Книга: Время должно остановиться
Назад: XXVII
Дальше: XXIX

XXVIII

Боль и рыдания от смеха. Кошмары жестокости, приступы холодной похоти и это невозможное отвращение, безостановочно терзавшее все его существо. Без конца, и это продолжалось все дольше и дольше с каждым повторением все нараставшей муки агонии.
А потом нежданно, одним резким порывом пришла вечность облегчения, подобная чуду. Вместо хаотичных смен непонятно как чередующихся периодов он вернулся в знакомый прежде временной порядок. И вернулись многочисленные мелкие ощущения, трепетное осознание того, что у тебя вроде бы снова появилось тело. Где-то лежало пространство, а в пространстве находились другие тела – ощущалось присутствие схожих с ним сознаний.
– Сегодня вечером с нами двое твоих старых друзей, – услышал он голос Королевы-матери, говорившей своим призрачным вариантом унтер-офицерского голоса. – Мсье и мадам… Кстати, как ваша фамилия?
– Мадам Вейль и Габриэль Вейль, – одновременно ответили женский и мужской голоса.
И, конечно же, это они и были: фламандская Венера и ее такой нелепый внешне Вулкан.
«Где каждый экспонат радует глаз, – пропел он. – Только у братьев Вейль – Париж, Вена, Флоренция, Брюссель…»
Но, как обычно, тупица-переводчица все истолковала неверно. Между тем антиквар начал говорить ему о китайской бронзе. Какой отменный вкус коллекционера, настоящего знатока, тонко чувствующего вещи! А затем с торжественной серьезностью, которая так забавно контрастировала с игривым французским акцентом мадам, Вейль ввернул что-то о «каллиграфической полифонии».
Какой роскошный абсурд!
– Он считает, что вы смешной! – пропищала медиум и сама тоненько захихикала.
Однако же эти Вейли, как неожиданно открылось Юстасу, были далеко не только смешными. Так или иначе, но они имели огромное значение, величайшую важность. Каким-то непостижимым, таинственным образом они приобретали масштабы символов эпохи. Да, другого слова не подберешь – они стали эпохальными людьми.
Юстас, как ему казалось, почти сумел дойти до разгадки, как и почему они сделались эпохальными, когда вдруг влезла Королева-мать.
– Мне представляется, что ты уже начал чувствовать себя как дома на той стороне, – сказала она.
«Вот именно, как дома!» – повторил он, вложив в свои слова весь возможный сарказм.
Но дура-переводчица сделала из его фразы своего рода сентиментальную констатацию факта.
– Разумеется, он чувствует себя как дома, – проскрипела она.
Затем Королева-мать предположила, что для тех, кто никогда прежде не присутствовал при сеансе, было бы интересно услышать нечто, доказывающее, что общение происходит именно с ним. И она начала задавать ему один за другим самые идиотские вопросы. Сколько он заплатил, когда покупал у мистера Вейля те рисунки? Как называется отель, где он обычно останавливается в Париже? Какие книги он читал в тот день, когда покинул этот мир? А потом, когда свои вопросы добавили миссис Твейл и оба члена семьи Вейль, разговор принял такой сбивчивый характер, опустился до таких тривиальностей, что Юстас оказался полностью сбит с толку, ему стало трудно мыслить ясно и даже вспоминать прекрасно известные вещи. Чувство самосохранения подсказало, что нужно отвлечься от смысла того, что говорилось, и сконцентрировать внимание не на словах, а на тембре, структуре и громкости того или иного голоса. И контрапунктом к доходившим извне шумам стал доноситься смутный ритм кровотока, дыхания и нескончаемый поток импульсов, посылаемых этим его временным телом. Теплота и давление, влага и щекотка, целый набор едва заметных болей и онемений, невнятные внутренние неприятные чувства и удовольствия. Он до такой степени наслаждался сокровищами физиологической реальности, ощущая их прямо и с непосредственной радостью, что не было никакой необходимости обращать внимание на других людей, думать о них или пытаться с ними связаться. Хватало этого простого ощущения пространства и времени, происходивших в нем жизненных процессов. Больше ничего не нужно. Это само по себе заменяло рай.
А потом сквозь щебечущую воздушную темноту своих ощущений Юстас снова заметил присутствие все того же голубого сияния тишины. Хрупкого, неестественно красивого, как эссенция, полученная сразу из всей голубизны неба и цветов, вселенского молчания и потенциально любой существовавшей в мире музыки. Нечто невыразимо нежное, манящее, умоляющее.
Но между тем воздух продолжал свое движение через его ноздри. Прохладный на вдохе и уже согретый до почти неощущаемой температуры на выдохе. По мере того как грудь расширялась и сжималась, усилие сменялось приятной легкостью движения, снова и снова. А какое это наслаждение – слышать ритмичное биение крови в сосудах ушей, ощущать ритм в висках! Как прелестно размышлять над смесью вкусов чеснока и шоколада, красного вина и… Да, почек. Над вкусами, которые помнили рецепторы языка! А затем, в одно мгновение, подобием необычайно гармоничного и скоординированного землетрясения в области рта и пищевода, ты сглатывал накопившуюся слюну, и с небольшой задержкой чуть заметное бурление под диафрагмой подсказывало, что процесс пищеварения продолжался непрерывно, как всегда. Это придавало окончательной уверенности, делало совершенным в своей завершенности его ощущения райского блаженства. И вдруг он опять вспомнил святого Себастьяна и чучела певчих птичек, вспомнил вкус дыма сигары во рту, прогретом выдержанным бренди, вспомнил Мими, и «Настоятеля собора в Пеории», и свою коллекцию исторических фактов, свидетельствовавших, к каким нелепым и катастрофическим последствиям всегда приводил идеализм. Причем вспомнил не со стыдом и с желанием самобичевания, а с откровенным удовольствием или, в крайнем случае, воспринимал все это как невинные забавы. Сияние настойчиво присутствовало где-то в стороне, но теперь ощущение обладания телом служило надежным препятствием для его вкрадчивого приближения. За стеной этого ощущения он оказывался защищенным от необходимости знать себя самого таким, каким другие знали его при жизни. И Вейли, дошло до него наконец, – именно эта Венера и ее смуглый Вулкан, – могли помочь ему навсегда избавиться от этого ненавистного знания. Его ждала темнота живой утробы, счастье вегетативного райского существования. Провидение уготовало ему участь – провидение живой плоти, жадно стремившейся втянуть его в себя, проглотить, жаждущее держать его, баюкать и кормить самой субстанцией своего аппетитного и такого жизнерадостного естества.
Сияние умоляюще усилило интенсивность своего тихого свечения. Но он знал, чего оно добивалось, и был вооружен против любых его уловок. Кроме того, всегда имелась возможность призвать на помощь Моцарта и рулетку, Мими и вечернюю звезду между двумя кипарисами. Это была превосходная возможность, при условии, что твоя психология подходила для сопротивления стратегическому наступлению сияния. А подобная психология оказывалась доступна, только попроси; или же продана в пароксизме бездумной жадности…
Внезапно писк той дебильной дамы перестал быть ничего не значащим звуковым фоном и трансформировался в нечто важное.
– До свидания, друзья, до свидания.
И из внешней тьмы донесся ответный хор прощаний, который быстро стал затихать, терять смысл, перешел в неясное бормотание. И все эти прекрасные импульсы-послания, которые испускало его тело, тоже постепенно начали меркнуть. Птичий щебет и шелест затихли, движение прекратилось. Внезапным рывком Юстас снова потерял тот столь удобный мир, где время шло в правильной последовательности, а место представлялось надежным и основательным, и оказался посреди бредового хаоса бесконтрольного сознания. В мутном потоке бесхозных образов, мыслей, слов и воспоминаний, где все автономно, где все само по себе, только две вещи сохранили стабильность. Нежное, льющееся отовсюду сияние и знание, что существует готовая принять его чернота из плоти и крови, в которой он при желании мог спрятаться от света.
Но здесь же еще раз перед ним возникла решетка сплетений взаимных связей, и он находился в самом ее центре, двигаясь от узла к узлу, от одной схематичной фигуры до ее странно искаженной проекции в соседнем сплетении. Двигался, двигался, пока неожиданно не попал в то место, где осторожно клал свою сигару в пепельницу из оникса и поворачивался, чтобы открыть шкафчик с медикаментами.
А затем последовало скольжение куда-то вбок, падение сквозь прорези решетки, и он снова стал обладателем воспоминаний о событиях, которые еще не произошли. Ему вспомнился день близившегося к концу лета, жаркий, безоблачный, и самолеты, гудящие в небе прямо поперек светящейся тишины. Потому что тишина никуда не делась, яркая, неизменная в своей нежности; да, она присутствовала здесь тоже вопреки всему, что происходило на длинной прямой дороге, протянувшейся среди тополей. Тысячи людей, которые все шли в одном направлении, подгоняемые одним и тем же страхом. Шли пешком, взвалив на спину узлы, неся на руках детей, или ехали, тесно прижавшись друг к другу, на переполненных телегах, или катили велосипеды с привязанными к рулям чемоданами.
И среди них был Вейль, брюхастый, почти облысевший, который толкал перед собой зеленую детскую коляску, забитую вынутыми из рам картинами, голландским серебром, китайским ониксом и с раскрашенной деревянной фигурой Мадонны, стоявшей криво, словно пьяная, на том месте, где полагалось бы спать ребенку. Отяжелевшая с приближением преклонных лет фламандская Венера хромала за ним, неся на себе марокканский чехол для одежды и свою котиковую шубу. «Je n’en peux plus, – постоянно жалобно тянула она. – Je n’en peux plus». А порой в приступе отчаянья: «Suicidons-nous, Gabriel». Склонившись над коляской, Вейль не отвечал и даже не оборачивался, а вот маленький и очень худенький мальчуган, шедший рядом с ней, немного смешной в слишком широких брюках для гольфа, пожимал мамину руку, а когда она обращала к нему свое заплаканное лицо, ободряюще ей улыбался.
Слева от дороги за обширным пространством желтой стерни и деревьями фруктовых садов целый город был объят пожаром, и дым черным столбом поднимался из-за колокольни залитой солнечным светом церкви, стоявшей на самой окраине, а потом растекался сквозь ярко светившуюся тишину, превращаясь в огромный перевернутый конус коричневой темноты. Звуки отдаленных выстрелов прогрохотали в летнем воздухе. С заброшенной придорожной фермы донеслось диковатое мычание недоеных коров, а в небе над головами идущих снова внезапно появились самолеты. Их было только два, но почти в то же мгновение сзади донесся рев других моторов. Сначала чуть слышный, но вереница военных машин мчалась вдоль дороги на полной скорости, и потому с каждой секундой звук с ужасающей быстротой нарастал. Поднялись истошные крики и вой, люди в панике бросились к обочинам. И вот уже Вейль издавал какие-то нечеловеческие вопли рядом с перевернутой коляской. Испуганная лошадь заржала, попятилась назад вместе с оглоблями. Телега резко дернулась и нанесла мадам Вейль скользящий удар по плечу. Пошатываясь, она сделала два или три шага, стараясь сохранить равновесие, но затем один из ее высоких каблуков попал в щель между камнями мостовой, и она рухнула на нее лицом вниз. «Maman!» – взвизгнул маленький мальчик. Но прежде чем он смог хотя бы попытаться оттащить ее в сторону, первый из тяжелых грузовиков проехал колесами по распластанному, но живому еще телу. На мгновение кошмар прекратился. Между деревьями опять стала видна в отдалении церковь, такая яркая на фоне черного дыма, словно вырезанная солнцем по поверхности драгоценного камня. Потом мимо промчался еще один грузовик, в точности такой же, как и первый. Тело осталось лежать совершенно неподвижно.
А Юстас снова остался наедине со светом и тишиной. Один с квинтэссенцией всей голубизны небес, музыки и нежности, но вот только ни у небес, ни у музыки, ни у нежности не оставалось никакой возможности себя проявить. На мгновение, на вечность им овладело чувство полнейшей и окончательной вовлеченности. Но затем мучительное сознание обособленности вернулось, как и постыдное понимание своей отвратительной и темной природы.
В тот же момент вспомнились эти эпохальные люди. Эти Вейли. И опять стало понятным, что, будь на то его желание, прими он их помощь, и они смогли бы избавить его от чрезмерного избытка яркого света.
А машины неслись одна за другой. Одинаковые, серо-зеленые. В кузовах сидели мужчины, клацавшие металлом. В промежутке между четвертым и пятым грузовиками тело удалось оттянуть с проезжей части. Труп накрыли сверху котиковой шубой.
Все еще завывая, через какое-то время вернулся Вейль и стал тщетно искать обломки сломавшихся пальцев и короны Мадонны. Дородная краснощекая женщина обняла мальчика за плечи, отвела в сторону и заставила сесть, прислонившись к стволу одного из тополей. Мальчуган сгорбился под деревом, спрятав лицо в ладони, сотрясаясь всем телом от рыданий. И внезапно оказалось, что мысли о мальчике рождались не только вне его. Агония страха и горя кем-то воспринималась напрямую, кто-то полностью идентифицировал себя с этим ребенком, взял на себя часть его му́ки. Не только его боль, но и моя тоже! Знание Юстаса Барнака о мальчике слилось со знанием мальчика о себе самом. Это теперь было единое знание.
А потом произошло новое плоскостное смещение, и воспоминание о малыше снова стало частью чужих воспоминаний. Ужасно, ужасно! И все же, несмотря на весь страх, каким же блаженством было слышать у себя в ухе биение пульсирующей крови! Ему припомнилось теплое и сладостное ощущение сытости и опьянения, гладкость женской кожи, ароматный дым сигар… Но снова возник свет. Сияние в тишине. Нет, ничего подобного допускать нельзя! С твердой решимостью он сделал все, чтобы отвлечь от света внимание.
Назад: XXVII
Дальше: XXIX