Глава шестая
Меня поражает плотность здешней жизни, когда кажется, что вокруг тебя только выжимки главного. В городе оно размывается, давится безличной его энергией. А здесь каждый человек вырастает до символа и выражает пласт мироустройства. И, конечно, никакая тихая размеренная жизнь здесь невозможна.
Мы проходим «Каштанку», которую люблю особо, хотя и не понимаю, почему её считают детским рассказом. Я перелопатил прорву критики — от глубоких исследований до «кратких содержаний» для ленивых школьников. О подобных трудах разговор особый, но меня всегда интересовало, что за паршивец их пишет и, главное, зачем? Почто не сидится ему спокойно, и откуда такое свербящее желание вываливать на всеобщее обозрение свою дурость? Чем пустее человек, тем сильнее в нём зуд делиться и торчать с ней в обнимку на самом юру. Сей век особо учит отсекать лишнее, иначе по дуракам сформируешь неверное мнение о человечестве.
«Каштанку» я ждал, даже предвкушал, потому что на ней пытаюсь показать ученикам одну из главных тайн литературы: совершенство замысла. Он в ней достигает метафоры и начисто лишён какой-либо идеи, кроме идеи простоты и правды. История эта настолько хороша сама по себе, что не требует никаких присадок.
«Каштанка» моя теперь напрочь скомкана историей с Тоней, что ещё раз подтверждает главное правило здешней жизни — не строй планов, всё пойдёт враскосяк. Что касается Тони, её стремление в школу ставит меня в заскорузлейшее положение: с Валентиной Игнатьевной я не в таких отношениях, чтобы уговорить её не брать Тоню на работу. Да ещё напортить, обострить и спугнуть дело, которому она, я уверен, не придаёт такого значения, как я. И что я скажу? «Не берите на работу Антонину Олеговну, она детей испортит»? Почему не берите? Потому что она ненавидит Россию? У меня нет прямых доказательств, тем более она утверждает, что по-своему её любит. Что она работает на замену русских ценностей западными? Как именно она работает?
Если устроить обсуждение Тониной кандидатуры, то в производственных понятиях, которыми руководствуется нынче школа, я не смогу обосновать опасность Тони. И придётся подойти к корню вопроса, то есть осудить курс на отход от традиционных ценностей русского мира, на низложение России как независимой цивилизации. К тому же я почти наизусть знаю, что скажет Валентина Игнатьевна…
Я очень понимаю важность момента, когда наконец предлагается выбор: именно сейчас решается, может ли отдельный человек повлиять на происходящее. Общий процесс — это лавина, ветровая или водяная масса, которую невозможно остановить в одиночку, за неё не зацепиться, её не подковырнуть, не вспороть, не пригвоздить ломом. Но сейчас я в точке, где масса докатилась до упора и рассыпалась, распалась на неделимые частицы. И решается судьба одной частицы, заряженной осознанным и готовым к внедрению мировоззрением, и решение в моих руках. И эта отрицательно заряженная частица разрастается и заполняет мои разум и совесть, моё существо, оплетённое отношениями с окружающим, и эти отношения начинают непредвиденно искажать мои же представления. И то, до чего рукой подать, отступает и меняет очертанья, коробится как береста на огне.
Когда одержим неизбывной тревогой за свою страну, болью, которая не проходит ни днём ни ночью, то живёшь совершенно другой жизнью и по другим законам, чем остальные. Но ты не можешь требовать от остальных подобного. Ты противопоставляешь себя почти всему, и для рядового человека это потрясение, полный пересмотр ценностей. Тем более для такого существа, как женщина, которая любой войне предпочтёт мир. И я знаю, что в лучшем случае скажет Валентина Игнатьевна: «От педагога сегодня требуется квалифицированное преподавание дисциплин, но если он будет проводить взгляды, которые повредят нашим детям, то законодательство всегда позволит нам поставить его в нужные рамки, на то мы и коллектив, и руководство. Есть обязанности, а есть взгляды — это разные вещи, и в том моя роль как директора — разрешать подобные вопросы. А взгляды, повторяю, — это личное дело человека».
Ответить, что в вопросах мировоззрения не бывает личного, потому что из мировоззрений складывается окружающая атмосфера — тема грызоватая и разноречивая, и мне всегда скажут, чтобы я не усложнял сложного и занимался «прямыми обязанностями».
Странно: вот размышляешь над тем, как выстраиваются в дорогу маленькие и большие события. А потом тревожные твои наблюдения обращаются в мысли, идеи и понимание того, что следует делать. Но как только ты пытаешься воплотить идею в жизнь, вернуть её сущему, она немедленно зарывается в тех же мельчайших морщинках жизни, обобщением которых она и явилась. И трудно вызволить её, особенно в одиночку.
Люди вроде Валентины Игнатьевны никогда не идут против общества, а люди Тониного склада делают это с пылом и вызовом, и «достукиваются» до всяких страсбургских судов, в то время как простым людям чуждо противопоставление себя остальным, правдолюбивая «заедливость», в которой всегда есть что-то несколько постыдное. Тем более едва борьба за справедливость начинается, она незаметно и подленько стачивается о жизненные же зазубрины. И попутно навязчивой собачонкой возникает ещё одна правда, которая так же незаметно трансформирует идею, постепенно отъедаясь и округляясь на её же издержках. Поэтому я отчасти согласен с Тоней, когда она говорит, что не приемлет разговоры о патриотизме, именно потому, что от идеи до воплощения — пропасть.
А мы, совестясь, поддаемся то стыду, то ещё каким-то тонким чувствам, с которыми совершенно не церемонятся люди заедливого пошиба. И у них всё получается безо всякой трансформации и захлебывания в человеческом. Сами же общественные подлости происходят постепенно, будто каждый совершил только сотую часть предательства, но «всотнером» оно сложилось в нечто полновесное. Будто люди участвуют каждый незаметным движением, но они суммируются, и эта объединённая, сплавленная из сотен уступочек неправда оказывается гораздо более ликующей, чем неправда отдельного человека.
Есть прекрасные речные слова — быстерь и падун. Думаю, они сами за себя говорят, но для незнающих объясню, что падун — это старинное название водопада. Так вот, чем больше смотрю на мировую историческую быстерь, тем яснее чувствую, каким падуном она оборвётся. И нам бы не лезть, а спокойно поставить плоты в боковой протоке, да добывать рыбу, да покосы расчищать, а там, глядишь, ещё и воду увести… А кто хочет, пусть и валится. И мы имеем все основания противостоять, но нет… Видим, какой тащит хлам, брёвна, доски, и лезем, прыгаем на эту скользкую блестящую доску с нашими же противниками, лезем к ним на плашкоут, за стаканы, стол, за тарелки, к поросятам, к капустке, где нас не ждут, ибо пир неправедный, да и время чумное.
Под чумой я подразумеваю отказ от мало-мальского задумывания о цели цивилизации, о наведении порядка на земле. Но самое худое, что, пока не решишь главных вопросов в себе, и в наружном не сдвинешься. Мне кажется, что бесконечное противопоставление разума и сердца, идейного и человеческого — признак какого-то огромного изъяна, хотя у меня он на каждом шагу, и я знаю, что, пока не воспитаешь в себе мудрость сердца, так и будешь мучиться и ломиться в открытые воротья… И снова не могу не думать о постоянной какой-то парности — идейное и человечье, личное и общественное, и чем больше думаю, тем больше понимаю, что раз идёт вопрос парой, то пусть парой и отвечает.
Вроде бы стараюсь понимать каждого человека, а для этого быть то Валентиной Игнатьевной, то Козловским, то Эдею. И нет человека, более одинокого, чем я. Но только Тоней почему-то не хочется быть.
Как появляются люди с ощущением происходящего? Какая черта за это отвечает? Что это — счастье или наказанье? Почему из окружающих дальше всех по этому пути ушёл Гурьян? Я заметил, что духовным зрением обладают те, кто охраняет полюса, границы: это люди, набравшие выси через знание, или, наоборот, совсем простые, сквозь которых земля говорит, прилегающие к ней беззазорно, вплотную, потной рубахой к гигантскому телу и будто не имеющие своей толщины. Но самое взлётное движение имеют те, кто прошёл путь от земной подорожной близости до исторического и религиозного осознания этой земли и соединяет в себе обе границы и что между ними. Потому что откровения даются лишь при перегрузках, когда ощущаешь себя ещё двоящимся. А хуже всего тем, кто оторвался от почвы, а к выси не пришёл, и так и колышется, грохочет листом железа — заходи, приподнимай, качай любой ветер…
Я нахожусь на самом конце ваги. И пытаюсь сделать то, что надо делать совсем в другом месте, а именно в её основании, в комле — это понятно даже тем, кто не сталкивал обсыхающий плашкоут с поросятами. Но туда пока не добраться, хотя мне кажется, мой уход в дальние места — это замах для мощного и неведомого броска. Что откат для набора силы необходим, да и землю свою знать надо, коли наградил тебя Господь даром защитника. Картина-то жестокая, но я надеюсь на Бога и уверен в единственном: чем сильнее нас жмёт миропорядок, тем негасимей очаги духовного сопротивления внутри России.
Не знаю уж, какой образ учителя литературы сложился в голове Валентины Игнатьевны после незабываемого воскресенья, но вскоре я был приглашён в кабинет:
— Вы так хорошо говорили, Сергей Иваныч, у вас ораторские способности… Я что хотела сказать: в Казаринском учителя делают литературную гостиную, почему бы нам не организовать что-то подобное? Вы могли бы воодушевить и школьников, и учителей, а может быть, и кого-то из жителей посёлка. Как вы к этому относитесь?
Я сказал, что отношусь хорошо, а потом глубоко вдохнул, внутренне перекрестился и сказал:
— Валентина Игнатьевна, я имею достаточный опыт работы и хорошо знаю, что такое школа сегодня, когда педагогов загружают огромным количеством бумажной галиматьи, которая только отвлекает от работы и по сути является имитацией деятельности, так как никак не связана с эффективностью образовательного процесса. Это очень усложняет работу, потому что на первое место подчас выходят вещи второстепенные и подсобные… Тогда как главные, сутевые, — козырнул я, — оказываются отодвинутыми на второй план. Но я к делу. Я понимаю, что Антонина Олеговна — квалифицированный специалист, но прошу вас десять раз подумать, прежде чем брать её на работу. Это не тот человек, хотя формально я не могу ей предъявить ничего. И настаивать ни на чём не могу. А чтобы это не выглядело как наушничество, готов о своей позиции доложить Антонине Олеговне и Константину.
— Ой, Господи, я даже не знаю… Сергей Иванович, вы человек со взглядами… ну сейчас на свете другие представления, мы же не можем стоять на месте. И заставить всех думать как вы… Наша задача донести, а все сами решат.
— Да как же они решат-то? Без нашей поддержки?
— Сергей Иванович, я уважаю вашу гражданскую позицию… Но мне кажется, что вы преувеличиваете… Преувеличиваете… К тому же я хочу вас успокоить: всё не так однозначно с единицей. Вы правы, действительно, огромное количество текущих вопросов. Меня долбит обрнадзор… Нам урезают финансирование, и в этом году мы, как вы знаете, собирали с родителей деньги на бесперебойники. Так что по Козловской давайте не будем впадать в панику. Да, в панику. Сейчас ещё не понятно. Я буду связываться с районом, и тогда окончательно станет ясно, есть ли такая возможность или нет. Хотя Антонина ничего такого не говорила. И я не понимаю, почему вы так беспокоитесь. И давайте не будем спешить с выводами… Я рада, что вы понимаете… У нас действительно полно проблем. Вот что далеко ходить: Пират укусил Бабу Катю за… ягодицу, и она вчера мне мотала нервы в течение часа, и я ничего не могла поделать… Человек пожилой… ну и сами понимаете, недалёкий.
— К сожалению, Валентина Игнатьевна, я преуменьшаю. Идёт действительно замещение ценностей.
— Ну, раз так пошло, что мы можем сделать?
— Как что? Поставить заслон. Вася, Коля, Петя, Яна, Рашид — все вместе встали и поставили заслон. И всё. Вы же понимаете, что такое толерантность? Это запрет на заслон.
Валентина Игнатьевна положила мне руку на колено:
— Сергей Иванович, вы молодой… Оглянитесь вокруг: такая жизнь интересная… Пожалуйста, не драматизируйте, я вас очень прошу. И поговорите с Колей. Для меня сейчас это важнее всех заслонов.
С Колей я поговорил, и он привязал Пирата на несколько дней, но скорее из охотничьих соображений — чтобы ему кто-нибудь не прокусил лапу накануне охоты. История с Пиратом, собачьей упряжкой и Бабой Катей глупым образом нас породнила и ещё усилила мою мужицкую несостоятельность в глазах мальчишек, и в первую очередь Коли, перед которым я всё сильнее чувствую себя практикантом.
Я задал сочинение на старинную тему «Почему Каштанка вернулась домой?». Девчонки, я был уверен, напишут, что Каштанка очень верная и что дома «её тискают, но любят». Лёня с Тониной помощью доложит, что некоторые народы не могут без унижения и предпочитают ярко освещённой арене лень и бессмысленность. Коля… Вот именно что скажет Коля, меня и интересовало больше всего, учитывая его внешкольные неурочные силы, которые никак не удавалось приложить к делу. Я был уверен, что собачья тема близка Коле и может стать помощником в учёбе.
Каково же было моё разочарование, когда я увидел перед собой Колино художество, состоявшее из таких предложений:
«В произведении А. П. Чехова рассказывается о собаке Каштанке. Она принадлежала сыну столяра Федюшке. Так случилось, что Каштанка потерялась, попала к дрессировщику и начала выступать в цирке, где и увидела старых хозяев и сбежала к ним прямо с арены. Казалось бы, незатейливый сюжет. Каштанка полюбила нового доброго хозяина, а скучала о старых, которые хотя и обижали её, но были роднее и ближе. Весёлые эпизоды здесь соседствуют с печальными. Смеёшься, читая, как хрюшка, гусь и кот, делая пирамиду, пошатнулись и упали. Печалишься о бедном гусе Иване Иваныче, который заболел и умер оттого, что в цирке на него нечаянно наступила лошадь».
И в таком духе с концовкой:
«История Каштанки не оставляет равнодушным. Не зря говорят: собачья верность. Несмотря на то, что в этом произведении много грустных сцен, оно оставляет в душе светлое чувство».
Сочинение было списано, и, скорей всего, при поддержке Агашки. Я поставил Коле двойку. Коля фыркнул и набычился:
— Почему-у-у? Я же написал.
— Я после урока тебе объясню почему.
После урока он подошёл:
— Сергей Иваныч, вы мне почему двойку поставили? Я же написал.
Главным было, что он писал, тратил силы, а его обидели.
— Ну, во-первых, в сочинении таки не сказано, почему Каштанка вернулась домой. Даётся просто краткое содержание. А главное — ты его списал.
— Я не списывал.
— Списывал.
— Докажите, — негромко сказал Коля, глядя в пол.
— Да ничего я не буду доказывать. Сам думай. — Я уже хотел закончить разговор, как вдруг предложил: — Коля, а давай я не буду ставить двойку в журнал, а ты… напишешь новое. За выходные.
— Не-е… — было проскрипел Коля.
— Слушай, давай так. Напиши сочинение на свободную тему: «Почему я люблю свою собаку». Только хорошо напиши. Как есть. Договорились.
Коля насупился и ушёл.
В нашей школе несколько выходов, один из мастерской. Вечером, уходя последним, я увидел свет в ней и зашёл. Со стороны уличной двери я услышал запах табачного дыма и другие звуки, свидетельствующие о том, что на крыльце толкутся парни. Шёл какой-то разговор, и в одном из голосов я без труда узнал голос Коли, говорившего неторопливо, веско и со своим если не шиком, то уж точно шичком:
— …Женёк, остынь, я бы поехал тогда с вами… не вопрос. Да тут сочинение ещё… Каштанка кака-то… Бася, дай спички. Благодарю. — «Благодарю» произнесено особенно вразвалочку и невозмутимо. Пауза, выдох: — Не знай, чо он докопался с ней? Кхе… Кхе-кхе… Да что, блин! Такой силос эта «Тройка»! Кхе… Про чо я?
— Про эту… Каштанку.
— Но. Дармоедка. Я её за собаку не считаю. Избяная наскрозь… Я вообще сучек не люблю. У меня была… Этот отдал… как его… По белой-то ушёл… Ну? В пожарке работал…
— Лыткин?
— Лыткин, ну. У него брал. Кыксой звали… Изовьётся как лиса, а тяму ноль. Старые следця гонят… Вот кобель у меня — я понимаю, он и по птице и по соболю идёт… Стал бы он на этого, хе-хе, гусака смотреть, сразу б башку…! Ха-ха! (Все заржали.) А эта ещё и дура тёмная. Чо она к этому синяку вернулась? Мало он её метелил. Х-хе. Хотя хрен ли неясного: у клоуна пахать надо, а столяр и так накормит.