Глава X
Возвращение домой; легкое недоразумение по поводу супружеской верности; новый опыт
Наступил следующий день: вокруг новый мир. Все такое чистое, свежее и краски очень яркие. Я жив, и живы близкие мне люди. Уже одно это обстоятельство приводит меня в восторг, так что я без конца хихикаю, а Гонзо – человек, не склонный к хихиканью, – полностью меня игнорирует. Я чувствую себя новеньким, вымытым, заново подключенным. Мое прошлое и настоящее словно бы хорошенько встряхнулись и встали на места. Я стал самим собой. Это так здорово, что я опять хихикаю.
Гонзо заработал небольшое (героическое) ранение. Я цел. Несмотря на странные взгляды друзей и на их явную заботу, я абсолютно невредим. У меня не отросли демонические крылья, я не позеленел и не превратился в чудище. Подозреваю, именно поэтому друзья и беспокоятся. Я – тот, кого пробило зарядом в квинтиллион вольт, и он полностью ушел в землю, слегка взъерошив мне волосы. Я упал с самолета, встал и отправился по своим делам. Бывает. Нечасто, необязательно и не тогда, когда хочется. Но чудесные избавления действительно бывают, и со мной случилось одно из них. По правде говоря, с Гонзо тоже, хотя у него разбита и обожжена рука, ребра перемотаны, а лицо чернее тучи. Он всегда злится, когда перепугается, – наверное, чтобы сбить с толку.
Словом, нам предстоит отдых. По негласному обоюдному согласию Гонзо везет меня домой.
Врата Рая малость повело, дерево на самом верху рассохлось. Несколько лет назад по просьбе Ли я выкрасил их в белый, но результат не понравился нам обоим, так что мы, как могли, отскребли краску и дали дереву обрасти мхом. Ветер, солнце и вода тоже сделали свое дело: остатки белого глянца облупились и слезли. Если грубо пихнуть ворота плечом, на землю посыплется маленький снегопад. Гонзо распахивает их привычным движением, и они останавливаются в колее, дрожа и вибрируя от удара, испытывающего их последние силы. Скоро они сломаются, надо будет менять. Возможно, я куплю ворота заранее и немножко подержу на улице, чтобы дерево не выглядело таким новым.
Опять запрыгнув в кабину, Гонзо втискивает грузовик в узкие ворота. Дело это непростое – проехать между столбиками, не сшибив их и не оцарапав машину. Гонзо танцует грузовиком шимми. Этот трудный путь он преодолевает медленно, сосредоточенно, и я узнаю каждый бугорок. Сперва идут две впадины-близняшки: лужи, по которым однажды проехали на машине. Затем сточная канава: железное русло поперек дороги, а перед ним галечная насыпь. За канавой еще одна ямка, где вода переливалась через край и размывала землю. Мы слегка покачиваемся на ходу. Затем идет очередная впадина (там, где новую подъездную дорожку пересекает старая), следы ног (своим детям я скажу, что их оставили великаны, потому что ямки изрядно увеличились в размерах с тех пор, как я перенес Ли через грязь и потерял в жиже ботинок) и каменная перемычка, отмечающая границу нашего двора. Гонзо, дорожа нашей семейной историей, проезжает все это очень аккуратно – я бы и сам лучше не справился.
Ли вот-вот откроет дверь. Нет, не распахнет – подобная неосмотрительность часто вознаграждается коммивояжерами и заблудшими странниками. Однажды к ней явился грабитель (громкое слово для той жалкой твари – пресмыкающегося социопата с грязными помыслами и мешком судимостей за душой), но Ли – не беспомощная городская домохозяйка и умеет постоять за себя. Повалив грабителя на спину, она вместе с ним дождалась жандармов.
Словом, Ли чуть-чуть приоткроет дверь и убедится, не ждет ли ее там разочарование. Глянет в щелку. Увидит грузовик, но он будет чужой – хотя она уже услышала это по шуму двигателя и незнакомому скрипу покрышек. Тогда она всмотрится в тонированное лобовое стекло и, быть может, увидит нас. Или мы сразу вылезем из кабины. Тогда она распахнет входную дверь и пойдет мне навстречу. Не очень быстро, и сперва никаких глубоких поцелуев – прежде надо успокоить сердце. Ли посмотрит, нет ли на мне новых ссадин. Я был в отлучке больше недели. Ли – тоже сотрудник нашего Агентства и порой ездит с нами в качестве медика и сменного водителя, но она не любит видеть меня за работой и часто остается дома – принимать звонки и квартирмействовать. В разлуке мы считаем часы. Вместе – никогда. Сегодня будет пьянка и праздник, и только потом мы ляжем в постель, чтобы владеть и обладать.
На крыльце горит фонарь, потому что небо внезапно потемнело: солнце закатилось за горную гряду, и из долины пришла ночь – будто миру завязали глаза. Пока не поживешь в этих местах, не представишь, сколько здесь длятся сумерки и как много зависит от отражения света. Сумерек нет как класса – лишь тускло поблескивают горные вершины да в темноте пахнет деревьями. Земля на самом краю Жилой зоны досталась нам по дешевке. В конце долины видна Граница и то, что за ней.
Когда благодарные страны – мэрства, по сути, хотя они еще не смирились со своими жалкими размерами, а Компания только-только зарождалась – стали межевать землю, они поделили ее согласно затейливой системе плюсов и минусов, так чтобы у каждого был участок, который он мог бы назвать своим. Городская земля досталась лучшим. Работа на «Трубоукладчике-90» обеспечила меня изрядными бонусами, и если б мы не нуждались в жилье, то купили бы на них личный самолет или бриллиант размером с кулак. Однако мы нуждались.
Мы подумывали о Мансардах Таллакра, богемных районах нового мира. То были длинные, беспорядочные агломераты, застроенные псевдопроизвольно и почти затейливо, с целью поселить людей на небольших площадях. Мансарды обычно располагались на окраине городов, но в глубине Жилой зоны – дешево и сердито. Мы обошли одну такую Мансарду: бежевые стены, органичный интерьер (понятия не имею, что это такое) и кремовые кожаные диваны из шкур павших в боях овец – швы можно заметить, только если хорошенько приглядеться. В квартире была встроенная кухня и маленький балкон, выходящий на Новый Париж (Компания возвела его на руинах бывшего Большого Каймана, назло озверевшим французам), а также встроенные светильники и душ с повышенным давлением воды. Цвета идеально подходили друг другу, все линии были плавные и прохладные. Когда мы добрались до машины, Ли уже рыдала. Она так возненавидела Мансарду, что едва могла двигаться. Каждый мускул ее тела окаменел, рука крепко вцепилась в мою. Квартира скверная, пустая и похожа на гроб, в котором ее похоронят. Ли возненавидела всех, кто посоветовал ей это жилье. Она захотела спалить Мансарду к чертовой матери и скормить советчикам проклятый диван.
Я пообещал, что мы никогда не поселимся в чем-либо подобном. Сказал агенту, что мы к нему вернемся. Он попросил не задерживаться. Я прождал полчаса, позвонил ему и с твердой уверенностью заявил, что мы подыскали местечко получше. Он недоуменно умолк и явно подумал, куда это я собрался и как ему попасть туда же. Затем я бросил трубку и обнял дрожащую жену, соображая, что же нам теперь делать.
Мы спали в гостиных, мансардах и дровяных сараях друзей. Мы спали на парковке «Безымянного бара» и чуть не окоченели. Спустя две недели Джим Хепсоба вывел меня на прогулку и сказал, что хочет построить дом в двадцати милях от Эксмура, но решил сперва подбросить монетку. По вечерам оттуда было видно ураганы за Границей, однако ни Джима, ни меня это не волновало. Мы и не на такое расстояние подходили. Труба, накачивающая окружающий воздух полезной дурью, скрывалась за крутой насыпью. Там была тишина, роса и птички. И даже барсуки – если знать, куда смотреть. Мы молча посидели несколько минут, а потом я взял у Джима телефон и позвонил Ли. Они с Салли Калпеппер приехали, я позвонил местному агенту и попросил застолбить для нас эту землю, и он чуть из шкуры не вылез, пытаясь все устроить, потому что никто не хотел жить в глуши рядом с Границей и вряд ли когда-нибудь захочет. Так мы получили примерно квинтиллион гектаров (или акров, или еще чего) прекрасной земли, бесполезной и населенной барсуками. Наше жилище – наполовину бревенчатая хижина, наполовину каменный дом, смахивающий одновременно на творение Фрэнка Ллойда Райта и модернистов школы Баухауз. С облезлыми воротами. Это наш рай. Место, где подобные пустяки ничего не значат.
Вот дверь слегка отворяется… шире, еще шире, и Ли вихрем вылетает наружу, а мы спрыгиваем на землю. Но что-то неладно. Больше, чем неладно. Она спускается с крыльца, бежит через двор по какой-то странной траектории, вдоль гравийной насыпи, и приземляется аккурат в объятия Гонзо, восторженно заглядывая в его глаза, а не в мои. Она скучала по Гонзо, только по нему. Лишь вдоволь упившись им и до боли знакомо ощупав его с ног до головы – все ли на месте? – она окидывает меня сравнительно любопытным взглядом. Затем, к моему бесконечному ужасу, протягивает руку – точно мы чужие. А я, идиотина, ее пожимаю, и Гонзо облегченно гладит ее бедра, и она ведет нас в дом.
Гонзо трахает мою жену. Больше того. Он украл ее любовь. Вот как странно и ужасно я узнал об их давней интрижке, тянувшейся несколько месяцев, а то и лет. Меня заменили.
Я иду следом за голубками, удивляясь, почему до сих пор никого не убил. Я ведь должен этого хотеть. Таково мое генетическое и культурное право – если не само убийство, то по крайней мере желание. Может быть, я просто не в силах осмыслить столь чудовищный факт, увидеть границы своего гнева? Может быть, но вряд ли. Скорее, я просто хочу растаять и исчезнуть, прекратить существование. Я никчемен и смущаю только себя. Гонзо и Ли, похоже, нет до меня никакого дела.
Внутри все изменилось. Странно. Ли (по понятной причине) убрала все мои вещи. Наверное, запихнула их в походный котелок и красный узел на палке. А заменила не новыми – старыми. Исчезло мое удобное кресло, потрепанное и развалившееся, добытое в берлтонской художественной студии, в котором мы не раз занимались рискованной любовью. На его месте – странная плетеная штука из тех, что выглядят бесконечно удобнее, чем есть на самом деле, скрипят и при влажной погоде пахнут травой. Гонзо плюхается в нее и не глядя достает откуда-то пушистые домашние тапочки – явно пожеванные собакой, что вообще очень странно, собак-то у нас не водилось. Однако у Гонзо есть пес. Верный друг прибегает к нему из какой-то другой комнаты (вроде бы из кухни, но на самом деле это берлога, личное пространство из специй и сандалового дерева, куда женщинам без особого приглашения входить строго-настрого воспрещается).
Перед моим мысленным взглядом стоит один дом – мой, – а перед глазами совершенно другой. Вот этот угол должен быть пустым (мы поставили в него на редкость безобразную вазу, но она потом разбилась), однако это не так. Кто-то повесил здесь ряд полок и заставил их старыми спортивными трофеями и дневниками из школы Сомса в твердых переплетах. Здесь стоял переносной столик (на самом деле, столик был вечный, потому что мы ни разу его не двигали и не переносили) с фотографиями Ли и нашими общими снимками. Его место занял высокий комод под красное дерево, на котором красуется броский золотой сервиз, малость отбитый. Из одного угла торчит жуткая мягкая игрушка в футболке с надписью: «Люби меня, как кролик, детка!!!» Смутно припоминаю, как Гонзо чудом достал ее из игрового автомата с клешней – по задумке, клешня должна опускаться и хватать приз, но на деле она неуверенно болтается в воздухе и роняет все, что тяжелее кошачьей отрыжки. С семнадцатой попытки Гонзо выиграл кролика вместо намеченного лося. На лосиной футболке была надпись: «Выросли рога?»
Ли приносит пиво, и мы треплемся о какой-то чепухе, пока я не выдерживаю и не ухожу на веранду. Там меня начинают одолевать бесчисленные вопросы: что теперь делать? Уехать прочь? Спустить собак на обоих голубков? Допросить их по отдельности? Поговорить с Ли милостивым тоном любящего мужа? Или обрушить на нее исступленный, божественный гнев? Ни то ни другое мне не удастся.
Гонзо тем временем рассказывает ей про задание, про дзынь и страх. Слов не разобрать, но тон я узнаю безошибочно: благоговейное «И как мы только выжили, понятия не имею!», а потом голос становится ниже, и Гонзо наверняка говорит о потоке мерзкой фантастической Дряни, пролившейся на нас, и о том, что случилось или не случилось. Жена сквозь окно бросает на меня озабоченный взгляд, и я читаю на ее губах вопрос: «То есть он…» Отворачиваюсь. Нет, черт подери, я не жив-здоров, я в аду!
А может, в этом все дело? Меня не предали – я просто очутился в параллельном мире. Огромная волна энергии и Дряни забросила меня в незнакомое и зловещее царство. Ясное дело, ничего подобного не случилось. Вымок до нитки, и все дела. Я начинаю плакать, потому что больше мне ничего не остается, а через пару минут чувствую на себя взгляд Гонзо, но, когда оборачиваюсь, он уже поднимается наверх, в спальню. Он будет спать в моей кровати – большой, сбитой из грубых местных досок, ошкуренных моими собственными руками. На нашем супружеском ложе. В дверях стоит Ли. Пусть она скажет мне что-нибудь обнадеживающее, и все вернется на свои места! Быть может, это какая-то странная тайная операция, и Ли попросили сыграть роль, потому что Гонзо, спецназовец Гонзо, должен спасти мир от какой-нибудь страшной беды. Я – их тайный козырь. Благодаря мне и этому дикому обману Гонзо останется невредим.
Однако Ли смотрит на меня молча. Хуже того, в ее глазах светится беспредельное сочувствие. Она знает, на что я надеюсь, и не может этого дать, вообще ничего дать не может – кроме жалости. Она подходит, легонько целует меня в щеку и дрожащим голосом шепчет:
– Мне так жаль… В берлоге есть кровать.
С этими словами она входит в дом и поднимается следом за Гонзо.
Я провожу ночь на койке в собственном изменившемся до неузнаваемости доме. Сплю, как назло, хорошо. Утром Ли приносит тосты. От нее пахнет жасмином и Гонзо. До десяти я нахожу себе какое-то занятие, а в десять мы с Гонзо прыгаем в грузовик – надо съездить к Злобному Питу и потом встретится с Салли и Джимом. Все грузовики Агентства должен одобрить и регулярно обслуживать Злобный Пит. Таков наш закон. И я не могу избавиться от ощущения, что Гонзо хочет остаться со мной наедине.
Ли машет нам на прощание.
За ночь я пришел к двум выводам. Во-первых, я не могу ненавидеть двух моих самых любимых людей за то, что они любят друг друга (не вполне правда). Во-вторых, меня куда меньше пугает мысль о разговоре с Гонзо, чем с женой. Да, пусть он будет мучительный, и мы обругаем друг друга, но разговор с Ли вырвет мне сердце и лопнет его, точно капитошку. Поэтому я машу жене, а она машет нам обоим, кусая нижнюю губу. Гонзо увозит нас прочь из рая, в настоящий мир. Испытываю облегчение – худшее из хороших чувств, какие мне доводилось испытывать.
Гараж Пита находится в пограничном городке под названием Баггин. Местечко ковбойское и крутое, но в целом ничего, и для пущего антуража там делают сигары. На улицах день и ночь пахнет табаком, а в западной части города даже есть пивоварня. Ехать до Баггина два дня, но есть и короткий путь, занимающий от силы пару часов: более-менее надежная дорога через Границу. В плане контакта с Дрянью мы с Гонзо пережили худшее, что могло произойти, и Граница нас больше не пугает. Бояться стоит только опасных людей, но мы тоже формально опасные люди. К тому же, если верить прогнозу погоды, Дрянь унесут прочь хорошие ветра. Поэтому на развилке Гонзо без лишних колебаний сворачивает к Границе. На меня он не смотрит – и так знает, что я скажу. Еще он знает, что я пытаюсь сформулировать вопросы, совладать с (ненавистью, ужасом, гневом, истошно вопящими и пожирающими мои кишки демонами боли) чувствами и спокойно, без крика спросить, что случилось, как это принято у людей с добрым сердцем и чистыми помыслами. Потому он несколько удивлен – впрочем, как и я, – когда все это выкипает из меня на скорости пятьдесят миль в час, и я обливаюсь горячим кофе.
Липкая гадость стекает по животу, пропитывая одежду и обжигая кожу. Отвратительное, скверное, гнусное чувство. Совсем как вчера. Ненавижу!
Но, вместо того чтобы заорать от боли, я поворачиваюсь и начинаю бессвязно вопить на Гонзо. Он забрал у меня все, что я любил; хотя он мой друг, есть жертвы, о которых не просят, и как давно это началось? Ли его любит или у меня неожиданно нашелся какой-то страшный сексуальный изъян? Может, я пропустил важный урок в школе Сомса? Заснул на лекции об эрогенности, необходимой для поддержания верных отношений? Или прогулял занятие о дружбе, которая выше любых этических норм? Короче, с какого хрена Гонзо Уильям Любич затеял это о-го-го-го с моей женой?!
И лишь когда я произношу последние слова – волшебные слова, – Гонзо обращает на меня внимание. С нездоровым любопытством во взгляде он полуоборачивается ко мне. Я на всякий случай повторяю волшебные слова – вдруг он не понял. И Гонзо морщится. Вне себя от радости, я твержу их снова и снова, наблюдая, как он съеживается и усыхает, точно раскаявшийся лгун. Порядком разбушевавшись, я наконец умолкаю, чтобы глотнуть воздуха. Он спрашивает:
– Пива хочешь?
Удивительно, но ничего более утешительного я в жизни не слышал. Конечно, я хочу пива. Значит, есть какое-то объяснение. Все случившееся – чья-то неудавшаяся шутка или тайная операция, о которой меня не могли предупредить. Это испытание, я/мы его прошли, и сейчас из-за занавеса выйдет живехонький Джордж Копсен и все мне объяснит. Гонзо тянется за пивом – видно, пока мы были дома, он припас бутылочку за сиденьем. Я по-прежнему пытаюсь найти, где спрятался Копсен – уж не в параллельном ли мире? Очередной фокус профессора Дерека? Тут мы действительно попадаем в странное бредовое пространство, потому что в руке Гонзо оказывается не пиво, а приличных размеров ствол. Оружие профессионального убийцы, нацеленное мне в голову.
Вообще-то, не совсем в голову. Гонзо направил дуло просто на меня, и, видя в черном глазу блеск пули с номинально мягким сердечником (а на деле неумолимо твердым и смертоносным), я могу лишь представить, как эта штука разнесет мне башку, и мозги мои оросят дорогую обивку. Потому я и думаю, что пистолет нацелен мне в голову, хотя это не совсем так.
Двадцать часов назад Гонзо был неотесанным мультяшным героем с телом Геркулеса. Он пил пиво из горлышка, любил стейки с кровью, разнузданных женщин и не задумываясь встал бы между собачкой и несущимся на всех порах грузовиком – просто потому, что так вроде положено. Теперешний Гонзо другой: нервный ублюдок с остекленевшими глазами и слащавым выражением раскаяния на лице – сразу видно, что ему плевать. Этот Гонзо тебе не брат, а просто человек, с которым ты пару раз встречался; вы пришлись друг другу по душе, но, в конечном счете, напади на вас двоих акула, он скормит тебя ей ради мизерного шанса, что она объестся или поперхнется твоей недожеванной ногой.
– Вон отсюда, – говорит Гонзо и помахивает пистолетом, глядя на дорогу.
Периферическое зрение подскажет ему, если я шевельнусь, а старые добрые биологические процессы вызовут сокращение мышц и единственно возможную реакцию: Гонзо выстрелит. Вот почему я сижу неподвижно. Пушка покачивается, дуло на миг сдвигается вниз и вправо. Теперь я представляю, что случится, если Гонзо разрядит пистолет в этом направлении. Пуля угодит в огромный бензобак, превратив хранящуюся там химическую энергию в яркую раскаленную сферу. Долю секунды она будет напоминать плазменный шар, какими забавлялись джарндисские хиппи, а затем станет похожа на модель зарождающегося солнца. Впрочем, этого мы не увидим – нам выжжет глаза, а следом канут в забвение и наши мозги, прежде чем мы успеем постичь суть убивающего нас механизма.
Подумав так, я готов немедленно покинуть грузовик. Сдается, это разумный выход из довольно щекотливого положения. Но со мной обошлись уж очень жестко: в конце концов, пострадавший здесь я. Гонзо виноват и по всем законам должен раскаяться. С другой стороны, так уж оно заведено: куда проще разозлиться. Похоже, я чем-то ему насолил: все мы время от времени причиняем друзьям боль. Интересно, какой из моих неизвестных проступков мог так глубоко ранить Гонзо? Очевидно, я здорово напортачил. Или он просто влюбился в Ли, а она в него – в лучших традициях «паскудных измен», по выражению Джима Хепсобы. Вспоминаю ее вчерашнюю попытку извиниться, ее неловкость. «Мне так жаль». Не так уж и жаль, раз она не сумела ни одуматься, ни раскаяться. Что-то здесь неладно… Господи, умоляю, неужели это еще не все?
За размышлениями я упустил шанс ударить Гонзо в несущемся на дикой скорости грузовике, пока одной рукой он держал руль, а второй пистолет. Не скажу что я об этом жалею. Гонзо повторяет:
– Вон отсюда.
Чтобы добиться от меня желаемого, ему нужно всего-навсего остановить машину или хотя бы притормозить – не то, приземляясь, я поврежу себе что-нибудь посущественнее шнурков. Говорю ему об этом. Может, я неясно выразился? В ответ Гонзо нажимает на спуск куда больше раз, чем я считал возможным.
В кои-то веки меня подстреливают.
Впрочем, когда стреляет друг, а не враг, это вряд ли считается. Но кто мне теперь друг, а кто враг…
Ощущение, когда тебя расстреливают в упор, весьма точно расписано в книгах и фильмах. Вот только сознания я не теряю. Получив несколько пуль в брюхо, я с лихвой испытаю на себе все прелести нового опыта. Меня выбрасывает из грузовика: Гонзо впечатывает ботинок мне в грудь, аккурат над входными отверстиями пуль – боль небывалая. Я ловлю ветер и секунду парю на нем, как воздушный змей. Позвоночник максимально выгибается, руки распростерты, агония перебивает тошноту. Я будто сошел с какой-нибудь картины Энди Уорхола: «Силуэт застреленного человека», шелкография, один из двадцати четырех кадров короткого фильма. Я напечатан черным по желтому и переведен на футболку. Я новый Че Гевара. Доля секунды отделяет меня от асфальта.
По-прежнему не отключаюсь.
Я похож на танцора брейка, выделывающего невероятное сальто. Отскакиваю от земли, задевая ее ресницами; хрупкие усики чувствуют так много: пересохший асфальт, пыль и гравий, пшеничное зернышко, незначительную клейкость поверхности. Воздух пахнет машинным маслом и зноем, пустынной травой и еще чем-то приторным. В следующий миг я выпрямляюсь и лечу в такой позе за грузовиком. Боль оседлала мою тень, сковала мои ангельские крылья. Кости поломаны, но, какие именно, я определить не в состоянии. Ноги проходят сквозь землю. Она слишком мягкая, чтобы выдержать мой вес. Как сладкая вата. Я – титан. Она удержит меня, только если я лягу, и мой выдающийся вес скомпенсирует большая площадь соприкосновения.
Лежу, но сознания не теряю. Теперь бы самое время, скакать-то я перестал, но, похоже, я забыл, как это делается. Вроде должна наступить темнота, затем кома и, надеюсь, благодатная смерть. Если такие явления еще существуют, то они ленятся или устроили забастовку. Либо я – пассажир второго класса, а обморочный вагон пока занят важными персонами.
Я лежу, прижавшись лицом к раскаленному асфальту. Ухо колет камешек. Словами не передать, как это раздражает. В довершение всего у меня начинаются галлюцинации. Какой-то человек в цилиндре орет, чтобы я очнулся, – смех да и только, я ведь бодрствую и прекрасно вижу все это безобразие. Незнакомец трясет головой и даже хлещет меня по щекам. Лупит, как девчонка. Ха! Меня же подстрелили. Что мне его оплеухи! Я не чувствую боли. Сообщаю ему об этом. У него большие коровьи глаза. Может, он и есть корова. Добрая корова, пришедшая посидеть со мной, пока я умираю. Он не льет слезы на мое лицо, а с коровьей непосредственностью его лижет. Ему хочется поговорить или печенья, а может, просто помочь собрату-млекопитающему. Корова-товарищ. Интересно, он расстроится, когда я умру? Может, лучше чуточку подождать, пока он исчезнет… Подождать, Товарищ Корова? Да, отвечает он. Подождать, подождать.
Я жду. На солнце очень зябко. Содрогаюсь. Корова обвивает меня хрупкими руками (мои галлюцинации, что хочу, то и ворочу!) и укладывает меня на свои коровьи коленки. Все коровы – девочки, или, по крайней мере, у всех коров есть колени. Коровы-мальчики бесколенны по причине их мужского строения. Подожди, говорит Товарищ Корова. Просто подожди.
В такой чертовски неудобной позе я лежу семь часов, девять минут и восемь секунд. Я их считаю. Товарищ Корова все это время сидит рядом, болтает без умолку и не дает мне уснуть, хотя мне очень хочется. Я становлюсь коровистом (по аналогии с маоистом и даосистом) – живу ради Товарища Коровы. Наконец в поле моего зрения вплывает, подобно сухопутному киту, огромный круглый автобус «Эйрбас», и из его брюха – через водительскую дверь – выскакивает Иона, который тут же принимается орать и отдавать приказы. Он очень толстый и, кажется, одет в саронг. Его люди перекладывают меня на носилки и творят волшебство, чтобы облегчить мои муки, но, увы, этого я не вижу: едва Иона понимает, что я в сознании, как начинает сыпать бранью и вливает в меня страшный бело-голубой холод, растекающийся от руки по всему телу. Я внезапно сознаю, что до сих пор боль не покидала меня ни на минуту.
И теряю сознание.