Глава седьмая
Снег, доставивший в то воскресенье столько и весёлых, и тягостных забот Серёже, стаял, обнажив землю. Какая-то высота рухнула, когда взгляд, приладившийся к свету, упёрся в серо-жухлые стебли репейников, которые ещё недавно с таким строгим совершенством объёмно и звёздчато обводил снег.
Всё снова шло не так, как Серёжа ожидал, и была в этом неподчинении ожиданиям своя опережающая правда, которая, как гнётом, удавливала пласты происходящего, перекладывала то трагическим, то весёлым, давала и смысл, и осмысление, а вместе с тяжестью и ещё приятие, согласие, какое по плечо сильному. Бывают люди, у которых края души как топором обрублены. А у Серёжи они были постепенные, ворсисто продолжающиеся в других людей. И за себя, и за окружающих он вечно стыдился и огорчался и, пытаясь всех понять, был в самой сердцевине мощным, калёным, как ядро. Но о своей силе не ведал и продолжал считать себя слабым, податливым и пред всеми виноватым. И в этом неведении была его двойная сила.
Настроение было напрочь срублено и Тониными планами, и разговором с Валентиной Игнатьевной, которая, сама того не желая, работала на реформацию русской жизни, впервые на его веку столь тотальную, несмотря на всю постепенность, которая как раз и говорила о серьёзности происходящего. Когда огромный и родной мир вдруг оказывается неспособным отловить угрозу, потому что его ячея слишком крупна и не рассчитана на столь мелкоячеистого, вернее, мелкотелого, всепроникающего противника. И главным ощущением было, что Россия — не живущая единым духом страна, а сборище разных по мировоззрению людей, которые, конечно же, объединятся в случае чего, чтобы защитить кровное, но разница между которыми и тобой состоит в том, что для тебя это «в случае чего» давно уже наступило.
Серёжа попробовал помолиться, но вопреки поверхностному мнению, что чем дальше, тем легче веровать, дальше было как раз труднее, и вставала нужда в совместной молитве. Храма в посёлке не было, хотя о строительстве поговаривали. В таких краях храмы особого стоят. Над малонаселёнными районами северо-востока России, где звёздному ясному небу под стать тончайшая зыбь облаков, где всё, что есть на земле тёплого, вмиг выстывает и уносится ввысь, и молитва возносится беспреградно крепнущей струйкой. И нигде людские чаяния не обнажены так развёрстому небу.
Конечно же, Серёжа не походил на тех, кого можно сбить с пути, но страдания вправду были велики. И как он в городе ждал, что отпустит душу по приезде в деревню, так теперь ждал снега, чтобы отпустило на озере, куда он уже стремился, как к последнему спасению. Но стояло тепло, накрапывало, и умиротворяющие звуки капели звучали кощунством.
В пятницу снова заволокло небо, но уже по-зимнему с северо-запада, и пошёл несильный снег, переставший к утру, но вернувший чёрно-белое равновесье округе и знакомую оторочку траве и репейникам. И было удивительно и знаменательно, что это день преставления Серёжиного святого Сергия Радонежского.
Серёжа встал затемно. В окно виднелись репейники и рябинка с крупнозернистым снегом на пучках ягоды. Даль чуть приподнялась, но облака продолжали двигаться с северо-запада, изредка открывая нежное оконце с рассветной, туманной ещё рыжинкой.
Серёжа подошёл к собачьей будке забрать кастрюльку. Она лежала перевёрнутая, и он увидел в этом нечто смешное и умилительное, будто пёс поел и перевернул посуду, как делают люди, показывая, что наелись. Идти до озера надо было километров шесть по тропе. Храбрый, понимая Серёжины сборы, то дрожал от нетерпения, то носился из стороны в сторону: на снегу, как от шершавого огромного дворника, лежал веерный цепной след. Но едва Сергей отпустил кобеля, тот удрал на другой край посёлка, откуда доносились звуки собачьего фестиваля. Серёжа был уверен, что, видя ружьё, Храбрый побежит рядом, и не сообразил, что собаку и в тайгу надо выводить на привязке. Это и расстроило, и рассердило.
Останавливаясь и прислушиваясь, Серёжа долго шёл по тропе среди припорошенных кочек, надеясь, что Храбрый одумается и догонит. «Собаки залаяли, а я уже тут!» — почему-то вспомнилась Вовина прибаутка, успокоила и, как часто бывает в лесу, привязалась на целый день. О чём он думал? Да как-то обо всём сразу и отрывками — настолько был полон надежды и волнения. Озеро открылось белым просветом среди лиловатых пихтовых стволов, стянутых морщинистыми кольцами. На одном виднелись следы медвежьих когтей, гнутые глазки-веретёнца, уже почерневшие и чуть поведённые временем. Под заживляющей силой коры раскосые глаза заплывали, нарастая веками. Вдоль озера шёл тёс, по которому Серёжа вышел к избушке. Она была маленькая, но из очень толстых ёлок, распущенных повдоль, ошкуренных, гладко-бокастых и будто накачанных до какой-то предельной круглоты-туготы. Так бывает, когда строят весной и шкуру лоскутами сдирают с блестящего соком древесного бока. Бревно не приходится тесать, и на нём нет следов топора. Дерево было уже не ново-жёлтое, а на переходе к серому. И то, что Серёжа стал свидетелем этого перехода, казалось особо дорогим, будто его подпустили к тайне времени ещё на годовое кольцо ближе.
Дверные доски, потолок, пол — всё пиленное бензопилой, со следами цепи, выпуклыми веерками… Такие же следы покрывали внутренние плоскости стен — в отличие от наружных свеже-жёлтые и шершавые. Стол был из колотых жилистых плах, желточно-рыжих и наливавших тёплой рыжиной всю избушку. На двери висела записка: «Дармоеды, дрова не жгите». Медведь в избушке не был. Ветка торчала из-под крыши. Серёжа первым делом спустил её на землю, и когда задел ею о столб навеса, гулко и двузвучно отдалась и в себе, и в объёме двускатной крыши.
Ветка лежала перед ним. Тонкостенная, с веретённо-острыми кормой и носом. Внутри на сухом пепельном дереве скульптурно костенели следы от тесла — мелкая волна не то будто от ложки, не то от сохачьих зубов, как на лежащей в тайге осине.
Пока грелся чай, Сергей с интересом и симпатией осматривал избушку: стены, полки с журналами, толстое стекло с паутиной в углу и сухой мухой, комариную мазь на столе, похожую на заварку серую массу мёртвых комаров на подоконнике.
Разгорячённый жаром печки, подразомлевший, он вышел на улицу в окруженье гладких и кожистых пихтовых стволов, ощеренных сухими и игольно выгнутыми сучками. Когда, выходя, толкнул дверь, картина в дверном проёме дрогнула от горячего воздуха, став ещё прекрасней, притягательней. И оплавленным стеклом пролилась в душу, забирая, как хмелем, только чище, родниковей. Серёжа даже хотел дотопить дело коньячком из плоской бутылочки, но сдержался и отставил на потом.
Он думал, что пережитое за последние недели убьёт в нём способность к внутреннему ладу, который дарит тайга, но едва вступил на заснеженную тропинку, всё прошло, и остались только волнение и смысл. К берегу вёл припудренный снегом кочкарник, но не моховой, как в тайге, а травяной, в повядших волосах-стилетах, и Серёжа тащил ветку меж светло-русых спящих голов, с которых сухо слетал снежок и которые были очень высокими и шатко клонились, если на них наступить. Перевернутая дюралька лежала белой спиной к небу.
Сергей готовился к этому дню со всей дотошностью. У него был специально сшитый суконный костюм, и от сукна ещё шёл масляный запах станка. Серёжа очень любил кожу, сыромятные и юфтевые ремешки, которыми всё увязывал. На поясе висел нож в рыжих кожаных ножнах с тиснением — сидящий глухарь и лабаз на трёх соснах. Сухое нутро ветки так всему этому шло, и от взаимосвязи, круговой поруки любимого он умилился и в один момент почувствовал, как почти навернулись слёзы.
Вдали раздался собачий лай. «Собаки залаяли, я уже тут!» — мелькнуло радостно в голове, но по низкому голосу он понял, что это не Храбрый. Чуть подпортилось настроение — нарушилось чувство обострённого одиночества, настолько гулкого, что свидетель как трещина. Он снова попытался сосредоточиться на ветке, а потом и лай прекратился.
Озеро оказалось очень длинным и нешироким, метров сто самое большое. Ледяной припаек у берега был совсем узким. Рядом в водяной глубине тёмно виднелся звездообразный выворотень. Под той стороной припаек, наоборот, ширился, и в нём торчал во льду плот, на котором Мотя караулил уток, и ещё какой-то вмороженный серый предмет. Серёжа поставил ветку на воду и, надавив рукой на ней дно, почувствовал, как упруго выдавливает лодку вода.
Ветка была пепельно-серая — так же серебреет осиновый лемех на куполах, и Серёжа отметил это с какой-то тихой радостью, торжеством. Ветка… лёгкая, изящная, как утица… И, как утиный, острый хвост корма и носок. И чуть неправильная, как всё живое, с ведёной вмятиной на боку.
На ветке Серёжа не ездил лет семь, но помнил и её удивительную вёрткость из-за круглого днища, и то, как эта вёрткость проходит, обращаясь в стремительность с одного гребка весла. И помнил правила: не стрелять поперёк хода и очень внимательно вылезать на лёд — замком взяв и порку (так называют поперечную распорку), и древко весла, и оперев лопасть о твёрдое.
Сначала он попробовал проехать без ружья и снаряжения. Снял ремень, и, когда сел, ветка заходила частым и угрожающим ходуном, но он успокоил, уговорил её, и она затихла. Она не бежала нигде, только в маленькой трещинке в носу народилась алмазная бусина. Потом Серёжа пошевелился, и она снова заходила, затрепетала под ним, но едва он гребанул летучим и лёгким веслом, ветка, разрезая тонким носом воду, пошла устойчиво и плавно, словно движение было опорой. И к Серёже прилило какое-то кишошное наслаждение, чувство мышечного слияния с текучей стихией, и сладостные жилы потянулись из-под ложечки к тёмной воде.
Описав круг, он вернулся к берегу. Ноги подрагивали. И от волнения, и от напряжения — посадка задницей на пятках требовала привычки. У берега серебрился кружевной ледок. Серёжа решил попробовать, как этот лёд себя поведёт, если придётся подъехать в другом месте. Осторожно подойдя боком, попробовал лёд веслом — тот легко ломался. Тогда он подошёл носом, и лёд расступался с хрустом. Серёжа расчистил целый причал и аккуратно пришвартовался, положил весло поперёк ветки на порку, так что лопасть оперлась о берег. Потом, зажав кистями и весло, и порку, твёрдо ощутил берег через весло, почувствовал, как, качнувшись, подладилась и замерла ветка, скрепившись с грунтом. Когда зашевелился и приготовился вставать, ветка затрепыхалась, наклонилась. Потребовала свободы расселина-щель меж поркой и веслом в правой бережной руке — он усилил хватку, и расселина сошлась. Лодка дрогнула и замерла. Казалось, земля пошатнулась, и ладно было уравнять с ней лодку, успокоить мёрзлый берег с высоким лесом, и, казалось, если надо — он и до горизонта свяжет-уберёт болтанку своим сухожильным хватом.
Выбрался неуклюже, неверно ощущая правой ногой опору и продолжая давить к берегу вихлястую ветку, норовящую отчалиться, рвущую его в пахах — так раздирает кедрину трещина в каменном крутике. И, видя веточье дно в черпачинках от тесла, в котором чуть темнела водица, серебряной шариковой строчкой натёкшая из щёлки в носу. «Замокнет, — спокойно и уверенно подумал Серёжа, — надо банку взять».
Потом не спеша подпоясался ремнём, на котором висел нож, кожаные торока и в который была вставлена железная скобка для топора, и помешкал: топор в ветку положить или оставить в ремне? Если оставить — топор упрётся концом топорища в ветку и будет неудобно топыриться. Серёжа положил его на днище с гулким стуком, и резонатор ветки раскатил этот звук над водой. Положил сеть с круглыми берестяными поплавками, двуслойными, жёлтыми и прошитыми по краю толстой ниткой. Необязательно её поставит, но пусть дополняет пейзаж. И всё-таки он волновался. И рука чуть дрогнула, когда кидал в ветку грузик — ржавую обойму от подшипника.
Подпоясался поверх ремня ещё и патронташем, повесил на шею фотоаппарат, положил ружьё в ветку. И снова началось усаживание. И снова ветка была связана через весло с берегом протезно твёрдо и берег подрагивал. Едва весло отпустилось от берега, неловко цепанув лёд и чуть сбив плавность, едва настал первый гребок, как открылась полётная, крылатая и упругая тяга… И он полетел.
Однолопастное весло Серёжа то перекладывал из руки в руку, то с одного борта подгребал гнутым плавниковым гребком под себя, выравнивая узкий, сходящий в остриё задок. Ветка скользила волшебно, и даже небольшое движение тела давало подвижку, посыл вперёд или в сторону. Когда погружал и вёл весло, лодка будто привставала на нём. Боковые покачивания стали привычными, и только иногда при наклоне простреливало особой близостью воды. И хотелось быстрей и быстрей. Всё оказалось как-то мышечней, пружинистей, силовей, чем он представлял, и опережало сознанье… И окутало, обняло всего без остатка, что уже и не мыслилось, а только дышалось небесно и полно.
Вид озера с длинным поворотом и особенно красивым пихтачом. Две белые забереги. Серый скрадок во льду. И серое, оказавшееся упавшей с плота седушкой: две чурки, соединённые доской… Ветра почти не было. Похоже, в этом месте ещё и не брало из-за изгиба озера, но Серёжа точно не знал. А ветер как раз нужен, чтобы пошёл снег. Всё было прекрасно, и хотелось плыть и плыть в этот лад, и не хватало только снега, медленно падающего с неба. Это были счастливые раздумья. Ветер, конечно, необходим, но не сильный, чтоб ветку не захлёстнуло. Когда ветер или другая природная сила понесут счастье — как объяснишь ей, что хватит, мол, не переборщи?
Будто услышав мысли, качнулись пихты, ветерок прошарил поверху, не смутив озёрной глади. Серёжа перестал грести и смотрел, как скользит нос и расходятся треугольником нитяные тонкие волны. Нос выглядел как длинная луковка храма, и Серёжа её сфотографировал… Громко, чутко и прекрасно капала вода с весла, когда ветка скользила по инерции, будто в невесомости, и, пепельно-серая, она казалась удивительно родственной всему таёжному, живому. Капли капали с весла цепочкой, и не сразу растворялись в воде, и, казалось, какую-то долю секунды держались на воде серебряными шариками. Он поднял весло, и вода с лопасти затекла в рукав. Серёжа проследил движение струйки, сдержав дрожь и допустив к телу, и, когда вода нагрелась, почувствовал, как породнился с озером через этот медленно погасший холод.
Закрыл глаза и почти забывшись, впитывал огромность, одушевлённость и холодящее дыханье простора, красно отгороженного закрытыми веками. А когда открыл глаза, снова качнулись пихты, и с одной из них медленно сорвался и изогнулся дымный снежный шлейф, и через минуту, как милость, пошёл с неба редкий и очень крупный снег. Серёжа проехал дальше к повороту озера. Ветер из-под тучки сначала пятнами покрыл воду. В повороте, где брал северо-запад, тёмной границей уже лежала шершавая рябь. Он ещё поработал к этой ряби, но стало пробирать, и Серёжа развернулся и погрёб обратно, подумав, что ветерок должен пошевелить последних уток. Пора стояла поздняя, основная утка прошла, и тянулась лишь самая северная, морская. В Серёже уже переработалось ощущение тиши, и хотелось действия, промысла. И в этой безостановочности, неутолимости была та же справедливость, что и в полнейшем покое.
Север какое-то время налегал в спину, а за поворотом опять запал, и стало казаться, что тихо на всей земле. Серёжа решил проехать в другой конец озера, но вдруг налетели утки: три штуки — иссиня-чёрные, плотные, остро-стремительные, видимо, турпаны, — и, описав дугу, резко спикировали. И Серёжа успел обострённым в такие секунды многооким зрением заметить над пихтами орлана, будто на одном месте махавшего огромными крыльями. Ветерок усиливался, забирая по всему озеру. Утки, чувствуя орлана, не взлетали и плавали, ныряя, качаясь корабликами на суетливой ряби. Серёжа, помня правило, встал носом к цели, состворил турпанов и выстрелил. Он видел, что зацепил осыпью одну утку, но она взлетела вместе со всеми, и он ударил по летящей. Турпан, сложив крылья, камнем упал на лёд на стороне, противоположной избушке.
Полоска льда была очень широкой. Серёжа подъехал с пылающим лицом… Утка продолжала трепыхаться, изогнувшись на боку и загребая, чертя лапкой снег, ярко подмокший кровью. Всё это снова счастливо опережало мысли и наполняло трепетом: и что он красиво попал по летящей, и что настолько слился с веткой, что уже и не думал. Вдруг тем же круговым охотничьим зрением он увидел на берегу грязно-белое шевеление: это был Пират, видимо, прибежавший на звук выстрела. В деловитом упоении он трусил носом к земле, перемахивая валежины. Ещё полчаса назад это бы огорчило, но сейчас стык с окружающим был столь крепок, что если что-то и нарушилось, то временно и с поверхности.
Серёже хотелось быстрее добить утку, чтоб не мучилась, да и просто ощутить в руке добычу, и он споро погрёб к турпану. Если пристать боком, то весла не хватало, и Серёжа попробовал носом. Ледок по краю был тонким, но когда он наехал веткой, оказалось, что в него вморожена палка, и нос резко задрался. В ту же секунду молнией прорезало, что сзади неладно. Серёжа быстро оглянулся и, почувствовав задом мокрый холод, увидел, как хлынула вода. Он быстро оттолкнулся и отъехал. Прострелило таким протестом, что он едва не задохнулся оттого, что ещё секунду назад всё было настолько прекрасно, а теперь он сидел по зад в воде, её было полветки, и в ней плавала столбиком красная пластиковая гильза. Ружьё, опёртое на переднюю порку, он, аккуратно подтянув, надел на себя. Стараясь не двигаться резко, начал осторожно разворачивать ветку и всё не мог расстаться с развилкой событий, где счастливый вариант продолжал казаться главным, а этот, в котором он застревал, — ошибкой, наваждением. А главный, его правдашний путь продолжал удаляться и был на виду, но в недосягаемости. И во всей очевидности вставала своя же дурь: «Идиот! Нельзя на ветке носом на лёд заезжать! Только боком подходят!» Особенно досадно было то, что здесь Пиратка, а значит, и Колька, и надо быстрее, чтоб не припозориться, чесать к берегу. Что за наказанье! И Пират, как назло, залаял!
На лёд не выбраться — тонкий и человека не выдержит. Значит, надо отчерпаться и угрестись к избушке. Наказаньем за нерадивость незамедлительно поддул ветерок. Серёжа потянулся топором за консервной банкой — её оттащило в нос, она кривлялась в воде и наконец зацепилась зубчатым краем крышки за сеть. Он попытался подтянуть вместе с сетью.
В это время налетел шквал. Закачались разом пихты, заходили, зашлись белой снежной завесой. Народилась, заворачиваясь, частокольная острая волна. Серёжа понимал, что на серёдке она выше и к избушке не перейти — захлестнёт. Пару раз плескануло через борт в самой низкой части, в середине, где сидел Серёжа. К скрадку не пробиться — лёд, и Серёжа взялся грести вдоль кромки к Мотькиной седушке — она была вморожена в самый край ледяного припая. Ветку стало боком прижимать ко льду, и лёд теперь, когда не надо, оказывался наоборот тонким и сминался, дробясь на плиточки. Ветку давило в припаек. Качало часто и суетливо, било с тупой жестокой силой и начало захлёстывать. При всей дикости происходящего не уходило чувство, что всё исправимо, что можно вернуть то прекрасное, которое он так глупо и просто не оправдал… Он пытался держаться носом по волне, наискось ко льду. Волны прокатывались повдоль и были выше бортов… Несколько секунд — и корму захлестнуло.
Ветка оказалась залитой по борта. Серёже не верилось, но она уже уходила под воду. Сапоги залились мгновенно и как-то режуще-ртутно. Он проваливался, его тянуло вниз, несмотря на протест всего существа. Вода с ножевой обжигающей бесцеремонностью лезла под мышки. Ветка ещё была под ним, и он её ловил ногами, пытался встать, вытоптать её, а она, играя из стороны в стороны, ускользала, судорожно и замедленно вихляясь, жила уже по подводным законам, и шаткая, уходила всё глубже… И вот он уже барахтается, уже по лицо, и уже в носу и носоглотке жгучее сыворотное ощущение, как в детстве, когда нырнул…
Суконный костюм, свитер, патронташ, ремень, ружьё, фотоаппарат на кожаной петле на шее — всё, такое удобное, стало предавать, сковывать, тянуть ко дну, и было понятно, что в этой выкладке не продержишься. Он знал, что одежда топит, но не ожидал, что настолько. И что придётся так биться. Работать руками, которые проваливаются с упругой продрожью, месят по-собачьи безопорную холодцовую толщу. Из мгновенных ощущений было ощущение нешуточности, именно от этого нелепого беспорядочного барахтанья. И что всё происходило независимо и само определяло темп схватки.
Тянуло чугунно вниз, и надо было молотить руками и ногами, и это вычерпывало силы с пугающей скоростью. И только огромный рот дыхательной судорогой цеплялся за воздух, карабкался и соскальзывал с куска сырого неба, за который держался, как за лаз.
Не было никаких положенных мыслей о смерти, никакая жизнь не прошла пред очами огромным мгновением — только звериное барахтанье и короткие мысли-ощущения, мысли-молнии. Барахтался он уже вертикально и в один момент ушёл с головой, так что дрызче и беспощадней рванулась вода в ноздри и уши и сомкнулись сверху сверкающие серебряные сабельки.
Он вынырнул. Сердце колотилось, как автоматная очередь. Всё существо обратилось в огромное дыхание — в машинного ритма паровозную отсечку. Не остановить — как биение поршня в цилиндре, когда поддали топлива. Ни задержать, ни перевести дух. Непонятно, где дыхание, где сердце. И одно спасение — прекратить надрыв груди, пружинно-клапанный приступ…
Отчаянная борьба материй. Рук, лёгких, воды, льда — они главный смысл, а он при них добавкой и ничего не значит, и главное — не лезть, не мешать сердцу, ногам, диафрагме.
Впереди метрах в пятнадцати от кромки вмёрзший плот, а совсем недалеко седушка от скрадка — чурки, сбитые доской. Чурки хозяйские, такие же толстые, как бревна избушки. Он и грёб к ним, чувствуя, что дышит не он, а грудь сама качает его рывками и лёгкие сейчас сорвутся. Он добрался до седушки и вцепился, и она тут же выломилась изо льда.
— Пира-а-ат! Пират, бляха, ко мне! Пира-а-ат! — зачем-то прокричала грудь.
* * *
Никогда в жизни, ни в земной, ни в вечной — или так казалось — не испытывал он большего восторга и благодарности… Не было ничего более справедливого, а в эти минуты хотелось именно справедливости… И нигде и никогда во всей неохватной Вселенной не существовало большего чуда, чем звонкий крик:
— Держись, Сергей Иваныч! Я тичас! Держись! Пират, ко мне, сука! Ко мне…!!!
Колька корячился с лодкой, которую ему было не под силу ни перевернуть, ни утащить к берегу. Её пролило дождём, и на лёд налип снег. Коля гулко колотил топором, отбивал пупырчатую колючую корку. Серёжа всё это знал животным внимательным знанием, и Колькины движения подсчитывались молниеносно кем-то дотошным внутри него и разрастались до огромных неодолимых событий, отмеряя жизнь. Коля расшатал лодку, вагой через верёвку перевернул и тащил вместе с Пиратом, которого подпряг, и тот то волок, то ватно замирал выкусить блоху:
— Пошёл, но, пошёл, ишшак! Ково косисься! Таш-шы, падла!
Серёжа держался локтями за середину доски. Большие и тяжёлые чурки с боков были пробиты по диагонали бруском. Серёжа, взбодрённый подмогой, уж развернул свой корабль и направил к избушке, работая ногами, которых уже не чуял, и они густели вместе с водой.
Шквал запал, и медленно стал падать снег. Громадные снежинки летели на чёрную воду, и мысли-ошущения говорили, что это тот снег, которого он ждал. Они падали на Серёжино лицо, одна залепила глаз, опустилась на веко, как на неживое, и не смаргивалась, а только двигалась вместе с ресницами. И тянула жильно глубь с корягами, и густела вода, и он еле вырывал цепенеющие ноги, шевелил и работал, уже видя вдали серой точкой возящегося Кольку, у которого что-то снова не ладилось. Под моторную колотьбу сердца, почти уже дробь, Серёжа замер отдышаться. И слышал, как снова гулко бьёт Колин топор.
Серёжа тяжелел. И в этой тяжести тоже была ясность. Что тяжесть одолеет, и что сил меньше, потому что он работает лишь в расчёте на помощь… Серёжа забил ногами, правая чурка, которая держалась на одном гвозде, оторвалась, и плот стал расползаться. Серёжа снова забарахтался, почти уходя под воду и слыша крик:
— Держись, дяа Серёжа, держись!
Коля вовсю уже грёб к учителю.