Книга: Время должно остановиться
Назад: XI
Дальше: XIII

XII

Миссис Твейл взяла старуху за руку и повела к двери, которую поспешил распахнуть для них Себастьян. Когда она проходила мимо, ему в нос ударил сладкий запах ее духов – сладкий, но одновременно какой-то животный, как если бы каплю пота кто-то извращенно смешал с ароматом гардении и сандалового дерева. Он закрыл дверь и вернулся на свое место.
– Занятно посидеть с нашей Королевой-матерью, – заметил Юстас, – но почему-то всегда испытываешь облегчение, когда она уходит. Большинству людей трудно выдерживать ее больше пяти минут кряду. Но вот эта маленькая миссис Твейл, это нечто… Какой-то музейный экспонат.
Он прервался, чтобы возмутиться при виде того, какой маленький кусочек морского языка положил себе в тарелку Себастьян. Рецепт из ресторана «Три фазана» в Пуатье. Ему пришлось подкупить шеф-повара, чтобы добыть его. Себастьян послушно взял еще порцию. Дворецкий встал теперь во главе стола.
– Да, просто музейный экспонат, – повторил Юстас. – Будь я лет на двадцать пять помоложе, или будь ты лет на пять постарше… Впрочем, я забыл, что лет тебе уже вполне достаточно, верно?
Он просиял улыбкой, полной многозначительности. Себастьяну пришлось приложить немалые усилия, чтобы улыбнуться в ответ.
– Verb. sap., – продолжал Юстас. – И никогда не откладывай на завтра удовольствие, которым можешь насладиться уже сегодня.
Себастьян промолчал. Его удовольствия, думал он с горечью, сводились лишь к фантазиям. А когда он сталкивался с реальностью, то просто пугался ее. Разве не мог он хотя бы раз посмотреть этой женщине прямо в глаза?
Вытерев остатки соуса со своих крупных обвислых губ, Юстас выпил немного шампанского, которым тут же снова наполнили его бокал.
– Родерер урожая тысяча девятьсот шестнадцатого года, – сказал он. – Мне оно действительно по вкусу.
Разыгрывая из себя знатока и ценителя вин, Себастьян сделал сначала два небольших глотка, а потом влил в себя сразу половину содержимого бокала. На вкус, отметил он, это напоминало яблоко, очищенное железным ножом.
– Чертовски хорошо, – сказал он. Потом, припомнив мысль, посетившую его в классе Сьюзен, добавил: – Это… Это как музыка Скарлатти для клавесина. – Он почти выдавил слова из себя и покраснел, настолько неестественно прозвучала фраза.
Но Юстаса подобное сравнение привело в восторг.
– Я очень рад, – сказал он, – что ты не берешь пример со своего отца. Это равнодушие к утонченным радостям жизни меня просто шокирует. Чистый кальвинизм, и больше ничего. Причем кальвинизм, даже не оправданный религиозной догмой.
Он доел остатки уже второй порции рыбы и, откинувшись на спинку стула, с удовольствием стал разглядывать красиво накрытый стол, мебель эпохи Империи, пейзаж работы Доменикино над каминной полкой, коз в натуральную величину, выточенных Розе да Тиволи под боковые стойки очага, двоих слуг, трудившихся с бесшумной точностью фокусников.
– Нет, Кальвин не для меня, – продолжал он. – Всегда предпочитал католицизм. Отца Веселило за его кадило, отца Болталгио за его литургию. Их обряды так занимательны! Право слово, если бы они еще не примешивали ко всему христианство, я бы уже завтра обратился в католика.
Он склонился вперед и с неожиданной ловкостью и умением выстроил изящный натюрморт из фруктов, остававшихся в серебряной вазе между подсвечниками.
– Величие святости, – сказал он, – почти красота святости. Меня порадовали эти слова в твоем стихотворении. Но только помни, что они применимы далеко не только к церквям. Вот, так-то лучше. – Он уложил на место гроздь парникового винограда и снова откинулся на стуле. – Когда-то у меня служил милый старый дворецкий. Я даже не надеюсь найти ему равноценную замену, – он вздохнул и покачал головой. – Этот человек умел устраивать обеды, сравнимые по торжественной красоте с праздничной мессой в храме Святой Магдалины.
За рыбой последовал цыпленок в сливочном соусе. Юстас немного отвлекся на краткое рассуждение о трюфелях, а потом вернулся к величию святости, что привело его к теме жизни как формы изящного искусства.
– Но это непризнанное искусство, – пожаловался он. – Его истинных мастеров никто не ценит. Наоборот, их принижают как бездельников и тунеядцев. Все моральные кодексы всегда составлялись людьми, подобными твоему отцу – или, в лучшем случае, похожими на Бруно. Таким, как я, не дозволялось хотя бы оставить свои замечания на полях. А когда нам удавалось сказать свое слово – как это случилось пару раз в восемнадцатом столетии, – никто не воспринимал наших замечаний всерьез. А между тем мы творим куда как меньше безобразий, чем другие. Мы не развязываем войн, не устраиваем альбигойских крестовых походов или коммунистических революций. «Живи и дай жить другим» – вот наш девиз. В то время как их кредо – «Умри и призывай умирать других». Отдай свою жизнь во имя идиотского якобы правого дела или убей сам любого, кто с тобой не согласен. Благими намерениями не только вымощена дорога в ад. Он весь из них построен от стен и до крыши. Да и меблирован ими же.
Себастьяну после второго бокала шампанского это замечание показалось особенно смешным, и он захихикал, а потом смутился, громко рыгнув. Эта штука оказалась похуже имбирного пива.
– Ты, конечно, слышал лимерик про престарелого моравца?
– Вы о том, который потерял веру?
Юстас кивнул.
Раз один престарелый моравец
Веру в Бога утратил, мерзавец,
И всем нам не в пример культ хороших манер
Основал этот самый моравец.

Здесь же прямой намек на конфуцианство! Причем, заметь, он его основал, но не возглавил, потому что ему просто хотелось получать удовольствие от хороших манер. Чистое конфуцианство! Но, к сожалению, в Китае слишком много буддистов и таоистов, не говоря уже о мелких, но кровожадных феодалах. Людей с грубым, необузданным темпераментом. Жуткие люди от Наполеона до Паскаля. «Жил один коротышка на Корсике…», который не верил ни во что, кроме жажды власти. И «Был однажды мудрец в Пор-Рояле…», который замучил себя верой в бога Авраама и Исаака, а не всяких там философов. С такими типами у престарелого моравца ни хрена бы не получилось. Они не дали бы ему ни шанса. Ни в Китае, как и нигде больше.
Он сделал паузу, чтобы полакомиться шоколадным суфле.
– Если бы мне только хватило познаний и энергии, – продолжал он, – я бы написал книгу о всемирной истории. Но рассуждал бы в ней не о политике, экономике, географии или климате. Потому что не это главное. Я бы взглянул на мир с точки зрения человеческих темпераментов. Трех главнейших из них – старичка из Моравии, мудреца из Пор-Рояля и коротышки с Корсики.
Юстас снова прервался, чтобы попросить сливок, и возобновил монолог. Христос, конечно, относился к классу мудрецов Пор-Рояля. Как Будда и индуистские святые. И Лао-цзы туда же. А вот в Магомете уже заключалось многое от корсиканского коротышки. Что можно с полным правом утверждать почти обо всех христианских святых и мыслителях. И мы имели море насилия и грабежей со стороны неотесанных новообращенных, уверовавших в теологию, придуманную интровертами. А бедного престарелого моравца шпынял и обворовывал всякий, кому не лень. За исключением, быть может, племени индейцев пуэбло, нигде в мире еще не существовало общества, основанного на законах моравца – общества, где считалось бы дурной манерой лелеять в себе властные амбиции, создавать персональную религию, а попытки возглавить политическое движение приравнивались бы к преступлению. Где истинной добродетелью стала бы жизнь в мире и покое. Но за пределами владений Зуньи и Таоса наши старички-моравцы могут довольствоваться только различными формами протеста, перегораживая дороги, устраивая сидячие забастовки на своих толстых задницах, отказываясь двигаться, пока их не уберут насильно. Конфуций добился наилучших результатов, примиряя ярость корсиканцев и ненависть пор-роялистов. А на Западе такой личностью стал Эпикур. От Боккаччо, Рабле и Филдинга отмахнулись, как от докучливых писак, а Бентама или Джона Стюарта Милля так уж и вовсе никто не читал. Кстати, с недавних пор мудрецы из Пор-Рояля подвергаются тем же нападкам, что и старики из Моравии. Перестали читать не только Бентама, но даже Кемписа. Традиционное христианство находится в процессе такой же дискредитации, как эпикурейство. Философия действия ради самого действия, власти во имя власти стала господствующей и считается единственно правильной. «Ты победил, о пронырливый Бэббит!»
– А теперь, – заключил он, – давай перейдем туда, где можно выпить кофе в более комфортной обстановке.
Двигаясь осторожно и неторопливо в хрупком мире уже начинавшего овладевать им опьянения, Себастьян последовал за дядей в гостиную.
– Нет, спасибо, – вежливо отклонил он предложение сигары, еще более крупной и темной, чем те, у доктора Пфайффера.
– Тогда возьми сигарету, – сказал Юстас, сам раскуривая «гавану». Его влажные и любовно вытянутые губы сомкнулись вокруг объекта вожделения. Он втянул огонь из небольшого серебряного подсвечника, и мгновение спустя кормящая грудь выделила ароматное молоко, наполнив его рот дымом. Юстас со вздохом наслаждения выпустил его. Вкус табака казался все таким же новым, таким же изысканным, таким же откровением, каким воспринимался, когда он был еще совсем молодым человеком. Складывалось впечатление, что его вкусовые рецепторы остались нетронутыми прежде и впервые приобщались к невероятному удовольствию.
– Тебе стоит поспешить, – сказал он, – и приобщиться к привычке курить сигары. В них заключено подлинное счастье. И притом куда как более продолжительное, чем любовь, требующее значительно меньших расходов и не такое эмоционально утомительное и опустошающее. Хотя, разумеется, – добавил он, вспомнив Мими, – даже любовь можно существенно упростить. Весьма существенно.
Юстас с чувством взял Себастьяна за руку.
– Но ты не видел еще самого ценного экспоната моей коллекции.
Он провел его через комнату и включил дополнительный свет. При ярком освещении на одной из стен вдруг ожил бесподобный фрагмент мифологии. На зеленой опушке леса, где в отдалении виднелась синева Средиземного моря с парой островков рядом с берегом, спал Адонис в окружении своих тоже спавших гончих псов. Над ним склонилась светловолосая и пылающая любовным жаром Венера, собираясь сдернуть расшитое золотом тончайшее покрывало, которое скрывало его наготу, а на переднем плане Купидон игриво целил в ее левую грудь стрелой, позаимствованной из колчана молодого охотника.
«Сплетаются в совокупленье боги», – мысленно напомнил себе Себастьян, глядя на завораживавшую картину. И остальная часть фразы вернулась к нему. «В своей невинности святой сплетаются в совокупленье боги». Но что делало именно эту сцену божественной любви такой особенно привлекательной, так это оттенок иронии, легкий намек (два белых кролика в левом углу полотна, стайка снегирей среди ветвей деревьев, три пеликана и кентавр, различимый на самом морском берегу), что все происходящее по сути своей абсурдно.
– Подлинная любовь, – заметил Юстас, – редко выглядит настолько красиво, как ее вообразил себе здесь Пьеро ди Козимо.
Он повернулся и принялся разворачивать рисунки, купленные утром у Вейля.
– Гораздо больше сходства с реальностью у Дега. – Он подал Себастьяну эскиз с женщиной, сушившей себе волосы сзади полотенцем.
– Когда тебя впервые соблазнят, – сказал он, – это будет скорее вот такая женщина, нежели подобная той. – Он мотнул головой в сторону полотна Пьеро ди Козимо.
Из глубин своего помутненного шампанским мирка Себастьян отозвался хихиканьем.
– Впрочем, тебя, быть может, уже соблазнили? – Вопрос Юстаса прозвучал с шутливым подвохом. – Но это не моего ума дело, – добавил он, когда Себастьян снова хихикнул и покраснел. – Позволь мне тем не менее дать тебе три важных совета. Помни, что твой талант важнее любых забав, которые откроются перед тобой. И еще: услады с женщинами могут зачастую оказаться не только ниже твоего дара, но даже не принести особой радости. Последнее: если с тобой это случится, единственно правильной стратегией будет немедленно сбежать.
Он налил понемногу бренди в два невероятных размеров бокала, которые принесли специально, бросил кусочек сахара в одну из чашек с кофе и тяжело опустился на софу, сделав юноше знак присесть рядом.
Жестом знатока Себастьян взболтал жидкость в бокале и отхлебнул немного. Вкус и запах показались ему похожими на метиловый спирт. Он положил кубик сахара в свой кофе и запил им бренди, как сделал бы после дозы хинина. Затем он снова посмотрел на рисунок.
– Что равносильно этому в поэзии? – задумчиво спросил он. – Вийон? – Он помотал головой. – Нет. Здесь нет трагизма. Донн подошел бы лучше, но только он был сатириком, а этот художник сатире чужд.
– А Свифт, – вставил ремарку Юстас, – не умел передавать красоту жертв своего пера. Изумительные контуры женских ягодиц, аппетитную зелень и пурпур в цвете лица школьницы – Свифт сам не видел таких вещей, не говоря уже о том, чтобы передать свое видение нам.
Они вместе рассмеялись. Юстас одним глотком допил остатки своего бренди и налил себе еще.
– А что скажете о Чосере? – спросил Себастьян, поднимая голову после еще одного взгляда на рисунок.
– В самую точку! – радостно воскликнул Юстас. – Ты абсолютно прав! Он и Дега… Эти двое знали один и тот же секрет – тайну красоты в уродстве, – и понимали смехотворность святости. А теперь вообрази, что у тебя есть выбор, – продолжал он. – «Божественная комедия» или «Кентерберийские рассказы». Что бы ты предпочел написать? – И, не дав Себастьяну открыть рот, ответил сам: – Я бы хотел стать автором «Кентерберийских рассказов». О, вне всякого сомнения! И если говорить о личности, насколько же предпочтительнее было бы оказаться в роли Чосера! Прожить сорок мрачных лет после Черной смерти и лишь однажды удостоить ее упоминанием во всех своих сочинениях – да и то в юмористическом ключе! Быть важным чиновником и дипломатом, но не считать сей факт своим достоинством, о котором следовало бы написать! В то время как Данте должен был с головой погрузиться в партийную политическую междоусобицу, а поставив не на ту лошадку, провести остаток жизни в озлобленности на весь свет и в жалости к себе самому. Мстить политическим оппонентам, помещая их в ад, а друзей вознаграждая посулами благополучного прохода через чистилище в райские кущи. Что может быть глупее и даже подлее? И не будь он вторым по своему величию виртуозом поэтического языка всех времен и народов, о нем никто и слова доброго не сказал бы.
Себастьян расхохотался и закивал в знак согласия. Воздействие алкоголя и тот факт, что дядя воспринимал его всерьез, с уважением прислушивался к его мнениям, наполнили его ощущением полнейшего счастья. Он отхлебнул еще немного бренди, а когда снимал сахаром его привкус во рту, снова вгляделся в изображение женщины с полотенцем, выполненное углем на листе плотной бумаги. Веселое возбуждение ускорило работу его ума, и в считаные секунды у него родилось четверостишье. Достав карандаш и блокнот, он принялся записывать его.
– Что ты делаешь?
Себастьян ничего не ответил, а вырвал из блокнота листок и подал его дяде. Юстас вставил в глаз монокль и громко прочитал:
Чтобы творить, иные любят
Призвать в соавторы поэтов и Христа.
Дега ж был нужен только уголь,
Округлый зад и грудь простая.

Юстас шлепнул Себастьяна ладонью по коленке.
– Браво! – воскликнул он. – Браво!
Он повторил последнюю строку и зашелся в смехе до такой степени, что закашлялся.
– Мы с тобой поменяемся, – сказал он, когда приступ утих и можно было смягчить горло еще глотками кофе и бренди. – Я заберу себе твое стихотворение, а тебе достанется рисунок.
– Мне?
Юстас кивнул. Ему доставляло ни с чем не сравнимое удовольствие делать добро тем, кто реагировал на него с таким простодушным удивлением и восторгом в голосе.
– Ты привезешь его в Оксфорд, когда поедешь туда учиться. Подлинник Дега над каминной полкой – это придаст тебе больше престижа, чем участие в университетской восьмерке гребцов во время ежегодной регаты. Но что важнее, – добавил он, – я вижу, что ты будешь любить эту вещь саму по себе, независимо от ее материальной ценности.
Он вдруг поймал себя на мысли, что никогда бы не сказал ничего подобного о своей падчерице. Все его имущество находилось только лишь в пожизненном пользовании. А после смерти наследницей становилась Дэйзи Окэм. Не только денег и акций, но и этого дома со всем содержимым: мебелью, коврами, фарфором и… Да, и даже с произведениями искусства. С его нелепым маленьким святым Себастьяном, с двумя милейшими вещицами Гварди, с его Маньяско и Сера, с его Венерой и Адонисом. Уж эту картину Дэйзи точно сочтет слишком непристойной для того, чтобы повесить в своей гостиной. Не дай бог, девочки из ее благотворительной организации увидят такое и начнут забивать себе головы всяким вздором! А еще хуже, если она притащит их сюда. Толпа девиц, которым всего ничего осталось до полового созревания, с бледными прыщавыми мордочками будет слоняться по дому и бездумно хихикать над всем, что увидит. Сама по себе эта мысль представлялась тошнотворной. Но в конце концов, напомнил себе Юстас, он сам уже всего этого не застанет. Испытывать дурные предчувствия заранее, не имея на то особых причин, было просто глупо. Так же глупо, как думать о смерти вообще. С чего же ему беспокоиться? Особенно если учесть, сколько он делал для того, чтобы отсрочить это событие. Выкуривал всего одну божественную «Ромео и Джульетту» в день, выпивал всего бокал бренди после ужина… Нет, он уже выпил два. А сейчас как раз подносил к губам бокал с третьей порцией. А, к черту! Главное, проследить, чтобы это не повторялось в будущем. Сегодня он праздновал приезд Себастьяна. Не каждый день доводилось ему принимать в своих стенах юные дарования. Он отпил из бокала и прополоскал огненной жидкостью полость рта. Где-то на кончике языка находилась та вкусовая точка, где бренди вступал в абсолютно неподражаемое сочетание ароматов с дымом сигары.
Он повернулся к Себастьяну:
– Дорого был дал, чтобы узнать твои мысли.
Тот рассмеялся с оттенком легкого смущения и ответил, что его мысли не стоили слишком дорого. Но Юстас настаивал.
– Что ж, прежде всего, – сказал Себастьян, – я думал о том, как… Как необыкновенно вы ко мне добры.
Это было не совсем правдой, потому что мысли его в большей степени занимали дары, нежели тот, кто их ему преподносил.
– Ну, и конечно, – поспешил продолжить он, поняв, как всегда, с некоторым запозданием, что преждевременная благодарность всегда звучит несколько неубедительно, – я думал о том, что стану делать, когда у меня появится настоящий вечерний костюм.
– Например, поведешь всех девиц из кордебалета «Гэйети» ужинать в «Чиро»?
Вынужденный признаться, что видел прекрасные сны наяву, Себастьян залился краской. Он воображал себя в ресторане «Савой», но, конечно, не с танцовщицами из «Гэйети», но определенно с двумя девицами, которые непременно примут участие в вечеринке Тома Бовени. Впрочем, их образы скоро слились в один – и это была миссис Твейл.
– Я прав?
– Нет… То есть не совсем, – ответил Себастьян.
– Не совсем, – повторил Юстас с добродушной иронией. – Но ты ведь, разумеется, понимаешь, – добавил он, – что тебя всегда будут подстерегать разочарования?
– В чем?
– В девушках, в вечеринках, в жизненном опыте, если брать его в целом. Ни один человек, наделенный творческой фантазией, просто не может не испытать разочарования при столкновении с реальностью. Когда я был молод, меня всегда повергало в тоску, что я не обладаю никаким подлинным талантом – я мог похвастаться только недурным вкусом и отчасти умом. Но сейчас я уже не уверен, так ли это было плохо. Вот люди, подобные тебе, действительно не вписываются в тот мир, который их окружает. В то время как типы вроде меня быстро и полностью адаптируются к нему.
Он вынул соску из угла влажного рта и отхлебнул еще бренди.
– Твое призвание не в том, чтобы работать, – заговорил он опять. – Оно даже не в том, чтобы просто жить. Ты должен писать стихи. Vox et praeteria nihil – вот что ты такое и чем обязан быть. Или даже скорее здесь уместнее voces, чем vox. Всеми голосами мира. Как Чосер, как Шекспир. Голосом Миллера и голосом Парсона, Дездемоны и Калибана, Кента и Полония. Ими всеми, без выбора и пристрастий.
– Без пристрастий, – медленно повторил Себастьян.
Да, это хорошо. Именно так он и хотел бы воспринимать себя самого, но только ему пока не удавалось, потому что подобные мысли не вписывались в этические и философские модели, которые воспитанием были заложены в него как аксиомы. Голоса. Все голоса без выбора и пристрастий. Эта идея определенно нравилась ему.
– Разумеется, – говорил тем временем Юстас, – ты всегда можешь возразить, что уже сейчас живешь более интенсивной жизнью в мире своих фантазий, чем мы, барахтающиеся по поверхности реальности. И здесь я буду готов с тобой согласиться. Проблема, однако, заключается в том, что ты не можешь быть вечно доволен своим красивым эрзацем. Тебе приходится снисходить до вечернего костюма, до «Чиро», до девочек из кордебалета – а потом, вероятно, даже дойдет до политики и участия в собраниях каких-нибудь комитетов. Боже, спаси и сохрани! Потому что это приведет к плачевным результатам. Ведь ты не будешь чувствовать себя уютно среди этих грубых материй. Они уже сейчас повергают тебя в депрессию, ошеломляют, шокируют и словно издеваются над тобой. Но они манят тебя к себе и продолжат манить всю жизнь. Склонять тебя к поступкам, которые ты станешь совершать, заранее зная, что они принесут тебе только горе, отвлекут от главного дела жизни, от твоего истинного дара, за который люди только и будут ценить тебя.
Слышать, как о тебе отзывались подобным образом, было интересно, но как раз к этому моменту возбуждающее воздействие алкоголя стало иссякать, и Себастьян вдруг почувствовал, что им овладевает что-то вроде ступора, в котором терялись мысли о поэзии, голосах, вечернем костюме. Он тайком зевнул. Слова дяди доходили до него, как сквозь туман, который то сгущался, то несколько рассеивался, позволяя смыслу проникать в его сознание, но лишь на время, а затем снова стирая все.
– …Fascinatio nugacitatis, – говорил Юстас. – В английском переводе апокрифов это приобрело иной смысл. Но как чудесно это звучит в латинской версии Священного Писания! Магия тривиальности – то есть колдовское воздействие пустяков. Как же хорошо оно мне знакомо! И каким пугающе сильным оно бывает! Пустяки ради пустяков. Но существует ли альтернатива? Каков выход? Стать коротышкой с Корсики или обратиться к одной из жутких форм религиозного фанатизма?
Мозг Себастьяна снова заволокло тьмой, ступор разнообразили только легкое головокружение и приступы тошноты. Ему сейчас больше всего хотелось оказаться в постели. Отчетливо и серебристо часы отбили полчаса.
– Половина одиннадцатого, – объявил Юстас. – Время, время и еще половинка времени. У невинности и красоты нет врагов злее, чем время. – Он громко отрыгнул. – Именно за это я так люблю шампанское – оно оказывает на человека столь поэтическое воздействие. Все пятьдесят лет бессистемного чтения поднимаются отрыжкой на поверхность. O lente, lente currite, noctis equi!
O lente, lente… Как на похоронах, черные лошади медленно двигались сквозь туман. И Себастьян вдруг понял, что подбородком уперся себе в грудь. Он вздрогнул и очнулся.
– Вера! – продолжал говорить его дядя. – Они никак не могут обойтись без веры. Им вечно необходим некий бессмысленный идеал, который заслонил бы их от реальности и заставил бы вести себя как полоумных. И посмотрите на уроки нашей истории! – Он глотнул еще бренди и сделал глубокую затяжку сигарой. – Сначала они верят в единого Бога, а не в троицу Газообразных Позвоночных. Только в одного. А что потом? У них появляется папа, священная курия, Кальвин и Джон Нокс. Засим начинаются религиозные войны. Но вот Бог им надоедает, а войны и бойни теперь разгораются во имя гуманизма. Гуманизма и прогресса, прогресса и гуманизма. Между прочим, ты читал «Бувара и Пекюше»?
С некоторой задержкой Себастьян очнулся от комы, чтобы успеть сказать «нет».
– Какая книга! – воскликнул Юстас. – Бесспорно, лучшее из всего, что создал Флобер. Это одна из величайших философских поэм в мире. И возможно, последняя, которая написана. Прежде всего потому, что после «Бувара и Пекюше» уже нечего больше добавить. Данте и Мильтон просто пытаются оправдать Провидение Господне. А вот Флоберу действительно удалось проникнуть к самому корню проблемы. Он оправдывает провидение Факта. Демонстрирует, как Факты воздействуют не только на людей, но и на Бога тоже. Причем не только на Бога в виде Газообразного Позвоночного, но и на все остальные продукты дебильной человеческой фантазии, куда входит и наш старый добрый друг неизбежный прогресс. Неизбежный прогресс! – повторил он. – Осталась всего одна неизбежная битва, которая приведет к уничтожению капиталистов, или коммунистов, или фашистов, или христиан, или еретиков, – и мы получим его: Золотой Век Будущего. Но надо ли говорить, зная истинную природу вещей, что будущее попросту не может быть золотым? По той простой причине, что никто и ничего не получает даром. За бойни тоже всегда приходилось расплачиваться, а цена такова, что воцарившееся после бойни положение совершенно исключало достижение той цели, ради которой бойня замышлялась. И это относится к любым, самым кровавым революциям. Точно так же приходится расплачиваться за всякое заметное продвижение вперед в техническом или организационном смысле, причем в большинстве случаев дебет примерно совпадает с кредитом. Хотя бывают и исключения, когда баланс не сходится. Так случилось, например, с введением всеобщего образования, с появлением радио или этих треклятых аэропланов. Прогресс стал шагом не вперед, а назад и вниз. Назад и вниз, – повторил он и, вынув изо рта сигару, откинул голову, разразившись продолжительным хриплым смехом. Но затем смех неожиданно оборвался, и крупное лицо исказилось гримасой боли. Юстас приложил ладонь к груди.
– Изжога, – сказал он, мотая головой. – Вот в чем проблема с белым вином. Мне пришлось полностью отказаться от рейнвейна и рислинга, но иногда даже шампанское…
Лицо Юстаса опять скривилось, он закусил губу. Боль постепенно отступила. Не без труда он поднялся со своего удобного места на софе.
– К счастью, – добавил он с улыбкой, – нет почти ничего не подвластного щепотке бикарбоната натрия.
Он сунул свою соску в рот, вышел из гостиной, пересек вестибюль и свернул в короткий коридор, в конце которого располагалась полуподвальная туалетная комната.
Предоставленный самому себе, Себастьян тоже встал, вынул пробку из бутылки бренди и слил обратно то, что еще оставалось в его бокале. Потом он выпил содовой воды и почувствовал себя заметно лучше. Подойдя к одному из окон, он приподнял гардину и выглянул наружу. Ярко сияла луна. На фоне неба кипарисы возвышались черными плотными обелисками. Ниже стояли на пьедесталах бледные, вечно жестикулирующие статуи, а еще гораздо дальше и совсем уже внизу сияла ночными огнями Флоренция. Вне всякого сомнения, в этом городе существовали свои трущобы, подобные задворкам Кэмден-Тауна, а на углах стояли свои шлюхи в голубом, царили вонь, тупость, отчаяние, приниженность. Но здесь, где сейчас находился он, торжествовали порядок и размеренность, все было исполнено значения и красоты. Это был тот кусочек мира, в каком только и могло жить нормальное человеческое существо.
Внезапно в его сознании мелькнуло чисто интеллектуальное озарение, и он уже твердо знал, какие стихи родятся у него об этом саде. Пока не в виде законченных фраз, отдельных слов или хотя бы поэтического размера – но он почувствовал его будущую основную форму и наполненную жизнью душу. Длинная философская поэма, стихотворные размышления на гране плача или песнопения с интенсивностью чувства, граничащего с чудом. Это продолжалось всего лишь мгновение – уверенность в рождении будущей поэмы, наполнившая его существо необычайным счастьем. А потом все исчезло.
Себастьян позволил гардине задернуться, вернулся к креслу и сел, начав мучительно обдумывать композицию. Две минуты спустя он уже крепко спал.
На подоконнике в туалете стояла пепельница из оникса. Очень бережно, чтобы не нарушить безупречный процесс тления табака, Юстас положил в нее сигару и открыл дверцу небольшого шкафчика для медикаментов, висевшего над раковиной. Он всегда был отлично укомплектован, дабы при возникновении у хозяина в течение дня потребности в любом внутреннем или наружном снадобье ему не приходилось подниматься наверх в свою ванную. И потому, как он любил рассказывать, за последние десять лет он сэкономил на преодолении ступенек расстояние, равное высоте Эвереста.
Из ряда пузырьков на верхней полке он выбрал бикарбонат соды, отвинтил крышку и вытряхнул на ладонь четыре белые таблетки. Он уже ставил склянку на место, когда еще один спазм этой необычной изжоги заставил его подумать об увеличении дозы. Он наполнил стакан и стал глотать таблетки одну за другой, каждый раз запивая глотком воды. Две, три, четыре, пять, шесть… Но тут внезапная боль раскаленной кочергой пронзила ему грудь. У него закружилась голова, и вращающаяся чернота затмила окружающий мир. Шаря вслепую по стенам руками, он опустился и обнаружил гладкую эмаль унитаза. Неуверенно сел на стульчак и почти сразу почувствовал себя намного лучше. Это все, должно быть, та гнусная рыба, подумал он. В рецепт входило слишком много сливок, а он взял себе две порции. Юстас проглотил две последние таблетки, допил воду и потянулся, чтобы поставить пустой стакан на подоконник. И как только его рука оказалась полностью вытянутой, боль вернулась, но это была иная боль. Неописуемым образом она стала не просто острой, но и как будто издевательской, унизительной. В одно мгновение он обнаружил, что не только с трудом дышит, но и объят таким страхом, какого не испытывал никогда прежде. Причем несколько секунд ужас на первый взгляд казался невесть откуда взявшимся и беспричинным. Но затем боль прострелила его под левую руку – отвратительная тошнотворная боль, как от удара ниже пояса, как от пинка в промежность, и в одно мгновение смутный страх стал осознанным страхом остановки сердца и смерти.
Смерть, смерть, смерть. Он вспомнил, что сказал доктор Берджесс, когда он в последний раз ходил к нему на осмотр. «Старый насос не сможет выдерживать постоянных перегрузок». И его жена – она ведь тоже… Но с ней ничто не случилось внезапно. Это были годы и годы постоянного постельного режима, медсестры, капли строфантина. Если вдуматься, вполне сносное существование. Он ничего не имел бы сейчас против; даже бросил бы курить совсем.
Еще более терзающим приступом боль вернулась. Боль и ужасающий страх смерти.
«Помогите!» – попытался выкрикнуть он. Но издавал только подобие чуть слышного хриплого лая. «Помогите!» Почему никто не идет к нему? Никчемные слуги! И этот чертов мальчишка сидел там, в гостиной, всего лишь по другую сторону вестибюля.
– Себастьян! – но крик выродился не более чем в шепот. – Не дай мне умереть. Не дай мне…
Его дыхание вдруг сделалось похожим на странные каркающие звуки. Ему не хватало воздуха, воздуха. Внезапно вспомнился тот безумный ледник в горах, куда его затащили, когда ему было двенадцать лет. Он задыхался и кашлял среди снегов, сблевал свой завтрак, а его отец и Джон стояли рядом вместе со швейцарцем-проводником, снисходительно посмеиваясь и объясняя, что это всего лишь легкая форма начального приступа горной болезни. Воспоминание улетучилось, и не осталось ничего, кроме каркающего дыхания, борьбы за каждый вдох, давления на глаза, в которых окончательно потемнело, частой шумной пульсации крови в ушах, а боль все усиливалась и усиливалась, словно чья-то безжалостная рука затягивала гайку до тех пор, пока… О Боже! Боже! Вот только кричать не получалось… Пока что-то в нем не треснуло, не надломилось, и он почувствовал внутри явственный разрыв. Новый резкий удар в грудь удвоил страх, заставил подняться на ноги. Юстас сделал три шага к двери и провернул ключ в обратном направлении, но дверь открыть уже не успел. У него подкосились ноги, и он упал. Лицом вниз на плитки пола. Какое-то время продолжал попытки дышать, но это давалось с все большим трудом. Потому что воздуха не было; кругом витал только сигарный дым.
Резко дернувшись, Себастьян очнулся, ощущая, как словно тысячи мелких иголочек колют ему левую ногу. Он огляделся вокруг себя и несколько секунд не мог сообразить, где находится. Потом все стало на свои места – поездка, дядя Юстас и это странное, бередящее душу живое воплощение миссис Эсдейл. Его взгляд упал на рисунок, лежавший на софе там, где дядя оставил его. Себастьян склонился, взял рисунок в руки. «Округлый зад и грудь простая». Подлинник Дега, и дядя Юстас собирался подарить его. И смокинг тоже! Он станет носить его по секрету, пряча где-нибудь, пока не возникнет нужды. В противном случае отец вполне способен отнять вещь. Сьюзен наверняка позволит держать вечерний наряд у себя в комнате. Или даже тетя Элис, потому что в таком деле тетя Элис будет столь же всецело на его стороне, как и сама Сьюзен. Все складывалось удачно: его отец еще не вернется из заграницы, когда Том Бовени устроит свою вечеринку.
Часы на каминной полке издали музыкальное дин-дон, а потом снова – дин-дон, дин-дон. Себастьян поднял взгляд и с удивлением обнаружил, что уже без четверти двенадцать. А ведь дядя Юстас вышел из гостиной чуть позже половины одиннадцатого.
Он вскочил на ноги, подошел к двери и выглянул наружу. Вестибюль был пуст, и во всем доме царила полная тишина.
Очень негромко, боясь разбудить кого-нибудь, Себастьян отважился окликнуть:
– Дядя Юстас!
Ответа не последовало.
Наверное, он поднялся наверх и больше уже не возвращался. А возможно, подумал Себастьян с чувством неловкости, он вернулся, застал его спящим и решил подшутить, оставив на всю ночь в кресле. Да, скорее всего так и произошло. А назавтра Себастьян даже мог не вспомнить, что случилось. Заснуть, свернувшись в кресле, как младенец! Он уже злился на себя, что позволил так легко попасть под воздействие всего двух бокалов шампанского. Единственным утешением служило то, что дядя Юстас не станет обижать его сарказмами. Отпустит пару игривых реплик, вот и все. Опасность состояла лишь в том, что эти реплики услышат другие – этот наводящий страх дьявол в старушечьем обличье и миссис Твейл, а перспектива стать объектом шуток, как дитя малое, в присутствии миссис Твейл представлялась особенно неприятной и унизительной.
Нахмурившись в задумчивости, он начал тереть переносицу, не зная, как поступить. Но поскольку дядя Юстас в такой час едва ли уже спустится вниз, он решил сам отправиться в постель.
Выключив свет в гостиной, он поднялся по лестнице наверх. В спальне он обнаружил, что пока шел ужин, кто-то распаковал его багаж. Застиранная розовая пижама аккуратно лежала поверх великолепной кровати; пластмассовая расческа с тремя отвалившимися зубцами и деревянные щетки для волос обрели свое место и выглядели чужаками среди хрустальных и серебряных вещей на туалетном столике. При виде этого он скорчил гримасу. Что могли подумать о нем слуги? Раздеваясь, он размышлял, сколько придется дать им на чай, когда он будет уезжать.
Было поздно, но он не мог упустить роскошной возможности принять полуночную ванну. Войдя в ванную комнату и, подчиняясь многолетней привычке, заперев за собой дверь, Себастьян открыл кран. Лежа в ласково теплой воде, он думал об освещенном луной саде и стихах, которые собирался написать. Это будет нечто вроде «Аббатства Тинтерн» или той вещицы Шелли о Монблане, но, конечно же, написанное совершенно иначе, в современном стиле. Потому что он использует все ресурсы как поэтического, так и непоэтического свойства; усилит лиризм за счет иронии, а красоту подчеркнет намеком на гротеск. «И чувства в глубине души в смятение приходят» – это, возможно, звучало неплохо в 1800 году, но не сейчас. Для наших дней простовато, излишне самовлюбленно. Теперь чувства, приведенные в смятение, следовало сочетать с описанием тех страхов, которые их в смятение привели. А это, само собой, подразумевало совершенно иной принцип построения стиха. Изменчивый и колеблющийся, чтобы вместить в себя модуляции от божественного минора и сексуального мажора до естественного звучания самых обыденных и даже приниженных звуков. Он усмехнулся, довольный своим маленьким открытием, и вообразил Мэри Эсдейл в том лунном саду. Мэри Эсдэйл среди статуй, таких бледных и особенно выпукло обнаженных на фоне ее черных кружев.
Но почему придуманная Мэри Эсдэйл? Почему не ее оживший вдруг образ, не ее реальное воплощение? Реальное настолько, что это бередило душу, но красивое и отчаянно желанное. А представь себе, что, возможно, миссис Твейл была такой же страстной, как ее воображаемый двойник, такой же бесстыдно похотливой, как Венера на картине дяди Юстаса? Три смешных пеликана и кентавр, но на переднем плане божественно невинное сладострастие, жаждущая совокупления богиня, которая уж точно знала, чего хотела от своего любовника из простых смертных. Какое самозабвение, какое веселье и легкомыслие! И он позволил фантазии присвоить себе роль готового на все Адониса.
Назад: XI
Дальше: XIII