кемнер развесила на шестах вокруг трона отрубленные головы. Это, знаете ли, внушает. Глаза у Кемнер самые обычные, как, впрочем, и у всех, а вот по лицу, сплетению небольших мышц, посредством которых она сознательно или невольно показывает свое настроение, видно, что Кемнер – опасная психическая больная. Она выпрямляется и медленно поводит головой: мы все видим, что кто-то потрудился над ней с ножичком. Хотели вскрыть горло, да промахнулись, и теперь вдоль нижней челюсти идет длинный разрез. Наверно, из него хлестала кровь и было больно, однако сейчас все аккуратно зашито. Еще хирург попытался вернуть Кемнер мочку уха, но выглядит оно безнадежно. Когда военачальница поворачивается к нам, ее лицо оказывается в том же положении, что и отрубленная голова № 2, и сходство между ними, прямо скажем, разительное. Если только у Рут Кемнер нет сестры, она, по-видимому, убила очень похожую на себя женщину и использовала ее в качестве декора. Словом, как и было сказано, Кемнер спятила. Из газетного киоска в противоположному углу зала ее прислужник вытаскивает брыкающегося, закутанного с ног до головы человека. Он лягается и орет, требуя справедливости и свободы, а когда с него срывают капюшон, все мы узнаем Бена Карсвилля. Если шрам – его рук дело, то это наглядный пример прожженного идиотизма. Еще это объясняет, почему Рут Кемнер жива и сулит самому красивому солдату на Выборной Арене очень нехорошую смерть.
Карсвилль стискивает зубы и оценивает ситуацию с троном и головами. Видно, ему она тоже напомнила старые фильмы, потому что он отпускает какую-то скабрезную шуточку. Бен Карсвилль, разумеется, смог бы охмурить сексуально неудовлетворенную предводительницу амазонок. Увы, Кемнер – отнюдь не грудастая проститутка с манией величия. Она была уважаемой и более чем кровожадной наемницей («неправительственным военным консультантом»). Но кем она стала теперь, после того как зазвонил, возвещая о начале новой эры нетривиальных войн, красный телефон Джорджа Копсена?
Рут Кемнер смотрит на Карсвилля с холодным любопытством. Какую бы пошлую шутку он себе ни позволил, действие она возымела не сразу. Кемнер не влепила лейтенанту обиженную и пикантную пощечину, не пробуравила его грозным взглядом. Она смотрит на него с научным интересом, как на новую диковинную тварь, которую ей принесли для вивисекции. Кивает головорезам. Те поднимают Карсвилля (слышится натужное «хрр-хрр-хрр»), и Кемнер выводит нас на улицу.
Если вы ведете пленного, держа его на прицеле, ни в коем случае не делайте одной вещи: не тычьте ему дулом в спину. Каждая секунда физического контакта с пленным – это секунда, когда ему известно о вашем местоположении, и он может напасть, прежде чем вы успеете спустить курок. Даже олимпийский чемпион на старте не успеет выстрелить в тот миг, когда хорошо обученный солдат оттолкнет дуло в сторону – при условии, что он знает, где оно находится. Огнестрельное оружие не предназначено для ближнего боя. Так что не давайте пленному шанса просчитать ваши действия, не позволяйте ему ощутить вашу напряженность или расслабленность и никогда, никогда не тычьте в него стволом – если вы хоть чуть-чуть сдвинете дуло в сторону, считайте, оно уже направлено в воздух, а пленный откусит вам нос, пристрелит впереди идущего вашей же пушкой или учинит еще что-нибудь, не соответствующее традиционным представлениям о хорошей дисциплине.
Солдаты Кемнер достойны похвалы. Они соблюдают, но постоянно меняют дистанцию, не дают нам переговариваться, не клюют на уловки вроде спотыкания или замедления шага, не реагируют на шутки о своих стрижках. Таким образом, они воображают, будто мы ничего о них не знаем (кроме того, что в любую минуту они могут нас пристрелить). Это ошибка. На самом деле, их поведение о многом говорит. Стражи идут за нами по кривой, чтобы мы неизбежно угодили в зону обстрела, вознамерься они нас убить, – этого можно ожидать. Но вокруг есть и другие люди, чьи взгляды устремлены наружу. У них длинные винтовки; они внимательно смотрят на холмы, деревья и все, что расположено вне сферы их непосредственного влияния. На диспетчерской башне засел снайпер. В общем, солдаты тут не для проформы. Эту настороженность ни с чем не спутаешь: у них лица людей, на которых недавно нападали и, вероятно, нападут еще. Они ждут удара не только извне, но и с территории Вранова поля, которую могут по праву считать безопасной. Они не убирают пальцев со спусковых крючков, не теряют бдительности и, я бы даже сказал, нервничают. Иными словами, по чьей-то милости у них тяжелый случай мандража. Эта информация кое-чего стоит, но вылетает из головы, едва нам открывается вид на наше место назначения, и в животе у меня все переворачивается, а волосы на шее встают дыбом, словно по моим губам ползет паук.
По Вранову полю ударили Сгинь-Бомбой. Оно не должно было стать мишенью – по крайней мере, не нашей точно. С другой стороны, намеченная мишень и то, что в итоге взорвут (в нашем случае то, что Сгинет), на войне не всегда совпадают. Переходящие праздники, так сказать. Рядом со взлетной полосой, скрытый громадой диспетчерской башни, начинается ровный спуск, точно землю одним махом выгреб огромный, изогнутый ковш экскаватора. Исчезла часть леса и какой-то дощатой постройки, а вместе с ней и половина грузового самолета. Самолет немного откатился назад (или его откатили) и образует своеобразный коридор над брешью, но, в отличие от виденных мной во время испытаний, эта брешь не пуста. На дне пузырится вода или нечто очень похожее на воду: серебристая негустая жидкость. Из центра к берегам катятся маленькие волны, а на поверхности плавает, принимая безумные очертания великанов и гримасничающих лиц, тонкая пена.
Что-то неладно с запахом. Такое озеро должно источать насыщенный и теплый аромат воды. Даже если прорвало трубу или, что менее аппетитно, разворотило отстойник, от бреши по всем законам должен идти сильный запах. Я кошусь на Кемнер и думаю об авиационном топливе или химических отходах – в своем новом амплуа она вполне могла устроить рядышком с тронным залом домашнее огненное озеро, но ничем таким не пахнет. То есть вообще ничем не пахнет, хотя перед нами пузырится большое количество какой-то дряни. Взрыв открыл родник с природной дистиллированной водой? Соляной источник? Может, Аддэ-Катир геотермически активен? Понятия не имею. Когда мы сюда приехали, нам об этом не рассказывали. Меня потихоньку охватывает скверное предчувствие, неподвластный разуму ужас, какой бывает, если попасть в лапы матерого злодея; чувство из разряда «вот дерьмо». Оно подсознательное и, вероятно, – в самом буквальном смысле – экзистенциальное. Я волнуюсь за собственное существование.
Кемнер делает жест рукой, и Карсвилля толкают в проход усеченного самолета. На глазах у него повязка, но руки и ноги свободны. Пираньи, решаю я. Кемнер нашла выводок и хочет покормить их нами. Но разве они тут водятся? Не знаю. Вообще, их родина – Южная Америка, но, с другой стороны, британцы-империалисты вполне могли завезти сюда парочку для пущего колорита. «Ну, как дела, сержант Даливал, как сегодня рыбка? Первый класс, а? Козлятины хватает? У, чтоб я еще раз попробовал козлятину!.. Говорят, итальянцы ее едят, но они и топор съедят, с чесноком-то. А воевать не умеют, верно, Даливал? Твердость духа – вот что важно. Кому как не тебе – это знать. Что такое? Ананду опять отъели палец? Бестолочь! Пираньи – не мидии, понимать надо». Мне приходит в голову, что это мог быть предок доктора Фортисмира. Он как раз из тех, кому горный Эдем не покажется раем, если в искусственном озерце не будут плавать мерзкие прожорливые рыбы. «Пусть жрут воришек, ха-ха! Аха, аха-ха-ха! Ха? Устроим маленькое испытание. Если все получится, завезем еще! Ха! Тогда и посмотрим, как местные будут переплывать рвы! А, сержант Даливал? Конечно, в твоих услугах больше не будет нужды…»
Опять же, ни о чем подобном нас не предупреждали. Об этом непременно должны были рассказать Гонзо, но сейчас не время спрашивать. Главный прихвостень Рут Кемнер появляется за спиной Карсвилля и толкает его к краю самолета. Опять пираты, но на сей раз другие. Самолет – аналог доски? Будь с нами или умри, точно. Карсвилль кричит, срывается вниз и падает в воду сперва задницей, окунается целиком. Через секунду он вскакивает, отплевывается и падает опять. Все это происходит метрах в пятнадцати от нас, может чуть больше. Карсвилль начинает молотить руками, и гипотеза о пираньях у меня в голове набирает популярность, но я все еще не верю своим глазам. Мой экзистенциальный страх уже льется через край. Творится что-то ужасное. Не-ладное. Анти-правильное. Видя знакомые обломки, форму самой бреши и осколок ракеты-носителя посреди озера, я начинаю понимать, что вода появилась из-за Сгинь-Бомбы. Мне вообще не полагается видеть эту дрянь, ведь она означает, что Сгинь-Бомба – отнюдь не идеальное оружие. Безобразие, которое мы устроили на самом базовом уровне вселенной, не обошлось без последствий.
Тут чья-то рука хватает Карсвилля за плечо, и он падает на спину. Поверхность озера вздымается и пенится: под водой идет настоящая драка.
Бен Карсвилль борется за жизнь. Может, он засранец – да, мне пришлось дать ему в зубы, спасая его людей от газовой атаки, – но не трус (что бы это слово ни значило в настоящем мире). И не легкая добыча. Он рывком поднимается из воды и, рыча, набрасывается на своего противника. Перед нами новый Карсвилль, живой, свирепый и, в общем, довольно грозный. Но вот он уходит под воду, всплывает животом вверх и выглядит испуганным, отчаявшимся и побитым: враг постепенно выкручивает ему локоть. Карсвилль испускает вопль, ныряет под воду и вскакивает, чудом освободившись от захвата. Он бешено скалит зубы и напрочь теряет голову. Его противник отскакивает и наносит удар за ударом – сперва технично, но с каждой секундой все более исступленно. Двое молотят друг друга, хватают, душат, ломают. Кемнер выбрала палача (или это такой же пленный?) с пугающим знанием дела. Ни один из них не может одержать победу. Будет ничья? Или Кемнер обоих посадит на кол? Наконец, они встают в боевую стойку – глаза в глаза, кулак к кулаку, – один хватает второго, швыряет в воду и не дает ему поднять голову.
Так выглядит жизнь Бена Карсвилля, проносясь у него перед глазами. (Впрочем, скорее он думает, откуда у врага такая жесткая куртка и такие сильные руки. А может, как некоторые солдаты во время боя, лихорадочно вспоминает запах коров под дождем или неразгаданное слово из вчерашнего кроссворда.) Хорошо, вот что должно проноситься у него перед глазами.
Он не помнит, как появился на свет. Никто не помнит. Вернее, кое-кто утверждает обратное, и есть даже гипнотизеры, которые помогут вам воскресить в памяти собственные роды, но с тем же успехом вы вспомните службу в римской армии или жизнь в шкуре пришельца из далекой галактики, а заодно узнаете, каково приходилось улиткам в эпоху Ренессанса. Не советую доверять подобным воспоминаниям.
Карсвилль вспоминает мамины оранжевые штаны из тянущегося бархата. Она все время их носила. Он помнит ее крашеные волосы и как его тошнило, когда он брал их в рот. Карсвилль помнит однорукого отца и футбол с воздушным шариком. Шарику требовалось много времени, чтобы попасть хоть куда-нибудь, и игра, по сути, была долгим упражнением на злость и восторг.
Он помнит день, когда детскую площадку застелили особой резиновой плиткой, чтобы играть на ней было безопасно. Всю траву заменили проверенным безопасным покрытием, призванным снизить вероятность переломов и ссадин. Он наблюдал, как большие скучающие дяди таскают туда-сюда рулоны с подложкой и стопки плиток. Они смеялись, иногда прекращали работу и пили чай, и это было ужасно, потому что Бену хотелось на качели. Заодно дяди приделали к качелям ограничители. С тех пор Бену больше не нравилось играть на площадке, потому что там было как дома и совсем не пахло улицей. Площадка стала гладкая и прирученная. Бен думал, что от погоды новое покрытие растрескается, как настил на дядиной веранде, но этого не произошло. Отец сказал, что оно биологически и химически инертно, и Бен спросил его, что такое «нертно». Папа смеялся.
Карсвилль вспоминает поцелуй с Лизой Краски. На вкус она была как сопли – неудивительно, в девять-то лет. От нее остался девчачий привкус, и Бен толком не знал, приятный ли он. Позже Бен поцеловал ее брата, Найэла Краски, и получил за это по шее. Он так и не понял почему. Найэл Краски на вкус был такой же, как Лиза, только без запаха мандариновой гигиенички и соплей. С того дня Ллойд Карсвилль настаивал, чтобы его сын одевался как взрослый, в серые и синие цвета. Бенедикт был одет лучше всех в школе и чувствовал себя изгоем. Впрочем, с годами взрослые вещи стали ему идти, и он уяснил, что в этом есть определенные преимущества. Девчонки – у девчонок были мягкие штучки, которых не было у мальчиков, и Бен осознал, что они ему особенно интересны, – по достоинству оценили его ангельское личико и серьезное, костюмное хладнокровие.
Ему хорошо давались спортивные игры. Он отлично играл в футбол, хоккей, теннис и прочее. Все отмечали, как он привлекателен и безупречно одет. Еще у Бена был горячий нрав: он быстро находил повод для ссоры и быстро заводил друзей. «Грек, ни дать ни взять!» – с некоторым восхищением говаривал его дядя, который по долгу службы много работал с греками. Он торговал оливковым маслом – люди обычно смеялись и шутили про гангстеров. Дядя Фредерик терпеливо объяснял им, что мафия – в Италии, да и вообще, он действительно импортирует оливковое масло. Кому-то ведь надо это делать.
Бен вспоминает, как впервые совратил девушку; не первый секс (конечно, его он тоже помнит – было на удивление скучно), а именно первую победу. Это случилось на его девятнадцатый день рождения. В него по уши влюбилась Габриэль Вассели. Бен по уши влюбился в ее старшую сестру Титу, которой было двадцать шесть. Сестра подвезла Габриэль на вечеринку, и Бен, придерживая дверцу, сосредоточил всю мощь своего шарма на Тите.
– Благодарю, мисс Вассели, – сказал он. – Вы точно не желаете присоединиться?
Тита Вассели подняла глаза, и по тому, как восхищенно они блеснули, как невольно она проглотила слюну, Бен понял: она хочет сказать «да». Бен был редкой птицей, настоящим красавцем. Привлекательные мужчины – обычное дело, да и красивые женщины тоже. Но мужская красота, неукротимая и способная одолеть сопутствующий ей позор, встречается в одном из тысяч. Тита Вассели захотела обладать этим юношей, нежиться, купаться в нем, втереть его в себя. Ну или хотя бы отыметь так, как никто никогда не имел. Она облизнула губы и стала соображать, как это сделать.
Габриэль обвила рукой его талию.
Тита Вассели ненавидела младшую сестренку целых десять минут, а потом пришла в себя и сразу почувствовала некоторое облегчение.
Бен Карсвилль не возражал. Он и так все понял. Даже если они с Титой Вассели больше никогда не встретятся, он будет знать это всю жизнь: ответ был «да». Между делом он совратил Габриэль. Тита поехала домой, несколько дней пыталась сосредоточиться и наконец признала: она – плюющийся кипятком чайник вожделения, который скоро выкипит, расплавит столешницу, спалит к чертовой матери проводку и вырубит электричество по всей округе. Взвесив «за» и «против», она пришла к выводу, что единственный способ исправить ситуацию по-взрослому – это претворить в жизнь изначальный план относительно Бена Карсвилля, то бишь отыметь его. И она позвонила. Когда месяц спустя Габриэль застала их с Беном в постели, от воя задрожал потолок, а от поднявшегося зубовного скрежета глаза лезли на лоб. Тите стало совестно, но и очень приятно. Вечером она показала Бену нечто столь непристойное, что он едва не лишился чувств.
Добровольцем в армию он записался от скуки и еще потому, что за всю жизнь ни разу не встретил человека, который мог бы сказать «нет» и потом не отступиться. (Жизнь Бена Карсвилля отличалась от Гонзовой: неукротимая тяга вперед делала моего друга неотразимым, но порой он все-таки мешкал. Бен Карсвилль не знал сомнений. С тех пор как его игровую площадку застелили резиной, земля у него под ногами стала гладкой, серой, покоренной.)
В армии Карсвиллю вышибли зуб, и пришлось вставить имплантат, а после одной пьяной потасовки (ребята выясняли, кто кого толкнул) у него под глазом появился изящный шрам. Изнурив себя тренировками и достигнув предела физических возможностей, Карсвилль вдруг обнаружил в себе новые. Он прямо сиял от гордости. А потом все как-то улеглось: ни войн, ни беспорядков. Лишь медленное и неизбежное продвижение по службе. Карсвилль смотрел фильмы про войну, потому что сражения шли только там. «Апокалипсис сегодня» пересмотрел двести пятьдесят раз. А потом подал заявление и отправился миротворцем в Африку. Там было хорошо. Там в него стреляли враги, пусть он ездил в танке и носил защитный костюм. Впрочем, в него все равно ни разу не попали. Однажды он – чисто из любопытства – вылез из бронетранспортера, прошел под огнем к вражескому пулеметному окопу и взорвал его гранатой. Карсвиллю потом вручили медаль за боевые заслуги, хотя никаких заслуг не было.
Он вспоминает свой приезд в Аддэ-Катир. Когда их самолет начал посадку над зелеными пологами лесов, горами, похожими на груды разбитого стекла и бесчисленными, связанными между собой озерами, в нем проснулась надежда. Карсвилль вспоминает людей: открытых, подозрительных и обозленных, покинутых и гордых. Да, эта страна могла сказать твердое «нет». Он влюбился.
Аддэ-Катир за три дня подмял под себя Бена Карсвилля. Его безупречная внешность никого тут не интересовала. Катирцы больше десяти лет жили с Эрвином Кумаром, его бандитами и заграничными покровителями. Такая жизнь им порядком осточертела. Некоторые – скорей всего, пастухи, ведь Карсвилль устроил мини-овицид вокруг Красных Ворот – взялись за оружие и начали отстреливать его ребят. Стреляли пулями, стрелами, дротиками и камнями. За первую неделю от камней полегло три человека, им перебили горло. Четвертому повезло больше: камень угодил ему в глаз. Солдат лишился бинокулярного зрения, но дух испустил не сразу. Его как могли залатали, а пока ждали машину, которая отвезла бы его в штаб командования, выяснилось, что камень был покрыт смолой ужасно ядовитого дерева. Рядовой Хенгист начал кричать. Он кричал семь часов без перерыва и умер от коллапса легких. (Пастухи – естественные враги волков и диких кошек. Как волкам, диким кошкам и овцам, им нет дела до Женевских конвенций и запретов на биологическое оружие. У них есть работа, и они ее делают. Пастухам не нужно читать Клаузевица, чтобы разбираться в тотальной войне, – они живут в ней постоянно.)
Бену Карсвиллю стало не до красот Аддэ-Катира. Он оказался совершенно неподготовлен к такому: ему и в голову не приходило, что в жизни бывают безнадежные ситуации. Плевать, что катирцы – честные, жизнерадостные люди, торговцы, музыканты и историки, с благородной национальной религией и крепким чувством общности. Карсвилль просто хотел быть тем, кем всегда себя считал. Быть больше, сильнее, удалее, быстрее. Неважно, как делать свою работу, главное – правильно при этом выглядеть. Поселившись в зоне боевых действий, он достал свой шелковый халат и ходил в нем туда-сюда, демонстрируя всем, как он собран и начхать хотел на врага. Он побуждал солдат ухаживать за собой и пытался внушить им, что случайностей не бывает, есть только действия и противодействия. Какое-то время они шли за ним по этому странному пути. Если бы его удача была заразна, возможно, они бы пошли за ним в ад. Однако удача Бена Карсвилля оказалась удивительно разборчивой. Его неземная красота померкла от пыли и страданий, но по-прежнему работала. Снайперы от него отворачивались и стреляли в тех, кто рядом. Когда Карсвилль ходил по валу с сигарой в зубах, слева и справа от него свистели пули – на случай, если он с кем-нибудь разговаривает. Капитан мог стоять где угодно и делать что заблагорассудится. Враг хотел не убить Карсвилля, а сокрушить. По этой причине его восприятие реальности начало быстро и разительно отклоняться от общего курса. В конце концов его избил и унизил Гонзо Любич с компашкой остроумных мудаков.
Он вспоминает первое погружение в озеро Рут Кемнер: теплую сладкую воду и странное чувство – будто внутри что-то оборвалось. Вспоминает, как пытался выбраться, и какая жуть его охватила, когда чья-то рука потащила его на дно. Враг. Чудовище. Бен вырвался, нашел противника. Вытер воду с глаз и почему-то пришел в ужас. Это было важно, но несущественно – его хотели убить, разве этого мало? Наконец-то Бен мог быть тем, кем мечталось. Он бросился в атаку: свирепый, жестокий, ведомый одними инстинктами.
Бен Карсвилль борется за жизнь, полностью отдаваясь драке. Он бьется изо всех сил. Мы наблюдаем, мысленно спрашиваем себя, кто будет следующим. Озеро кипит. Кровь и пузыри. Из воды, пошатываясь, поднимается силуэт. Я приглядываюсь. Не знаю, ожидал я этого или нет, хорошо это или плохо.
Бен Карсвилль сплевывает кровь и сопли, кашляет и возвращается к берегу. За его спиной в воде плавает нечто мужеподобное. Нечто мертвое и немного грустное. Карсвиль выглядит великолепно, очень кинематографично: он весь мокрый, и в нем будто стало еще больше Карсвилля. Он смотрит на Кемнер и начинает хохотать. Садится на берегу и гогочет, а солдаты укутывают его полотенцем и вежливо уходят. Видимо, он успешно прошел по доске.
Нас уводят обратно и запирают в комнате, где когда-то хранили спиртное для здешнего бара. На нас все еще наручники, поэтому достаточно продеть между нашими руками стальной шнур и закрепить его на штырях в стене, чтобы не дать нам сбежать. Солдаты хлопают дверью, как киношные злодеи, и нарочно смеются, уходя прочь.
Гонзо смотрит на меня, я на него. Мы стояли в первом ряду, ближе всех к озеру, и есть вероятность, что, кроме нас, этого никто не видел. Если это так, нам не поверят. Я и сам не очень-то верю. Но, когда Бен Карсвилль стоял нос к носу с врагом, прежде чем уложить его в воду и накормить грязью со дна сомнительного озера, мы увидели, что его противник тоже был Беном Карсвиллем.
Прикованы к стене в лагере заклятых врагов. Положение: оч. скверное, даже ужасное. Спецназовцев, конечно, готовили к ужасным ситуациям, особенно к плену и пыткам. Их учили быть упертыми и мужественными. Медсестер такому не учили, но Ли держится молодцом. Вот Игон – нет. Он повис на руках и плачет, а мы даже не можем его поднять и обнять, сказать, что все хорошо. Тем более, это неправда. Что бы ни случилось в озере, это явно плохо. Бена Карсвилля с нами нет. Он снаружи, с Кемнер, подвизался на службе в ее бравой команде чудовищ. Быть может, озеро – огромная яма с мерзкой, мозгопромывочной, вызывающей психоз жижей. Последствие Сгинь-Бомбы и гениально-болванской физики профессора Дерека. Как бы то ни было, Кемнер хочет нас туда засунуть, одного за другим, и получить от этого удовольствие; она – полоумная тетка с коллекцией человеческих голов на офисной мебели. Этого вполне достаточно, чтобы задуматься о побеге.
Беда в том, что учат спецназовцев примерно следующему: сохранять присутствие духа, не упускать случай, если он представится, и лишние полчаса терпеть по-настоящему жестокие пытки. То есть спецназ не ходит сквозь стены и не гнет сталь силой мысли. Также в их навыки необязательно входит умение видеть очевидное, поскольку для этого нужно сосредоточиться на схеме «победа/поражение», где победить значит расстроить других ребят, а проиграть – согласиться на пытки и боль. Они гибкие, как йоги, и могут перенести скованные руки вперед, просто перешагнув через наручники, но что потом?
Словом, настал мой час. Есть один очень грубый и простой способ выбраться из этой тюрьмы. И хотя Гонзо тоже о нем догадывается, поскольку ходил на те же уроки освобождения от разных оков, едва ли он способен на нечто подобное. Гонзо по натуре – победитель, а эта победа скорее пиррова. Ли о таком не попросишь, а с Джимом Хепсобой и другими ребятами дело может не выгореть: они слишком долго превращали свои руки в смертельное оружие. Салли Калпеппер справилась бы с задачей, но тогда она не сможет стрелять, а ее снайперские навыки нам еще пригодятся. Словом, я идеально подхожу на роль. Вот только приятного в том, что мне предстоит сделать, мало. Перевожу дух и впервые произношу нечто вроде молитвы.
Большинство людей, читая молитву, примерно знают, куда отправятся их слова. Они представляют себе Бородатого Старца, Господа в Ниспадающих Одеждах или Мудрого Отца, которого у них никогда не было, сидящего на облаке и разбирающего почту. Моя молитва лежит в чистом конверте на лавочке возле автобусной остановки. Его может подобрать и открыть кто угодно. Любой желающий стать Богом – для меня, по крайней мере, – может просунуть палец между клапаном и основной частью конверта, вскрыть печать и узнать о моем единственном сокровенном желании: «Господи, я хочу вернуться домой». Чтобы попасть в мой личный пантеон, достаточно сотворить подходящее чудо. Впрочем, одновременно я начинаю действовать согласно опасению, что мое письмо свалится со скамейки и улетит в канаву, откуда с дождем попадет в канализацию и заплесневеет; чернила сойдут, бумага раскиснет, и моя молитва так и останется непрочитанной, как оно обычно бывает с молитвами. В общем, я прижимаю левую руку к стене, выставив большой палец наружу. Потом отхожу как можно дальше и с размаху бьюсь об стену, расшибая костями таза маленькие косточки кисти. Это больно, но с первого раза ничего не ломается. Лишь через пару минут и две-три попытки (тем временем все в ужасе таращатся на меня) хрустит какая-то важная кость, и я (предварительно несколько секунд поблевав) выдергиваю сломанную руку из наручников.
Боль трансцендентальная. При мысли, что я сам нанес себе увечья, она только усиливается, приобретает особую остроту и расцветает от понимания необратимости моего поступка: надо идти дальше и терпеть новые муки. Я запоздало вспоминаю про комплекс внутренних упражнений из цигун, притупляющих боль (если выполнить их заблаговременно, разумеется). Комплекс называется «Девять маленьких медсестер», в чем мастер У всегда усматривал скрытый эротизм; объясняя нам технику, он делал томное и озорное лицо, будто в старые добрые времена хорошо знал минимум трех из тех медсестричек. Но сейчас поблизости медсестричек нет. Кроме Ли и Игона. А может, Ли и Игон – плод моего воображения, иллюзия, которую я сам создал несколько минут назад, чтобы вынести боль? Тут до меня доходит: я уже полторы минуты стою посреди комнаты, придерживая руку, а остальные тем временем отчаянно молят Бога, чтобы я не заорал и не отключился. На меня нашло какое-то странное помрачение – надо скорее его прогнать и действовать.
Прогоняю и смотрю на Джима Хепсобу: от него исходит безмятежная энергия, которую я мог бы сейчас с пользой перенять. Беру у Джима его покой; вхожу в горное, величественное прибежище его сердца. Туман немного рассеивается; по крайней мере, я могу идти.
Осталось разобраться с дверью. Одно название, а не дверь. По изначальному замыслу она не должна была пускать к алкоголю страждущих, а не удерживать внутри военнопленных. (Боль в руке умеренно смертельная. Я мысленно приникаю к образу Джима Хепсобы и окидываю взглядом символизирующую его могучую гору. С горы бегут ручьи. Холодные чистые ручьи. Я окунаю руку в один из них и наделяю себя хепсобской силой. Хепсобической? Хепсобианской? Или покороче – хепсобовой? Часть меня увлекается этими бесспорно важными рассуждениями – и пусть, если тем временем она не чувствует боли.) Итак. Будь у меня шпилька и разбирайся я в замках, непременно вызволил бы нас из плена. Можно выбить дверь ногой, но на шум сбегутся нежеланные гости. Я прокручиваю в голове разные варианты действий, когда замечаю, что Ли отчаянно и с растущим раздражением (что довольно несправедливо) пытается привлечь мое внимание. Подхожу.
– Поверни ручку! – говорит она, и я хочу возразить, что дверь-то они точно заперли, но сперва все же поворачиваю ручку. Дверь открывается.
Выходит, гнев Ли я вполне заслужил. К хепсобической силе добавляю Лиину (вот проклятие с этими притяжетельными!) проницательность. Проницабельность. Ой-ой-ой. Гляжу на Ли. Она бешено улыбается, одновременно умоляя и подбадривая. Я влюбляюсь еще сильнее, а потом выхожу в смежную комнату – это подсобка бара. Слышно, как за углом кто-то мешает себе коктейль. Если это мартини, он его убивает. Варвар. (Означает «бородатый». Любопытно, что в древности слово не несло оскорбительного оттенка. Римляне усвоили, что бородачи губительны, как гладий, и им просто нравилось подчеркивать отличие гладко выбритых от волосатых… Звучит как-то непристойно. Бритые? Да, в самом деле. Ммм.)
Я гоню от себя эти мысли и простираю сообразительность Ли в сторону бармена. Судя по звуку шагов, это мужчина. Даже не видя его, я узнаю Карсвилля – нового опасного Карсвилля с повышенной харизмой. Выглядываю из-за угла. Он стоит спиной ко мне и зверски, как Джеймс Бонд, измывается над дешевым шейкером, готовя самый водянистый мартини в истории этого аэропорта. На лице никаких следов драки, и вообще он не похож на человека, час назад бившегося за свою жизнь. Ни мучительных гримас, ни медлительности, ни охов. Он заканчивает смешивать коктейль и выливает его в бокал, расплескивая чуть не половину. Я резко отскакиваю за стену, когда он перепрыгивает через стойку, на долю секунды повернувшись в мою сторону, и крутится на заднице, точно здесь какой-нибудь шикарный пентхаус, а не военный аэродром. Меня он не заметит, можно не бояться. Его внимание полностью сосредоточено на зрителях: «Привет, красотки, меня зовут Бен!» Никаких красоток здесь нет. Они существут только у него в голове. (Бритой, несомненно. Ой-ой. Хепсоба. На горе растет дремучий лес и водятся медведи. Большие могучие звери. Они затаились и ждут. Да.) Карсвилль легкой поступью подходит к Кемнер и остальным в дальнем углу зала. Посередине стоят два охранника. Даже тут они начеку. Мандраж, ага. Опять пригибаюсь, глядя, как мартини капает на пол.
И тут я сознаю, что кто-то вскрыл конверт с моей молитвой и предпринял меры, пусть незначительные, чтобы меня спасти. Хвала Бену Карсвиллю, идиоту и извергу, ведь он – ангел Божий, хотя и не догадывается об этом. На уровне моих глаз, рядом с кассой, лежит молоток. Я на миг задаюсь вопросом, зачем он тут – для борьбы с нерадивыми клиентами или для вправления мозгов кассовому аппарату, но даже мне это сейчас не важно. Важно другое: если я смогу взять его и вернуться незамеченным, он станет хорошим подспорьем в изучении новой для меня профессиональной сферы – как-убраться-отсюда-к-чертям-логии. Я ползу на карачках, протягивая правую руку к молотку. От каждого движения поднимается грохот, словно звонит колокол на пожарной каланче, и я не могу понять, почему никто его не слышит. От малейших толчков в моем левом глазу вспыхивает голубая искра – почему-то в него отдается боль из руки. Я тянусь за молотком и из любопытства допускаю роковую ошибку: открываю холодильник. Оттуда на меня смотрят девять пар глаз. Кемнер держит здесь запасные головы, чтобы всегда было чем украсить трон. До тех пор они покоятся в бумажных тарелках. Солдаты ООН и, возможно, гражданский врач. Я умудряюсь не стравить, тихонько закрываю холодильник и заглядываю в собственные глаза, отраженные в зеркальной дверце. Вид у меня чудовищный, что неудивительно. Я похож на тех бедняг из холодильника. На поверхности дверцы есть маленькая вмятина, от которой мое лицо смешно корчится, когда я шевелю головой. Вдруг замечаю, что я не один. Для меня это большое потрясение.
Надо мной чья-то голова, вернее, не совсем голова. Противогаз. Он торчит из дыры в потолке. Плохие ребята его не видят, потому что над баром есть навес с надписью «Катири-кола» (за шрифт можно привлечь кого-нибудь к суду). Не-голова держится на широких плечах в оранжевой тюремной робе с капюшоном. Капюшон поднят. За мной шпионит оранжевый человек! Оранжеголовые шпионы! Кажется, есть даже песенка про человека с оранжевой головой. Увы, мелодию я забыл. Тихонько пытаюсь ее напеть, так чтобы солдаты Кемнер меня не услышали и не убили. Ла-ди-дам… Ой-ой. Оранжевый человек – мужчина, на шее видна щетина, и я чую его запах – умудряется принять встревоженный вид. У него неплохо получается, если учесть, что он без лица. Наверное, дело в позе. Старый добрый язык тела млекопитающих работает даже вверх ногами. Я перестаю мычать. Ли и Хепсоба во мне твердо убеждены, что сейчас не время для пения. Человек в противогазе окидывает меня взглядом, я тоже смотрю в его линзы, но ничего толком не вижу. (Хотя, надо отметить, у него между маской и капюшоном запеклась кровь, да и двигается он с трудом – стало быть, ранен. Возможно, мне лучше не видеть того, что под противогазом.)
Глазею на оранжевую голову. Интересно, она размышляет над тем, как меня сдать? Попробовать ее уничтожить? Нет-нет. Ведь это тайный враг Кемнер, хитрый и коварный, которого тут все боятся. О да. Машущий человек с дороги, который пытался нас сюда не пустить. Ладно хоть не говорит назидательно, что предупреждал. Вообще-то он ничего не говорит, этот молчаливый оранжеголовый в противогазе. Мы смотрим друг на друга. Я напеваю, но только мысленно. Опять доносится его запах, и на этот раз я чую кровь и что-то сладкое. Гангрена, стало быть. Оранжевый человек видит, как я скривился, и кивает. «Недолго осталось».
Затем он начинает водить пальцем по потолку. Кружок. Кружок. Две палочки, между ними еще одна. Он говорит иероглифами. Ни черта не понимаю. Кружочек. Палочки. План наступления? Часы? Красивый цветок? Шевелю мозгами. А! Кружок, кружок, палочки! ООН! Значит, это солдат. Попал в плен, но будет сражаться до последнего, потому что Кемнер засунула его друзей в холодильник.
У Кемнер есть оранжевый враг, ну или, по крайней мере, оранжевый не-друг. Это означает, что у меня появился оранжевый возможно-друг. Он мне подмигнул? Вполне вероятно. Хочется встать и заглянуть ему в глаза. Тут оранжевый показывает мне обе руки. (Как он там вообще держится? Может, ему помогают оранжевые друзья? Или он зацепился ногами. Наверно, у него длинные оранжевые пальцы. Фу.) Стучит себя по запястью, как бы показывая на часы, и снова поднимает обе руки, разводя пальцы в стороны. Десять. Десять минут? Десять секунд? Десять часов? Если так, то по какому времени – зулусскому или местному? Оранжевый втягивается обратно на чердак, в воздухопровод или что у них там сверху. Я остаюсь наедине с молотком, как вдруг слышу, что к бару идет человек. Я слишком долго пялился на оранжевого. Теперь мне надо действовать быстро – так, будто я не ранен. Может, в этом вся соль? Беги быстро, как борзая! Прямо сейчас. Да. Сейчас.
Наконец мой внутренний Джим Хепсоба берется за дело, и я начинаю двигаться. Боль непередаваемая. С рукой все нормально. Она сломана, но ничего не чувствует. А вот левый глаз вот-вот лопнет. Ой-ой. Он сделан из голубого огня, а рука по ощущениям расплывчатая. Сворачиваю за угол, залетаю обратно на склад. Я только что промчался, как ветер, по бару и подсобке, пользуясь сломанной рукой так, будто она цела, чувствая скрип костей и общую дурноту, но не обращая на это внимания. И вот теперь я вручаю молоток Джиму Хепсобе (Гонзо выглядит обиженным), он срывает с себя рубашку, чтобы заглушить шум, и начинает выбивать из стены стальной шнур. Через минуту все свободны, хотя безоружны и в наручниках. Я рассказываю им про оранжевого. Десять? Десять чего? Гонзо думает, что минут. Тобмори Трент освобождает Игона, а потом они с Ли как могут облегчают мои страдания: кладут руку в косынку из моей же рубашки. У Ли теплые пальцы, и я прижимаю ее ладонь к своему глазу. Помогает. Мы устраиваем короткий военный совет, во время которого все по очереди держат Игона, потому что он весь трясется и нуждается в любви, а мы никого не бросаем, ни физически, ни духовно, ведь мы – это мы и всегда будем собой. Тобмори Трент разбивает наручники.
В наличии: один стальной шнур. Один молоток. Два железных штыря. Один разъяренный, но безоружный отряд спецназа. Три медика, один офицер тылового эшелона, несколько рядовых с навыками вождения, мелкомасштабного строительства и закалывания людей. Гонзо указывает на стену. Он приставляет к ней штырь, Джим Хепсоба размахивается. Сыпятся камни. И еще, и еще, и еще… В дырку проникает луч света. Стены не задумывались прочными. Джим жестом велит Салли Калпеппер запереть дверь вторым штырем. Она тут же это делает. А потом все происходит очень быстро: Гонзо выглядывает в дыру и кивает. Они с Джимом прорубают в стене узкую брешь, и мы друг за другом выползаем на улицу, где оказываемся среди разбитых ящиков и прочего мусора.
Когда я вылезаю, Гонзо нет рядом, но вскоре он появляется, неся на плече новоиспеченный труп и винтовку. Первое он бросает на землю, второе передает не Джиму, а Салли. Потом надевает куртку, которая ему мала, трофейный шлем и вновь скрывается за углом. Слышно, как он громко и дружелюбно кого-то приветствует. Гонзо любит всех. Ему бы очень хотелось, чтобы этот человек немедленно понял и принял его точку зрения. Но, поскольку этому не бывать, Гонзо благодушно улыбается (я его не вижу, но чувствую) и обнимает нового друга. Тот вдруг с удивлением понимает, что не может дышать, кричать и находится в полной власти какого-то странного человека, а потом уже не понимает ничего. В данном случае (у Гонзо напряженка со временем, и он не может позволить себе ошибку) очнуться солдату не светит. Гонзо передает форму одному из своих ребят, низкорослому пухлику по имени Сэм, который страдает эмоциональным (если не физическим) приапизмом. Сэм – кобель. Он бы положил взгляд и на манекена в витрине. Сэм влезает в чужую одежду и исчезает вместе с Гонзо, безмолвный и серьезный, спрятав нож в рукав. Сэм в деле. Оооочень страшно. Раздается тихий режущий звук, и он возвращается. Крови нет ни на нем, ни на жертве. Только на клинке. Что же он сделал? Что-то очень правильное и хитроумное. Жестокое. Сэм бросает труп – веселый, чуточку толстый Сэм. Против природы не попрешь, даже тяжелые тренировки тут бессильны, а Сэм, как ни крути, толстяк. У трупа открывается рот, и оттуда вытекает кровь.
– Задняя стенка глотки, – говорит Салли, и Джим Хепсоба обзывает Сэма выскочкой. Тот пожимает плечами.
– Я не нарочно, само получилось, – отвечает он и вновь исчезает.
Восемь минут, плюс-минус несколько секунд. Загвоздка: снайпер на башне. Убрать или скрыться? И то и другое непросто. Устраиваем саммит за ящиками. Такими темпами нас вот-вот обнаружат.
Когда десять минут истекают, жуткий человек в оранжевом костюме выбрасывает снайпера из окна башни и скрывается из виду. Солдат молча падает и ударяется о землю. Очень сильно. Он отскакивает, как мячик, вернее сказать, отскакивает его тело, потому что приземлился он на голову, и большая ее часть осталась на бетоне. Пару секунд спустя из башни начинает валить черный дым. Солдаты Кемнер высыпают из зала отправления, а она сама бежит следом и орет «Стойте!», но они не останавливаются. Они бегут к башне тушить пожар, и когда она взрывается, рядом оказывается человек десять. На Врановом поле теперь шумно и жарко. Я невольно ищу взглядом темноту и огоньки, но нас окружает обычный ад, рукотворный и надежный. Почти уютный. Кемнер и ее оставшиеся солдаты выкрикивают проклятия. В ответ летят пули и гнев. Из ангара появляется оранжевый человек и, не обращая внимания на перекрестный огонь, бросается к Кемнер.
Увидев его, она поступает неразумно, точнее, безумно: принимается вопить, стрелять и бежит ему навстречу. Обоих ранят. Обоим плевать. Брызжет кровь, кипит ярость. Между ними происходит личный, сумасшедший поединок. У них свой вестерн. Это очень интимно, и мы оставляем двух заклятых врагов наедине.
Гонзо хватает меня за шею и тащит на дорогу, а Сэм Убийца и Джим Хепсоба быстро уводят нас к автостоянке. Гонзо несет Игона на плечах и бежит ничуть не медленнее меня. Ли с трудом поспевает, но я не могу ее понести. Я не Гонзо. У меня сломана рука. Я тащу ее за собой и молюсь, чтобы она простила меня за слабость и хилость.
Мы добегаем до стоянки, садимся в фургоны и уезжаем. Пусть Кемнер и оранжевый бьются насмерть. Мы уже побились, все кончено. Да, это не храбрый и не героический поступок, но только так и можно спасти свою шкуру.
Мы едем несколько часов подряд, просто мчимся прочь. Оранжевый здорово нам помог, но заодно уничтожил взлетную полосу и отрезал единственный путь домой. Я громко напеваю, потому что Рут Кемнер нас теперь не достанет. Ли находит аптечку и колет мне что-то очень хорошее. Грохот еще стоит в наших головах (не напоминайте мне про головы), в носу держится запах войны. Я наблюдаю за пролетающим за окном миром и вдруг понимаю, куда мы едем. Гонзо везет нас в Шангри-Ла. Обороняемое здание. Возможно, безопасное. Но Аддэ-Катир теперь не тот, что прежде. Пейзажи стали угрюмее и серее, будто их присыпали железными опилками. В небе кружат сарычи, стервятники и вороны. Деревья умерли. Овцы точно умерли: в сущности, их равномерно размазало по всей стране. Половинка одной с упреком глядит на нас с обочины, рот раскрыт в последнем отчаянном «бе-е-е». Дорога местами взорвана. Примерно к этому времени я начинаю сознавать, что профессор Дерек, как и многие выдающиеся люди до него, – редкостный дебил. Прелесть Сгинь-Бомбы заключалась в ее чистоте. Но тут от всего разит радиоактивным загрязнением. Разит последствиями. Разит именно тем, чего, по твердому убеждению профессора Дерека, не могло случиться.
Мы едем весь день. Порой нам попадаются люди или что-то похожее на людей, но они прячутся, а мы не останавливаемся. Время от времени слышатся взрывы и стрельба. Среди зданий в полумиле от нас видны поразительно яркие сполохи кислотных цветов, салатовые и желтые. Потом раздается бах или ккРррст, и все стихает. Цвета мне смутно знакомы. Едем дальше. Никто не пытается нас убить. Меж деревьев опять мелькает неествественно розовый, откуда-то доносится рев моторов.
Дорога больше не заслуживает своего гордого звания. Неделю назад она была вполне благовидной частью инфраструктуры, а теперь выглядит так, словно ее побило градинами размером с футбольный мяч. То и дело попадаются глубокие трещины и рытвины. Ближе к горам она оставляет напрасные попытки быть дорогой, и мы едем по руслу ручья. Фургоны и джип ревут куда громче, чем хотелось бы, а танк залезает в воду то левой, то правой гусеницей, оставляя глубокие борозды. Мы отправляем Вазиля в хвост нашей маленькой колонны. Ручей бежит вокруг плато (вероятно, эта штука называется как-то иначе, но в моем представлении она похожа на плато – может, по ассоциации с ковбойскими фильмами; может, мы – шайка преступников, бегущих от закона) и в гору, увы, не поднимается. Он выходит из глубого озера у основания водопада. Зато на гору ведет козлиная тропка. По крайней мере Вазиль утверждает, что ее протоптали козы. Вряд ли, учитывая, что овец в Аддэ-Катире в три раза больше, чем коз. Как бы то ни было, это тропа, а за водопадом мы находим мокрую пещерку, где можно спрятать фургоны. Танк оставляем на виду; Вазиль приладил к нему остроумное противоугонное устройство, соединенное с немаленькой бомбой. Он не из тех, кто дважды наступает на одни грабли.
Мы поднимаемся. Медленно. Осторожно. Стреляем по теням. Однажды по нам открывают ответный огонь, и мы разбегаемся в укрытия. Я думаю о Бутче Кэссиди и Санденсе Киде, но больше ничего не происходит. Через полчаса мы продолжаем путь.
На полпути к вершине нам встречаются овцы. Живехонькие и не бесхозные. С ними пастухи, вооруженные и опасные, катирцы неизвестно какой армии, и делают они в точности то же, что мы: бегут во весь опор из самой безумной части света в поисках менее безумного уголка. Вот они и вот мы, много страха и пушек, а путей к отступлению не видно.
Самый высокий пастух, их главарь, наводит на нас здоровенный пистолет из арсенала заправского мачо. Все его друзья вооружены автоматами Калашникова, вероятно AK-03 китайского производства – по сути, это 74-я модель, которую часто принимают за 47-ю, – с открывалкой для бутылок и дополнительными обтюраторами для лучшей работы в сезон муссонных дождей. Словом, назревает большая лажа, с перестрелкой и кучей трупов. Гонзо и Джим готовы бежать – они мысленно подсчитывают потери, – а Орлица Калпеппер вновь обрела дееспособность (если не рассудок) и целится в главаря. Вполне вероятно, что победителем из грядущей перестрелки выйдет тот, кто умрет последним.
– Хагвагхагвагхагваг! – сердито говорит вожак пастухов, помахивая пистолетом, точно скипетром.
Конечно, он задал совершенно нормальный и разумный вопрос, но на неизвестном нам языке. У него мелодичный, напевный и очень красивый голос. Однако это не меняет факта, что он рассержен и взбешен.
– Хаг! Хагваг, хаг ваг вагах агхаг? Хаааагваггах!
Последнее слово звучит почти визгливо, и Ли медленно кладет дробовик на землю. Это до такой степени разумный поступок, что от удивления никто ни в кого не стреляет, а потом не стреляет еще несколько минут, и у нас появляется надежда. Ли медленно и изящно направляется к главарю, отпихнув коленом овцу с ярко выраженными суицидальными наклонностями, от чего все смеются. Катирцы не опускают автоматов, но в Ли никто не целится. Она встает прямо перед главарем пастухов, и дуло его «Пустынного Орла» смотрит на нас через ее плечо. Она вытягивает руки по бокам, открыв ладони, чтобы ни у кого не возникло мысли о каком-нибудь неуловимом и смертоносном гун-фу, и целует его сначала в одну щеку, потом в другую. Как и все жесты, этот однозначен: давайте дружить. Потом Ли отходит в сторону, садится на валун и смотрит на нас, как на горстку болванов, чего мы вполне заслуживаем. Взгляд у нее однозначный, но смысл доходит до нас не сразу – все-таки он несколько противоречит тому, что, мягко выражаясь, можно назвать общепринятой логикой.
Главарь понимает это чуть раньше Гонзо (может, он просто неважно играет в карты), карикатурно улыбается, убирает пистолет в кобуру и кланяется Ли, потом дожидается ее кивка и садится рядом. Тут уж все признают, что сегодня никто не горит желанием покинуть этот мир, люди опускают автоматы, настороженно обнимаются, нервно смеются, а один солдат даже пускает слезу. Мы говорим им «Ура!», а они отвечают «Хагвагхагвагхаг», и мы пытаемся это повторить, но, конечно, у нас ни черта не выходит, от чего всем становится неимоверно весело, как вдруг одна овца отходит чуть влево от места, где мы все прыгаем, и с чувством подрывается на мине. Только тут до нас доходит, что мы хагвагхагвили на краю минного поля. Все вопросы о том, союзники мы или враги, отпадают сами собой, мы выстраиваемся в одну линию и осторожно идем след в след за Гонзо, который ползет впереди на коленках и колет землю Сэмовым ножом.
До Шангри-Ла мы (катирцы с нами) добираемся уставшими и голодными, что само по себе радует, поскольку за попытками выжить мы совсем позабыли о голоде. Замок превратился в развалины. Стены в трещинах и дырках от пуль. Длинный балкон осыпался, холмистые луга облезли. Где-то в долине бушует пожар. На земле в дальнем конце двора видны следы от шин – не наших. Кто-то здесь побывал. Или до сих пор здесь. Но они тут прячутся, и они – не Рут Кемнер. Я, в общем, догадываюсь, кто: из-за сарая торчит салатовый зад «хонды сивик» со спойлером. Салатовый, как сполохи, что мы видели по дороге с Вранова поля. Возле одной стены припаркована розовая «мицубиси-эво», а с другой стороны, похожий на благообразную матрону среди учениц, выглядывает темно-бордовый «роллс-ройс». Сдается… сдается, нас сюда пригласили, даже сопроводили. Я подхожу к главному входу и протягиваю руку к большим крепким дверям.
Которые отворяются, прежде чем я успеваю постучать, и за ними я вижу сверкающую стену ножей и подтянутых пиратов-монахов, далее – ряд керамических «глоков», а посреди комнаты стоит невысокий бородач с огоньком во взгляде и саблями в обеих руках. Он смотрит на нас, затем на катирских пастухов, и улыбается, слава Богу, и опускает руки, и отходит назад, и за ним мы видим его немногочисленных беженцев, ободранных и напуганных, и их семьи, и домашних животных. Когда он улыбается, что-то происходит со светом, и я вдруг представляю, как бы он выглядел небритым, и узнаю своего давнего знакомого, Фримана ибн Соломона, странствующего посла, оратора и великолепного исполнителя канкана.
– Добро пожаловать, – говорит Захир-бей.