Глава XI
Неправильная загробная жизнь; дьявол; цирк да и только
Не знаю, где я, но место хорошее. Ладно-ладно, маленькая поправка: вероятно, я умер, а в остальном место действительно хорошее. Вокруг поля. Можно назвать их пастбищами, однако пастись здесь некому (бедному Товарищу Корове, должно быть, жутко одиноко). Значит, тут нет и побочных продуктов животноводства, из-за которых бегать босиком по травке бывает не слишком приятно. Это поля из разряда вечных благ. Вдали виднеются горы, но не такие, как дома, – они больше, синее и заснеженнее, и потому я могу спокойно на них смотреть. Как и на все остальное, что несказанно радует. Еще здесь водятся пасту́шки. Таких можно увидеть почти в любом музее мира: фантазии о них вживлены в мозг всех распутников человечества. Местные пасту́шки – самой вульгарной и томной породы. Сказать по правде, это нимфы. Они нежно хихикают и порхают с места на место, иначе не скажешь (то есть перемещаются исключительно на цыпочках, виляют задом и, кажется, вот-вот растеряют последнюю одежду). Когда я смотрю на них, нимфы хлопают пушистыми ресницами. Когда отворачиваюсь – дуют губки. А если догадываются, что я хоть краем глаза их вижу, начинают потягиваться и тихонько скулить, точно просят почесать спинку. Кажется, я – язычник.
К такому выводу я прихожу не сразу и по одной причине: в этих дамочках нет ровно ничего, что позволило бы принять их за девственниц. В христианском рае нет места разнузданным пышногрудым (как Нимфа № 12) красотулям. По всем правилам они должны быть закутаны с ног до головы и распевать гимны. Что положительно не соответствует действительности. Эти женщины – образец блаженного сексуального раскрепощения (или, как выразилась бы Евангелистка, «низких моральных характеристик»). Если они и поют, то не гимны, а похабные песенки, под конец номера скидывая с себя все, кроме улыбок. Увы, ко всему прочему – будь прокляты предрассудки, навязанные мне стариком Любичем, Алиной и остальными, – они неполноценны.
Поймите меня правильно: нельзя винить нимф за дурные манеры или откровенную одежду (а нарядам этих дамочек присуща недвусмысленная фрагментарность). Но если забыть о желании крепко ухватить райский зад и провести тщательную проверку его качеств, у этих пастушек явно туго с навыками межличностного общения. Начиная с того, что их словарный запас сводится к сотне слов и восклицанию «О-ля-ля!». Пусть сосредоточиться мне довольно трудно – по причине свирелей, потягиваний и финала конкурса на самую недоодетую пастушку, – я смутно догадываюсь, что фразу «О-ля-ля» нечасто встретишь в классической греческой литературе. Моя душа ошиблась адресом. Я умер, однако по чьему-то недосмотру – весьма распространенного рода – угодил в чужую загробную жизнь. Да, она более чем живописна и полна нимф (миловидных, необразованных и отчего-то французского происхождения), но надо с этим что-то делать. Я хватаю проходящую мимо пастушку за наименее эрогенную часть тела и пытаюсь добиться от нее объяснений:
– Простите, где я?
Хихикает.
– Я умер? Это жизнь после смерти?
Фыркает, смеется, отпрыгивает. Скачет она очень интересно, и я на секунду отвлекаюсь. Нимфа удаляется. Я собираю волю в кулак и подзываю еще одну.
– Мне в самом деле пора. Вы все очень, очень хорошенькие, но у меня много дел, и вообще, я не гожусь для эпикурейской загробной жизни. Предпочитаю дикую природу, бурные реки и бескрайние океаны, знаете ли. Никогда не интересовался сельским хозяйством. Где тут выход?..
Хи-хи-хи.
Бабушка мастера У в моей голове высказывает предположение, что это специальный ад для добропорядочных интеллектуалов. Можешь целую вечность предаваться любовным утехам, объедаться виноградом и выпечкой, но рано или поздно тоска и ненависть к самому себе пожрут твой разум, а самоуважение превратится в орудие пыток. Если это действительно так, то Вечный Судия явно переоценил мои моральные характеристики.
– Слушайте, мне очень надо уйти!
В некотором смысле мое желание исполняется: я вспыхиваю. Н-да, я рассчитывал на другой исход. Ощущения ни с чем не перепутаешь: от лодыжек к бедрам и животу поднимаются крайний дискомфорт и жжение. Меня поджаривают на столбе. Невидимом, неосязаемом столбе. Прелестно. Однако, не чувствуя запаха гари и признаков огня как такового, я прихожу в выводу, что это начало перемещения в очередной духовный мир, куда более неприятный и очень похожий на христианский ад (возвращаюсь к истокам, увы), столь убедительно описанный Джеймсом Джойсом в «Портрете художника», который Евангелистка исправно читала нам под Рождество. Итак: я в аду, корчусь в муках. Нимфы на меня даже не смотрят, отчего я начинаю сомневаться в их существовании: уж не духовные ли они автоматы? Пока я занят этими мыслями, мне вставляют катетер – подобное вмешательство гарантированно привлекает внимание пациента. Таким образом, мое путешествие по бесконечному космосу духа сводится к тому, что я морщусь, ойкаю и открываю глаза, пропустив чистилище и, вполне возможно, проблеск рая, образ которого должен был преследовать меня до скончания веков. Я в аду.
Ад куда меньше, чем я ожидал. Это длинный узкий номер в мотеле. Инфернальная тюрьма Денницы-Люцифера оклеена дешевыми обоями. Я лежу на кровати, не похожей на хирургический стол или иное пыточное орудие, хотя из моей руки и другого известного места торчат трубки. Если какая-нибудь часть моего тела не болит, она делает это незаметно. Ничего адского вокруг нет, кроме странного тошнотворного чувства движения да едва слышных охов и шепота (возможно, это шум воды или плохо настроенное радио): вш-ш-догга-догга-вш-ш-ш и так далее.
Дьявол (только ему могло прийти в голову ставить призраку катетер), видно, не привык отказывать себе в удовольствиях. У него круглое брюхо, похожее на силиконовую грудь и обтянутое пурпурно-зеленым саронгом; лицо демонически размыто.
– Привет! – говорит дьявол. – Я уж думал, ты помрешь. – И улыбается, показывая кривые зубы.
Уверенность в местонахождении собственной души быстро меня покидает. Никогда не слышал, чтобы Сатана принимал обличье добродушного хиппи. Как-то неэффективно: страха не внушает, соблазнами не манит. Мой дьявол больше похож на человека, которому надо лет пять провести на беговой дорожке, питаясь одним укропом, чтобы увидеть собственные ноги.
– Меня зовут К, – говорит он. – Рад знакомству. Ты пока молчи, тебе еще отдыхать и отдыхать. Завтра попробуем накормить тебя твердой пищей. – Последние слова доносятся издалека: очнувшись, я вдруг неудержимо захотел спать.
Засыпаю. Мне снятся добрые сны: про детство, Криклвудскую Лощину, про гуляш Ма Любич и пчелиные ульи. Про Элизабет, Джарндис и Алину. Секс не снится, значит, сон про Алину короткий. Эрудированные нимфы играют в покер, беседуют о политике и расследуют преступления в зеленом городе, освещенном биолюминесценцией, где одомашненный бизон тягает поезда (я мэр, но люди меня не слушаются и упорно носят красные шапки, из-за которых бизон приходит в ярость и каждый день устраивает аварии). Потом я становлюсь крабом – жизнь краба не так скучна, как может показаться. Я – игральная карта, но никто не говорит мне какой масти, а вытянуть шею и посмотреть я не могу.
Затем мне снится, что кто-то жарит бекон, и я просыпаюсь. Дьявол – К – грязно ругается, стоя в облаке аппетитного дыма над маленькой конфоркой в дальнем конце комнаты. Ладно хоть из моих гениталий больше не торчит трубка, а то я бы очень сконфузился. Кстати, других трубок тоже не видно. К оглядывается и машет. Неясно, правда, машет он мне или разгоняет дым сожженной свиньи. Мне становится не по себе от того, что я стал свидетелем жертвоприношения, – не так давно свиней бармена Флинна постигла та же участь.
К машет вновь, на сей раз точно мне. У девушки в батике, стоящей рядом с ним, такое лицо, будто минуту назад она просила убавить огонь. У нее короткие темные волосы, агрессивно остриженные с одной стороны. Сквозь свиной морок девушка подходит ко мне.
– Привет, я К.
Наверное, вид у меня очень растерянный. Разве не этим именем представился старый толстяк? Чей-то хриплый голос озвучивает мои сомнения.
– Нет, – отвечает девушка. – То есть, он К. А я – К. – Можно подумать, это все проясняет.
Мой К – первый и самый большой – удрученно снимает фартук и выбрасывает бекон в мусорное ведро. Затем открывает окошко над плитой; дым тотчас улетает туда, а снаружи доносится шум дороги. Ах да, серебряный кит. Я на борту Ионова автобуса. Ионов автобус – моя больничная палата и ад. Ад – это дом на колесах. К и К не одно и то же. У меня булькает в горле. Фреге – не товарищ нашпигованному пулями человеку. Тучный К закрывает окно и косится на девушку.
– Полегче с ним, любимая. В него же стреляли. Он и без того сбит с толку. – Он обращается ко мне: – Я К. Она тоже К. У нас обоих – и у всех здешних – одинаковое имя. Конечно, все мы разные. Так мы побуждаем людей постоянно переоценивать природу человеческих отношений. Нам чуждо высокомерие, верно?
– Верно, хотя К высокомерно полагает, что умеет готовить, – безжалостно отвечает девушка. – Но это не так.
– Пока я не проявил выдающихся способностей в кулинарии, – миролюбиво соглашается К, – но нельзя с уверенностью утверждать, что их нет. Может, я просто жду подходящего случая.
– Ждешь случая.
– Да, – непринужденно кивает К, – тактически благоприятного момента. Когда он настанет, я внезапно наброшусь на сырые продукты и такого накашеварю, что мир станет чуточку лучше. – Улыбка.
Девушка скептически вскидывает брови и молчит. Особую скептичность ее лицу придает стрижка – вполне допускаю, что на это она и рассчитывала, когда стриглась.
К (жирный, не скептик) требует оставить его наедине с пациентом. Он заглядывает в медицинскую карту – вернее, некое подобие карты, пристегнутой к куску оранжевого плексигласа, который раньше служил подносом в баре под названием «Слава Хумпердинку!».
– Как ты себя чувствуешь?
– Не знаю.
– Понятно, – говорит К и ставит галочку в блокноте – видимо, напротив ответа «Не знаю». – Дела у тебя идут отлично, даже не верится. Столько травм, переломанных ребер… конечно, они до сих пор сломаны, но это неопасно. Легкий вывих обеих лодыжек – чудеса прямо. Всюду синяки, ну и еще в тебя…
А вот это я знаю.
– Стреляли.
К кивает.
– Но ты будешь жить.
Надо же.
– Как вы меня нашли?
К смущается.
– Скажи спасибо доктору Андромасу, – отвечает он и прячется за карту, явно не желая распространяться о докторе Андромасе. – Ты больше ничего не хочешь узнать?
Есть несколько вопросов, которые я лучше придержу – согласно гун-фу Исаака Ньютона. Эссампшен Сомс, мятежница и тайная еретичка, с ранних лет вбивала нам законы Ньютона, поэтому я ознакомился с ними еще до того, как мастер У объявил знаменитого физика шифу и человеком влиятельным. Под официальным предлогом, будто хороший воин обязан знать своего врага, Евангелистка шагала из конца классной комнаты в ее начало (учитель, которого не видишь, внушает куда больше ужаса), набрасываясь на всех инакомыслящих и лодырей, и заставляла их по памяти цитировать богохульный катехизис алхимика и колдуна.
Итак: «Всякое тело пребывает в состоянии покоя или равномерного прямолинейного движения до тех пор, пока действующие на него силы не изменят это состояние». Вот он я, пребываю в состоянии покоя. Сейчас ко мне полностью применим Закон Инерции. Вместе с тем (если Альберт Эйнштейн позволит) отмечу, что я нахожусь в движении – об этом недвусмысленно свидетельствуют шорох колес и свист воздуха за окнами автобуса.
Второй закон, то и дело ускользающий из рук, подобно рыбке, гласит: «Изменение количества движения пропорционально приложенной движущей силе и происходит по направлению той прямой, по которой эта сила действует». Формулировка запутанная, потому что сказано это не на латыни или английском, а на мутном математическом сленге, именуемом алгеброй. Для непосвященных это пустой звук, как свист ветра за окном. Я – мастер-каменщик обоих храмов. Я овладел не только языком алгебры, но и наречием многоколесного большегрузного транспорта. Шорох шин подсказывает, что мы едем по сравнительно хорошей, не так давно подлатанной дороге, однако городов поблизости нет: я слышу пустынную пыль, временами даже гравий. Автобусу давно пора на ремонт, он движется со скоростью шестьдесят миль в час, и рядом едет по меньшей мере одно такое же транспортное средство. Кроме того, правая передняя шина немного облысела, а ее соседку напротив хорошо бы подкачать.
Все это мне известно, поскольку однажды я поклонился в ноги механикам-чародеям и прочел их тайные писания. Из другого источника, тайной образовательной магии Евангелистки, я узнал, что второй закон Ньютона можно записать формулой «F = ma»: сила, действующая на тело, равна произведению массы тела на ускорение. Сила измеряется в ньютонах. Этого не знает почти никто, из чего можно сделать вывод о пользе бытового применения второго закона. С другой стороны, ни одно устройство с шестеренками и двигателем без него бы не работало.
Однако сейчас меня больше всего волнует третий закон Ньютона – тот самый, посредством которого Евангелистка манипулировала миром: «Действию всегда соответствует равное и противоположно направленное противодействие». Толкни какой-нибудь предмет – и попятишься сам, если предварительно не соберешься с силами. Неудивительно, что нормальный человек, проснувшись неизвестно где без катетера и в облаке дыма от сожженной канцерогенной биомассы, хочет задать несколько вопросов: «Где я?», «Давно ли я без сознания?» и ряд других, более личных и куда более опасных. Но я владею гун-фу пробуждения после серьезной травмы. Подобные вопросы уведут тебя в заданном направлении: из палаты в коридор, а оттуда во внешний мир со всеми его обязательствами, расчетами и подоходными налогами; к свадьбам, любимым женщинам и прилагающимся катастрофам; кроме того, они уведут тебя в прошлое, к моменту ранения и сопутствующим обстоятельствам вроде неожиданных страшных открытий. С третьим законом Ньютона надо обращаться крайне осторожно.
Труд Ньютона о тяготении привел к открытию точки Лагранжа – такого места, где противодействующие силы уравновешивают друг друга, и тело пребывает в состоянии относительного покоя. В данный момент я нахожусь как раз в такой точке: силы моей жизни вступили в противоборство. Лучше я пока побуду человеком без прошлого и будущего. Человеком, которому надо позавтракать. Я молча выслушиваю все, что мне скажут, и жду, когда К (скептик в батике, а не тучный Люцифер) раздобудет мне пищу, которую еще не успели принести в жертву. Я твердо встаю на путь безболезненной пустоты и буду стоять на нем, сколько смогу. Тело мое идет на поправку, но в уме и сердце ноет зловещая рана, которую еще нельзя щупать, тянуть и нагружать, – она не выдержит равного противодействия. Вокруг нее формируется нечто чуждое, тяжелое, кипучее, и, когда я осторожно поворачиваюсь к ране спиной, оставляя ее в темном, огороженном и насыщенном кислородом месте, до меня доходит, что это гнев.
Я завтракаю. Без дела слоняюсь туда-сюда. Идут дни, а я ни о чем не спрашиваю и не отвечаю на вопросы. Вернее, отвечаю расплывчато, и у людей остается чувство, будто они что-то узнали, и уж в следующий раз я точно выложу им все без утайки.
Однако я никому и ничего не выкладываю, особенно себе.
Я ем, брожу, слушаю разговоры и сплю в «Эйрбасе», а если иногда просыпаюсь от болей в груди, то слушаю низкое басовое дыхание автобуса. Оно сопровождает меня всюду, пока я сижу рядом с водителем и даже за рулем, слушая шорох шин и глядя, как дорога уходит под колеса. К ни о чем не спрашивает. Впрочем, иногда она оживляется и забрасывает меня вопросами, но это почти не доставляет неудобств: только я начинаю юлить, как она увлекается новой темой и дает мне очередной повод уйти от прежней. В моей голове ширится и разрастается огромный лабиринт, а чудовище в его центре потихоньку тает. Это хорошо. Дела идут отлично, пока мы не приезжаем в Рейнгольд, где с треском ломаются все настроенные мной заборы.
В Рейнгольде мы должны встретиться с какими-то людьми, тоже кочевниками из разобщенного каравана К. «Они тебе понравятся, вот увидишь», – говорит он. Какое-то время цирк пробудет в городе, а потом продолжит странствие вокруг света, чем, как я понял, К и занимаются большую часть времени.
Вообще-то Рейнгольд стоит не на Границе, но в плохие дни, когда с северо-запада дуют сильные ветра, а давление над озером Барбарелла резко падает, Граница поглощает его почти целиком, а все местные жители прячутся в подвалах и ждут, что будет. Рейнгольд – нечто вроде Аллеи Ураганов, только с монстрами.
Как часто бывает с теми, кто живет на краю пропасти, женское население городка весьма благонравно и ничуть не склонно к сюрпризам и фривольному поведению. Их задача (самовозложенная, но оттого не менее законная) – поддерживать жизнь в Рейнгольде и передавать следующим поколениям чувство общности. Женщины – это стены Рейнгольда. Подобно Ма Любич, надежному оплоту в постоянно меняющемся мире, они уделяют большое внимание всяким банальностям и неуклонно следуют принципам Регулярного Питания.
Здешние мужчины, напротив, грубы и взрывоопасны. Их задача (самовозложенная, но оттого не менее настоящая) – выкраивать пространство, которое их матери, дочери, жены и сестры превращают в город. Они добывают его собственными руками, крепостью спин, убеждений и громкими криками. Они воздвигают, ремонтируют, а порой сметают и заново отстраивают Рейнгольд. Они делают мужскую работу, охотятся и возделывают землю, разводят скот, строят укрепления и несут дозор на случай какой-нибудь нелепой, страшной или несусветной напасти.
Есть тут и широкоплечие сварливые тетки, орудующие кирками не хуже мужчин, и женоподобные мальчики, мечтающие о родной сердобольной душе или о каком-нибудь лесорубе, предпочитающем простую мужскую компанию неведомым глубинам женской анатомии. Есть мальчики, которым нравятся мальчики, и девочки, которым нравятся девочки, и все промежуточные вариации. За то, кто с кем спит, в теперешнем мире никто не даст и щепотки пупочной грязи, пока молодежь держится в рамках приличия и не хулиганит.
Мы приезжаем, идет осторожный обмен приветствиями. Жители подобных городков побаиваются новых людей. Для приезжих существуют особые ритуалы и испытания – залог взаимной безопасности и человечности. Рейнгольд не хочет испариться, а у К и его друзей нет желания закончить свои дни в супе. К надевает лучший саронг и сандалии самого миролюбивого вида. К (стройная бухгалтерша с бледными глазами) и К-скептик выходят вместе с ним и объясняют, что они – бродячий цирк и с удовольствием устроились бы неподалеку от города, где давали бы представления на радость местным жителям. Если старейшины Рейнгольда не против, К вызовет еще нескольких доверенных людей, которые привнесут в выступления изюминку и новые краски.
Рейнгольдцы, в свою очередь, выходят медленно, почтительно, держа руки на виду. Они широко улыбаются, показывая нормальные зубы, а не заостренные каннибальские клыки, и находят повод снять туфли (камешек, зуд, заусеница, сломанная подошва и все в таком духе), чтобы мы увидели их пальцы без когтей. Далее все кивают, жмут руки, хлопают друг друга по спинам, и мало-помалу мы убеждаемся, что ни у кого нет вывернутых в обратную сторону коленей или спинных плавников. На этом этапе выпивается изрядное количество пива.
Пока миротворец в янтарном саронге знакомится с людьми, К-скептик идет в город: что-нибудь прикупить, поболтать со старухами и молодыми мамашами, подстричься – с расчетом убедить местных жительниц в серьезности своих намерений. Мол, смотрите, я навожу лоск. Сделайте мне прическу, будьте любезны. Ага, я тоже млекопитающее и нуждаюсь в тесном контакте, отловите моих блох, пожалуйста.
Вскоре женщины Рейнгольда принимают К в свои ряды, угощают ее тортом и выясняют, что она встречается с (вымышленным) К (по секрету она признается, что его зовут Клиффорд, в караване он недавно) и выйдет замуж, как только позволят приличия и время. К по уши влюблена и ничуть не расстроена, что приходится ждать, ведь сперва нужно соблюсти все формальности, а уж потом переезжать в его «Эйрбас». Подобное здравомыслие и склонность к моногамии становятся поводом для жеманства и насмешек: дамочки шепотом замечают, что в караване наверняка найдется немало мест, где приличные молодые люди могут развеяться и получить удовольствие, не так ли? Хи-хи, да, говорит К, найдется, вот только всегда приходится искать новые – конечно-конечно, отвечают женщины Рейнгольда, как это романтично, просто с ума можно сойти, и знаешь, милочка, лучше госпожи Лизы тебя никто не пострижет, она придет в четыре часа, а ты тем временем съешь еще кусочек торта.
Госпожа Лиза является посреди великолепной церемонии и заявляет, что у К дивные волосы, просто дивные, но, бедное дитя, что с твоими кончиками и какая смелая стрижка! Прелестно смотрится на юной девочке, какое счастье, что у тебя нет бюста, иначе ты бы меня затмила. К, давясь от смеха, отвечает, что даме с такими выдающимися формами, как у госпожи Лизы, не надо волноваться – по части женственности ее никто не переплюнет; для пущего эффекта К многозначительно таращится в ее грозное декольте. Столь заискивающее и восторженное поведение приводит к тому, что К немедленно назначают главной протеже всей компании: в автобус она возвращается, благоухая тремя разными парфюмами и щеголяя классической пышной копной, свойственной жительницам приграничных городков. Попутно К взяла с каждой матроны, девушки и старухи обещание прийти в цирк, прихватив с собой столько мужчин, сколько позволят приличия. Девчата помоложе даже поспорили, кто приведет больше кавалеров и порадует дикую, романтичную, порядочную, отрадно плоскогрудую, скоро уезжающую цыганку-однолюбку. По причине небывалого женского энтузиазма и возникших возможностей для приличных-но-пылких ухаживаний споры на совете отпадают сами собой. Цирк останавливается в Рейнгольде.
Мы разбили лагерь неподалеку, но и не слишком близко к городу. Наступает следующее утро. Из темно-пурпурного уголка неба появляется одинокий автобус, древний и плюющийся дизелем, с облупленной краской, похожий на старую городскую колымагу на двадцать шесть мест; с блестящим «Эйрбасом» его роднят только колеса. Обвисшие шины скользят и разъезжаются по дороге, опасно вздуваясь, – в них так мало воздуха, что обода почти скребут асфальт. Двигатель чихает и стучит, а из выхлопной трубы, убого свисающей меж задних колес и примотанной чуть ли не колготками, вылетают еще горящие облачка сажи. Эта развалюха подъезжает к нам, и все бросаются врассыпную. Автобус выкрашен синей, давно проржавевшей краской и явно побывал не в одной переделке. Это не автобус – умирающий воин. К запылившимся треснутым стеклам изнутри прижимаются странные белые лица, искаженные жуткими гримасами или широченными улыбками: размноженная картина Мунка.
Дверь открывается, и на землю спрыгивает водитель.
– Привет! – здоровается Айк Термит. – Я Айк Термит, – на случай, если кто забыл, – и мы – Артель мимов Матахакси!
Он легко скачет по траве, а за ним, разминая затекшие руки и ноги, высыпают все остальные мимы. В следующий миг Айка подхватывают на плечи и несут вокруг автобусов. Я остаюсь наедине с мимами.
Мы пялимся друг на друга. Все тягостно молчат. Ощущение такое, будто мы в одном лифте едем на похороны. Наконец я неуверенно машу мимам рукой. Один за другим они точь-в-точь копируют движение. Сперва моя неуверенность передается ближайшему миму, затем, не успев испариться, по цепочке всем остальным.
Когда волна пускается в обратный путь, начинается легкий переполох. Мим в дальнем ряду замечает что-то на горизонте, пожимает плечами и прячется за спиной другого. Тот пугливо вертит головой по сторонам и бросается к автобусу К. Покинутый мим встает за третьего товарища, но и он отказывается от высокой чести и бежит прочь. Коротышка остается на месте, выглядывая из-за укрытия, которого больше нет. Затем он прячется за четвертого мима, но тот с ужасом вглядывается в дымку на горизонте и вспоминает о срочных делах. Так происходит снова и снова, пока мы с первым мимом не остаемся вдвоем. Он медленно поднимает дрожащий палец, вытягивает руку и указывает на дорогу. В его огромных щенячьих глазах застыла мольба.
Ладно уже, прячься за меня.
Я смотрю на дорогу. Там теперь появилось облачко пыли, а впереди него едет военный грузовик с крытым кузовом, тоже знававший лучшие деньки, – на боку пулевые отверстия и какие-то странные царапины, всюду вмятины. Вместо брезента – деревянные панели, явно позаимствованные у солидного ресторана или респектабельного дома. На них большими, в фут высотой буквами написано: «Магия Андромаса». Похоже, тот, кто делал кузов, лучше разбирался в плотничном деле, чем в пигментах, потому что краска подтекла, и все сооружение больше смахивает на растопленную восковую фигуру, нежели на цыганский фургон. Я оборачиваюсь к перетрусившему миму – его нигде нет. «Магия Андромаса» останавливается параллельно автобусу К. Из открывшейся двери высыпается серый кладбищенский песок. На землю бесшумно опускается нога в потертом лакированном ботинке.
Доктор Андромас выходит из грузовика – на голове цилиндр с марлей или москитной сеткой, болтающейся вокруг шеи. За ней прячется белое лицо с крошечными злодейскими усиками, глаза закрыты летными очками. Все тело обернуто черным плащом, придающим его владельцу сходство с мумией и летучей мышью одновременно. Несмотря на это, ростом он ниже меня. Смотреть на него сверху вниз как-то страшновато.
– Доктор Андромас?
Он долго смотрит на меня, пожимает плечами и отправляется по своим делам.
Того, кто даже на мимов наводит жуть, стоит опасаться.
Обед, но мимы не едят. Они выстроились в длинную шеренгу и совершенно неподвижны. Спокойны, расслаблены, но не двигаются. Храня мертвое молчание, сосредоточив нарисованные лица, они внимают заповедям Айка Термита. Айк ходит туда-сюда вдоль шеренги, и я впервые за наше короткое знакомство вижу его таким серьезным. Затем он поворачивается к ним спиной и разводит руки в стороны, как птица. Артель мимов Матахакси неспешно повторяет его движение. Айк поводит рукой, открывает несуществующую дверь и входит в вымышленный мир. Там он ставит невидимый стул к воображаемому столу и жестом зовет всех внутрь.
Мимы друг за другом переступают порог, не задевая дверной косяк и не протыкая руками невидимые стены. В первой комнате все не помещаются и начинают толпиться у входа. Айк открывает еще одну дверь и заводит половину Артели во вторую вымышленную комнату, а остальные расходятся по первой – видимо, это кухня. Мимы принимаются за хозяйство: моют посуду, вытирают столы, обходят друг друга и перегибаются через невидимую мебель. Готовят. Во второй комнате начинается нешуточная работа: мимы пилят, рубят, скребут пол, моют окна. Носят миски с супом, ходят по краю диванов, как по канату, пререкаются, дерутся, уворачиваются и машут руками. Гибкие и прямые, как доска, они делают все это в полной тишине, если не считать отдельных групповых вздохов. Айк наблюдает. В этом заключается ката величайшего мима на свете.
Я заворожен, грустен, обескуражен и почему-то скучаю по дому. Я пришел поболтать с Айком Термитом – поздороваться, вспомнить былые времена, но вдруг понимаю, что не очень-то хочу. К счастью, подходит К и дает мне задание. Когда я ухожу, мимы начинают репетировать номер и с серьезным видом передают друг другу зонтики, швабры и бананы.
Пять минут спустя я уже размахиваю кувалдой, вбивая в землю железные колышки. На них будет держаться главный шатер, так что их довольно много, а задание важное и ответственное. Часть колышков раздали другим людям, но эти должен вбить я. Приятная, ударная работа.
Для выполнения этой задачи существует особая техника. Кувалда возмутительно тяжелая и трудноуправляемая. Только силач может орудовать ею несколько секунд подряд. Только дебильный силач станет это делать, и таких на удивление мало. Процесс формирования тела, способного поднимать тяжести ненаучным способом, чаще всего сопровождается осознанием, что есть способ и попроще. Фокус в законах Ньютона, разумеется: подними кувалду, используя ее собственный импульс, направь ее в обратную сторону при максимальной потенциальной энергии и минимальном импульсе, затем используй энергию отскока для следующего подъема. Тот же принцип часто используется при бое на однолезвийных мечах в стиле Безгласного Дракона.
Хоть я и ознакомился со своим инструментом, его тяжестью, балансом, силой удара и возможными опасностями, на жаре ручка стала скользкой, и я не всегда попадаю по цели, да к тому же, в отличие от меча, рабочий конец кувалды много тяжелее. Я воткнул все колышки в землю, и теперь, сосредоточившись и успокоившись, иду вдоль ряда. Первый прием – «Скрытая Змея» (оружие висит за ногой, и враг его толком не видит; ему придется либо поменять позу, либо смириться с таким положением вещей; колышки неразумно выбирают второй вариант), далее – «Помешивание Котелка» (выкручиваю руку, замахиваясь оружием и готовясь к первому удару).
Я вскидываю кувалду («Конь Встает на Дыбы»), шагаю вперед. Выполняю «Пробор в Волосах» (удар сверху вниз), затем «Руки-Облака» (вращение руками) и опять «Помешивание Котелка». Далее нужно шагнуть в сторону – эту форму мастер У называл «Походкой Элвиса», но Элизабет утверждала, что классическое название звучит иначе. Как бы то ни было, я делаю «Походку Элвиса». Вбив три-четыре колышка, добавляю новую форму: «Поразить Тысячу Воинов» (круговой замах кувалдой, в результате которого я оказываюсь между двумя колышками), после чего выполняю «Колеса Хозяйской Тележки» (вращаю инструментом в разные стороны) и быстро забиваю последние шесть колышков («Журчащий Ручей» и «Пробор в Волосах» вместе), разворачиваюсь («Танец Обезьяны»), не прекращая движения кувалдой, и вгоняю всех жертв еще на шесть дюймов в землю. Придя таким образом к началу, я останавливаюсь. Руки не устали, но сердце бьется очень быстро, раны саднят. На месте пуль образовались огненные шарики. Зато работа сделана – на все про все ушло минуты три. К говорила, это займет у меня полчаса. Ха! Вот как могут пригодиться старые навыки!
Озираясь в поиске пирожков, я замечаю у входа в палатку-столовую Айка Термита. Он наблюдает за мной круглыми глазами. Конечно, глаза у него всегда круглые – нарисованы же. Однако на его лице написано явное удивление (или мне так показалось). Когда я подхожу, он вовсю улыбается.
– Колышки забивал? – спрашивает он.
– Ага.
– Как правило, – заговорщицким тоном говорит Айк Термит, – сначала мы обматываем колышки веревкой, а уж потом забиваем.
Вот засранец.
Ладно хоть не вспоминает Матчингем и не спрашивает меня про жену – за одно это я страшно ему признателен.
Цирковая программа состоит из нескольких частей: акробатического номера, пантомимы, фокусов и испытания пастушьих собак. Номер с собаками весьма необычен. Среди шума и суеты на арену выезжает долговязый черноволосый шотландец с окладистой бородой и верхом на квадроцикле. Сзади на платформе сидят два пестрых нетерпеливых бордер-колли. В клетке на колесиках едут несколько индийских уток-бегунов. Клички собак я не разобрал, что-то вроде «Мнр» и «Хбр», а сам ирландец – очередной К, разумеется – некоторое время изъясняется лишь посредством злобных воплей и окриков. У индийских уток нет прозвищ (по крайней мере, нам их не сообщили), на арене они заменяют овец. Утки потрясающе глупы. Летать не умеют, сбиваются в кучу и при возможности валятся друг на друга. Проведите несколько минут в компании индийских уток, и вам захочется перебить их до единой.
К (шотландец) раскидывает руки в стороны:
– Приветствую вас, леди и джентльмены, меня зовут К, и сегодня я ваш конферансье! – (На самом деле это звучит несколько иначе: «Прриветствую васс, ледди и жэнтльменны, сегодня я ваш канфирансэ!»)
Поздоровавшись, он тут же пускается в объяснения: у одной собаки «сильный» взгляд, а у другой «слабый» (у первого пса на морде написано, что он психопат-уткоед, суровый зверь, идущий напролом и до конца, пригодный для запугивания животных; второй – ласковый добряк, дружелюбный и миролюбивый, больше годится для точного маневрирования и благотворительных акций). Несколько минут шотландец показывает нам чудеса пастьбы, а затем принимается громко и яростно порицать чистки Нагорья, устроенные Англией в XVIII веке. Его обида на этот древний политический грех незыблема и страшна: она будет жить, даже когда само Шотландское Высокогорье канет в небытие.
Дальше выступают мимы. В пустом воздухе они изображают дом, улицу, город, угнетенный народ во власти капризного тирана. Они суматошно носятся по миру (на задниках изображены таинственные сгинувшие города вроде Венеции или Дельф) – бесконечный фарс и акробатические трюки на фоне скорби и уныния. Артель мимов Матахакси щедро делится с нами Вселенной. Их действия завораживают: в безмятежной тишине они кувыркаются, гнутся, бегают и швыряют друг в друга тортами. Это антиницшеанские клоуны; одним своим присутствием они возвращают нас к прежней нормальной жизни – мягкое средство от коварного забвения. Внезапно, прямо из пустоты, они создают доктора Андромаса.
Айк Термит вовсю ломает комедию посреди арены, как вдруг мимам это надоедает и его уносят прочь. Раскат грома, свет меркнет, и из темноты возникает доктор Андромас, царь-оборванец. На нем пыльный фрак, позорные брюки и приличные остроконечные туфли. Его цилиндр, как выясняется, – шапокляк со складным каркасом внутри. Видимо, каркас расшатался или сломался: время от времени шляпа вздрагивает и сползает влево, а добрый доктор расправляет ее и надевает вновь. У него белое испуганное лицо (по случаю выступления не скрытое москиткой) и вощеные усики торчком. Черты лица тонкие, андрогинные – такие всегда кажутся смутно знакомыми. Я пытаюсь представить доктора Андромаса без усов. Нет, я не знаю этого человека.
Доктор представляется (широким взмахом руки указав на флаг со своим именем, начертанным большими хвалебными буквами), и мимы, опершись на различные окружающие предметы, молча хихикают. Он неловко подскакивает, роняет цилиндр и быстро извлекает оттуда две погрызенные морковки и пучок салата. Задумчиво смотрит на них, гадая, откуда они взялись, и оставляет рядом с цилиндром на столе, а сам идет на другую сторону арены совещаться с мимом. В эту секунду из шляпы вылезает голодный кролик, у которого отобрали морковку. Публика сходит с ума. Андромас сердито оборачивается, и кролик бросается обратно к цилиндру. Андромас не успевает его схватить и запускает руку внутрь, извлекая оттуда трехметровый отрез шелка, вантуз и стройную женскую ножку. Последняя резко втягивается назад, вместо нее появляется рука и отвешивает Андромасу пощечину. Он отпрыгивает и поспешно надевает цилиндр на голову, облегченно вздыхает и снимает опять. Кролик вернулся.
Действо набирает обороты. Андромас передает кролика юной рейнгольдке – та берет его с некоторой опаской, но потом зверек усаживается ей на колени и засыпает. Доктор молча просит какого-то джентльмена о пустяковой услуге: не одолжит ли тот свои часы? (Просьба сопровождается осторожной жестикуляцией и изображением часового механизма. Похоже, напыщенный доктор Андромас принял рейнгольдцев за идиотов, ничего не смыслящих в языке пантомимы.) Публика понимает, что им предлагается невзлюбить этого персонажа, и хохочет над его франтоватыми манерами и потрепанным достоинством. Андромаса распирает от гордости: он решил, будто зрители восторгаются его бесподобным талантом. Это контракт, и обе стороны ведут себя согласно отведенным им ролям. Таким образом, жители Рейнгольда полностью готовы к Фокусу.
Фокус начинается вполне предсказуемо. Доктор Андромас берет часы и для верности заворачивает в зеленый носовой платок. Затем добродушно кивает, ободряюще взмахивает рукой и несколько раз бьет по зеленому свертку деревянным молотком. Сотни зрителей охают и хихикают. Владелец часов морщится и терпеливо смеется вместе с остальными, втайне мечтая провалиться сквозь землю. Его жена тоже улыбается, озабоченно вцепившись в супруга. Все знают, что ничего плохого не случится. Но тут белое лицо доктора омрачает тень тревоги. Он заглядывает в платочек. Теребит его – что-то звякает. Изнутри вываливается колесико и катится по столу. Доктор Андромас столбенеет. Затем делает рукой волшебные пассы и обреченно ее роняет. Теребит платок. Дзынь. На его лице появляется маленькая испуганная улыбочка. Он подходит к одному миму и что-то встревоженно ему говорит. Тот пожимает плечами. Доктор подзывает других мимов, между ними завязывается оживленная беседа. Спешно приносят Айка Термита, и тот, узнав о случившемся, предпринимает вторую попытку все исправить. Рассерженный Айк велит одному миму устроить Андромасу хорошую взбучку. Рейнгольдцы ликуют и хохочут. Доктор Андромас пробирается к залу.
Он изображает на лице – с нелепыми усиками и всем прочим – гримасу глубочайшего сожаления. Он умоляюще сцепляет руки, прося весь Рейнгольд и владельца (ныне покойных) часов о помиловании. Он показывает на стол с цилиндром и кроликом, на все то добро, что он принес людям, и дает понять, что за долгие годы работы у него ни разу не бывало такого досадного случая. Но сегодня его разбил первый приступ старческой немощи. Он утратил дар. Быть может, завтра, когда волнение спадет, он восстановит силы. Но сейчас… он забыл, как довести фокус до конца.
Тут Андромас открывает платок и высыпает в ладонь горстку песка, осколков и шестеренок.
Все замолкают. Не в ужасе, конечно, но что-то вроде того. Тишина словно бы говорит: «Исправь все немедленно. Да, нам было смешно, но теперь страшно, так что давай исправляй». Айк Термит выходит вперед и шепчет что-то на ухо доктору – видимо, ультиматум: Андромас испуганно озирается по сторонам в поисках заступников. Мимы его покидают. Один на арене, Андромас удрученно собирает детальки и делает над ними несколько пассов, но ничего не происходит. Мимы молча разбирают декорации: уносят Альпы, Лох-Несс и все остальное. Свет гаснет, единственный прожектор освещает доктора Андромаса, точно подсудимого на свидетельской трибуне. В конце концов он падает на колени и начинает лить слезы, а действо принимает неожиданный поворот. С одной стороны, публике совершенно понятно: доктор Андромас не знает, как все вернуть; с другой стороны, непонятно, что именно – часы или мир, и есть ли какая-то разница? Почтительная, страшная тишина нисходит на жителей Рейнгольда. Одна из самых суровых матрон начинает всхлипывать, а среди мужчин поднимается скорбное бормотание. Доктор Андромас – носитель горькой правды. Он трет свои усики, пока они не отваливаются. Его большие девчачьи глаза распахиваются, а по щеке стекает единственная слеза.
Наконец доктор Андромас падает ниц – шляпа сваливается, и под ней оказывается не лысина (как я почему-то думал), а копна непослушных волос средней длины. В ту же секунду кролик покидает свое уютное гнездышко и прыгает обратно на арену. Конечно же, у него на шее часы – да, те самые часы. Свет загорается; мимы сидят среди зрителей, а на фоне полосатого брезента шатра вновь поднялись декорации – старый мир вперемешку с новым: водопады Элистауна и горы Вестери. Первые чудеса нового мира. Толпа взрывается восторженными и восхищенными овациями. Грохот, яркий свет. Счастье.
И тут со мной что-то случается. Логическая цепочка очень проста, а вот последствия – нет. Из простых вещей складывается нечто сложное: это называется хаос. Слово как нельзя более подходящее. Я тону в хаосе. Женщина, сидящая передо мной, громко хлопает в ладоши. Она кричит. Она трясет головой. Ее стильный хвост перевязан кружевом. На меня накатывает сладкая волна жасмина. Жасмин и кружева. Ли в церкви Криклвудской Лощины. И тут же – Ли с Гонзо. Порох, боль и асфальт.
Рушатся все стены, которые я нагородил у себя в голове. Я предан, убит, спасен, вылечен и раздавлен. Я спас мир, в благодарность меня нашпиговали пулями и выбросили умирать на пыльной дороге. Я – токсичные отходы. Я познал рай и угодил в ад, а вокруг мимы. И перед настоящей смертью я сделаю вот что: отыщу Гонзо Любича и узнаю, за что. Мучила ли их совесть или они посмеялись надо мной? Пусть скажет мне все. Нет, скажут. Гонзо и она. Она и Гонзо. Я оседлаю ветер, примчусь ураганом и потребую ответа. Я едва не кричу, в моих глазах – сила и огонь. Меня словно окутали кипящие тени. Мир должен как-то ответить на это, материализовать мою ярость, из меня должна брызгать кислота. Если это так, то мой сосед держится на удивление стойко.
Я отомщу. О да, я им отплачу!
Меня подмывает вскочить на ноги, выбежать на улицу, угнать грузовик или автобус и пуститься в погоню. Я проеду вокруг света, если понадобится. Буду ехать хоть целую вечность. Я жертва, я неумолим и безжалостен. Я – Немесида. Вот-вот я сорвусь с цепи. Вот-вот.
Однако есть загвоздка: у подобных действий может быть единственный исход. У дороги собственная логика, мощное и непреклонное стремление к ужасной развязке. Если я поеду за Гонзо, то однажды его поймаю. Если я его поймаю, будет бой. И один из нас умрет. Возможно, мне придется убить Ли. А вот это уже не в моих правилах; человек действия у нас Гонзо. Это ему сам черт не брат и море по колено, это он летит вперед очертя голову и не берет пленных.
Я – не Гонзо Любич.
Когда онемение спадает и я выбегаю из шатра в темноту, я не ищу автобус К и не бросаюсь в погоню с неизвестным исходом. Я выхожу в ночь с огнем в кишках и делаю то, что Гонзо Любич не делал никогда в жизни.
Думаю.