Глава V
Не-война; преисподние и кексы; свидание; звонит красный телефон
Серо-коричневая земля и зеленые склоны гор; туманный воздух. Вдалеке одно из озер Аддэ испаряется на жаре. Когда ветер дует оттуда, пахнет водой и дизельным топливом. Апатично меняя направление, он приносит с Катир ароматы хвои и каких-то цветов. Но откуда бы ни дул ветер, в моей палатке прохладнее не становится, одиночество тоже не отступает – я не пойми где, среди сотен других палаток и людей, которым так же одиноко.
Мы на родине Фримана ибн Соломона; гора оружия, по поводу которой он так сокрушался, оказалась вулканом. Страна перестала быть Аддэ-Катиром – теперь ее чаще называют Выборной Ареной, подразумевая, что кто-то сейчас принимает важные решения. Однако вопрос этот чрезвычайно спорный.
В далеком прошлом, которое можно назвать Золотыми Днями Войны, сеять хаос и разрушение среди соседей (единственных людей, среди которых вы могли сеять хаос и разрушение) было делом нехитрым. Вы – Король – показывали пальцем на ближайшую страну и говорили: «Хочу эту!» Ваши вассалы – преданные сподвижники с выдающимися весом и мускулатурой, но не мозгами – отвечали: «Да, повелитель» или иногда «А мне какая польза?» – но в большинстве случаев ехали и жгли, грабили, зверски убивали и громили до тех пор, пока ваши владения не пополнялись сотней-другой квадратных миль лесов и полей, или вас не бросали в тюрьму дикари другой соседней страны с целью нежно шепнуть вам на ушко пару слов о политической агрессии. Иными словами, все решалось в частном порядке, и ни у кого не возникало вопросов, кто развязал войну, – этот человек носил очень дорогую шапку и сидел в самой красивой комнате большого каменного дома.
Отличие современных войн заключается в том, что никто якобы не хочет принимать в них участие. Нас сталкивают друг с другом, как вооруженных до зубов пингвинов на плавучей льдине. Любая речь на эту тему начинается с того, как неприятна и прискорбна сама идея войны. Война не может быть законной или полезной. В ней нет нужды. Мы должны ее избежать. Сразу за этим гордым заявлением следует ряд околичностей, полуправд и риторических недомолвок, из которых ясно следует, что мы идем на войну, но не по-настоящему, потому что воевать не хочется и нельзя, и в действительности это будут гиперожесточенные мирные условия, где станут умирать люди. Мы идем на не-войну.
Первые раскаты не-войны послышались около года назад, когда я только пришел в Проект «Альбумин» и учился крошить автомобили. Эрвин Мохандер Кумар, приапический президент Аддэ-Катира и шестерка в международной финансовой системе, не выполнил обязательств, касающихся национального долга. Ходили слухи, будто последнюю сотню миллионов с Аддэ-Катирского счета он потратил на то, чтобы на три года вперед оплатить услуги всех сотрудниц одного знаменитого голландского борделя. Теперь мировое сообщество признает, что Эрвину Кумару нельзя доверить даже собаку, не то что страну. Это очевидно всем.
Неприятности начинаются позже, когда между странами и группами стран, якобы дружественными и имеющими одинаковые, сходные или не противоречащие друг другу цели, возникают разногласия. Нормальные разногласия закончились бы грубыми словами и извинениями, но совсем иначе обстоит дело, когда одни люди, наученные убивать и владеющие самым крутым оружием на свете, не ладят с другими людьми, столь же хорошо обученными и вооруженными. Обмен любезностями превращается в обмен предупредительными выстрелами, и глазом моргнуть не успеешь, как развязалась небольшая битва. Небольшие битвы становятся происшествиями международного масштаба, приводящими к недоверию; недоверие порождает конфликты.
Вследствие ряда незначительных разногласий мы теперь не-воюем с:
– Объединенными Оперативными Силами (созданными в поддержку Аддэ-Катира Францией, Вьетнамом и Италией, командующий – Батист Вазиль);
– Аддэ-Катирской Оборонной Иницитивой (ею заправляет грозная женщина из Зальцбурга по имени Рут Кемнер, состоящая в таком огромном количестве организаций, что сама уже не помнит, за кого воюет);
– ООН («добрые», пистолеты носят в кобурах, выглядят миролюбивее катирских пастухов, стерегут аэродром на случай неизбежной гуманитарной катастрофы);
– Армией Аддэ-Катира (Верховный Генералиссимус и Президент-Император – Эрвин Кумар, старательно проматывающий остатки-сладки национального благосостояния);
– Свободными Катирскими Пиратами (воры, патриоты и поджигатели всех мастей, возглавляемые Захир-беем и готовые украсть что угодно, когда угодно и откуда угодно);
– Южно-Азиатским и Панафриканским Стратегическим Содружеством (чертовски милые люди, в общем-то, и, к счастью, разбили лагерь так далеко от нас, что мы видели их лишь в самом начале размолвки);
– в некоторых прискорбных случаях с самими собой, потому что на войне всякое бывает.
Раз уж Аддэ-Катир стал зоной военных действий, все стороны, по-видимому, сочли, что будет неприлично этим не воспользоваться.
Мастер У рассказывал нам о своей бабушке, верившей в поистине несметное количество преисподних. Ад представлялся ей огромным визирским дворцом или зданием правительства, где каждому аспекту страдания отведен свой этаж. Есть Ад Ползающих Мух, Ад Колючего Белья, Ад Еле Теплого Супа – словом, любой, какой только можно вообразить. Ад Стояния в Очереди, Ад Болтливых Соседок, Ад Безмолвного Горя, Ад Кипящей Смолы, Ад Раздавленных Пальцев и прочие преисподние, которые она отказалась назвать, но в общих чертах обрисовала закатыванием глаз и многозначительными кивками. Ады неупорядочены (кроме тех, чью суть составляет упорядоченность), председательствуют там неподкупные стражи, а дела ведут садисты, реформаторы и прочий непримиримый народ, которых нипочем не отговоришь утащить, бросить, отвести или спихнуть тебя в уготованный ад. Есть даже Ад Неопределенного Ожидания, где ты просто сидишь и ждешь, пока тебе объявят преисподнюю. Вечно.
Если существует Ад Непопадания под Пулю, то я в нем. Идет война (то есть не-война, как две капли воды похожая на войну), а я не у дел. В самом горниле и одновременно в стороне. Мои знакомые и незнакомые идут в атаку, патрулируют территории, иногда гибнут. Меня к этому готовили, но я по-прежнему остаюсь, как сказал бы Ронни Чжан, запасным хреном на оргии. Мой звездный час еще не пробил. Звездные минутки бывали – все-таки генерал Копсен не расходует ресурсы понапрасну, – но случаются они редко и не приносят удовлетворения. В общем, я смирно жду своего часа, размышляя о больших и важных делах.
Моя палатка синего цвета. Лежа на спине, я могу поднять левую ногу и большим пальцем зацепить тонкую шелковую нитку, свисающую с потолка. Правая нога почему-то не дотягивается. Я прихожу к выводу, что дело в неправильном угле, а не в разной длине ног, хотя ноги у меня (как у любого человека) действительно немного разные; все же думается, загвоздка в угле. Вчера я пришел к противоположному заключению. Сегодня я перевернул матрас и окончательно убедился, что моей правой ноге мешает угол. Я веду этот спор с самим собой, спасаясь от скуки. Не помогает.
Иногда мне дают идиотские задания, просто чтобы я не сошел с ума. Они окончательно утверждают меня в мысли, что все происходящее – иррационально и необъяснимо; единственным логичным ответом на это будет безумие. Интересно, как я узнаю, что спятил?
Через полчаса я встану и побегу на базу, где четыре часа кряду буду пытаться выжить и мучиться совестью за то, что меня не подстреливают.
А пока читаю письма. Две недели назад я написал домой: Евангелистке, Ма Любич и старику Любичу (я старался помалкивать о Гонзо, он сейчас на каком-то опасном и сверхсекретном задании). Еще написал доктору Фортисмиру и отправил несколько весточек людям, до которых мне нет дела, надеясь, что им есть дело до меня. Элизабет Сомс я писать не стал: не хочу, чтобы она видела меня здесь, за этим занятием. Ее место в Криклвудской Лощине, и покуда она там, я тоже там, и мастер У, и маленький кусочек жизни до Джарндиса целы и невредимы. Кроме того, мне стыдно за «непопадание под пулю».
Старик Любич ответил, что Ма Любич от волнений скинула пару килограммов, но она заглавными буквами опровергла его слова. Сказала, что отправила мне посылку, хотя я ничего не получал. Доктор Фортисмир велел не забывать о личной гигиене и поделился разными новостями из дома – похоже, они там прекрасно обходятся без меня. Он приложил университетское прошение о новом бассейне для женской команды по водному поло, о которой он теперь хлопочет, и добавил веселенький постскриптум: мол, я непременно должен прикупить здесь местных пряностей, – видимо, имея в виду катирскую порнографию, если такая найдется.
На полевую почту пришла короткая записка от Элизабет Сомс. Оказывается, она тоже здесь, на Выборной Арене. Работает журналистом и пишет материал о миссии ООН на Врановом поле. Через несколько дней летит домой, шлет горячий привет. К себе она меня не пригласила – то ли потому, что я солдат, то ли потому, что здесь не принято ходить в гости.
Евангелистка тоже написала, но цензуру пережили только дата и подпись. Само послание вычистили лезвием, оставив мне хлипкий каркас выхолощенной бумаги. Выглядит жутковато. Это письмо-зомби. Ночью оно выйдет из могилы и сожрет остальные письма, начиная с обращений. Затем проберется в лагерь и устроит там кровавую резню, подняв из мертвых еще несколько клочков. Эпистолярная нежить захватит весь мир… Ха-ха-ха-ха!
Откладываю письмо-зомби и вытряхиваю песок из ботинок.
То, что я до сих пор жив-здоров, преследует меня личной неудачей. Прямо вижу, как дома все дамочки определенного возраста, день-деньской пекущие торты, следят за ходом событий и неодобрительно цокают, будто я пукнул в церкви или позволил себе вольность с барменшей местного стариковского паба. Вымышленное общество любительниц лото и порицательниц в лорнетках – Миссус Лэреби, мисс Констанс, Бидди Хеншлер и их товарки – сидит у меня в голове, вооружившись фарфоровыми чашками и миндальными печеньями, чешут языками и твердят, что я ничего не смыслю в войне. Вот из-за таких типов их сыновья и не вернулись домой к Рождеству! Нам не хватает внутреннего морального стержня, который был столь неотъемлемой частью мужчин их поколения, что они просто не смогли передать его сыновьям и внукам; они и сами не знали, как им это удавалось, и не умели описать свой долг словами; они просто были этим долгом, а он был ими, какие еще нужны объяснения? И без того ясно, что вся наша братия никуда не годится. Нет, я не получу от них посылку с тортом, какую в прошлом году они собрали для настоящих мужчин; во-первых, я не заслужил, а во-вторых, война идет в такой нелепой глуши, что торт просто испортится, пока его доставят (по причине отсутствия стержня в теперешних почтальонах), ну а в-третьих (раньше всем хватало и двух причин, ведь у людей был стержень), потому что с тортами на этой войне уже произошло несколько заминок, в частности, из-за подрывающих боевой дух надписей. На некоторых тортах было выведено «Скучаю», на других – «Дурацкая война», а на одном особенно радикальном кексе значилось: «Пешка в руках окопавшихся душегубов, восстань!» Последнюю надпись я видел собственными глазами, когда для сохранения военной дисциплины генерал Копсен велел мне уничтожить кекс самым гуманным и тайным образом.
Были торты с советами, как симулировать различные болезни; приходили единичные, но побуждающие к паранойе не-кексы, испеченные еще более скверными и яростными противниками войны, которые умудрялись вложить в гостинец отраву или взрывчатку и таким образом нанести удар по господствующим криптофашистам. Я никогда их не видел (криптофашистов; о тортах с бактериями ботулизма, увы, я хоть сейчас дам показания в суде) и не знаю никого, кто бы признался в криптофашистских убеждениях. Дело, несомненно, в том, что нынешние криптофашисты в подметки не годятся криптофашистам прошлых лет; те шли, завоевывали и колонизировали, и вообще были не такими уж «крипто-». У теперешних просто нет ничего святого.
Я надеваю рубашку. Жарко. Ничего, лучше попотеть, чем сгореть на солнце. На всякий случай надеваю бронежилет – вдруг по мне откроют огонь. Меня еще ни разу не подстрелили.
Да, меня ни разу не подстрелили («Позор! Фу-у-у, как не стыдно!»), но это не значит, что я не был ранен. В Аддэ-Катире пострадать можно на каждом шагу. Для рая на земле тут удивительно враждебная окружающая среда. Красивые сочные фрукты при первой возможности устроят в вашем желудке рейд с полной эвакуацией. Местным грызунам полюбились резиновые подошвы наших ботинок, а огненные муравьи взяли за привычку откладывать яйца в швах форменных брюк. Все это было до не-войны, которая теперь идет всюду и обладает собственной, мощной, иррациональной волей.
Странность происходящего делает странными нас самих; насилие пробуждает злость. Логика у не-войны крепкая. Известные действия требуют известных ответов, и самый простой из них звучит так: «Если в тебя стреляют, отстреливайся».
Лишь одной из сил, воюющих в Аддэ-Катире, удается избегать подобного поведения – или, быть может, они еще более извращены, решительно и причудливо безумны, чем остальные; пираты Захир-бея не отстреливаются. Они ускользают, манят и дразнят. Или воруют – просто так, чтобы продемонстрировать нам свои возможности. Они крадут дорожные конусы, которыми мы размечаем дороги, и маленькие лампочки с их верхушек. Угоняют грузовик с обувью и забирают все правые ботинки, оставляя нам левые. Умыкают партию флагов и большой груз антиправительственной выпечки, из которой возвращается только один торт «Баттенберг» с ехидной записочкой: «Суховат». Наша эшелонированная оборона для них – что пищевая пленка. Они аккуратно проползают через минные поля и режут колючую проволоку с одной целью: разрисовать танки порнографическими картинками или стащить спиртное. От этого всем не по себе, ведь однажды пираты могут взяться за дело всерьез, и тогда нам придется очень плохо. Командующие всех войск объединяются в желании продемонстрировать, что никто не может обокрасть их и уйти безнаказанным. Первый, кто это докажет, получит бесконечно малую, но вполне убедительную меру почестей.
Месяц назад с нашего склада пропала целая куча нужных вещей – заборных секций, шин, канистр с бензином, палаток и антибиотиков. Генерал Копсен велел мне и еще нескольким солдатам вернуть добро (у меня из головы никак не шла картина: я стучу к соседям и прошу отдать футбольный мяч, случайно угодивший в стекло их теплицы), и мы несколько миль тащились по пересеченной местности за сигналом маяка-ответчика, спрятанного в коробке с лекарствами. След вывел нас к заброшенной строительной площадке в пяти милях от склада. Маяк ходил туда-сюда по забору, пытаясь совокупиться со всем, что движется, и убить любого, кто его отвергнет, – вернее, все это проделывал большой дикий кот с маячком на шее. Я, неустрашимый сыщик, понял это, когда вместе с ребятами выскочил из-за угла и велел коту поднять руки и бросить оружие. В ответ он попытался оторвать мне голову, приняв меня за игрушку или большую вооруженную мышь. Ему это не удалось, физически привлекательным (слава богам) зверь меня тоже не счел, поэтому пописал на меня и был таков.
Случай с котобомбой примечателен лишь тем, что именно тогда я познакомился с Тобмори Трентом – он меня латал. Затем я по глупости обмолвился генералу Копсену, что Трент отлично знает свое дело, и меня тут же на неделю откомандировали к нему. Тобмори Трент – санитар-носильщик.
Санитары – привратники чудесного тайного королевства, где обитают медсестры. Оттого все хотят водить с ними дружбу, но, если подумать, люди они невеселые: в их рай можно попасть только в предсмертных муках. Никому не хочется биться в агонии, сжимать ногу, из которой фонтаном хлещет кровь, или того хуже: радостно скакать и показывать всем торчащие кости (такое бывает, если жахнет по-настоящему), пока не истечешь кровью.
Пикают часы. Значит, мне пора. Надеваю бронежилет и иду делать дело.
Вот он я, носильщик, разгружаю горячий и вонючий санитарный джип вместе с другими ребятами, которым это не впервой. Никакой особой подготовки я не проходил. Мне дали нарукавную повязку и велели встать сзади. Чтобы идти первым, надо кое-что уметь. А именно:
1) бегать, когда сзади об твои ноги бьется голова пациента;
2) выдерживать вес человека, который у тебя за спиной;
3) передвигаться по полю боя, делая 1), и
4) уворачиваться от пуль.
Я потею (отчасти потому, что этим заняты все остальные, а я не хочу отставать). Как и Тобмори Трент, я не снял футболку. Смысл в том, чтобы один раз пропотеть и ходить в мокром, не теряя драгоценную влагу. Вокруг моего брючного ремня и под задом скопилась целая лужа пота – надеюсь, меня не щелкнет какой-нибудь пытливый журналюга, вздумавший «передать атмосферу сражения». Стать олицетворением войны за мокрый зад мне как-то не улыбается.
Далеко на западе есть Зеленый Сектор – тихий и безопасный; тамошние ребята, наверное, подыхают от скуки и думают, чем занять день. То же самое происходит у Красных Ворот, хотя недавно мы через них проезжали, и солдаты дали нам понять, что жизнь у них не сахар. Местный командир, похоже, идиот. Надо будет рассказать об этом Джорджу Копсену, когда вернемся. Ему нравится быть в курсе таких вещей.
Справа от меня на одном из участков боевых действий горит что-то очень большое (или что-то маленькое горит очень сильно). Дым валит так, что закрывает небо и отбрасывает тень на землю. Без сомнений, там Мордор, орки и чудовища, а горит Ородруин. Выглядит круто – в плохом смысле. Но, вроде бы это далеко. Тобмори Трент, Шаман Полевого Перевязочного Пункта, несколько минут назад велел нам остановиться и теперь пробует воздух, слушая тайные сигналы от собственных яиц, – так умеют только передние носильщики. Все молчат. Мне просто нечего сказать. Быть задним носильщиком – дело нехитрое: надо во всем подчиняться переднему. В моем случае это Трент. Он принимает какое-то решение и по узкому эллипсу направляется в сторону пожарища – мы спустимся к нему с севера.
Я шагаю за Трентом к Ородруину, думая, кем из хоббитов я хотел бы быть. Сдается, на поле боя мы так и не попадем. Я слышу выстрелы и, когда ветер дует в правильном направлении, даже чую их. Вижу взрывы и все прочее, но они крошечные, ненастоящие. Трент слишком рано остановил машину. Он начинает шагать быстрее и я, соответственно, тоже. Шум приближается. Мимо на большой скорости проносится бронетранспортер для перевозки личного состава, новенький и блестящий. Куда они торопятся? Когда в следующий раз генерал Копсен спросит, чувствую ли я себя при деле, попрошусь в дозорную службу.
– Нам туда, – говорит Трент.
Видно, он совсем расчувствовался, если так многословен. И как он определил направление? Бежать нам еще долго, и неизвестно, подвезет нас какой-нибудь БТР или нет.
Когда Трент велел водителю бросить нас черт-те где, второй задний носильщик был на грани совершения тяжкого греха. Он явно хотел задать вопрос. Именно так я определил, что он тоже новенький. Лейтенант, сидевший в джипе, совершенно лысый и сделанный, по видимому, из слоновой кости и пергамента, просто вышвырнул его на улицу. Трент со вторым передним носильщиком переглянулись, будто говоря: «Вот с каким дерьмом приходится нынче работать», и мы спрыгнули на песок. Джип с ревом укатил, и все успокоилось. Вокруг почти тихо, только на фоне далеких взрывов слышится странный, уютный шум, какой обычно издают домашние питомцы: топ-топ-топ ба-бу-бу-да-буум (только это не животные, а маленькие разрывные снаряды). Топ-топ-топ. Целое стадо питомцев (бум! – этот уже ближе), и все бегают вокруг, а в карманах у них, похоже, мелкие монеты или колокольчики на шеях, потому что слышится едва уловимое тинь-дилинь. Никаких животных здесь быть не должно. Тут опасно.
Тащу носилки. Иду за Тобмори Трентом.
Мы выбегаем за угол, взбираемся на небольшой подъем, и вокруг становится гораздо, гораздо шумнее. Мы – в городке, где множество людей с большим оживлением и наугад убивают друг друга. Дым уже не поблизости, а всюду. Мимо носятся какие-то штуки – оказывается, пули, а я совсем не пригибаюсь (Ма Любич пришла бы в бешенство), но в меня и не попадают. В Тобмори Трента тоже, хотя это выше моего понимания: он не столько забывает уклоняться, сколько решил не вертеть головой наудачу – предпочитает не играть в такие лотереи. Топ-топ-топ вокруг нас издают не тысячи котят, забравшихся в лоток – валится со стен каменная кладка. Весь город словно построен из песочных часов: песок сыпется вниз, и когда в верхней половине ничего не останется, город станет на этаж короче и по большей части рухнет. Минут эдак через восемь.
Трент ведет нас в переулок, где воняет мочой, кожей, жареным мясом, горящей резиной и чем-то еще, чему мои животные инстинкты вовсе не рады. По неясной причине никому не пришло в голову тут пострелять, и, если не считать случайных сквозных пуль, это самое безопасное место в городе. Дома красивы своей обреченностью. Построенные из песчаника и цемента, выглядят они современно и вместе с тем старомодно – мол, ну да, плиты ворочали подъемным краном, но сами дома точь-в-точь такие, как сотни лет назад, когда главным строительным материалом была грязь. Иногда попадаются большие квадратные постройки (фабрики, отели или многоквартирные здания), сделанные из того же цемента, но похожие на угловатых подростков, ноющих, какое все вокруг старое, маленькое, скучное, ничего интересного не происходит, и – боже! – почему здесь нет торговых центров? На некоторых даже красуются рекламные щиты, но, что они рекламируют, неясно. Впрочем, на моей родине тоже полно вывесок, которые без текста не имеют смысла… И тут какой-то кретин начинает бомбить город.
К этому выводу я прихожу потому, что мои ноги трясутся, как желе, здания вокруг вздрагивают, а один рекламный щит валится набок, и половина улыбчивого лица пробивает крышу жилого дома, за которой видна пустая кухня с кровью на стене. Потом что-то грохочет, и Трент предлагает остановиться, хорошенько все обдумать и понять, что стряслось, мать вашу. У врага артиллерии нет, значит, любые бомбы, падающие на город, – наши собственные и, пока мы здесь, падать не должны. Какая-то старуха (или опасный повстанец, переодетый старухой), а скорее просто женщина средних лет в лохмотьях, которой нужно срочно принять ванну и провести пару месяцев в мирном месте, трогательно машет нам рукой и велит убираться прочь.
Над головой что-то вспыхивает. По-видимому, это бомба, падающая между отелем «Американская Касабланка Рика» (название явно посягает на авторские права, но здесь уже нарушено столько прав, что за чью-то интеллектуальную собственность волноваться глупо) и магазином игрушек. У обоих зданий большие стеклянные фасады, которые еще не успели превратиться в песок. Вспышка очень яркая, и я завороженно останавливаюсь на месте. Стекла выгибаются и лопаются.
Трент сшибает меня с ног, и мы вместе падаем на стену разрушенной прачечной. Он считает. Раз, два, три… мимо со свистом пролетает облако лезвий, разбитого стекла, которое вспарывает землю, звякает об опоры навесов и легко разрывает брезент. Осколки – некоторые размером с крошку рыбьего корма, другие с тарелку – падают вокруг нас.
– Пронесло, – беззвучно, одними губами произносит Трент. Или кричит, а я просто оглох.
Он вскакивает, хватает носилки и бежит на главную площадь, в Ад Покалеченных Мужчин. Алина (совершенно неуместная здесь Алина с гостеприимными бедрами и сомнительной отвагой, по которой я отчаянно скучаю в эту минуту и которая отчего-то превращается в Элизабет Сомс, какой я видел ее последний раз в Криклвудской Лощине) отчитала бы меня за такую метафору, ведь часть трупов, полутрупов и господи-надеюсь-трупов на площади – слабого пола. Старуха/повстанец/обычная женщина, гнавшая нас прочь, превратилась в кусок мертвечины из тряпок и костей.
Пахнет гарью, что-то трещит: вспыхнул грузовик – нет, два, и один из них уже горит синим пламенем. Мимо к огню пробегает здоровый детина – журналист, неожиданно бросивший камеру. Из грузовика доносятся крики, потом кричат уже повсюду. Журналист орет своей команде, сюда, кретины, на помощь, а те вдруг его понимают и поражаются новой мысли, что можно рисковать жизнью не за газетную статью, а ради спасения чьей-то еще. Они напуганы и слегка смущены этим открытием. Вскоре детину приходится оттаскивать – грузовики вот-вот взорвутся. Они и взрываются, но никому нет дела. Журналисты стоят и озадаченно смотрят на тех, кого спасли, не представляя, что с ними делать дальше.
Тобмори Трент проворно скачет по Голгофе – и не скажешь, что минуту назад чуть не подорвался. Он больше похож на человека, вернувшегося домой к ужасному, но привычному безобразию. Рывком открыв рюкзак, он делает что-то жестокое и необходимое, солдат взвизгивает и говорит «Спасибо», а потом не может остановиться и все бубнит «спасибо-спасио-саибоаибоаибо». Трент вырубает его ударом в голову – медикаментов мало, а голове этого парня ничего не сделается.
Среди луж человечьего сока появляются и другие носильщики, все как на подбор длинноногие и серьезные. У них в рюкзаках тоже бинты, шины и другие приносящие облегчение вещи, о которых лучше помалкивать. Один носильщик лежит на земле – должно быть, пришел прямо перед нами, парнишка по имени Бобби Шэнк. Я несколько раз видел его за обедом, махал ему, он кивал в ответ. Теперь у Бобби Шэнка дырка во лбу, но крови очень мало, и он еще не умер. Так бывает. По телику, если тебе стреляют в голову, ты умираешь, а на войне можешь выжить и потом даже жить. Бобби Шэнка положили на его собственные носилки, а напарник перевязывает солдата с несерьезной травмой головы, чтобы тот занял место Бобби и унес его с площади. Я отворачиваюсь. Бобби Шэнк выживет, но ничего хорошего его не ждет. Только если не случится чудо, а чудесами они называются именно потому, что их не бывает. Я бросаю взгляд на Трента: он тоже видит Шэнка и трясет головой – мол, держись, с тобой-то все нормально. Потом он говорит, чтобы я перестал пялить зенки, как сраный турист, и брался за дело. Он произносит это без злобы, наоборот – как будто я прошел испытание.
Носильщики откуда-то узнали, все вместе или по отдельности, что они здесь нужны, разделились и теперь прибывают на площадь разными путями, чтобы свести к минимуму собственные потери и максимально увеличить эффективность работы. Всем им плевать – и даже мне, ведь я здесь, и мы будем работать до победного конца, – что какой-то болван в нескольких милях отсюда бомбит город, пока мы еще в нем. Придет время, и эта сволочь получит сполна. В его постели будут кишеть подкожные клещи, огненные муравьи отложат яйца в его брюках. Все самые жестокие школьные проделки унизительной местью обрушатся на его голову, и он будет молить нас о пощаде, покуда не умягчим мы гнев свой. Офицеры и прочие военные этой армии дураков затвердят одну истину: «Не шутите с носильщиками, ибо они безумны и живут по безумным законам».
Мы помогаем без колебаний и дискриминации. На не-войне заведено помогать всем раненым, и иногда я перевязываю солдат, орущих по-русски или на языке коса. Я надеваю хирургические перчатки, поверх натягиваю еще пару – по распоряжению Трента («У некоторых бывают такие болезни, что их боятся даже микробы»), – сую пальцы в новые искусственные отверстия, ищу эластичные концы лопнувших артерий и вытаскиваю их наружу, пока Трент накладывает швы и орет, что он ни хрена не врач, а санитар, и надо унести этого парня, но нет времени; унесешь одного – потеряешь четверых. Сортировка больных продолжается. Мы дарим облегчение около часа (хотя я состарился на четверть века), когда внезапно раздается гром, и все вокруг становится не белым, не черным и даже не серым, а синим: темно-синим, цвета океана; меня не подстреливают, случается кое-что другое.
Так я попадаю в госпиталь, где пахнет кабинетом Евангелистки и подвалом Любичей. Моющие средства, резина, порошки, хлорка и трудящиеся женщины. Есть и менее жизнеутверждающие запахи: кровь, болезнь, какие-то безымянные испарения, но знакомые и явно нехорошие. К счастью, всем этим разит не от меня. Я открываю один глаз, оцениваю свое бедственное положение и нахожу его не таким уж бедственным, даже прекрасным: надо мной парит механический ангел и накачивает меня морфием. Боже. Морфий – это очень круто.
О моей медицинской карте впору слагать легенды. Ее даже можно назвать забавной. Я – первый человек, укушенный расплодившимися в брюках огненными муравьями. Я первый узнал, что в тихих водах реки Каннэ произрастает особенно агрессивная разновидность жгучих водорослей. Я первый, кто по досадному стечению обстоятельств заразился гриппом от писем из дома. Потом и вовсе комедия – случай с бешеным котом. Я – воплощение незадачливости и диковинных травм.
На сей раз меня взорвали, увы, свои же люди. Я говорю «увы», поскольку дружественный аспект ранения означает, что его толком не подтвердят, мне не светит никаких благодарностей, продвижений по службе и, что самое печальное, отпуска – иначе начальство будет вынуждено признать, что беда произошла по ошибке, а не вследствие славных, отважных и стратегически оправданных действий. Допустить этого нельзя, поскольку кроме меня наши подорвали поезд с продовольствием и добрую половину дружественных горожан. Стало быть, официально я оказался в госпитале по причине «случайного выстрела», то есть «идиот прострелил себе зад, когда чистил пушку». Правда, шрапнель в моей руке означает, что оружие случайно сработало у другого идиота, находящегося в нескольких милях от меня, однако никто в этом не сознается, иначе его уволят или (что маловероятно, но не исключено) расстреляют.
Отрадно, что бомба, разорвавшаяся неподалеку, была не из урана – маленький зазубренный осколок, теперь занимающий пространство между моим бицепсом и плечевой костью, нетоксичен (хотя покрыт разнообразными вирусами и бактериями, пылью, землей и прочей дрянью, которой он успел набраться за время, прошедшее с момента детонации до попадания в меня) и нерадиоактивен.
Таким образом, посетив Ад Дружественной Шрапнели, я счастливо избежал Ада Отравления Тяжелыми Металлами, Ада Внутренних Ожогов или Медленного Ада Воинственной Карциномы, о Которой не Принято Говорить в Обществе. Я вполне могу рассчитывать на то, что выживу и даже вернусь к службе на Выборной Арене, где, несомненно, еще попаду в замысловатые фрактальные ады, составляющие суть моего пребывания здесь, как то: Ад Играющего Очка, Ад Укушения Песчаным Клещом, Ад Бесконечной Скуки и Постоянного Страха, Ад Непонимания, Что Мы Тут Забыли и Ад Мюсли из Тушеной Фасоли на Завтрак (последнее – непостижимый дар от стражей, который они называют Продовольствием). А поскольку речь обо мне, конечно же, никто меня не подстрелит. Вместо этого я подцеплю какую-нибудь заразу, получу солнечный удар, буду укушен змеей, моя кожа разбухнет от дождя и потрескается от солнца, я покроюсь сыпью и гнойниками. Война – не ад. Война – это шоколадное ассорти, послерождественская подборка лучших геенн. Когда я подхожу к концу этих пространных рассуждений, мне приходит в голову, что морфий – отличная штука, хочу еще. Нажимаю маленькую кнопку – судя по опыту прежних приключений, после нажатия в кровь иногда поступает очередная доза, но сейчас ничего не происходит. Или рана нетяжелая, или к жертвам случайных выстрелов относятся со строгостью, пропорциональной их тупоумию. Вот если б меня подстрелили, тогда другое дело (пекущие торты леди качают головами и неодобрительно цокают).
Рядом с кроватью сидит женщина – медсестра, заслуживающая подробного описания. На значке (белом и чистом, как и все, что ее окружает) стоит имя: Ли. Она прекрасна. Она трижды не попадает в вену. При нормальных обстоятельствах она бы попробовала уколоть другую руку, но характер моей травмы исключает такую возможность. Я едва удерживаюсь от замечания, что семнадцать моих близких знакомых попали бы в вену с первого раза, – так часто они впрыскивают себе героин, на котором сидит каждый третий из рядового состава. Впрочем, выражение «сидеть на игле» подразумевает, что вместо этого вам следовало бы заняться чем-то другим. Но можно ли назвать наркоманом того, кому делать попросту нечего? Если за все время, которое вы сидите на игле, это ни разу не помешало вашей жизни? Или вы, скорее, просто спятили и ждете, что будет дальше?
Пусть с иглой Ли обращается хуже некуда (кстати, это тоже могло стать своеобразным адом, но почему-то не стало), она прекрасна. Я бы позволил ей сколько угодно тыкать меня иголками.
– Я бы позволил вам сколько угодно тыкать меня иголками, – заверяю ее я, когда она извиняется. Выходит не так утонченно, как я задумывал.
– Взаимно, – рассеянно говорит она, проделывая в моей незабинтованной руке очередную дырку. Я начинаю думать, что это смахивает на пуантилизм. Кстати, банкноты самых разных стран очень часто или почти всегда разрабатываются пуантилистами. Почему – неясно, и я решаю немедленно это выяснить.
– Вы бы тоже позволили мне ткнуть вас иголкой? Как мило. Но у меня нет иголки, – вежливо отвечаю я, и она краснеет. До меня доходит, что у нашего разговора явный сексуальный подтекст. – Боже, у нашего разговора явный сексуальный подтекст. Вы знали, что рисунки для банкнот придумывают пуантилисты? Я к тому, что у вас талант.
Кто-то несет чепуху, и голос очень похож на мой, но я бы никогда не позволил себе подобную грубость, разве что под кайфом. Ну конечно, я и есть под кайфом, ведь через час из меня будут вытаскивать дружественную шрапнель, так что я по самые гланды накачан химией.
Ли испускает маленький яростный крик, а потом испуганный вопль, и я отключаюсь, потому что она намудрила с иголкой (это я понимаю позже). Когда просыпаюсь, Ли еще рядом, но ее нервозность ушла, а с ней и моя боль. Точнее, ушла прежняя боль, вместо которой появилась новая, тупая. У меня похмелье.
– Простите, – извиняется Ли. – Я не спала сорок часов.
И целует меня. Это не сексуальный поцелуй – в том смысле, что она не прижимается ко мне всем телом и не впивается в мой рот упругими, восхитительными губами. И все же поцелуй недвусмысленно эротический, вдобавок я уже семь месяцев лишен женской компании и могу завестись от изящного изгиба ножки стула или скрипа половицы. Еще он эротический потому, что означает любовь, или только сулит ее, или допускает ее вероятность, а я пока ничем этого не заслужил. Поцелуй чудесный. Но вскоре он заканчивается. Ли осматривает зону поражения и выглядит довольной. Я таращусь на нее (таращусь обходительно, а не как пробитая багром рыбина, воскресшая от поцелуя русалки, вовсе нет), Ли красиво разворачивается и уходит. Впервые с моего приезда в Аддэ-Катир я засыпаю с улыбкой.
– Хренов хер охренеть ха-ба-ба-ба-рыбьи-мозги на хер!
Услышав скрип двери, я понадеялся на дальнейшие проявления чувств и потому не открыл глаза, а придал себе как можно более несчастный, мужественный и по-щенячьи прелестный вид. Я уже готовился услышать тихий присвист, когда вместо него мой слух оскорбил первый крайне неблагозвучный залп. Он почти без перерывов длится до сих пор: «Хрен вам хрены херовы» и так далее, и тому подобное. Никогда не встречал менее изобретательного матерщинника. Через некоторое время его ругань становится просто фоновым шумом – он мог бы с тем же успехом говорить «пук» (например, «пуки-пуки-оба-на пукры пукати-пук» – смысла было бы столько же, но хоть слушать можно). Ну да ладно.
По скрипу колесиков и полиэтилена я догадываюсь, что ради приличия мою палату перегородили. Тут, на Выборной Арене, вообще сплошь лицемеры. Впрочем, скоро я понимаю, что врачи усомнились в благопристойности моего соседа, а не в моей. Сосед и впрямь непохож на святого: ругается уже восемь минут без передышки. Очень грубо. Лучше я буду думать, что он говорит «пук».
– Пошел на пук, пуков пук, пукосос пукучий а-а-а!
Так-то лучше. Чем больше он будет орать «пук» во всю глотку, тем меньше понравится одной роскошной неуловимой женщине со слабостью к стоическим воинам. Я вновь засыпаю, и если не улыбаюсь, то, по крайней мере, выгляжу самодовольным. Странно, конечно. Мой сосед бранится безо всякого выражения, словно зачитывает список покупок. Иногда громко, иногда потише. Я заключаю, что с ним случилось неладное, и стараюсь не приближаться – вдруг он заразный.
Утром его выкатывают, а он все еще бормочет. Это Бобби Шэнк. Я чувствую себя последним гадом. Еще я переживаю, не действует ли тут своеобразная система сортировки пациентов. Завтра привезут второго раненого, он немного покричит, а наутро увидит, как увозят мое неподвижное тело и мою карточку помечают большим черным крестом.
Переживаю я до тех пор, пока не возвращается сестра Ли. Она улыбается через дверь, затем входит, одаривает меня очередным возмутительным, таинственным поцелуем и скрывается, прежде чем я успеваю призвать ее к ответу.
Чуть позже ко мне подходит медбрат. Он объясняет, что раньше такого не случалось: видно, отходя от наркоза, я попросил ее руки или сказал нечто храброе и трогательное, раз уж она так загорелась пойти со мной на свидание. Анестезия вытягивает из людей правду даже лучше, чем вино. Неумолимый поток пентотала или ему подобных полностью обнажает суть человека. Настоящее свидание невозможно – все-таки мы на войне, и Ли написала мне записку. Она понимает, как это все глупо, и не хочет, чтобы я расхохотался ей в лицо или объявил, что женат. Прочту ли я записку?
Медбрата зовут Игон Шлендер. Он худощав, сердит и родом из Гладдистона – понятия не имею, где это, а он не признается. Игон ведет себя покровительственно, его явно уговорили на эту беседу, и он явно готовится услышать от меня бесчестный ответ. Я без колебаний говорю, что не женат и дома меня никто не ждет. Что нет никаких препон, будь то социальных или юридических, чтобы честная женщина и верная его подруга, сестра Ли, стала моей женой, однако я отдаю себе отчет, что постнаркозный бред идиота не может быть серьезным основанием для брака, поскольку на шаг этот надо решаться в трезвом уме и с четким пониманием последствий, ведь «любить» – это действие, глагол, дело выбора, его можно пообещать и исполнить, тогда как «влюбленность» – штука тонкая и неуловимая, она приходит и уходит по воле ветра и времен года.
Я говорю, что я очень, очень хочу пойти на свидание, если это можно устроить, и да, я с радостью прочту записку сестры Ли.
Игон Шлендер делает очень серьезное лицо. Он задумчиво смотрит в пустоту за моим плечом, все взвешивает, достает из внутреннего кармана маленький конверт сливочного цвета – уж не знаю, какими правдами и неправдами эта женщина раздобыла канцелярские принадлежности, – и дает его мне. Он ничем не пахнет – только чистой бумагой. До меня доходит, что сестра Ли не пользуется духами на работе, даже если они у нее есть. Она постоянно моется, постоянно обеззараживается. Ее запах – это отсутствие запаха, дух самого госпиталя. Но в складках бумаги наверняка остался тихий шепоток ее тела, масел ее кожи, пота. Я принюхиваюсь и, кажется, что-то чувствую… едва уловимая дымка чего-то цветочного, труда и заботы. Персик и латекс.
Почерк у нее мелкий и аккуратный. Это почерк человека, не считающего себя артистической натурой, ему важно лишь быть понятым. Никаких завитушек, лишних палочек. Соединения плавные, однако буквы строго и точно разделены мимолетными колебаниями. Чернила черные. Ручка не шариковая, а перьевая – видимо, она бережет ее для переписки с домом, потому что перо нипочем бы не выдержало суровых сестринских будней, тем более здесь, на Выборной Арене.
«Ты спросил, выйду ли я за тебя замуж. Тогда я не знала, впрочем, и сейчас не знаю ответа на твой вопрос. Я не знаю тебя, и это первая причина, почему мне надо сходить с тобой на свидание. Вторая причина такая: если в ближайшее время меня кто-нибудь не насмешит, я воткну скальпель в старшего офицера медицинской службы, когда он опять попросит сортировать для него больных. Однако ты должен помнить о риске; сам факт, что я пишу письмо незнакомому человеку, позвавшему меня замуж под капельницей, говорит о том, как размыты мои представления о приличиях. А поскольку я измождена, взбешена, страдаю бессонницей и мечтаю о жестокой расправе над безобидным старым распутником, всего лишь пытающимся делать все возможное в этих невозможных условиях, вполне вероятно, что на почве переутомления у меня разовьется легкий психоз, и я стану даже менее выгодной партией, чем солдат, который, согласно его медицинской карте, побывал в огне, под колесами, неоднократно переболел местными заразами, подвергся нападению бешеного кота и в довершение всего был взорван своими же людьми.
Имея в виду эти незначительные поправки, позволь прояснить: если ты пригласишь меня на свидание, я скажу «да». Надеюсь, это поможет тебе избавиться от лишних сомнений.
Ли».
Игон Шлендер внимательно наблюдает за моим лицом, пока я читаю; его умные глазки читают меня. Лишь время от времени он бросает взгляд куда-то за мою голову, видимо вспоминая, что пялиться невежливо. Я не откладываю письмо. Аккуратно сгибаю его по складкам и убираю в конверт, а Игон Шлендер ищет в моем взгляде намек на то, что я собираюсь сказать, и думает, не пора ли вырвать иглу из моей руки и до смерти забить меня штативом, дабы уберечь сердце своей дорогой подруги. Нагрудного кармана у меня нет, потому что я в больничной рубахе, а значит, мне остается только спрятать конверт поближе к сердцу. Он легко трется о кожу, твердые края задевают волоски и старые шрамы, а я из последних сил пытаюсь не разрыдаться в голос. Привыкнув к конверту под сердцем (в некотором смысле, там он и останется навсегда), я поднимаю глаза на Игона Шлендера.
– Передайте ей, пожалуйста, что я сказал «да». Что я сказал «да-да-да!» Что она – самое прекрасное создание на планете.
Игон Шлендер молча встает (на его лице явственно читается одобрение) и уходит. Тут я слышу позади себя ее дыхание: все это время она стояла в изголовье кровати и теперь опускается на колено рядом со мной, заглядывая мне в глаза. Так проходит несколько секунд, обе ее руки покоятся на моей здоровой.
У нас будет свидание на войне.
В общем, это неплохо, но теперь надо раздобыть где-то итальянскую тратторию с клетчатыми скатертями и льняными салфетками. Мне нужна брускетта (не брушетта) – тонкий поджаренный ломтик чиабатты, натертый чесноком, сверху помидоры и базилик. Крошки неизбежно сыплются на скатерть, оливковое масло стекает по губам и подбородку – потрясающая закуска, крайне чувственная и восхитительно бесстыдная. Женщина, умеющая есть брускетту, достойна любви и может любить. Та, что побоится испачкаться, не станет беззубо хихикать над вашими стариковскими шуточками и выхаживать вас после шестого сердечного приступа из одной только безудержной страсти. Нет. Для этого нужна женщина, которая не боится вымазать лицо оливковым маслом. Еще пригодится бутылочка «Вино Нобиле ди Монтепульчано» (производитель «Кантине Инноченти», разумеется), красивый вид с холмов и прочие атрибуты. Все это раздобыть нельзя, и все это мне необходимо, чтобы удержать единственное хорошее, что есть в моей жизни. К счастью, в клуб героев недавно вступил мой давний друг. Если в разгар войны кто и сможет найти мне дешевое вино и комнату с видом, так это он.
– Кто она? – интересуется Гонзо, сидя возле моей кровати, излучая крепкое здоровье и поводя мускулистыми медвежьими плечами под кителем войск особого назначения.
К нам подходит Ли. Она заглядывает в мою карту, строго велит Гонзо меня не утомлять и напоминает, что завтра выписка, – горе мне, если я все испорчу. Гонзо тем временем составляет ее карту – его уважительный, не претендующий на чужое взгляд слегка печалится, и, когда Ли уходит, даже не посмотрев на него, он объявляет ее достойной избранницей.
– Хочешь, я кое с кем потолкую? – предлагает Гонзо. – За Красным Сектором есть старинный замок. И я знаком с одним парнем, приятель которого недавно конфисковал столовое серебро.
Выходит, благодаря архитектуре магараджей-криптокоммунистов и добру, награбленному в ходе спасения Аддэ-Катира от прочих освободителей, у меня все-таки будет свидание. Гонзо предлагает дождаться, пока на поле обезвредят все мины, а зенитная артиллерия как следует окопается, – если будет бомбежка, после ужина мы полюбуемся фейерверком. Одна загвоздка: сражения в Красном Секторе больше не идут, но он все еще считается полем боя (в отличие от того городка, где меня ранили и где якобы было сравнительно безопасно), то есть нас сперва должны туда командировать. Впрочем, Гонзо и тут не теряется – он мастер обращать строгие приказы себе на пользу и умудряется придумать задание с нулевым риском, для выполнения которого необходимо участие оперативной группы (Гонзо и его повара-спецназовца, команды вооруженных и смертельно опасных официантов, контрольного пункта с плитой), высших эшелонов (меня и столика на двоих с салфетками, причем последние идут под кодовым названием «заплатки для флагов, белый лен, излишки») и санитарного врача (Ли в соблазнительном обмундировании спасателя-парашютиста, с карманами на самых интригующих местах). Метрдотель Гонзо рад сообщить, что ресторан ждет нас в семь тридцать.
Красный Сектор – холмистая прохладная долина с речушкой, в которой не плавает ничего мерзкого. Наш бронеавтомобиль – по сути, обычный трейлер, затюнингованный самим Рембо. Ли сидит на моем колене, потому что больше негде (Гонзо тщательно рассчитал количество техники и рабочей силы, вероятно именно этого и добиваясь), ее волосы пахнут зноем и ею, а рука лежит на моем плече. Эта близость чрезвычайно меня заводит, и, когда Ли слегка откидывается назад и потягивает спину, легче не становится. То ли спина у бедняжки в самом деле затекла, то ли она лучше Гонзо знает цену случайным касаниям, и ей уж точно известно, что ерзающая по моим ногам попка и бледная шея у меня под носом приводят к невольной, постыдной и невероятно приятной реакции в паху, а именно к замечательному стояку, который Ли могла бы лицезреть, повернись она влево и опусти глаза, чего она не делает, даже когда восхитительный розовый закат окрашивает холмы, и ей приходится выгибать шею, чтобы на него взглянуть.
За нами в таком же фургоне-мутанте едет верзила по имени Джим. Его машина оборудована пулеметом пятидесятого калибра, за которым сидит крепкая мускулистая женщина – Гонзо зовет ее Аннабель, а все остальные Быком – и кричит что-то сквозь ветер.
До сего дня я наивно полагал, что войска особого назначения – удел мужчин, и так оно, несомненно, и было, однако Аннабель/Бык – не единственная женщина в отряде Гонзо. Есть еще длинноногая красотка с ледяными глазами, которую все называют то Салли, то Орлицей; на ее нагрудной планке цвета хаки написано «Калпеппер», и она носит на плече длинную винтовку. Салли/Орлица сидит рядом с Гонзо и время от времени корректирует курс, но в основном смотрит в большой бинокль и указывает Аннабель на маленькие участки тепла, которые нужно осыпать пулями пятидесятого калибра, летящими с такой поразительной скоростью, что миллиметраж убивает не хуже прямого попадания.
Под «маленькими участками тепла» подразумеваются люди, но чаще всего ими оказываются уставшие нервные овцы. Быть овцой в зоне боевых действий очень неприятно. Вернее, здесь неприятно быть кем угодно, но овцы в большинстве своем туповаты, обделены стратегическим и индивидуальным мышлением. Они решают проблемы экспериментальными и подчас ошибочными способами. Овцы блуждают, а блуждать по минным полям вредно для здоровья. Когда на мине подрывается первый член стада, остальные овцы автоматически бросаются врассыпную, дабы сбить с толку хищника, и это, естественно, уносит еще несколько жизней. Раздается характерный БУМ-фррр-шмяк – именно с таким звуком овца средних размеров взлетает в воздух и частично рассеивается в атмосфере, а самый крупный кусок падает на землю в полужидком состоянии. Звук (или сопутствующее ему обстоятельство) еще больше огорчает остальных овец, и лишь после того, как существенная часть стада орошает поле, они понимают, что безопаснее всего дать задний ход. Но к этому времени они, увы, начисто забыли, откуда пришли, и свистопляска начинается заново. БУМ.
Первым делом из этого следует, что овцы – ваше проклятие, если вы пытаетесь установить минное заграждение. Им ничего не стоит срезать путь прямо через него и кусками своих туш указать расчищенный маршрут всякому входящему. По этой причине перед укреплением позиций многие командующие устраивают массовое убийство скитающихся овец – к глубокому недовольству местных пастухов, – создавая таким образом еще одну категорию сварливых вооруженных типов, готовых расстрелять все, что в форме. Оттого генерал Копсен занял проовечью позицию, смутно надеясь, что Рут Кемнер или Батист Вазиль начнут овицид (кажется, так официально называют убийство овец, хотя не факт) и поплатятся. Пока этого не произошло, развязалась своеобразная холодная война домашнего скота: мы гоним стада к вражеским территориям, рассчитывая спровоцировать резню, а они гонят их к нам – с той же целью. Есть даже негласное пари, кто из командующих сломается первым, и в основном ставки делают на Рут Кемнер – видимо, это страшная женщина.
Второе следствие более интересно с научной точки зрения, но практической ценности не имеет: овцы, которым удается длительное время выживать на участках, нашпигованных минами, постепенно эволюционируют. Через много лет может появиться новый вид умной, закаленной в боях овцы, с особым локатором для поиска мин, очень длинными ногами для переступания через подозрительные предметы и большими плоскими стопами для равномерного распределения давления. Боевая овца станет чем-то средним между дельфином и маленьким проворным слоном.
У овец, которых мы видим сейчас, не было времени эволюционировать физически, но они начали приспосабливаться и разрабатывать новые стратегии поведения. Они довольно точно следуют за людьми, ходят медленно, а на смену стаду как воинскому формированию пришла индивидуальная овечья единица, внимательно сканирующая местность на предмет взлетающих на воздух и рассеивающихся по округе собратьев. Некоторые начали ходить гуськом. Громкие взрывы их больше не пугают (или они попросту оглохли), и чувствуется в этих овцах какая-то настороженность, предполагающая, что они точно знают, куда наступали, и в любую минуту готовы вернуться по собственным следам. Победный марш прогресса добрался даже до овец Аддэ-Катира.
Перед самым Красным Сектором есть катирская деревушка, или базар, или причудливое сочетание того и другого. Она расположена достаточно близко к нашим огневым позициям, но не настолько, чтобы стать мишенью. Называется она Фудин – на певучем языке Аддэ-Катира это слово произносится мелодично, осторожно и почтительно. Фудин – не просто название, а музыкальный пассаж.
Гонзо заезжает в Фудин докупить кое-каких продуктов для пира и показать нам сводчатый рынок – одну из немногих уцелевших построек во всем Аддэ-Катире, по которой можно понять, что теперь лежит в руинах. Он весь резной, как готический собор, крыт черепицей сочных синих оттенков и полон разнообразных бассейнов и альковов. Кроме того, это аванпост черного рынка (вероятно, даже загнивания); наши власти и Эрвин Кумар очень бы разозлились, узнай они, что рынок работает под нашей защитой. Мы завоевали эту деревню (на самом деле нет, мы ведь на не-войне и ничего не завоевываем, а просто живем тут и обеспечиваем страну кадрами и полицией), но принадлежит она Захир-бею.
Более нейтральной территории в Аддэ-Катире не сыскать, и мы свободно бродим по рынку, не привлекая к себе внимания. Пахнет беконом, жареным мясом, фруктами и еще чем-то пикантным и волнующим. Рынок освещается свечами и масляными лампами, которые свисают с крючков, вделанных в черепицу. Выглядят они так, будто их повесили здесь еще до моего рождения. Скорее всего, так оно и есть. (Плечо Ли идеально устроилось под моей рукой. Я чувствую ее тело, пальцы на моей спине. Ли пробивает дрожь, когда я легонько поглаживаю ее бедро.)
Темноглазый торговец в сверкающей шапке и приличной белой рубашке громоподобным хлопаньем в ладоши привлекает наше внимание. Получив его, он выскакивает вперед и разом обнимает нас всех, точно ждал нас много дней, куда ж мы запропастились? Рубашка плотно обтягивает его внушительный живот, и нижняя пуговица проигрывает битву: обнажается участок коричневой кожи, пугающе голой. От толстяка пахнет…
– Шафраном! Да! Мы торговали им еще до прихода англичан! – трубит он. – Мы торгуем им испокон века. Наши дети рождаются с шафранными сердцами, наши матери убаюкивали нас таблицами мер и весов. Других истинных торговцев шафраном в Аддэ-Катире нет. Здесь, в Фудине, шафран сам хочет продаваться. – Толстяк наклоняется ближе и улыбается. – Если подбросить горсть шафрана в любом месте Азии (кроме России, в этой безумной стране полно медведей и игривых женщин изо льда), он полетит по ветру и дождем выпадет здесь, в Фудине, а я, Рао Цур, поймаю его в коробку и поздравлю с возвращением домой. Мы знаем тайный язык шафрана, умеем его любить и беречь. И мы продаем его лишь достойным людям, всегда по достойной цене… – Он с легким недоверием поглядывает на Гонзо, затем на нас с Ли и вновь взрывается: – Шафран – для любовников! Эти двое ведь любовники, так? Хмм?
Тут, как будто нам еще не хватило сладостного унижения, выясняется, что у Рао Цура есть жена – худая и скорбно красивая. Она всплескивает невероятно длинными руками и разводит их в стороны, сгибая и разгибая локти, так что становится похожа на взбешенную цаплю.
– Олух! Рао, ты олух! Я вышла замуж за шута. Да простит небо твою неотесанность, иначе стыд мой разрастется и прибьет меня на месте. Ровно на этом месте, о да! Матушка (благослови Господь ее почившую душу) сглупила, обещав меня тебе в жены. О, сказала она, сын моей подруги Ситы и моего друга Лая не может вырасти плохим человеком, ибо она мудра, а он красив, и они верны друг другу. О да, сказала она, это будет большое благо для моей дочери. Ха! Слышишь? Ха! Когда пришло время, я, глупая, взглянула на широкоплечего юношу, увидела в его глазах огонь и вспыхнула, как продажная девка! О да, мы были молоды, и я думала только об изгибающихся спинах, о потных телах и сладком, цепком блаженстве! Я кивнула и согласилась, потому что думала не головой, а другим местом! Ха! Теперь смотрите на него! Он жирный! Жиреет, когда вокруг все мрут от голода! Как ему это удается? Кто знает? Уж точно не я, отощавшая! Я похожа на паука, мною впору пугать детей! Старая ведьма, палка, такую и ветер переломит. О, прежде я была хороша – грудь как шелковая подушка магараджи. Эта грудь пробуждала неистовую похоть, мужчины за нее сражались, а женщины драли на себе волосы. Ха! А теперь? Смотрите! – Она выпячивает нам на обозрение внушительную грудь, слегка увядшую от времени или трудной жизни. Зато мышцы шеи выдают силу и крепкое здоровье. – Я нищенка! Жалкая старуха! И все из-за тебя! – говорит она Рао Цуру, который тоже с интересом рассматривает предъявленный бюст. – Теперь же, когда ты должен продавать шафран, чтобы прокормить семью и, быть может, вернуть хворой жене ее былые силы и красоту, хотя, видит Бог, от твоего расточительства она увяла навсегда, и ты, несомненно, подумываешь выбросить ее на помойку, как сношенный жилет, теперь, говорю я, ты обижаешь этих добрых людей, ведь даже слепцу ясно, что они еще не любовники, а ты смутил их, и они могут никогда ими не стать! Стыдись, как толстобрюхий пес, стянувший кусок у хозяина! Ты поставил под угрозу их чувства, остолоп, а какова цена шафрану в мире, где не ценят любовь? А? А? – С этими словами она хлопается на стул и сердито глядит на мужа, барабаня пальцами друг о друга.
Рао Цур виновато смотрит на нас и подходит еще ближе.
– Покорнейше прошу меня извинить. Эту безумную женщину отдали мне на поруки (будь проклята моя сострадательность и обещание, данное отцу: всегда помогать слабым!), когда я был молод и только начинал свой путь в этом мире. Она считала себя ежихой и не разговаривала. Ухаживать за ней не составляло труда: миска козьего молока да теплая соломенная подстилка, о большем она не просила. Увы! Я позволил себе слабость. Она была так восхитительно красива, что я подумал, будто всемогущий Господь на небесах не мог обречь ее на вечное безумие. Нет, решил я, у этой девушки высшее предназначение, ангельская судьба. (Не то чтобы я считал себя частью этой судьбы, о нет, нет, Рао скромен. Рао – лишь инструмент, катализатор.) Я убедил ее пойти в школу и там обучил языку и простейшим наукам, истории и искусствам, какие знал сам, попутно доказывая ошибочность ежиной теории. Она все схватывала на лету, и я возрадовался, подумав, что сыграл роль в Божьем замысле. О да, я ликовал! Но горе Рао, он спустил с цепи зверя! Эта женщина потрясала своими грязными и похотливыми речами, и вместе с познаниями развивались ее пороки! Теперь она обращает свою похоть не на ежей, которые хотя бы в силах защищаться, а на бедного честного Рао! Она считает себя моей женой и, хуже того, обзавелась (путем безустанного совокупления с уличными торговцами и троглодитами) целым выводком детей, которые еще ужасней матери! Несчастный Рао, прикованный к кошмарному суккубу и ее отродьям, поплатился за свою самонадеянность… однако… на сей раз я допускаю, что она явила миру часть истины, как свинья, валяющаяся в грязи, нечаянно откапывает краеугольный камень храма. Вы не любовники! Я вас обидел! Я ляпнул глупость (умственные болезни этой старой карги дьявольски заразны) и возмещу ущерб… быть может, скидкой, если вам будет угодно купить большую меру шафрана?
Дорога медленно ведет нас дальше, холмы сменились лесами. Я дремлю, убаюканный мягким давлением Лииной попки на нижнюю часть моего туловища. Она опирается на меня, пот проступает сквозь одежду – коварный, сексуальный, марципановый запах мешается с терпкой смолой госпиталя. Ли не может не знать, что я мечтаю о ней, представляю себе ее губы и ягодицы. Мы теперь слишком близки для таких секретов. Она прислоняет голову к моей и выдыхает. Я улавливаю легкий аромат мятной пасты, а потом чувствую вкус ее легких; очень интимный выдох.
Мы сворачиваем на проселочную дорогу. Она вьется по безумно красивому лесистому склону холма (или даже горы) и приводит к похожему на храм зданию с минаретами и длинным выступающим балконом с западной стороны. Сюда-то мы и ехали. У нас будет свидание в Шангри-Ла. Ли охает и радостно вскрикивает, а Гонзо бросает мне совершенно щенячью улыбку, будто спрашивая: «Ты мной гордишься?» Я киваю, смеюсь, хлопаю его по спине, и мы поднимаемся по извилистой дороге.
Машину оставляем во дворе, усыпанном гравием. Мы с Ли начинаем выгружать вещи, но Гонзо строго велит нам идти готовиться, а если к нашему возвращению они еще не закончат, то погулять с полчасика. «Как влюбленные», – говорит он. Мы с Ли тут же отводим глаза, на случай, если один из нас думает иначе или мы оба думаем одинаково, потому что это будет слишком рано, слишком много, а надо еще успеть насладиться ухаживанием. Ли кивает и уносится прочь – «переодеваться». Официанты-десантники уносят мой командирский столик, а Салли «Орлица» Калпеппер поднимается на один из минаретов, снимает с плеча длинную винтовку и полностью сливается с каменной кладкой. Гонзо оттаскивает меня в сторону и среди прочего достает из машины камуфлированный чехол, в котором оказывается темный костюм примерно моего размера и рубашка, не заляпанная кровью и пылью. Гонзо провожает меня в пустую комнатку с треснувшим зеркалом и орхидеей, проросшей через окно.
Когда я возвращаюсь на длинный балкон, Ли стоит в самом его конце, в костюме парашютиста, и мне становится неловко за свой липовый «армани», но потом она поворачивается, ее глаза вспыхивают, и она окидывает меня приятнейшим оценивающим взглядом. Затем до самого низа расстегивает молнию на костюме и снимает его с плеч, открывая блестящее платье, тонкой волной струящееся с белого плеча к точеным лодыжкам – каким-то чудом (без девичьей магии, чую, не обошлось) она раздобыла на войне шелковое платье. Гонзо, мастер на все руки, нашел мне штатский костюм, но даже ему оказался не по зубам такой гламур. Без его помощи, посредством одних лишь женских связей, Ли теперь выглядит как лауреат «Оскара». Она выгибается. Складки платья спадают вниз, и, босая, она выходит из костюма, целует меня и тут же отстраняется, испустив победный вопль. Женщина, победно вопящая в вечернем платье, достойна восхищения.
Ужин при свечах в ресторане «У Гонзо» заканчивается в час ночи. Кухня не итальянская, скорее, смесь азиатской и южноевропейской, к которой нам подают виноподобный напиток из манго, купленный у приятеля Рао Цура. Мы с Ли смотрим друг на друга через столик. Передавая ей кувшин с водой, я касаюсь ее пальцев, и это почти невыносимо, а потом мы танцуем. Аннабель (теперь уже Энни) поет джаз, Гонзо аккомпанирует ей на гребенке и бумаге, а здоровяк Джим Хепсоба у нас за ударника. Вокруг установлен стометровый железный кордон, охраняемый Орлицей с прибором ночного видения и страшной пушкой, но Гонзо заверяет меня, что Салли больше не будет направлять бинокль в нашу сторону. Мы останемся наедине. Он широко распахивает королевские покои, обнимает меня и уходит на какую-то миссию, обещанную в уплату за свидание. В комнате две кровати, но у Ли нет времени на мое рыцарство, и мы порывисто валимся на одну. Все, больше вам ничего не нужно знать об этом вечере. Позже мы засыпаем, окутанные терпкими ароматами мускуса и жимолости.
Топот ботинок по каменному полу, лязг. Гонзо, торопливый и серьезный. Я сразу просыпаюсь: даже после ласк и короткого расставания с другом часть меня узнает этот вид спешки. Когда Гонзо подходит к кровати, я уже стою, и он бросает мне два свертка. Ли тоже просыпается быстро – медсестры знают, как действовать в критических ситуациях. Когда Гонзо выходит за дверь, я вытряхиваю содержимое свертков и понимаю, что он был в скафандре. Нам тоже предстоит надеть костюмы, защищающие от химического и биологического оружия, и это очень плохо: значит, либо они, либо мы решили играть не по правилам, а поскольку у нас биологического и химического оружия нет (зато есть штука пострашнее), это могут быть только они. Враг допустил роковую ошибку: теперь на этой арене испытают детище профессора Дерека. Мысль кошмарная, и я уже хочу испугаться, но страх подождет – я одеваю Ли в скафандр и приклеиваю липкой лентой ее жетон, она делает то же самое для меня, и мы выбегаем, шаркая, из нашего рая, обратно к конвою, и костюмы пахнут чужими подмышками, латексом, герметиком, моим собственным страхом и совсем чуть-чуть – нашими с Ли телами.
– Газовая атака, – говорит Гонзо. – Зарин, выброс в пяти километрах от нас. Ветер?
Орлица отвечает:
– Тридцать градусов, мимо.
Это значит, что облако пройдет мимо, потому что ветер дует под углом тридцать градусов к прямой, проведенной между нами и точкой выброса. Но потом какой-то урод говорит:
– Второй выброс! – И этот урод – Гонзо.
Газ стелется широким фронтом, и мы под него попадаем – нашим защитным костюмам предстоит тяжелое испытание. Все проверяют швы, Джим Хепсоба во втором фургоне дает Энни герметик и велит залезать внутрь, потому что сейчас никто стрелять в нас не будет, а если и будет, то мы просто рванем что есть духу. Салли Калпеппер предупреждает по рации остальные подразделения, а официанты-десантники выглядят довольно невозмутимо, потому что ухаживают за своими костюмами и знают, что с ними все в порядке. Ли дрожащей рукой берет мою, прислоняется к моему шлему и пристально глядит мне в глаза, и я знаю, знаю, что пока мы смотрим друг на друга, все будет хорошо.
Все и есть хорошо.
Пока мы не добираемся до Красных Ворот, где хозяйничает капитан-идиот Бен Карсвилль.
Капитан Карсвилль – фантазер, который живет на войне как в кино: нечто среднее между всеобщим посмешищем и сосущей раной груди. Капитаном он стал в мирное время и только благодаря тому, что выглядел, разговаривал и двигался, как образцовый солдат. Он уворачивается от пуль, бегает так и эдак, ползает, кувыркается и выделывает финты. Кстати, лучший способ не угодить под пулю, когда по тебе открыли огонь, – бежать по сравнительно прямой линии к ближайшему укрытию и там оставаться. Если нужно наступать, то каждый солдат двигается скачками до самой цели. И только если враг очень, очень близко, имеет смысл выписывать зигзаги – в противном случае быстро устанешь и дольше пробудешь под огнем.
Бен Карсвилль сверхъестественно красив и необычайно мужественен. Глядя на него, хочется внимать безупречным мудростям, срывающимся с его безупречных губ. Увы, этот безупречный голос предвещает безупречное дерьмо. Карсвилль вырос на военной порнушке – на фильмах, снятых людьми, никогда не видавшими войны, и на комиксах, героев которых зовут Рядовой Скала или Железный Рой. Он был курсантом, потом лейтенантом, участвовал в действиях по наведению порядка, но дальше парочки демонстраций и несработавшей бомбы в автомобиле дело не зашло. Его боевой опыт ограничивается несколькими вылазками на обочинах этой войны, «расследованием фактов» для наезжих политиков. Бен Карсвилль считает войну своеобразным мужским спортом, а раненые и убитые – лишь необходимое условие игры.
Еще он уверен, что никакой газовой атаки не будет. Гонзо и его ребят одурачил Враг. Им каким-то образом предоставили ложные сведения, чтобы они уговорили мудрого и всемогущего капитана Карсвилля оставить позиции, после чего Враг без труда их займет и тут же устроит веселую вечеринку, на которой будет закидывать портрет Бена Карсвилля яйцами всмятку и презрительно ухмыляться. В согласии с этим нетривиальным подходом к ситуации Карсвиль не велел своим солдатам надеть защитные костюмы и не известил фудинцев. Готовясь к нападению врага, он приказывает нам оставаться на местах, а «Гонзо и Ко» ехать обратно и оценить обстановку. Это не настраивает моего друга на примирительный и сотруднический лад. Это повергает его в суровую спецназовскую ярость.
– Ветер? – вопрошает он.
– Двадцать пять градусов, мимо, – отвечает Орлица. Значит, все еще хуже.
– Сколько осталось времени?
– Десять минут.
– Допустим, пятьсот сорок секунд… начинаем отсчет.
То есть нам еще хватит времени одеть всех солдат и даже эвакуировать большую часть катирцев, хотя им придется ехать очень, очень быстро по довольно скверным дорогам. Гонзо считает, пока проверяют документы, считает, когда нас пропускают, считает, когда мы идем к капитану, считает, когда Бен Карсвилль по-прежнему не отдает приказ, считает вслух, врываясь в штабную палатку со знаками различия на одной руке и газоопределителем в другой. Гонзо сам стоял в облаке и видел, как химическая пленка среагировала на газ. Он абсолютно уверен, что никто его не дурачил. У него нет времени на это дерьмо. Он точно знает, сколько времени осталось, потому что вслух отсчитывает секунды.
– (Четыреста двадцать пять), Карсвилль, мудак сраный, что ты творишь? Ты (четыреста двадцать) совсем, на хрен, спятил, салага! Там настоящая, вот такенная запрещенная газовая атака, а ты сидишь тут в домашнем халате, где ты, мать твою, вообще его достал?! Козел шизанутый (четыреста десять), мудозвон, идиот!
Карсвилль пропускает ругательства мимо ушей, потому что Гонзо из спецназа, и капитан знает: словесной дуэлью тут ничего не добьешься. Он фотогенично откидывается на спинку стула и вопрошает, «что за цифры, солдат», и «откуда тебе это известно». Когда Гонзо подлетает к нему, чтобы схватить за уши и вбить немного разума в его тупую башку, Карсвиль выхватывает из кармана халата пистолет и большим пальцем снимает его с предохранителя. Исход ближнего боя с вооруженным человеком в высшей степени непредсказуем. Даже Гонзо неспособен увернуться от пули, и хотя Карсвилль – идиот, стрелять он умеет и драться, может быть, тоже. Все мы врастаем в землю, как сталагмиты, а Гонзо кричит: «Четыреста, падла, падла сраная!»
Он разворачивается на каблуках, будто Карсвилля не существует, выходит из палатки, хватает за шиворот первого же рядового и велит ему бить тревогу, потому что сюда двигается облако химического дерьма, и надо как можно скорее эвакуировать катирцев – через триста пятьдесят пять секунд это славное местечко превратится в кладбище. Карсвилль вылетает следом, наводит пушку на своего же часового, орет «Отставить!», и все начинается заново, только на сей раз он велит Гонзо снять скафандр. Гонзо поднимает откидное стекло шлема. Карсвилль наводит пушку на него, взводит курок, и все летит к чертям.
Я делаю шаг в сторону, говорю что-то вроде: «Гонзо, сними чертов скафандр, брат», прекрасно зная, что он меня не послушает: одно дело умереть от пули и совсем другое – от газа. Карсвилль не видит, каким взглядом я смотрю на своего лучшего друга, и не слышит беззвучного потока информации, идущего между нами.
Гонзо орет, чтобы я заткнулся. Называю его парой неприятных слов. Он обижается, подходит вплотную и, когда я не отступаю, толкает меня к Карсвиллю. Тот слегка опускает пушку: как-никак, я на его стороне и он не хочет в меня стрелять. Увы, я малость неповоротлив – ах ты господи, что же я наделал? Врезаюсь в капитана. Он разряжает пушку в землю, я (с огромным удовольствием) что есть сил бью Карсвилля в зубы и легко, словно прутик, ломаю ему руку – она трещит так основательно, что пистолет падает на пол.
Карсвилль взвизгивает, а часовой выпучивает на меня глаза. Моя военная карьера слегка пошатывается – правомерным действием это нельзя назвать даже с натяжкой. Впрочем, если меня и ждет военно-полевой суд, я все-таки спасу несколько жизней, вместо того чтобы их угробить, и это придает делу некоторый шарм. В военной истории уже бывали подобные случаи. Бойцов вроде меня строго распекали и выкидывали из зала суда с повышением по службе и медалью – мол, будет тебе урок! Ли смотрит на меня широко распахнутыми глазами, в которых читается больше, чем одобрение, и тут же спешит на помощь раненому Карсвиллю. Подозреваю, помощь эта чересчур болезненна, поскольку капитан отключается и больше не может командовать своими людьми. Те срываются с места, как только Гонзо велит им убираться отсюда. Его тон подразумевает, что, сломав одну руку, я мог неожиданно пристраститься к любым рукам, но в нем слышится такая искренняя тревога, что угрозы излишни и, вероятно, никем не замечены. Бена Карсвилля погружают в его же штабной автомобиль и увозят. Мы прыгаем по машинам и летим в Фудин.
Печальная истина заключается в том, что Бен Карсвилль потерял слишком много времени. Даже с подмогой из Красных Ворот мы не успеем эвакуировать всех. Придется грузить первых прибывших, а остальные пусть спасаются, как могут. Не знаю, понимает ли это Ли. Наверное, да; впереди очередная сортировка. Поднимется бунт – живая масса страха, гнева и людей, уже не способных рассуждать здраво. Вероятно, кого-то придется застрелить. Спорный вопрос, имеют ли наши действия вообще какой-то смысл, но у Гонзо нет времени на спорные вопросы, а решения принимает он, да никто и не станет с ним пререкаться.
Возможно, жители Фудина откажутся от нашей помощи, не поверят нам. Предпочтут думать, будто мы лжем, чем ждать катастрофы. И тогда нам придется уехать, бросить их на смерть, потому что мы не заслуживаем доверия или потому что весть, которую мы несем, слишком огромна, и ее не успеют осмыслить. Вероятно, мы потерпим неудачу, не успев даже взяться за дело.
Я уже давно понял, что вся эта не-война – полный идиотизм. Мне она никогда не нравилась, но возненавидел ее я только теперь. Как встретят смерть Рао Цур и его жена – с тем же остроумием, что мы увидели на рынке? Попросит ли миссис Цур Джима Хепсобу усадить ее младшего сына на колени, когда больше не останется места? Будет ли стоять столбом, обнимая детей, когда мы уедем? Или набросится на нас с проклятиями, или станет молча смотреть, как мы спасаем всех, кого можем, с жутким смирением готовясь к неминуемой гибели? Рао, наверное, попробует обезопасить семью. Или мы станем свидетелями страшного, черного предательства. Вдруг его любовь слаба? Вдруг он променяет жену на молоденькую красотку или предпочтет ее жизни собственную? Возможно, он испугается и потребует места только для себя, даже захочет нас подкупить. Мне кажется, если он так сделает, я его убью.
Все это и многое другое я готовлюсь увидеть в Фудине. Я не готовлюсь к гонкам на легковых автомобилях, но именно это и случается.
Джим Хепсоба выкручивает руль, и мы влетаем в Фудин. На площади аккуратно выстроились сорок пестро раскрашенных автомобилей, переделанных в гоночные, и в них усаживаются семьи: коз, детей и чемоданы грузят наверх, а хрупкие катирские жены, пузатые патриархи и серьезные подростки без вопросов и колебаний садятся в салоны. Машины из первых рядов сразу же трогаются, точно в швейцарском таксопарке. Фудин почти опустел, а это значит, что уехало больше сотни автомобилей.
Водители – бодрые молодчики в дорогих защитных костюмах. Дорогих, потому что они скроены по меркам, облегают фигуру и выглядят подчеркнуто стильно. Шлемы сливаются с воротниками, и ребята в них похожи на героев фантастических боевиков или на очень богатых технобайкеров из Кремниевой Долины. У каждого на спине свой узор; перед нами целый лес драконов, куртизанок и пиратов. Последнее слово непрерывно звенит у меня в голове: пиратыпиратыпираты. Но в их действиях чувствуется не только разудалое «йо-хо-хо», а взвешенность и точность. Наверное, это пираты-монахи.
Они помогают пассажирам таскать сумки, придерживают двери для старушек, прыгают за руль и уносятся прочь. Все это волшебство, явно спланированная эвакуация, творится под музыку. Они прихлопывают, притоптывают и поют! Филантропизм на четыре четверти. Жители Фудина двигаются в такт (иначе попросту невозможно), поэтому никто не оступается и не мешает другим. «Грузим крышу три-четыре, по местам три-четыре, все готовы? три-четыре, врумм-врумм три-четыре» – и вот уже новый ряд спасательных машин с ревом мчится вдаль, и на площади их остается тридцать две.
Посреди этого выверенного хаоса стоит невысокий бородатый чудак с круглой головой и сверкающей озорной улыбкой, которая сделала бы честь рекламе зубной пасты для умеренно состоятельных, умеренно благочестивых (умеренно буйных, но с годами умеренно остепенившихся) азиатских джентльменов из хороших семей. На нем льняные брюки, рубашка с расстегнутым воротником и кожаная куртка. На поясе красный шарф или кушак, с которого свисают разнообразные вещицы. Две из них не назовешь иначе как саблями. Лицо этого джентльмена мне странно знакомо, но, поскольку он одновременно регулирует движение, поддерживает общий импровизированный ритм, язвительно беседует с пожилой старейшиной деревни, вздумавшей остаться дома, да к тому же отбивается от тощего нервного парня, похожего на верховного визиря, который запихивает его в скафандр, мне трудно вспомнить, где же я видел этого человека.
Наконец он отгоняет своего худосочного соратника, хватает матрону за тонкое запястье и, несмотря на восхищенные протесты, берет ее на руки. Узел женского пола не оказывает ни малейшего сопротивления, когда герой бросается (осталось пятнадцать секунд по расчетам Гонзо и почти шестьдесят пять по новым) к машине в заднем ряду, которая на фоне остальных выглядит как сокол среди воробьев.
Машина не гоночная. Конечно, ни один из автомобилей на площади изначально не был гоночным, но, в отличие от своих цветастых собратьев, это не «хонда-сивик» с системой закиси азота и прокачанной коробкой передач, не ревущий «форд-фокус», способный нестись как ракета. И даже не лягушачье-зеленого цвета «субару» с форсированным двигателем и колесами шириной с тюленью задницу. Она приглушенного темно-бордового цвета, солидная и мощная, явно бронированная. Стекла с тонировкой, но все равно видно, что внутри есть шторы. Спереди красуется серебряный ангел, а двигатель… такие двигатели раньше ставили в маленькие самолеты. Вполне допускаю, что эта машина догонит остальные, прежде чем водитель успеет сменить передачу. Да, перед нами «роллс-ройс», но примерно такой же «роллс-ройс», как кохинор – бриллиант.
В салон автомобиля, и близко не похожего на эвакуационный, сажают матрону, теперь хохочущую над возмутительным рыцарством своего спасителя, и я успеваю заметить, что внутри есть отдельная система воздухоснабжения. Как только герметическая дверь закроется, пассажиры будут в полной безопасности. Визирь и по совместительству водитель прыгает за руль. Убедившись напоследок, что эвакуация завершена, бородатый чудак смотрит на нас и поднимает руку – все нормально, спасибо, – ныряет в машину и долю секунды ждет, пока навороченный «сааб» освободит место. Затем раздается такой звук, точно взрослый бык отчитывает молодого («Нет, сын, мы не побежим к тем коровам, чтобы отыметь одну, а медленно спустимся и отымеем всех»), и «роллс-ройс» скрывается в облаке собственной пыли. Конвой движется, точно стадо газелей: машины объезжают друг друга хаотично, но решительно. Эти типы в крутых костюмах явно прошли курс вождения Ронни Чжана или какой-то другой, но очень похожий. Продвинутый, для тех, кто твердо решил много ездить и ввязываться в неприятности.
Гонзо пристально глядит вслед «роллс-ройсу». У него героизмус обломинтус. Он собирался положить жизнь ради четырех-пяти сотен гражданских, убивать за них, стать легендой и образцом бескорыстия. Не то чтобы он против случившегося, просто ему трудно переключиться. Гонзо был готов взять управление в свои руки, а теперь пытается угнаться за шестидесятилетним Таинственным Незнакомцем с улыбкой романтического героя, который командует армией пиратов-монахов-гонщиков и запросто хватает на руки страшных женщин, благоухая одеколоном и воплощая собой азиатско-монархический стиль. Глубоко в стволе Гонзова головного мозга, в той его части, что отвечает за самые примитивные и жизненно важные рефлексы, засела мысль, что такой прием сработал бы и с любой юной прелестницей. Это было видно по тому, как затаила дыхание Орлица Салли Калпеппер, и даже Энни Бык, равнодушная к мужскому полу как таковому, еще долго смотрит вслед отъезжающим машинам. Ли, вовеки благословенная, улыбается, но ее рука в моей не ослабла, и восторг вызван не беем, а происходящей чертовщиной. Рептилия в мозгу у Гонзо почуяла соперника. Однако важнее другое: теперь он играет в незнакомую игру – следует за лидером.
Мы летим за пиратским конвоем, как вдруг – несомненно, подчиняясь приказу из огромного «роллс-ройса» – машина перед нами резко сворачивает на непроходимое (по нашим картам) поле. Вся кавалькада устремляется в мешанину кустов, камней и оврагов, пестрые автомобили быстро скрываются за скалами. Ветер сдувает клубы пыли, последняя «хонда» ныряет в заросли и… все, их как не бывало. Я открываю карту. Несколько месяцев назад в том направлении была кучка зданий, горы и лес, то есть отчасти урбанизированная и отчасти скалистая (природизированная?) местность, теперь вспоротая бомбами, высохшими руслами и противопехотными минами. Если дорога уцелела или русло реки надежное, беженцы доберутся до гор, а там и до озера Аддэ с островами. Впрочем, мы все равно не узнаем, что они задумали и будут ли рады нам. Гонзо гаркает что-то Джиму Хепсобе, и мы отстаем, продолжая путь к сомнительной безопасности Штаба Командования.
Пластиковые наручники и: «В шеренгу по двое становись! Левой! Правой! Левой! Правой!» Да уж, не так я представлял себе встречу героев, но ладно хоть на месте не расстреляли. Прибыв на Выборную Арену, я почти сразу уяснил, что здесь мало кто разделяет наши представления о том, когда нас надо благодарить. Ребят Гонзо вообще официально не существует, а значит, их не могут привлечь к суду, не поставив под угрозу национальную безопасность. Ли – гражданская медсестра, так что под гнев Карсвилля попаду я один (впрочем, его это вполне устраивает, ведь руку ему сломал я). А то, что мы оказались правы и газовая атака действительно имела место, только подливает масла в огонь. Словом, торжественная встреча приняла форму двух вооруженных амбалов с каменными лицами. Хотя Карсвилля тоже постигло разочарование: военные полицейские не высмеивают меня и не бьют, а только виновато заковывают в кандалы, подавляя желание похлопать по спине и обнять.
Бен Карсвилль не на хорошем счету, и попытка принудить своих людей к газовому сеппуку вряд ли пойдет ему на пользу. Да, я повел себя недопустимо, но и Карсвилль наломал дров. Таким образом, кабинет Копсена – все же не военная тюрьма. Генерал Копсен выглядит напряженным и растерянным. Он пододвинул к себе красный телефон: вероятно, наши обдуманные действия сейчас обдумывают повторно. У генерала полно других занятий поважнее, и эта побочная сюжетная линия с участием одного из лучших его бойцов и чуть было не случившимся «полетом валькирий» наверняка выводит его из себя. Творится страшное. Вот уже много лет мы придерживаемся одной доктрины: отвечаем на оружие массового поражения той же монетой, и наше будет покруче вашего, так что поаккуратней там. Если сделать это сейчас, мир может существенно измениться. Видите ли, генералу Копсену не пришло в голову взять на эту войну обычные виды нетрадиционного оружия. Спорные химикаты и признанные-но-недооцененные средства ядерного сдерживания он оставил дома, прихватив с собой лишь самое новое и лучшее: детище профессора Дерека. Но, когда он его применит, многие занервничают и говном изойдут от ярости, активировав системы ПРО по всему миру, потому что полное исчезновение плохих парней в равной степени напугает и друзей, и врагов. Мир изменится, как изменился 6 августа 1945-го. Ладно хоть генерал и его боссы взяли пару часиков, чтобы все обдумать и, быть может, даже спросить себя, хорошо ли они придумали.
Копсен жестом велит мне садиться. Карсвиллю тоже. Ему не до нас. Он не хочет, чтобы мы тут сидели. Пока не зазвонит телефон, делать ему нечего, но к тому времени он должен быть совершенно спокоен. Он сидит в очень большом, очень величественном, очень страшном кресле.
– Скажи, – утомленно произносит Джордж Копсен, – о чем ты, вообще, думал?
Понятия не имею. Молча гляжу на генерала. Гонзо нашелся бы с ответом. Гонзо рассказал бы все мужественно, без обиняков и уладил дело.
– Я выполнял обязанности командира части, – мужественно отвечает Бен Карсвилль.
Копсен заметно сереет. Он спрашивал не Карсвилля. Его гнев обращен на меня – по крайней мере, сейчас. Я повел себя безответственно, а поскольку генерал взял меня под свою опеку, вымуштровал и обучил, то сейчас чувствует себя преданным и оскорбленным. Он хотел по-отечески меня взгреть и отправить в палатку – думать над своим поведением. Для порядка выпустил бы пар, затем выслушал извинения Карсвилля и воспользовался бы ими, чтобы освободить меня от кары. Карсвиллю стоило помалкивать. Мысль о том, что он может воспротивиться, прежде не посещала генерала Копсена и теперь неприятно его озадачила.
– Насколько я понял, вы… пренебрегли химической тревогой?
– Да, сэр.
– Очень нетривиальное решение, капитан Карсвилль!
– Я подумал, это вражеская уловка, сэр.
Джордж Копсен выходит из-за стола, чтобы лучше видеть капитана.
– Уловка.
– Так точно, сэр.
Лицо генерала принимает особое выражение, которое начинается от его эпикантуса и заканчивается вокруг рта. Генерал ждет разъяснений. Я запомнил это лицо с одной нашей встречи в особой комнате с особым предметом мебели. Человека с таким взглядом не надо сердить. Однако Бен Карсвилль и теперь не желает объясняться. Он прямо светится честностью, верностью и профессионализмом. Его выбор – и ход мыслей – не нуждается в объяснениях. Он Бен Карсвилль. На нем до сих пор шелковый халат.
– Ты, мать твою, – говорит генерал с некоторым упором, – понесешь ответственность. Лейтенант.
Карсвилль изумленно таращит глаза, и генерал Копсен отмахивается от него легким движением пальцев:
– Свободен!
Лейтенант Карсвилль уходит, преследуемый медведями.
Джордж Копсен падает обратно в кресло и погружается в размышления, полностью игнорируя меня. Он сверлит взглядом телефон, подбивая его зазвонить. Наконец смотрит на меня и вздыхает.
– Дерьмо.
Непонятно, что он имеет в виду: меня или обстановку в целом. Прежде я как-то не задумывался, что меня не колышет его мнение. Похоже, и впрямь не колышет. Секунд десять я чувствую себя ужасно – столько времени мне требуется, чтобы, дрожа, отдать честь. Я приношу свои извинения единственным дозволенным солдату способом. У меня болит рука, и я не чувствую за собой никакой вины. Джордж Копсен испытующе заглядывает мне в глаза, но, в отличие от мастера У и Евангелистки, доволен не остается. Даже не знаю, хотел бы я обладать нужным ему качеством или нет. Так мы стоим, примериваясь и размышляя, чего ждем друг от друга, когда кабинет оглашает пронзительное старомодное блеянье. Джордж Копсен резко меня подзывает, потому что злость на меня – последнее, что он чувствует перед тем, как звонит телефон и кошмар оживает. Он берет красную трубку:
– Копсен.
Кто-то на другом конце провода отдает четкий и простой приказ. Генерал то ли стареет, то ли холодеет; это происходит с ним изнутри, будто взрывают высокое здание или цветок распускается в ускоренной съемке, и я понимаю, что он сознательно превращается в мелкую сошку, перестает быть человеком. Спасительное благо иерархии – Машины Власти – заключается вот в чем: генерал Копсен исполнит приказ своей страны и для этого уничтожит тысячи людей, если не больше. Но это не его выбор, а поступок целой страны, в которой он сам – лишь крохотная часть огромного сложного организма, пусть теперь и очень важная часть. Джордж Копсен удаляется, и на службу заступает генерал Копсен, чтобы не дать первому свихнуться. Так лучше для Джорджа. Возможно, так лучше и для генерала – не будет мешаться его гражданское «я». Хорошо ли это для всех остальных, вопрос спорный.
Генерал расправляет плечи и начинает просматривать список дел. Присваивает мне новое звание. На этой войне я теперь офицер – а несколько секунд назад она, бесспорно, стала настоящей войной – со всеми вытекающими обязанностями, правами и привилегиями. Я буду делать то, чему меня учили. Страшновато. Меня распределяют в оперативное отделение, то есть прямо сейчас я пойду к экранам на дальней стене и буду наблюдать, выбирать мишени и докладываться генералу Копсену (он садится в командирское кресло посреди комнаты), полковнику Тенчу и временно повышенному до генерал-майора Первису, дабы точно и безукоризненно применить оружие массового поражения.
Все вместе мы заставим врага Сгинуть.