III. Оруэлл и правые
«Семь спорят городов о дедушке Гомере:
В них милостыню он просил у каждой двери!»
Томас Стюарт
Отношение консервативных интеллектуалов и критиков к жизни и творчеству Оруэлла всегда было неровным и переменчивым, но это не помешало им предпринять множество попыток «использовать» его авторитет, или притянуть его на свою сторону, или и то и другое вместе. Это своего рода комплимент, хотя нет причины надеяться, что когда-нибудь мы здесь увидим признательность, в искренности своей близкую к признательности Каталонии.
На первый взгляд представляется несомненным набор нескольких фактов: Оруэлл действительно был одним из отцов-основателей антикоммунизма; он обладал очень развитым чувством патриотизма и сильным чутьем на то, что мы могли бы назвать базовыми понятиями добра и зла; он ни во что не ставил управленческий аппарат и бюрократию; был убежденным индивидуалистом; с недоверием относился к интеллектуалам и академическим ученым и предпочитал полагаться на народную мудрость; он придерживался достаточно традиционных взглядов на сексуальность и вопросы морали, презирал гомосексуалистов и с отвращением относился к абортам, и судя по всему, защищал право на владение личным оружием. Он также предпочитал жизнь в селе жизни в городе и любил стихи с рифмой.
Из этих рассеянных останков можно с большой легкостью (если не с легкомысленной поспешностью) собрать довольно грубый «костяк» английского тори из окрестностей Лондона. Само по себе то обстоятельство, что Оруэлл всю свою жизнь сознательно избегал подобной судьбы и отказывался себя таким признавать, можно списать на дурное воспитание или, возможно, природную его строптивость. Необходимая традиционность проявится — и проявилась — к концу. Вся жизнь, проведенная в самообразовании в совершенно противоположном направлении, ей богу, мало кого интересует.
Я иронизирую — надеюсь, это понятно. В творчестве Оруэлла абсолютно точно присутствует четкое осознание того, что две наиболее ценимые им вещи, а именно те самые свобода и равенство, не являются естественными союзниками друг друга. Очень маловероятно, что «общество свободных и равных людей» — пожалуй, наиболее часто повторяемое понятие в излюбленном его контексте — само по себе сложится в культуре свободной конкуренции, не говоря уже о том, что свободная конкуренция окажется совместима с культурой дирижистского колониального общества, каковым в полной мере была современная Оруэллу Англия. Однако чтобы переход из одного общества в другое в слишком сильном государстве, обладающем собственными честолюбивыми замыслами, все же произошел, вполне и естественно могут потребоваться и элементы планирования, и жесткая налоговая политика, и экономическое регулирование. В этих противоречиях нет ничего нового, Оруэлл просто слишком остро на них реагировал. Вот почему он так восхищался стихийно возникшим братством — третьей составной частью триады 1789 года — в республиканских военных частях Испании и Каталонии. Вот почему он также возлагал большие надежды на народную мудрость и врожденную порядочность британцев, или, лучше сказать, англичан, чьи личные качества, как он думал, могли бы помочь решить проблему без излишних практических и теоретических трудностей (что, в свою очередь, является причиной его неприятия со стороны левых, которые с презрением относятся, или, по крайней мере, всегда относились, к простодушию английского практицизма).
Самая яркая иллюстрация четкого осознания этой двойственности содержится в обзоре Оруэлла на книгу «Дорога к рабству» авторства Фридриха фон Хайека. В 1944 году, когда эта небольшая книга впервые вышла из печати, немногие предвидели, какое огромное влияние она будет иметь. Хайек, представитель австрийской школы политэкономии, обосновался в Англии, а позднее, в чем есть своя ирония, сменил давнего недоброжелателя Оруэлла, Гарольда Ласки, в кресле профессора Лондонской школы экономики. Советы, которые он давал консервативной партии перед всеобщими выборами 1945 года, признаются большей частью исключительно вредными, поскольку они вдохновили Уинстона Черчилля на в высшей степени неосмотрительное заявление, что «для реализации социальных планов лейбористов в Англии придется создать гестапо». Это прозвучало абсолютно не в тон с настроениями времени, и британские тори вынуждены были нервно мириться с социал-демократической линией вплоть до конца 1970-х годов, когда приход Маргарет Тэтчер разрушил политический консенсус. Хайек оказался среди ее самых приближенных советников и учителей, он вообще внес неоценимый вклад в возрождение в Европе и Америке теории свободного рынка. (Я помню, какое удивление испытал, услышав цитату из его трудов от Милована Джиласа, югославского диссидента, в Белграде в 1977 году).
Появившаяся в Observer рецензия Оруэлла на «Дорогу к рабству» вполне могла бы быть шпаргалкой, по которой Черчилль потом читал свою речь:
«Вкратце — основная мысль профессора Хайека заключается в том, что социализм неизбежно ведет к деспотизму, и германские нацисты сумели преуспеть, так как социализм сделал для них большую часть работы: особенно работы интеллектуального плана — ослабил стремление к свободе. Установив контроль над всеми сторонами жизни, социализм неизменно передает власть внутреннему кругу бюрократии, члены которого практически всегда оказываются людьми, желающими власти для личных нужд, и они ни перед чем не остановятся, чтобы ее удержать. Он утверждает, что Англия сегодня идет по пути Германии, в авангарде движется интеллигенция левого толка, от нее не отстает партия тори. Единственное спасение заключается в возврате к внеплановой экономике, свободной конкуренции, к акцентам на свободе, а не на безопасности.
В части негативных оценок тезисы профессора Хайека содержат много правды. Нельзя не повторять снова и снова — об этом слишком редко говорят, — что коллективизм по природе своей не является демократией, напротив, он дает деспотичному меньшинству такую власть, о которой испанские инквизиторы не могли и мечтать».
(Я специально прервал цитату в этом месте, чтобы показать, как Оруэллу в последнем предложении удалось увернуться от неизбежного, казалось бы, клише.) Он продолжает, предъявляя Хайеку несколько очевидных возражений, указывая на сложные отношения между свободной конкуренцией и монополизмом, а также на тот факт, что большинство предпочтет хоть «государственную дрессуру», лишь бы избежать экономического спада и безработицы, однако несколько других эссе того же периода ясно говорят о том, что взаимосвязь между коллективизмом и деспотизмом всегда занимала некоторую часть его внимания. Его любимым политиком-социалистом был великий Эньюрин Бивен, редактор Tribune, человек большой культуры, не выносивший авторитаризм в любой форме, который во время борьбы с укоренившимся медицинским лобби, что он вел, пытаясь создать национальную службу здоровья, однажды заметил, что социалистическое движение — единственное в человеческой истории, стремящееся заполучить власть, чтобы тотчас ее отдать. Для Оруэлла всегда была надежда на то, что социалисты могут выступать за свободу, даже несмотря на заложенные в самом социализме бюрократические и автократические тенденции.
Его честность в отношении этого парадокса, этого противоречия стала движущей силой, заставившей его написать «1984» — роман-притчу-предупреждение, фантазию, в которой «ангсоц» — английский социализм — стал термином новояза, обозначающим правящую идеологию. Ему бы ничего не стоило избежать связанных с этим затруднений. В конце 1940-х годов роман-антиутопия, основанный на нашумевших ужасах «национал-социализма», скорее всего, пошел бы на ура. Однако он не смог бы расшевелить западных интеллектуалов, либо благодушно взиравших на систему государственного террора, либо не замечавших ее вовсе.
В лучшем случае на некоторый, небольшой процент оруэлловского наследия ревизионисты-консерваторы могут претендовать, когда речь заходит о вопросах политэкономии. Прагматический компромисс неприемлем, когда дело касается выбора между свободой и безопасностью, — мысль, снова и снова появляющаяся в его творчестве. (Следовало бы отметить, что в своем отзыве на труд Хайека он упоминал об этой сделке с дьяволом как о чем-то сильно привлекательном для масс, а не для себя.) Однако он писал в те почти забытые времена, когда Кейнс считался чуть ли не либералом, а многие тори полагали, что принцип невмешательства в экономику навсегда ушел в прошлое. Он был либертарианцем еще до того, как либертарианские идеи обрели популярность.
Консервативный читатель имеет право сказать, что Оруэлл в отзыве на экономический труд Хайека, а затем в собственных литературных произведениях, совершил необходимый интеллектуальный шаг в сторону от левых позиций. Однако насчет подобной интерпретации мы располагаем его собственным хорошо обдуманным и взвешенным опровержением. Оруэлл выпустил по этому поводу огромное количество заявлений, самое однозначное из которых было направлено Фрэнсису Хенсону из объединенного профсоюза работников автопромышленности. В 1946 году Хенсон посетил Оруэлла, чтобы рассказать ему о работе нового Международного комитета спасения и помощи, и это вдохновило Оруэлла в достаточной степени для того, чтобы рекомендовать его Артуру Кестлеру. Как он писал Кестлеру, комитет имеет цели: «оказывать содействие жертвам тоталитаризма, особенно в том, что касается облегчения участи обездоленных, помощи политическим беженцам, старающимся выбраться из тоталитарных стран, и так далее. Он произвел на меня большое впечатление тем, что его организация имеет очевидную антисталинскую направленность, что они все прекрасно знают о сталинских методах и держатся от них подальше, что их неприятие сталинизма настолько сильно, что люди, которым они помогают, в основном оказываются троцкистами и так далее…»
В числе контактов людей, способных помочь в этой работе, он приложил адрес Виктора Сержа в Мексике.
Три года спустя, когда самая далекая от литературы газета, нью-йоркская Daily News, вышла с передовицей, утверждавшей, что роман «1984» был атакой на лейбористское правительство Британии, Оруэлл попросил Фрэнсиса Хенсона выступить с заявлением, написав ему следующее:
«Мой последний роман задумывался не как атака на социализм или же британскую лейбористскую партию (сторонником которой я являюсь), но только как разоблачение того искажения действительности, к которому имеет склонность общество с централизованной экономикой и которое уже частично было воплощено в коммунизме и фашизме… События в книге перенесены в Британию, чтобы подчеркнуть, что англоговорящие расы от природы своей ничем не лучше остальных и что тоталитаризм, если с ним не бороться, может одержать триумф где угодно».
Лейбористское правительство, в конце концов, только что более или менее достойно закончило переговоры о независимости для Индии и Бирмы, достижение, из-за которого на социалистов оказывалось некоторое давление (и к которому, возможно, лучше было двигаться по графику социалистов, чем слушаясь угасающего ритма умирающей империи с непременным аккомпанементом в виде отвратительных сцен поспешного бегства из распадающихся ее частей). Несмотря на это тщательно сформулированное непризнание, или даже официальное опровержение, разные авторы в расчете на быстрый успех продолжали использовать даже изношенный лейборизм 1970-х годов в качестве шаблона для своих а-ля оруэлловских литературных предприятий. В опубликованном в 1978 году романе «1985» Энтони Берджесса мы находим страну, которая, в отличие от «Военно-воздушной зоны № 1», получила собственное название «ОКния» — в честь древних динозавров и ломовых лошадей из объединенного конгресса (ОК) профсоюзов. В этой антиутопии все отели страны управляются арабами, поэтому мы здесь имеем «Аль-Хилтоны» и, к моему глубокому сожалению, «Аль-Ида-инны», шайки жестоких грабителей называются куминами, что на суахили означает «тинейджеры», а население общается на ЯРе (языке рабочих). Даже Роберт Конквест написал стих под названием «1974 год: осталось десять лет», запихнув туда пугающие образы Тони Бенна, Конгресса объединенных профсоюзов (опять), студенческой троцкистской лиги «Спартака» и ИРА. Все это не слишком внушало страх даже во времена Конквеста, сегодня же смотрится в лучшем случае экстравагантно. Есть все-таки некоторая эстетическая разница, не говоря уже о разнице в идеологии, между деиндустриализованной банановой республикой и закрытым государством террора — упорство, с которым Оруэлл настаивал на их различии, представляется просто необходимым.
Притязания консерваторов на Оруэлла как на союзника по холодной войне выглядят не слишком обоснованными. Он сражался в ней уже тогда, когда большая часть тори приветствовала галантное отношение Британии к советскому союзнику. Действительно, ему приписывается авторство термина «холодная война», и абзац, где Оруэлл его употребил, достоин цитирования. 19 октября 1945 года вышло его эссе под названием «Ты и атомная бомба», где он привлекает внимание читателя к военным и политическим рискам, которые несет с собой оружие, обладающее беспрецедентной неизбирательностью и разрушительной мощью. Кроме того, обладание им доступно только избранным странам:
«Возможно, мы направляемся не к всеобщему развалу, но следуем в эпоху такой же устрашающей стабильности, что была характерна для древних рабовладельческих государств. Вокруг теории Джеймса Бернхема было много споров, но лишь немногие до сих пор осознали ее идеологический подтекст: частично это форма мировоззрения, частично — вера и представление о социальном устройстве, что, возможно, должно превалировать в государстве, которое невозможно завоевать и которое находится в состоянии постоянной „холодной войны“ со своими соседями».
Даже по этому короткому фрагменту можно понять, что Оруэлл понимал холодную войну не как прямолинейную борьбу с угрозой тоталитаризма, но как соперничество (довольно хорошо выстроенное) между суперсилами, во время которого для парализации сил противника используется угроза тотального уничтожения. Более подробно эту же мысль он изложил 13 декабря 1946 года:
(i) Русские, что бы они ни говорили, никогда не согласятся на настоящую инспекцию своих территорий со стороны иностранных наблюдателей.
(ii) Американцы, что бы они ни говорили, никогда не согласятся упустить технологическое превосходство в военной области.
(iii) Ни одна страна в мире на сегодняшний день не в состоянии победить в полномасштабной войне.
Проведя разграничение, которому редко уделяется внимание (между холодной войной и гонкой вооружений, или, если угодно, между сталинизацией Восточной Европы и глобальными амбициями Соединенных Штатов), Оруэлл взялся за две, безнадежно спутанные в сознании многих, нити и отделил одну от другой. Он сумел почувствовать начало бесконечной войны экономических систем, и он уже знал к тому моменту, где и как может быть использована бесконечная военная пропаганда. Появление отвратительного мира «1984» стало возможно, разумеется, на фоне постоянной, протекавшей с переменным успехом вражды между тремя региональными сверхдержавами (также стало оно возможным — деталь, на которой редко заостряется внимание, — из-за того, что действие романа происходит в стране, уже пострадавшей от ограниченного «обмена» ядерными ударами: так можно выразиться, позаимствовав идиотский современный эвфемизм, к которому сам Оруэлл отнесся бы с презрением). Когда Никсон и Киссенджер отправились в Китай, которому неоднократно до этого грозили ядерным ударом, и провозгласили наступление эпохи союзнических отношений между Вашингтоном и Пекином в противовес Советскому Союзу, мне вспомнились в связи с этой новостью постоянно перезаключаемые союзы в разных конфигурациях между Океанией, Евразией и Остазией.
Оруэлл не просто придумал термин «холодная война», он сделал гораздо больше. В некоторым смысле на этой войне он оказался первым воином. В 1940-х годах на официальном уровне сложился целый заговор молчания вокруг судьбы 10 000 польских офицеров, убитых агентами советской секретной полиции в лесу рядом с деревней Катынь выстрелами в затылок. Упоминать об этих зверствах считалось недипломатичным даже после появления достоверной информации по катынскому делу. Обвинения в преступлении были предъявлены (а в ходе Нюрнбергского процесса поддержаны советскими юристами) наступающей немецкой армии, которая и обнаружила его следы. Вместе с Артуром Кестлером и группой других людей Оруэлл стремился предать это дело гласности как во время войны, так и после ее окончания, но наталкивался на полное равнодушие официальных лиц к лжи Советов, если не на прямое ей пособничество со стороны высокопоставленных правительственных чинов. Царящая вокруг этого дела моральная атмосфера хорошо отражена в романе «Военные философы» Энтони Пауэлла, одной из частей его военной трилогии из цикла «Танцы под музыку времени». Вплоть до июля 1988 года британские власти, как тори, так и лейбористы, отказывались признавать вину Советского Союза в этом деле, чтобы «не подливать масла в огонь холодной войны». Российская Федерация признала свою ответственность в 1990 году…
Однако вся глубина отличий между мировоззрением Оруэлла и эволюцией концепции холодной войны как западной политической ортодоксии с легкостью можно продемонстрировать, сравнив на примере его взгляды с взглядами трех видных антикоммунистов: Т. С. Элиота, Джеймса Бернхема и Нормана Подгореца, представителя поколения, которого он не застал при жизни.
Я лично не могу читать переписку Оруэлла с Элиотом без того, чтобы не почувствовать глубоко пренебрежительного отношения одного из них к другому. С одной стороны — стороны Оруэлла — переписка содержит серию дружественных и щедрых предложений: Оруэлл пишет, что Элиот мог бы вести собственную передачу для индийского радио, или же читать свои произведения для индийской аудитории, или же пообедать с Оруэллом в районе улицы Фицрой, или же принять приглашение на ужин в новом доме семьи Оруэлла и остаться с ними до утра (если по причине бомбардировки такое решение будет предпочтительней). Со стороны Элиота я могу выделить несколько скупых записок, в которых он обычно либо отклонял дружески протянутую руку, либо отказывался от предыдущих обещаний. Кульминационной точкой тут является письмо 13 июля 1945 года, посланное из его офиса в редакции Faber and Faber, которое много говорит также о его качествах как влиятельного редактора этого издательского дома.
Оруэлл уже писал Элиоту, предупреждая, что его рукопись — слегка помятая после пережитой ею нацистской бомбежки, под которую попал его дом, — «Скотный двор», содержит «некоторые смыслы, не слишком приемлемые в текущий момент, однако я не могу согласиться ни на какие изменения, за исключением одного небольшого исправления в самом конце, которое я в любом случае намеревался сделать. Дж. Кейп или же МИ (министерство информации), я так и не понял из его сумбурного письма, выступает с идиотским предложением: для изображения большевиком можно было бы, видите ли, выбрать какое-нибудь другое животное вместо свиньи…»
Элиот уцепился за все то же «идиотское предложение», переиначив его по-своему. По поводу повести он писал в ответ следующее:
«Произведение все же должно бы вызывать симпатию к тому, что желал сказать автор, и неприятие того, против чего он хотел возразить: а точка зрения стороны добра, которая, если я верно понял, в основном троцкистская, звучит неубедительно… В конце концов, ваши свиньи гораздо умнее остальных животных, и следовательно — лучше готовы управлять фермой — без них вообще никакого Скотного двора и быть бы не могло, а потому нужно не больше коммунизма (тут возможны возражения), нужно больше свиней, желающих работать на благо общества».
Глупость этого ответа, разумеется, никак недотягивает до идиотизма нью-йоркского издательства Dial Press (которое вернуло рукопись, снабдив ее поразительными комментариями, заявляя, что истории о животных не могут иметь коммерческих перспектив в США, — и это в те времена, когда в США уже царствовал Уолт Дисней). И не был этот ответ столь малодушно-трусливым, как письмо от Джонатана Кейпа, который прямо признается, что последовал совету некоего высокопоставленного чиновника из министерства информации — смотрите главу 7, — и добавляет, что «выбор свиней в качестве животных из привилегированного класса, без сомнения, обидит слишком многих вообще и каждого из тех, кто обладает повышенной чувствительностью, а русские, очевидно, таковы и есть». Этот ответ, по крайней мере, можно ценить за искренность. Открыто проповедовавший левые взгляды Виктор Голланц отказался печатать повесть из откровенно идеологических соображений. Наконец она вышла в печать очень ограниченным тиражом, выпущенным издательством Secker&Warburg. Аванс составил 45 фунтов.
Однако на развалинах послефашистской и полусталинистской Европы существовала и альтернативная политическая культура, о чем Оруэлл уже знал. И вскоре он получил оттуда весточку. В апреле 1946 года Оруэллу пришло письмо от украинского беженца Игоря Шевченко, жившего и работавшего среди многих других бывших узников войны и перемещенных лиц, ютящихся в лагерях беженцев в разных точках Германии. Хотя позднее этот человек дорос до звания профессора-византиниста Гарвардского университета и стал по-другому писать свою фамилию, в те времена он был не имевшим гражданства беженцем, выучившим английский язык по передачам BBC. Он писал:
«Я переводил „Скотный двор“ частями, ex abrupto. Моими слушателями были беженцы из Советского Союза. Они подтвердили правдивость практически всех ваших наблюдений. Такие сцены, как хоровое исполнение гимна „Скоты Англии“ на холме, произвели на них глубокое впечатление. Я увидел, что, несмотря на то, что внимание их вначале было нацелено на выискивание „созвучий“ между реальностью, в которой они жили, и повествованием, они очень живо реагировали на „абсолютные ценности“ книги, на представленные в ней „типажи“, на лежащие в ее основе убеждения автора и так далее. Кроме того, само настроение книги, кажется, перекликается с состоянием их душ».
В следующем письме Шевченко предоставил Оруэллу некоторую информацию о его потенциальных читателях, подразумевая, что тому следует согласиться на украинское издание книги. Эти бывшие лагерники и солдаты, писал он, восстали против «контрреволюционного бонапартизма» (сталинской и русской националистической эксплуатации украинского народа; они убеждены в том, что революция должна способствовать всестороннему развитию государства. Усилия, предпринимаемые Британией в движении к социализму (во что они верят), вызывают первоочередной интерес и обладают выдающимся значением, считают они. Их нынешнее положение и их прошлое заставляют их симпатизировать Троцкому, хотя между ними имеются существенные отличия… Ни один украинский Джонс не издаст «Скотный двор». Вспоминая об этом эпизоде много лет спустя, Шевченко писал, что те «послевоенные дни, когда в Польше устанавливалось советское господство, выявили совпадение взглядов левым и либеральным крыльями польской интеллигенции и их (немногочисленными) украинскими коллегами — все они осознали, что были сожраны одним зверем».
Таким образом, люди, пережившие голод на Украине, а также репрессии, нацистское вторжение, войну и последовавшее за ней расползание сталинизма по Восточной Европе, оказались способны без какого-либо труда расшифровать значение образа свиней (и имени Наполеон), то есть решить задачу по интерпретации, заводившую в тупик наиболее искусных и проницательных критиков от консерваторов. Единственное свое вступление к повести Оруэлл написал специально для ее украинского издания, и его тут же завалили предложениями перевести повесть на латвийский, сербский и другие языки (он распорядился, чтобы за эти публикации его агенты не требовали гонораров). Однако в итоге судьба украинского издания оказалась печальной. В руки к некоторым читателям оно все же попало, однако большинство копий было захвачено и конфисковано американскими военными властями в Германии, которые передали их Красной армии на верное уничтожение. Оказывается, не только британское министерство информации считало необходимость оберегать самолюбие Сталина основной своей целью тех дней.
И последнее наблюдение: в своих письмах Оруэллу и Малькольм Маггеридж, и Герберт Рид писали, что пока они получали искреннее удовольствие от свифтовской язвительной сатиры «Скотного двора», их дети по-своему наслаждались повестью (тут надо вспомнить ее ироничный подзаголовок), как «волшебной сказкой». Это — редкое признание таланта автора, которое может помочь объяснить непреходящее восхищение его повестью, ее сегодняшнюю популярность. Поэтому кажется еще более странным, что автор «Старого опоссума» оказался таким непонятливым, что не смог разглядеть самого главного. Как бы то ни было, в послевоенный период и левые, и правые поклонялись власти с одинаковым энтузиазмом и разделяли склонность к циничному псевдореализму. И так получилось, что именно благодаря отказу от этого псевдореализма и поклонения власти суждено было возникнуть возле Оруэлла фигуре еще одного его мощного оппонента, Джеймса Бернхема.
Несколько позабытый сегодня, в свое время Джеймс Бернхем был, пожалуй, самым влиятельным из тех американских интеллектуалов, которые в общих чертах описали и определили идеологию холодной войны. В своем формировании он прошел в некотором роде классический путь: был экс-сталинистом, некоторое время был тесно знаком с Львом Троцким, прежде чем полностью отречься от социализма и стать главным теоретиком идеи Америки как великой империи. Его книга «Революция менеджеров» стала масштабным бестселлером времен войны, послужив прототипом для всего, что было с тех пор написано о «конце идеологии», будь то труды Дэниела Белла или Фрэнсиса Фукуямы. Когда Уильям Бакли начал издавать свой крайне успешный в дальнейшем журнал National Review, приглушая патиной интеллектуализма речи сенатора Джозефа Маккарти, Бернхем стал вести там постоянную колонку под названием «Третья мировая война», в которой требовал от американцев понять, что они уже вовлечены в глобальный конфликт не на жизнь, а на смерть, с атеистическим коммунизмом. Третья мировая война, настаивал он, уже началась. Она началась под рождество 1944 года, когда британские солдаты открыли огонь по участникам коммунистической демонстрации на центральной площади только что освобожденных Афин. Незадолго до своей кончины в 1987 году Бернхем был награжден медалью Свободы, полученной им из рук президента Рональда Рейгана, крестного отца антикоммунизма.
Оруэлл при жизни не застал маккартизм (и он остро критиковал политику Британии в Афинах, в которой видел навязывание грекам нежелательной для них реакционной монархии). Но он невзлюбил и не признал великие теории Джеймса Бернхема с самого начала и совершенно очевидно поглядывал на них при создании триполярного милитаризованного мира романа «1984».
Первое, что отметил Оруэлл в Бернхеме, был некий зловещий налет имперскости в его стиле. Вот, для примера, показательно критикующий Сталина отрывок из эссе Бернхема под названием «Наследник Ленина»:
«Сталин доказывает свое „величие“ с пышным шиком. Одно описание банкетов, которые устраивались в Москве для видных гостей страны, дает понять всю их символичность. Все их грандиозное меню, в котором значились осетрина, и жаркое, и дичь, и сладости; с рекой льющимся спиртным; все их тосты, которым не было конца; все эти молчаливые, неподвижные агенты секретных служб, стоявшие за спиной каждого гостя; все это — на фоне стужи, зимы, где мучились от голода блокадники в Ленинграде, где миллионы умирали на фронте, где были переполнены концентрационные лагеря, где толпы людей в городах отделял от смерти скудный хлебный паек, — все это не оставляло места для скучной посредственности, для власти Бэббитов. Наоборот, мы узнаем здесь наиболее зрелищные традиции царей, великих правителей Мидии и Персии, ханов Золотой Орды, такие пиры мы закатывали в честь богов эпохи героев, чтобы отдать должное пониманию того, что высокомерие, и безразличие, и жестокость, возведенные в такую степень, выводят их обладателя за пределы уровня человеческого».
Разумеется, Оруэлл не ошибался, когда слышал здесь нотку опосредованного восхищения. Как же часто во времена холодной войны приходилось замечать нечто вроде зависти к пенису, которую испытывал Запад в отношении беспощадности советских методов, что подчеркивалось заклинаниями об относительном «упадке», даже склонности к самоубийству, демонстрируемой изнеженными демократиями. В своем памфлете на Бернхема 1946 года, изданном в Socialist Book Centre, Оруэлл высказал одну очень простую, но крайне важную мысль: тоталитарные государства всегда слабее, чем представляет их вооруженная стальными челюстями пропаганда. Подавляя интеллигенцию и затыкая рот общественному мнению, а также поддерживая притязания на божественное превосходство и совершенство «Великих лидеров», являющихся, по сути, посредственностями, они остаются беззащитными перед риском грубейших, ошеломительных ошибок, более того, для них становится практически невозможно распознать или предупредить надвигающуюся катастрофу. Классическим наглядным примером может служить решение Гитлера вторгнуться в Россию, одновременно ведя военные действия против Великобритании и в перспективе — против Соединенных Штатов. Неспособность Сталина предвидеть то, что стало фатальным просчетом его врага — еще один точный пример. Во всех подобных случаях предсказания, сделанные Бернхемом, были полностью опровергнуты дальнейшим развитием событий, поскольку его постоянно сбивало с курса его собственное преклонение перед грубой силой.
Оруэлл мог бы указать, что риторика Бернхема по сути есть красноречивое испошлившееся наследие его предыдущего увлечения ленинизмом. И он действительно приводит отрывок из «Революции менеджеров», где явно слышатся ленинские нотки:
«Нет такого исторического закона, по которому хорошие манеры и „справедливость“ должны побеждать. Для истории всегда важен вопрос, чьи хорошие манеры и для кого — справедливость. Зарождающийся социальный класс и новые общественные порядки должны прорваться через старый моральный кодекс так же, как должны они расчистить себе дорогу от старой экономики и политических институтов. Разумеется, с точки зрения старого мира они — чудовища. Если они победят, то в свое время позаботятся и о манерах, и о морали».
И вновь в словах Бернхема можно почувствовать нотку очевидного удовольствия. Оруэлл строго следил за тем, чтобы его проза была лишена завораживающей помпезности. Бернхем же переключился с прежнего восхищения нацизмом на превознесение сталинизма: попав из огня да в полымя. Один абзац Оруэлла особенно восхищает дальновидностью, необычной для 1946 года, когда авторитет Сталина на Западе был особенно высок. Оруэлл писал:
«Слишком рано еще говорить, каким образом русский режим себя уничтожит… Но так или иначе, русский режим либо пойдет по пути демократии, либо погибнет. Огромная, непобедимая, вечная рабовладельческая империя, о которой, кажется, мечтает Бернхем, никогда не будет создана, а если и будет, просуществует недолго, потому что рабовладение более не является основой для человеческого общества».
Как известно, фактическая попытка демократизации и стала непосредственной причиной гибели режима.
В своем анализе независимой роли, которую играют бюрократия и класс управленцев, Бернхем, и с этим Оруэлл согласился, оказался прав: для этой работы он адаптировал ранние работы Макиавелли и его более поздних последователей, Моску, Парето и Михельса (некоторые из них симпатизировали «корпоративной» версии фашизма Муссолини). Оруэлл сам очень быстро распознал смысл, несомый появлением ядерного оружия (в мире, управляемом никому не понятными экспертами и технократами).
Оруэлл и не думал утверждать, что предложенные им выходы — демократизация или гибель режима — эксклюзивны. Он считал, что есть и третий вариант, а именно — взаимное и полное уничтожение всех систем (и всех остальных, не принимающих участия в противостоянии) в огне ядерной войны. И хотя он часто писал об этом в стиле «черной фантастики», которому предстояло стать расхожим всего около десяти лет спустя после его смерти, он считал увлечение властей ядерным оружием угрозой не только для будущего, но и для настоящего. Действительно, уже в самом первом своем эссе, посвященном данному вопросу, он ссылается на Бернхема, в том самом эссе, в котором впервые появилось словосочетание «холодная война». Согласно Оруэллу, появление супероружия подразумевает одновременное появление нового класса ядерных администраторов, которые смогут оказывать практически неограниченное давление только на основании того, какой потенциальной мощью обладают их боеголовки. Поэтому, вне зависимости от своего устоявшегося мнения касательно того, что Советский Союз неминуемо — и заслуженно — рухнет, Оруэлл чувствовал надвигающуюся опасность гонки вооружений, идущей бок о бок с идеологией холодной войны, как лошади в одной упряжке, а также развития «военно-промышленного комплекса» (авторство звучного термина принадлежит президенту Эйзенхауэру). Но Джеймс Бернхем до конца своих дней оставался преданным ревнителем холодной войны как идеологии, гонки вооружений как практики и военно-промышленного комплекса как материальной их реализации, воплотив таким образом некоторые из самых мрачных собственных предсказаний о судьбах интеллектуалов.
В конце 1940-х годов, в лихорадочную эпоху ледяного ужаса, когда новые страхи, вызванные расщеплением атомного ядра, дополненные старыми страхами перед сталинизмом, наложились на отрезвление от иллюзий 1930-х, многие интеллектуалы — пацифисты в прошлом — выступали с предложением начать превентивную ядерную войну против СССР. Среди них были Бертран Рассел, соредактор Оруэлла в журнале Polemic, и Джон Миддлтон Мерри, бывший муж Кэтрин Мэнсфилд и бывший патрон Оруэлла в журнале Adelphi. Они считали, что временное превосходство Запада в ядерном вооружении следует использовать для сдерживания или уничтожения русского медведя. Оруэлл не хотел бы ничего из этого. Пройдя через ожесточенные схватки за Испанию и Мюнхен, понимая их природу гораздо лучше многих своих соратников, он не считал, что здесь уместны некие упрощенные аналогии с «умиротворением», любимой метафорой новоиспеченных воителей холодной войны начиная с 1948 года. Не мог он также морально поддержать использование оружия массового уничтожения и разрушения. Даже те, кто верят, что гонка вооружений, истощив экономику Советского Союза, привела к окончанию холодной войны в 1989 году, оглядываясь назад, вероятно, не пожелали бы, чтобы такое оружие было использовано в 1948 году. Кроме всего остального, подобное действие унесло бы жизни людей, в конечном итоге и осуществивших те самые перемены, которые лишь немногие были способны предсказать.
С приближением 1984 года, произвольно выбранной Оруэллом даты, которая теперь неизбежно становилась памятным событием, медиапространство захлестнул поток книг и эссе, вновь анализирующих роман «1984». Среди прочих был и номер нью-йоркского журнала Harper’s с главной статьей, снабженной фотографией Оруэлла и подписью жирным шрифтом: «Если бы Оруэлл был сегодня жив». Статья была написана Норманом Подгорецем, в те годы — главным редактором журнала Commentary и громкоголосым неофитом одновременно и крайнего рейганизма, и крайнего сионизма — комбинация эта в тот период на жаргоне правящих кругов Америки называлась «неоконсерватизм». В 1950 году журнал Life Генри Люса приветствовал появление «1984» за то, что роман, по его мнению, разоблачает тоталитарную сущность закона о восстановлении национальной промышленности Франклина Рузвельта и крупнейшей госкорпорации США Tennessee Valley Authority, использовав роман в острой критике «этих истовых рузвельтовцев США, которые, похоже, в глубине души не переставали мечтать о том, чтобы депрессивное состояние умов 1930-х годов, источник их власти и оправдание для их экспериментов, никогда бы не рассеивалось». Этот образ — человеческое лицо, навечно раздавленное удобным ботинком Элеоноры Рузвельт, — практически столь же абсурден, как утверждение Нормана Подгореца о том, что если бы Оруэлл был жив, то встал бы плечом к плечу не с кем иным, как с ним самим (Уильм Бакли, видимо, расположился бы у другого плеча, а за ними, грозной тенью, — Генри Киссинджер).
Я был очарован этим эссе по двум причинам. Первое, главным предметом восхищения автора стали недостатки Оруэлла (его недоброжелательные высказывания о гомосексуалистах, к примеру, цитируются в эссе с полным одобрением, а вот его редкие выпады в сторону евреев не упоминаются вовсе). И второе — оно абсолютно не способно цитировать Оруэлла точно, не говоря уже о том, чтобы делать это честно. Как и Реймонд Уильямс, Норман Подгорец вполне мог взять высказывание какого-нибудь второстепенного оруэлловского персонажа и воспроизвести его от лица самого автора. К примеру, описывая жестокость взглядов на современную войну, Оруэлл пишет: «Если кто-то бросает бомбу на твою мать, иди и сбрось две бомбы на его мать». Подгорец выхватывает цитату из контекста и вставляет ее в уста Оруэлла. По воле случая я оказался тем, кому редактор журнала поручил выступить с ответом на это эссе, и я написал по поводу подобных искажений, что было бы забавно прочитать обзор «Скромных предложений» Свифта от Подгореца, где, без сомнения, содержались бы богатые измышления о варке ирландских детей. Консерваторы в то время испытывали две острые проблемы: нужно было привлечь в свои ряды сомневающихся в целесообразности ракетной программы «Звездных войн» и противостоять европейскому скептицизму; Подгорец призвал на помощь Оруэлла с помощью приведенной так, как показано ниже, цитаты из написанного в 1947 году эссе о людях, вынужденно столкнувшихся с противостоянием двух суперсил:
«Уже не достаточно дать обычный уклончивый ответ: „Я отказываюсь выбирать“… Мы уже не столь сильны, чтобы оставаться в одиночестве… мы должны надолго связать себя обязательствами подчинить свою политику одной из супердержав».
На самом же деле в своем эссе «В защиту товарища Зиллиэкуса» Оруэлл писал следующее:
«Уже не достаточно дать обычный уклончивый ответ: „Я отказываюсь выбирать“. В конечном итоге выбор будет нам навязан. Мы уже не столь сильны, чтобы оставаться в одиночестве, и если у нас не получится воплотить в жизнь идею Восточноевропейского союза, мы должны будем надолго связать себя обязательствами подчинить свою политику одной из супердержав».
В том же самом году, но ранее, он писал:
«В конце концов народы Европы, возможно, вынуждены будут признать американское доминирование как способ избежать доминирования русского, но пока еще есть время, им следует понять, что существуют и другие возможности».
Итог подводится в еще одном эссе 1947 года:
«Поэтому единственной стоящей политической целью на данный момент мне представляется создание социалистических Соединенных Штатов Европы».
Любопытная современность этой мысли, вероятно, была бы или не была бы скорректирована временем или опытом — в конце концов, Оруэлл действительно вполне мог дожить до 1984 года, превратившись, возможно, в вечно всем недовольного старика. Как бы там ни было, именно эту мысль Подгорец пытался спрятать, неуклюже расставляя многоточия, количество которых приводит к откровенной фальсификации текста. И все это во имя защищавшихся Оруэллом ценностей.
То, что у Оруэлла было множество предубеждений, если не сказать, предрассудков консервативного плана, несомненная правда. Как я уже утверждал, он провел всю свою жизнь, стараясь переубедить самого себя. Иногда его воспитание или врожденный пессимизм брали верх над усилиями разума — подобное, кажется, происходило достаточно часто на фоне болезни или депрессии, — и он мог выдать несколько штампов о жадных дельцах-евреях или геях в литературной жизни. (Комментарий, вызвавший горячее одобрение Подгореца, был посвящен «так называемым художникам, которые тратили на содомию все, что получали за свое иждивенчество» — грубый выпад в сторону окружения его ближайшего друга Сирила Конноли. Чарльз Диккенс, человек гораздо более консервативный, чем могло показаться с первого взгляда, в знаменитом и слишком мягком эссе Оруэлла описывался следующим образом:
«Диккенс принадлежит к тем достойным писателям, которых стоит (и многие пытаются) прикарманить. Если вдуматься, даже его погребение в Вестминстерском аббатстве было своеобразной кражей.
Писавшему предисловие к собранию сочинений Диккенса Честертону казалось совершенно естественным приписать тому свое собственное, сугубо личное увлечение Средневековьем. Не так давно марксистский писатель Т. А. Джексон предпринял вдохновенную попытку обратить Диккенса в кровожадного революционера. Марксисты называют писателя „почти“ марксистом, католики — „почти“ католиком…»
Однако в случае Оруэлла «похищение тела» является делом, требующим определенного мастерства, и в подобное предприятие не следует пускаться, возможно, ни одной из известных политических группировок. Меньше всего же подходят для него тори любой масти. Джордж Оруэлл был консервативен во многих вещах, но только не в политике.