Книга: Зеркальный вор
Назад: 58
Дальше: 60

59

Где-то рядом находится вода. Каждый раз, когда Гривано просыпается, он слышит шум ветра и мелкие волны, бьющие в стену за его головой. Поначалу эти звуки — суматошный жизнерадостный плеск — доставляют ему удовольствие, но потом, вслушиваясь, он начинает улавливать в них систематичность: периодически повторяющиеся серии с одинаковыми — или почти одинаковыми — паузами между всплесками, что напоминает затейливые игры в ладошки из его далекого беззаботного детства.
Гривано приходит в голову, что по этим сериям всплесков можно составить себе представление о размерах здания, в котором он находится. Что ж, ему свойственно развлекаться такими выдумками. Он улыбается и тут же морщится от боли, кругами пульсирующей на пространстве между его носом и подбородком.
Он не помнит, как здесь оказался. Бо́льшая часть прошлой ночи ускользает из памяти, как ртуть между пальцев. Он может вспомнить только, как размахивал оружием в исступлении страха и ярости, калеча и убивая множество людей, вся отвага которых происходила от выпитого вина, невежества и осознания своего численного превосходства, притом что они были не готовы сойтись лицом к лицу с настоящим солдатом, янычаром, пусть даже таким постаревшим, как Гривано. Воспоминания о насилии всегда выбивают из колеи, потому что в них он не является самим собой. Зверь, глядящий его глазами и двигающий его конечностями в бою, как будто не имеет собственной памяти — и, вероятно, поэтому он так легко и хорошо убивает. Та его сущность, которая сражается, во многом сродни той сущности, которая предается плотским утехам, или той, что справляет нужду: все они заключены в его теле, но это не настоящий он. Так говорит себе Гривано.
Он снова думает о Лепанто и о Жаворонке. Никогда прежде его друг не выказывал такого воодушевления, как в недели накануне той битвы; еще никогда он не был настолько исполнен пения. Пока флоты сосредотачивались в Патрасском заливе, глаза всей команды «Черно-золотого орла» были сосредоточены на Жаворонке: каждое лицо улыбалось и каждое сердце радовалось его окрыленности. Но когда начался бой, Жаворонок не стрелял. Он ни на миг не покинул свою позицию на квартердеке, ни разу не дрогнул, когда турки бросались на абордаж; он отважно бился и сбрасывал их за борт вплоть до прилета того рокового ядра. Но его аркебуз все это время оставался во взведенном состоянии, пока Гривано — у которого уже кипели брызги крови на перегретом от частой стрельбы стволе — не позаимствовал оружие друга. Жаворонок был хорошим солдатом, а если бы он выжил и окончил Падуанский университет, то стал бы отличным врачом, превзойдя на этом поприще Гривано. Однако он не был убийцей.
Гривано пытается сесть, но разбитое тело отказывается ему служить. Ноги под покрывалом мучительно скрючились, натруженные долгой ходьбой и резкими движениями во время схваток, а потом затекшие за несколько часов сидения в лодке Обиццо. Его руки примерно в таком же состоянии. Ему кое-как удается попить воды из обнаруженной на столике рядом с кроватью глиняной кружки, но заново наполнить ее из кувшина он уже не в силах. И он опять засыпает.
Через некоторое время в комнате появляется девушка-еврейка. Она приносит дымящуюся миску супа и небольшой кусок хлеба, помещает их рядом с кувшином, наполняет водой кружку и выходит, не пытаясь разбудить Гривано. Он приподнимается, чтобы попить и поесть — суп густой и неострый, основательно сдобренный гусиным жиром, — после чего укладывается вновь. Сквозь стену доносятся сладострастные женские стоны и крики оргазма, — может быть, это бордель? Если так, то шлюха за стеной либо редкостная энтузиастка своего дела, либо очень талантливая притворщица.
При его следующем пробуждении свет в единственном окошке комнаты розовеет: дело идет к закату. Гривано чувствует себя несколько окрепшим. Он садится, пьет воду (суповая миска уже исчезла) и, откинув покрывало, встает на дрожащие ноги. Он полностью обнажен и во многих местах перебинтован. Поочередно ослабляя повязки, он осматривает свои раны. Содранная кожа на большом пальце. Короткий глубокий порез на левой руке. Изогнутая полумесяцем рана на левом боку, окруженная кровоподтеком, уже начавшим желтеть по краям. В ушах по-прежнему звенит эхо ночного выстрела; правая рука и предплечье ноют после отдачи — он явно перестарался с зарядом. На столике, где ранее стояла миска, Гривано находит стальное зеркальце для бритья, схожее с его собственным, и пользуется им для осмотра своего лица: засохшая в ноздрях кровь, темный синяк на подбородке. Зеркало показывает его лицо только частями, а по краям отражение становится нечетким; при этом оно привычно лежит в руке. Только теперь он догадывается, что это и есть его собственное зеркало, подаренное отцом много лет назад, перед его отъездом с Кипра. Но ведь оно было упаковано в его дорожный сундук — тот самый, что исчез неизвестно куда из «Белого орла». Каким же образом оно очутилось здесь?
Осторожно, чтобы не попасться на глаза кому не следует, он подходит к открытому окну, порыв ветра из которого еще сильнее лохматит его спутанные во сне волосы.
За окном внизу он видит незнакомое пересечение двух широких каналов. На противоположном берегу розовый закат высвечивает простые, без украшений, фасады нескольких зданий, намного превосходящих высотой все окружающие: в одном из них Гривано насчитывает между крышей и уровнем воды восемь рядов узких окон. Перед этими зданиями нет никаких причалов, как нет и водных ворот. Стены выглядят серьезной преградой, напоминая цитадель или тюрьму. Взглянув налево, Гривано замечает вдали луковичный купол колокольни Мадонна-дель-Орто. Этот ориентир, вместе с направлением солнечных лучей, позволяет ему определиться с местом: где-то к северо-востоку от канала Каннареджо. Стало быть, перед ним сейчас стены Гетто.
С опозданием до его слуха доходит какой-то повторяющийся звук из соседнего помещения: свербящий и монотонный, как стрекот цикады. Он направляется к двери. Рядом с ней на крючках развешена одежда — не его собственная, но сравнительно новая и чистая, под стать той, какую обычно носят преуспевающие торговцы. При соприкосновении с кожей ткань кажется грубой и жесткой. Гривано медленно, с трудом, одевается, а затем выходит в коридор за дверью.
Через несколько шагов он попадает в тесно заставленную кухню, где служанка торопливо собирает на поднос нехитрый ужин из хлеба, сыра и зеленых яблок. А в дальнем конце комнаты за столом сидит Обиццо, рядом с которым в углу пристроен арбалет. Крупные руки зеркальщика заняты каким-то делом, попутно производя тот самый звук, на который сюда и приковылял Гривано.
Его появление Обиццо встречает быстрым и не особо заинтересованным взглядом.
— Добрый вечер, дотторе, — говорит он. — Я смотрю, вы решили повременить с отправкой на тот свет.
Гривано предпочитает промолчать, не тратя силы на пустую болтовню, и пересекает комнату. Служанка не обращает на него внимания.
Обиццо держит в левой руке, покрытой шрамами от ожогов, оперенный болт и затачивает напильником его тяжелый пирамидальный наконечник. Темный металлический порошок при каждом проходе напильника, поблескивая, сыплется на столешницу, оседает на волосатых запястьях Обиццо или же притягивается к обратной стороне напильника под воздействием магнетических сил, скрытых в самом металле. Гривано опирается на спинку соседнего стула — он не хочет садиться из опасения, что потом не сможет встать. Но все же через несколько секунд опускается на стул.
— Где мы находимся? — спрашивает он.
— К югу от Сан-Джироламо, перед Новым Гетто. Неподалеку от «Цербера», где вы назначили встречу на завтрашнюю ночь. Сюда нас привел ваш друг. Вы это помните?
— Мой друг?
— Да, ваш друг. Тоже доктор. Еврей, который прикидывается христианином.
Гривано кивает.
— Тристан, — говорит он.
— Если он и называл свое имя, то я его не запомнил, — говорит Обиццо.
Он прекращает заточку и большим пальцем проверяет остроту наконечника. Затем откладывает болт в сторону и наклоняется ближе к Гривано.
— Послушайте, дотторе, — говорит он, — что там с этим новым планом? Лично мне он по душе, но кажется каким-то не очень надежным. Слишком уж все просто. Что вы об этом думаете?
Гривано смотрит на него растерянно.
— Какой еще новый план? — спрашивает он.
— Значит, ваш друг еще вам не сказал. Он боится, что сбиры могли узнать о наших приготовлениях. Я о том трабакколо, которое будет ждать нас в лагуне. Он говорит, что сначала я должен, как и планировалось, доставить на трабакколо всю нашу компанию: Серену с семьей, беглую монашку, вас и его самого, то есть вашего еврейского друга-доктора. Мы изобразим все так, будто одни пассажиры поднялись на борт, а другие отправляются на берег. Переоденемся на трабакколо и снова сядем в мою лодку. Высадимся в Местре, а оттуда направимся в Тревизо, потом в Бассано-дель-Граппа, в Трент и далее через горы в Тироль.
Слушая Обиццо, Гривано разглядывает свои израненные и перевязанные руки, лежащие на столешнице. Потом опускает веки и вспоминает лицо Наркиса при их вчерашнем расставании, его полные слез глаза. Представляет себе это лицо уже мертвым, слегка выступающим над серебристой поверхностью воды: темный овал на глади лунного света. Их последний разговор в Константинополе состоялся накануне его ночной встречи с Полидоро на ипподроме, после которой он передал кожу Брагадина послу Республики и благодаря этому, никем не заподозренный, успешно внедрился в христианский мир. В тот день Гривано и Наркис пили густой сладкий кофе в скромном заведении на восточной окраине города. Изложив ему план хасеки-султан, Наркис уточнил, какие роли в этом плане отводятся им обоим. Тринадцать лет жизни Гривано стали следствием этого разговора — тринадцать лет, которые завершились вчера. Когда кофе был выпит, Наркис перевернул чашку Гривано на медное блюдо, а потом убрал ее и начал разглядывать рисунок, оставленный кофейной гущей. Бледной рукой медленно поворачивая блюдо, он говорил с чрезвычайно серьезным и глубокомысленным видом: «Любое мимолетное мгновение нашей жизни, Тарджуман-эфенди, содержит в себе и все другие мгновения. Любое наше действие, даже самое обыденное, содержит множество посланий, по которым мы можем определить волю Судьбы». Гривано смотрел на черно-коричневый круг кофейного осадка — два узких изогнутых просвета посередине, потеки темной жидкости по краям, грязное пятно на ярком металле — и изо всех сил старался не рассмеяться…
— Что вы на это скажете, дотторе? — спрашивает Обиццо.
Гривано открывает глаза, но не смотрит на собеседника.
— Хороший план, — говорит он.
— Вы так думаете? А что, если сбиры ждут в лагуне, чтобы нас перехватить? Что, если их соглядатаи на Терраферме опознают нас на большой дороге и пошлют весточку Совету десяти? Что тогда?
— Если они нас перехватят, — со вздохом произносит Гривано, — мы их убьем, как убили многих прошлой ночью. А если нас заметят на большой дороге, мы найдем обходные пути. На Терраферме есть где укрыться. На море укрыться невозможно.
Обиццо хмурит брови и снова берется за напильник.
— Для вас это новая песенка, дотторе, — говорит он. — Надеюсь, вы хорошо выучили припев.
После этого они долго сидят в молчании; слышится только звук напильника, скребущего сталь. А по кухне бледным призраком мечется служанка, поправляя желтую накидку на голове. Наконец закрепив ее булавками, девушка распахивает заднюю дверь и, не взглянув на мужчин, сбегает по ступенькам. Поднос с приготовленном ею ужином стоит на большом столе, накрытый салфеткой.
— Скоро отбой, — говорит Обиццо. — Ей надо успеть в Гетто до захода солнца, иначе проблем не оберется. И так-то не всякая из них отважится работать в христианском доме. Если тут дело только в работе, конечно.
Гривано откидывается на спинку стула. Тот прогибается, скрипит, но не разваливается. Как и сам Гривано.
— А где Тристан? — спрашивает он.
Зеркальщик напильником указывает в сторону коридора справа от него.
— У себя в мастерской, — говорит он. — То есть я думаю, что это мастерская. За толстой дверью в самом конце.
Гривано кивает. Затем, упираясь руками в сиденье стула, с усилием поднимается. Ноги держат его уже лучше, но шаг по-прежнему нетверд. Его руки перестали автоматически принимать такую позицию, будто он держит в одной из них трость, а в другой рапиру; и пальцы уже почти полностью распрямляются.
Дверь в конце коридора достаточно широка, чтобы в нее могла проехать ручная тележка. Из-за двери наружу проникает хаос резких запахов, в большинстве своем непонятного происхождения, хотя некоторые известны Гривано по алхимическим опытам, каковыми он сам занимался в Болонье: кислая вонь диссолюций и сепараций, едкая горечь, сопровождающая сублимацию и кальцинацию, ядовитая сладковатость редукций и коагуляций. Он поднимает кулак — сухожилия все еще не пришли в норму после пистолетного выстрела — и стучит по твердому черному дереву. Подождав немного, повторяет стук. Затем пробует потянуть ручку.
Дверь открывается легко, подталкиваемая с той стороны сквозняком, и он оказывается в обширном помещении. Вдоль двух стен расположены ряды окон, из которых открывается вид на церковь Сан-Джироламо, на лагуну за ней, на снежные шапки далеких Доломитовых Альп и на красное солнце, опускающееся за край мира. Пространство перед окнами занимают всевозможные инструменты и приспособления: колбы и бутыли из цветного или хрустального стекла, щипцы и ложки с длинными ручками, ступы и пестики, хитроумные комбинации из аламбиков, перегонных кубов и реторт, сложный и хрупкий многоуровневый «пеликан». На полках вдоль стен выстроились книги, лежат связки засушенных растений, расставлены склянки с порошками разного цвета, а также глиняные тигли и кожаные воздуходувные мехи вроде тех, какие он видел в мастерской Серены. В центре комнаты, между длинной отражательной печью и жаровней с ярким бездымным пламенем, установлен цилиндрический глиняный атанор традиционного типа. А за ним, на деревянном пюпитре, расположился магический талисман, изготовленный Сереной из зеркала Верцелина. Отраженная в зеркале полутемная комната поворачивается вместе с перемещениями Гривано, а еще через несколько шагов на зеркальной поверхности возникают белые кисти его рук. Гривано тревожно оглядывается.
Тристана нигде не видно. Гривано останавливается посреди комнаты.
— Тристан! — зовет он.
В дальнем от окон углу, за узорчатой деревянной ширмой, только сейчас им замеченной, слышится невнятный шум, а затем раздается голос Тристана:
— Ах! Простите меня за невнимание, Веттор. Сию минуту выйду вас поприветствовать. И позвольте сказать, что я чрезвычайно рад вновь увидеть вас на ногах. Меня очень беспокоило ваше состояние. Скажите, как вы себя чувствуете?
Гривано долго не отвечает: ему не по душе беседа с человеком, которого он не видит.
— Плохо, — говорит он наконец. — Еле двигаюсь, все болит. Я слишком стар для сражений.
— Прошлой ночью вы сражались великолепно, — звучит голос из-за ширмы. — Перрина рассказала мне об этом.
— Перрина? А как ее состояние? — спрашивает Гривано. — Ей тоже достался изрядный удар палицей.
— Большой синяк. В целом ничего страшного. Она скоро поправится. Я за ней ухаживаю.
Гривано невнятно ворчит и кивает, глядя на ширму. В ее нижней части, вдоль пола, имеется просвет, и он замечает ноги Тристана в комнатных туфлях.
— Тристан, что вы там делаете? — спрашивает он.
Тристан не отвечает. А еще через несколько секунд появляется из-за ширмы. На нем туника, перевязанная поясом, и узкие штаны. Вид у него бодрый, хорошо отдохнувший. В вытянутых руках он несет большой медный горшок, и, когда он пересекает комнату, Гривано улавливает запах фекалий.
— О, я понимаю, — говорит Гривано.
— Мы с Перриной обработали и перевязали ваши раны, — говорит Тристан. — У этой девушки несомненные способности к врачеванию. Если бы вы могли осмотреть результаты наших с ней усилий, думаю, они бы вас вполне удовлетворили.
— Я их осмотрел, — говорит Гривано, — и вполне удовлетворен. За что вас и благодарю. И еще, полагаю, мне следует поблагодарить вас за мое спасение прошлой ночью. Но прежде я хотел бы выяснить, не по вашей ли вине я оказался в столь опасном положении.
Тристан подходит к столу и ставит на него ночной горшок. Он не поворачивается к Гривано, устремляя взгляд на далекие горы.
— Сложный вопрос, — говорит он. — Лично я не считаю, что вы подверглись опасности по моей вине. Отчасти в этом виноват Наркис бин Силен, а отчасти вы сами. И еще, как водится, следует винить Фортуну. Это правда, что я мог бы помочь вам раньше и лучше. Хотя бы посредством предупреждений и пояснений. Но тем самым я мог поставить под угрозу себя самого и мои собственные планы. Вот почему я этого не сделал. Мне больно это признавать, но такова правда.
На фоне окна его стройный темный силуэт окружен огненным ореолом. Он абсолютно неподвижен, за исключением шевелящихся губ. Две мухи начинают летать над горшком, сужая круги и борясь с порывами переменчивого бриза.
— Ради бога, Тристан, объясните мне, что происходит.
Тристан поворачивается. При каждом движении в алом свете закатных лучей черты его лица то возникает, то вновь теряются в тени.
— События этой недели, — говорит он, — можно сравнить с мудреной рукописной книгой, от которой сохранились только разрозненные страницы. В настоящее время каждая из заинтересованных сторон обладает некоторым количеством страниц, но полностью содержание книги известно лишь ее автору. При этом даже сам автор не является надежным источником, ибо он вполне может забыть что-то из им же написанного.
— И кто же ее автор?
— Этого я не знаю.
Гривано хмурится и скрещивает руки на груди. Однако это отзывается резкой болью по всей длине правой локтевой кости, и он вновь опускает руки вдоль тела.
— Хорошо, — говорит он. — Тогда скажите мне следующее. В чем ваш собственный интерес? И каким образом часть страниц попала в ваши руки?
Тристан тянет с ответом. Взяв трут, он поджигает его от жаровни и, перемещаясь по комнате, подносит к фитилям нескольких свечей. Высокий потолок начинает улавливать их мерцающий свет.
— В обоих гетто, — говорит он, — я знаком со многими учеными людьми. Как в Новом Гетто, среди так называемых немецких евреев, так и в Старом, где говорят на моем родном языке. Через этих людей я завязал переписку с учеными, живущими во многих городах разных стран, причем особой активностью отличаются мои корреспонденты в Константинополе. В письмах мы по большей части обсуждаем научные вопросы, связанные с тайным знанием, но иногда также делимся новостями или просим друг друга о небольших услугах. Через эти контакты ко мне и попало несколько страниц книги.
— Кто-то из ваших друзей в Константинополе сообщил вам обо мне. Что я шпион, прибывший сюда по заданию хасеки-султан.
— Да, мне известно, что вы до недавних пор считали себя таковым.
— И вам также известно о заговоре с зеркальщиками.
— Я знал то же, что знали вы, — говорит Тристан. — Кроме того, я узнал, что Наркис бин Силен имел другие планы насчет этих мастеров. Пожалуйста, учтите, что для меня все эти дела не имели существенного значения. И так продолжалось, пока я не узнал о крахе вашего предприятия. Тогда я измыслил способ, как помочь вам, одновременно помогая самому себе, и после этого вмешался в происходящее.
— Это вы подстроили мою встречу с Наркисом в лавке Чиотти. Вы знали, что за нами будут следить сбиры. Вы хотели, чтобы они увидели нас вместе. Меня и Наркиса.
— Да, все обстояло именно таким образом.
— Но зачем вы это сделали?
Тристан зажигает последнюю свечу и бросает остатки трута в жаровню. Затем добавляет туда же несколько горстей щепок из стоящей рядом корзины. Щепки вспыхивают и чернеют на раскаленных добела углях, и на мгновение круглая жаровня как бы вступает в перекличку с заходящим солнцем.
— К тому времени сбиры и так вели за вами слежку, — говорит Тристан. — Думаю, они в общих чертах уже имели представление о ваших замыслах. И я рассудил, что, если открыто свести вас двоих в «Минерве», а также вовлечь вас в контакты с академиками и с известным практикующим магом вроде меня самого, ваш заговор может показаться настолько разветвленным, что Совет десяти предпочтет отложить ваш арест до выяснения новых подробностей. И если бы синьор Мочениго не выступил с неожиданными обвинениями против Ноланца, подтолкнувшими Совет к активным действиям, вы с мастерами успели бы благополучно сбежать из города, обойдясь минимальным кровопролитием. А вот Наркис бин Силен был обречен с самого начала. Я знал о его намерении доставить зеркальщиков во владения Великих Моголов и понимал всю безнадежность и нелепость этой затеи, но тогда же мне пришло в голову, что все эти тщательные приготовления вполне могут быть использованы для других, более практичных целей. И я заманил его в книжную лавку, чтобы обратить на него внимание властей в надежде, что они покончат с этим турком до того, как его глупое упрямство окончательно похоронит весь ваш проект.
Гривано поджимает губы. Ему сейчас впору разозлиться, однако он не зол.
— Упомянув о более практичных целях, — говорит он, — вы, должно быть, имели в виду…
— Я имел в виду только то, что зеркальщики теперь будут доставлены не в далекий Лахор и даже не в Константинополь, а в Амстердам — тот самый город, куда вы и пообещали их доставить.
Выражение лица Тристана настолько серьезно, настолько лишено даже намека на иронию, что Гривано не может удержаться от смеха.
— Позвольте спросить еще раз, — говорит он, — ибо я все еще не понимаю: в чем ваш собственный интерес? Этого вы так и не прояснили.
Тристан смотрит на него оценивающе. Взгляд его затуманивается не то сожалением, не то грустью. Но в этих его колебаниях Гривано не улавливает страха. До сих пор все, с кем он здесь встречался, даже сенатор Контарини, относились к нему с некоторой опаской — все, за исключением Тристана, амбиции которого даже превосходят его собственные. Впрочем, если Гривано терять почти нечего, то Тристану — и того меньше.
После долгой паузы Тристан берет со стола длинную металлическую ложку, погружает ее в ночной горшок, зачерпывает изрядное количество фекалий — вонь в нагретом жаровней воздухе резко усиливается — и переносит их в чашу с толстыми стенками, дочиста выскребая ложку гладкой палочкой. Затем добавляет туда воду из кувшина, основательно все это перемешивает и поворачивается к шеренге флаконов в шкафчике позади него.
— У меня есть две важных цели, — говорит он. — И ту и другую я преследовал в этом городе с немалым усердием и не без успеха, но к настоящему времени в обоих случаях зашел в тупик. Хотя ваши злоключения меня очень расстроили, они же дали мне возможность решительно изменить ситуацию.
— Переезд в Амстердам, — говорит Гривано. — Вместе с моими зеркальщиками.
— Да, таково мое намерение.
Гривано переступает с ноги на ногу, рассеянно приглаживает волосы левой рукой — правую ему больно поднять до уровня головы. Ему сейчас необходимо сесть. Он замечает стул у стены рядом с дверью, шумно волочит его по полу и, усевшись, наблюдает за тем, как Тристан добавляет синюю и зеленую соль в зловонное содержимое чаши.
— Вы начинаете первую операцию, — констатирует Гривано.
— Так и есть.
— Вы используете дерьмо в процессе Великого Делания.
— Это, конечно, не единственный способ, — говорит Тристан, — но я полагаю его наилучшим. Начиная со следующего дня после нашего с вами превосходного ужина в «Белом орле» я соблюдал особую диету: принимал только меркурианскую, марсианскую и венерианскую пищу, согласно классификации Марцилиуса Фицинуса. Желательно было бы попоститься в течение предыдущей недели, но этому помешали непредвиденные обстоятельства.
— Стало быть, вы разделяете мнение тех, кто считает, что prima materia — это экскременты.
— Я полагаю, что экскременты вполне могут выступить в этом качестве после некоторых подготовительных процедур. В трудах Рупесциссы prima materia описывается как нечто никчемное, находимое повсюду. А согласно утверждению Мориенуса, все люди, равно знать и простонародье, относятся к prima materia с презрением, а селяне удобряют ею поля. Скажите мне, какое вещество подходит под эти описания точнее, нежели обыкновенный навоз?
— Большинство алхимиков считают эти описания всего лишь аллегориями, Тристан.
— Да, — говорит Тристан. — И по моему мнению, в этом они ошибаются.
Он тщательно отмеряет на весах пять гранов красных кристаллов — Гривано по виду не может определить, что это за вещество, — высыпает их в чашу и начинает перемешивать полученный состав.
— Не секрет, что практически каждый алхимик считает своих оппонентов заблудшими глупцами, — говорит он с ухмылкой. — И в этом плане я типичный представитель алхимического братства.
Палочка, размешивая коричневую субстанцию, позвякивает о края чаши. Это напоминает звук церковного колокола, погожим днем далеко разносящийся над спокойным морем.
— Минуту назад вы говорили о двух важных целях, — напомнил Гривано.
Тристан кладет палочку на стол и тяжело вздыхает.
— Надеюсь, вы простите меня за неуклюжую скрытность, — говорит он. — Я часто испытываю затруднения, пытаясь говорить о совершенно естественных вещах. Или о самых обычных человеческих чувствах.
— Полагаю, речь идет о Перрине.
Тристан вскидывает на него глаза, в которых читаются смущение и радостное облегчение.
— Ах! Я завидую вашей интуиции, Веттор, и очень ей благодарен. Как вы верно догадались, я люблю эту девушку. Но поскольку она принадлежит к знатному роду, а я являюсь тем, кем являюсь, наш брак никогда не будет разрешен во владениях Республики. Поэтому мы решили бежать.
— Думаете, в Амстердаме к вам отнесутся благосклоннее?
— Вряд ли там будет хуже, чем здесь, друг мой.
На ободе, окаймляющем жаровню, подвешены разные кочегарные принадлежности. Гривано берет кочергу, помешивает угли и с помощью небольшого совка начинает загружать нижнюю камеру атанора. Медленно работая мехами, добивается ровного горения углей. Берет со стола пузатую хрустальную колбу. В процессе перемещений его озаренное пламенем лицо на мгновение появляется в зеркале-талисмане. Гривано невольно вздрагивает: в этом отражении ему вдруг почудился демон, принявший облик своего нечестивого заклинателя. Снаружи, за темным зданием церкви, на набережной мелькают огоньки мальчишек-фонарщиков.
— А какова ваша вторая цель? — спрашивает Гривано.
Тристан пожимает плечами, переливая субстанцию из чаши в хрустальную колбу.
— Продолжение моих исследований, — говорит он. — Когда мы в последний раз общались в палаццо Морозини, я сказал вам, что хочу изучать оптические явления, сопутствующие Великому Деланию. Сейчас мне для этого недостает ресурсов, а в этом городе крайне сложно пополнить недостачу такого рода. Мне нужен свободный доступ к мастерам-зеркальщикам. И в Амстердаме я буду иметь такой доступ.
Гривано наблюдает за тем, как Тристан крепит колбу к нисходящей трубке стеклянного аламбика. Искусно сделанные приборы настолько чисты и прозрачны, что визуально растворяются в пространстве, и заметить их можно только по огням свечей, которые они отражают. Аламбик напоминает формой маску чумного доктора. Гривано улыбается; его веки сонно тяжелеют.
— Обиццо рассказал мне о вашем новом плане побега, — говорит он. — Доплыть до трабакколо. Изобразить посадку на судно, а потом отплыть уже переодетыми. Вы действительно думаете, что это сработает?
— А у вас есть причины думать иначе?
— Если Совет десяти знает, каким судном вы хотите воспользоваться, сбиры будут ждать вас в лагуне. Или устроят засаду на борту трабакколо.
— О судне они знать не могут, — говорит Тристан. — Не считая членов команды — которым не сообщили, кто будет их пассажирами, — никому в этом городе, кроме меня, не известно название поджидающего нас судна.
— Наркису оно было известно, — говорит Гривано. — А также агентам Моголов, с которыми он поддерживал связь.
Тристан приступает к загрузке верхней камеры атанора. Он устанавливает колбу в ванночке с песком и размещает ее на полке над набирающими жар углями.
— Наркис бин Силен действовал в одиночку, — говорит он. — Даже его соседи по Турецкому подворью ничего не подозревали. А его могольские друзья находятся не здесь. Скорее всего, они ждут его в Триесте.
— А вы уверены в том, что перед смертью он не сознался?
— Да, я в этом уверен.
— И на чем же основана такая уверенность, Тристан?
— Я был свидетелем смерти Наркиса бин Силена.
Тристан осторожно убирает руки от своего стеклянного сооружения, удостоверяясь, что оно достаточно устойчиво. Затем регулирует высоту поддона, на котором лежат горящие угли. На Гривано он не смотрит.
— Я его не убивал, — говорит Тристан. — Хотя при необходимости сделал бы это без колебаний. Но он сам осознал пределы возможного. Я объяснил ему, кто я такой. Он меня понял. После этого он самолично затянул петлю на своей шее и повесился под мостом Мадоннетта. Потом я обрезал веревку, и его тело поплыло по каналу. Что и говорить, такой конец не назовешь счастливым, Веттор. Но в противном случае конец его был бы куда более ужасным.
Гривано смотрит на гладкое лицо своего друга, залитое оранжевым светом. Он не знает, насколько можно верить Тристану. Хотя имеет ли это сейчас какое-то значение?
— Если Совет десяти не знает, на какой корабль мы сядем, — говорит Гривано, — тогда стоит ли разыгрывать этот спектакль с переодеванием? Никто все равно его не увидит.
Тристан все еще возится у цилиндрической печи, хотя все необходимые процедуры уже выполнены.
— Дополнительная предосторожность, — говорит он. — Сбиры будут патрулировать лагуну и могут заметить наши огни. Они также будут вести тщательный учет всех судов, проходящих через пролив Сан-Николо. Как только о побеге зеркальщиков станет известно, они вместе с гильдией вышлют в погоню своих убийц. И я предпочел бы, чтобы эти убийцы направились в Константинополь, а не в Амстердам.
Гривано молчит. Тристан продолжает ненужную суету вокруг печи, пока его притворство не становится слишком очевидным. Тогда он распрямляется и, вздохнув, поворачивается, чтобы встретить взгляд Гривано.
— Вы лжете, — говорит Гривано.
Тристан делает обиженное лицо.
— Ничего подобного, — отвечает он. — С какой стати вы меня в этом обвиняете?
— Ваш план предполагает глупый риск без ощутимой выгоды. Если сбиры патрулируют лагуну, тогда какой смысл вообще причаливать к трабакколе? Почему не поплыть прямиком к Местре?
Тристан молча облизывает сухие губы.
— Это не спектакль ради предосторожности, — продолжает Гривано. — Вы задумали отвлекающий маневр. Вы хотите, чтобы Совет десяти узнал, на какое судно мы сели, и поверил, что мы на нем отплыли.
— Судно называется «Линкей», — говорит Тристан. — По предварительной договоренности оно должно плыть в Триест, но за приличную сумму его можно будет перенаправить в любой порт на Адриатике. Любой по вашему выбору.
Гривано смотрит на него пристально. Затем опускает взгляд на пол, выстеленный камышом и посыпанный крупным песком. Там, в переплетениях сухих стеблей, ползают разнообразные жучки и букашки, а также пауки, ведущие на них охоту. С такой высоты различить их непросто. У Гривано возникает желание сползти со стула и растянуться среди них, провести остаток жизни, наблюдая за их микроскопической суетой. При его относительной громадности, он будет невидим для насекомых: просто новая, странной формы гора появится в окружающем их ландшафте.
Колокол церкви Сан-Джеремия бьет один раз; мгновение спустя ему вторят Сан-Джироламо и другие церкви. Гривано встает со стула, проходит мимо Тристана и смотрит из окон, выходящих на запад. После захода солнца небо приобрело мрачно-фиолетовый оттенок.
— Прямо сейчас сбиры прочесывают улицы, разыскивая меня, — говорит Гривано. — Но Совет десяти не знает о вашей вовлеченности в заговор, не так ли?
— Вы правы.
— А как насчет Серены с его семьей? Или Обиццо? Совет знает о них?
— Серену сейчас разыскивают с намерением арестовать. Совету известно, что он имел с вами какие-то дела. Но он и его семья уже в укрытии — я вовремя послал им предупреждение. Надеюсь, завтра они смогут благополучно добраться до «Цербера». Что касается Обиццо, то он и так уже несколько лет находится в розыске из-за содействия побегу своего брата. Но Совету десяти неизвестно, что он все это время работал лодочником на городских каналах.
— А Перрина? О ней им известно?
— Нет.
— Вы уверены? Я навещал ее в обители. А за мной уже в ту пору следили сбиры.
— Вы навещали ее по просьбе сенатора. Это не вызовет подозрений.
— Прошлой ночью я послал гонца в обитель с ничего не значащим, но потому и подозрительным посланием.
— Я перехватил вашего гонца и отправил вместо него одного из своих слуг. Так что ваше послание никак ей не навредит. Могу вас заверить, Веттор, что из всей нашей компании в настоящий момент серьезная охота идет только на вас.
Гривано молчит. Одинокое синее облако появляется над горами и, гонимое сильным ветром, меняет свои контуры по мере приближения. В какой-то момент оно напоминает летучую тварь, расплющенную на темном стекле, чуть погодя — смачный плевок, стекающий с крашеной атласной ткани, а напоследок становится похоже просто на облако в небе. Гривано совершенно измотан; сейчас он хотел бы крепко уснуть, не тревожимый никакими сновидениями.
— У меня нет желания ехать в Амстердам, — говорит он.
— Я так и предполагал. Мы можем пересадить вас на «Линкей» по пути к Местре. У вас еще остались деньги хасеки-султан?
— Да, у меня имеются векселя.
— Если пожелаете, я могу послать своих людей в Гетто, чтобы они обменяли их на драгоценные камни. Бриллианты все-таки надежнее, чем бумаги. Расценки здесь вполне приемлемые.
— Вы все еще не ответили на мой вопрос. Почему вы так уверены, что сбиры последуют за мной, а не за вами?
Тристан приближается и кладет теплую руку на предплечье Гривано.
— Это нелегко, друг мой, — говорит он. — Но обстоятельства вынуждают меня возложить на вас опасную задачу.
— Вы намерены сообщить им, что я буду на «Линкее».
— Они узнают это не ранее чем все мы сядем в лодку Обиццо, — шепчет Тристан. — Мне известно, где занимают позиции осведомители, следящие за каналом Каннареджо. Отплывая, мы сделаем так, чтобы нас непременно заметили. После всех эскапад прошлой ночи вас опознают сразу же. Тем не менее, даже располагая самыми быстроногими курьерами и лучшими гребцами, сбиры не успеют перехватить нас прежде, чем мы достигнем «Линкея», и увидят лишь красный кормовой фонарь трабакколо, уходящего в открытое море, тогда как пустое сандоло Обиццо будет дрейфовать в лагуне.
— То есть вы смените не только одежду, но и лодки?
— Разумеется. У «Линкея» должна быть на буксире плоскодонная речная лодка — так называемая топо. Если нам улыбнется Фортуна, мы успеем пересечь лагуну при высоком приливе и пройдем над отмелями, которые станут преградой для возможных преследователей. Однако я не думаю, что нас будут преследовать.
— Потому что сбиры погонятся за «Линкеем». Погонятся за мной.
— Они попытаются взять вас на абордаж в лагуне. Или блокировать в проливе Сан-Николо. Могут открыть по вам огонь с Лидо. Но команда «Линкея» состоит из хорошо вооруженных людей, неоднократно нарушавших закон и менее всего склонных сдаваться властям. Думаю, вы прорветесь.
— Сбиры увидят меня на корме. Зная, что я нахожусь на борту этого судна, они будут уверены, что там же находятся и зеркальщики. Как следствие, шпионы Совета десяти станут преследовать меня, куда бы я ни подался. Их наемные убийцы будут ждать меня в каждом порту Средиземного моря.
Тристан переносит ладонь с руки Гривано на его шею ниже затылка. Кожа ладони сухая и гладкая.
— Вы можете найти убежище за пределами христианских земель, — говорит он. — Полагаю, для вас это лучший выход.
— Сомневаюсь, что меня будет ждать теплый прием в Константинополе.
— Это очень большой мир, друг мой. В нем много укромных уголков и громадных пустых пространств, где можно исчезнуть без следа. Вы можете, к примеру, обосноваться в Александрии. Или в Триполи.
— Или на Кипре.
— Безусловно. Кипр никогда не следует сбрасывать со счетов.
Гривано движением плеча избавляется от руки Тристана и переходит к атанору, чтобы взглянуть на процесс. Субстанция в колбе неподвижна, цвет ее не изменился, но в подсоединенном аламбике уже накапливается жидкость.
— Сколько времени это обычно занимает? — спрашивает он. — Я о вашем методе.
— Бывает по-разному. Но не меньше трех недель. Иногда месяц и более.
— Но вы же собираетесь покинуть дом следующей ночью?
— Да, — говорит Тристан. — Через шестнадцать часов, после редукции, материя коагулирует в стабильное состояние, и я возьму с собой образцы. Кроме того, если вдруг завтра сюда вломятся сбиры, я смогу продемонстрировать им алхимический процесс со словами: «С чего вы взяли, будто я планирую побег из города? Взгляните — я только что приступил к сложнейшей операции, которая займет как минимум месяц!»
Гривано криво ухмыляется и трогает теплую колбу костяшками пальцев. Потом обводит взглядом расставленные в рабочем беспорядке сосуды и приспособления, склянки с химикалиями и растительными экстрактами. Хотя руки его сохраняют неподвижность, мышцы попеременно напрягаются и расслабляются, вспоминая отработанные годами движения мага в процессе Великого Делания. Открыть окно в мир идеальных форм, приобщиться к сознанию Бога: таковы цели его искусства. Но Гривано сейчас удивляет то, как много воспоминаний о его трудах в лаборатории основано на сугубо физических привычках — под стать гимнастике янычаров или детским играм с мячом. Там тоже были четкие правила, и ты повторял одни и те же движения многократно, пока не начинал выполнять их автоматически. Если подумать, те миры также были по-своему идеальными, разве нет?
— Я думал о вашем зеркальном аламбике, — говорит Гривано. — А заодно о цитате из «Герметического корпуса», которую счел уместным ввернуть в свою речь Ноланец: о привлекательном отражении, побудившем человека покинуть небеса и населить землю. Человек посмотрел вниз и увидел собственное идеальное отражение в поверхности воды. Отсюда берет начало двойственность нашей натуры: смертная плоть, населенная бессмертными душами.
Тристан кивает, но как-то рассеянно. Он берет кувшин и выливает остатки воды в ночной горшок, попутно омывая длинную ложку и палочку, которой мешал состав. Опорожнив кувшин, он ставит его на стол, поднимает горшок и круговыми движениями раскручивает его содержимое.
— Все это так, — говорит он, — однако к данному вопросу следует подходить с осторожностью. Нам часто — и вполне справедливо — напоминают, что мы можем познать Бога, познавая самих себя, ибо мы созданы по Его образу и подобию. Нам внушают, что по природе своей мы божественны, а не низменны. Пожалуй, это слишком сильно сказано. Тогда выходит, что даже в самых низменных проявлениях — в наших экскрементах — отражена божественная сущность.
— Все вещи происходят от Бога, — говорит Гривано. — И даже дерьмо можно облагородить посредством сублимации.
— Но стоит ли это делать?
Тристан бросает яростный взгляд на Гривано. Затем подходит к окну и быстрым, но плавным движением опорожняет ночной горшок в канал. Разжиженные фекалии с мягким шлепком вступают в контакт с водой.
— Стоит ли это облагораживать? — продолжает Тристан. — Стоит ли выходить за пределы? Когда мы так поступаем, действительно ли мы хотим познать Бога? Или мы всего лишь хотим увериться в том, что Бог таков, каким мы Его всегда представляли: идеальный дистиллят нашей низменной сущности? Допустим, мы созданы по образу и подобию Бога. А кто из нас задумывался о том, что это может означать? «Несть числа сущностям человека, — писал Парацельс. — В нем заключены ангелы и демоны, рай и ад». Возможно, и сам Бог подобен этому, сочетая в себе чистое с нечистым. Так ли уж трудно это вообразить? Бог из плоти и крови? Испражняющийся Бог?
Голос его срывается, поддавшись наплыву чувств — гнева или печали, Гривано затрудняется определить. Тристан отходит от окна навстречу своему отражению в зеркале-талисмане. Отражение постепенно разрастается, заполняя собою всю зеркальную поверхность, и в то же время комната как будто уменьшается в размерах. Гривано переступает с ноги на ногу, чтобы не потерять равновесие.
— Я хочу выяснить не то, в чем мы подобны Богу, а то, чем Бог от нас отличается, — продолжает Тристан. — Я хочу знать, по какой причине нас обманывают собственные глаза и что именно они отказываются видеть. Я уже не стремлюсь воспарить и выйти за какие-то пределы, я даже не стремлюсь к пониманию. Я всего лишь хочу замарать свои руки. Обонять. Осязать. Как ребенок, лепящий фигурки из грязи. И я верю, что ключ к этому находится здесь…
Его пальцы вскользь задевают поверхность зеркала, встречаясь со своим отражением.
— …но не в том смысле, как рассуждают другие. Кстати, Ноланец предупреждал нас об этом. Вы помните? Он сказал, что образ в зеркале подобен образу в сновидении: только недоумки и наивные юнцы могут принять его за истинное отражение нашего мира, однако было бы глупо полностью игнорировать то, что показывает нам зеркало. Здесь и таится опасность. Воспринимаем ли мы отражения без иллюзий, как отважный Актеон? Или мы, подобно Нарциссу, видим только то, что нам хочется видеть? Как мы можем знать наверняка? С любовью в сердце мы стремимся ко всякому привлекательно сияющему объекту, но при этом нас неотступно преследуют темные призраки нас самих.
Тристан подносит другую руку к краю зеркала, снимает его с пюпитра и поворачивает, держа перед собой как блюдо. Гривано мельком замечает в зеркале отражение своей макушки и тревожно подается назад.
— Я хочу подарить вам это, — говорит Тристан.
Гривано морщится.
— Нет-нет, вы чересчур щедры, друг мой, — говорит он. — Вы заплатили за это зеркало кучу денег.
— Но я в нем больше не нуждаюсь. Оно потребовалось для того, чтобы подготовить мой рассудок к грядущим испытаниям, и теперь я к ним готов. А взять его с собой я не могу. Зеркало, скорее всего, повредится при переходе через Альпы. А если его кто-нибудь обнаружит… риск слишком велик, сами понимаете. Другое дело — перевозить его на борту судна, это куда безопаснее. Возьмите его, Веттор. Иначе завтра ночью мне придется утопить его в лагуне.
Зеркало в руках Тристана отражает потрескавшийся потолок комнаты — трещины извиваются и подергиваются на его поверхности. Гривано закрывает глаза и вспоминает денежный ларец, содержавший плату за талисман: весло подвыпивших гондольеров прогибалось под его тяжестью.
— Так и быть, — говорит он. — Благодарю вас.
Однако не поднимает руки, чтобы принять подарок. Тристан еще какое-то время держит его на весу с озадаченным видом, а потом кладет на стол. Когда зеркало от него отдаляется, это похоже на гашение раздражающего света или закрывание распахнутой входной двери: Гривано испытывает облегчение и одновременно что-то похожее на чувство утраты.
— Я прослежу, чтобы эта вещь была надлежащим образом упакована, — говорит Тристан.
— Спасибо, вы очень добры, — шепотом произносит Гривано.
— Как вы себя чувствуете, друг мой?
Руки Гривано трясутся, как от холода, хотя он не замерз.
— Я очень устал, — говорит он со вздохом. — Нужно отдохнуть.
— Это правильное решение. Завтра будет трудный день. Да и потом легких дней не предвидится.
— Но прежде я хотел бы повидать Перрину.
В этой фразе неожиданно для него самого звучат вызывающие нотки, а спустя мгновение он понимает, что это и впрямь некий вызов. Они с Тристаном смотрят друг на друга в постепенно темнеющей комнате. Отраженные огни свечей и жаровни блестят в их глазах. Их тени колеблются вместе с пламенем под дуновениями ветра.
— Без сомнения, она будет рада вашему визиту, — говорит Тристан. — Она живо интересовалась вашим самочувствием, но боялась потревожить ваш сон.
Если Тристан и знает его последнюю, еще не раскрытую тайну, то он не подает виду. Возможно, он решил, что Гривано разоблачен уже в достаточной степени.
— Вы найдете ее в комнате рядом с вашей, — говорит Тристан. — Проведайте ее, друг мой, а потом ложитесь спать. Желаю вам спокойного сна.
Гривано кивает, прощальным жестом приподнимает правую руку и направляется к выходу.
Голос Тристана настигает его уже в дверях.
— Ах да, Веттор. Я позволил себе некоторую вольность, изготовив экстракт из вашей белены.
Гривано замирает, полуобернувшись.
— Моей белены? — удивленно бормочет он.
— Да. В вашем врачебном наборе обнаружилось большое количество листьев двухлетней черной белены. Прямо скажем, пугающее количество. Я решил, что будет непрактично путешествовать с засушенными растениями. Лучше сделать из них экстракт, который гораздо удобнее перевозить в багаже. Процесс еще продолжается, а по его завершении я помещу экстракт в сосуд и присовокуплю его к остальным вашим вещам.
— Моим вещам?
— Я о врачебном наборе. А также о большом дорожном сундуке. Когда они вам понадобятся, вы найдете их в кладовой на первом этаже. Или, если хотите, я велю перенести их в вашу комнату.
И вновь холодок пробегает по спине Гривано.
— Когда были доставлены мои вещи? — спрашивает он.
— Точно сказать не могу. Слуга обнаружил их у водных ворот прошлым вечером, сразу после захода солнца. Я решил, что их прислали вы, разве не так?
Гривано хмурит брови, но мышцы его лица настолько ослабли, что не могут удерживать выражение. Вместо этого он улыбается — пустой и бессмысленной улыбкой, как у мертвецки пьяного человека.
— Да, — говорит он. — Похоже, все так и было.
В полутемном помещении кухни Гривано находит сальную свечу и зажигает ее от головешки из очага: бараний жир с шипением чадит, свет расползается по комнате. Количество хлеба, сыра и яблок на оставленном служанкой подносе сильно уменьшилось: Обиццо поужинал и удалился. Кучка железных опилок все еще загрязняет стол, отбрасывая небольшую тень.
В ответ на тихий троекратный стук из комнаты Перрины доносится ее голос, но слов не разобрать: это может быть как приглашение войти, так и просьба оставить ее в покое. Гривано пробует ручку. Дверь открывается.
Воздух в комнате густой, стесненный закрытыми окнами, пропитанный давно забытыми домашними запахами. Гривано с полузакрытыми глазами стоит в дверном проеме, воссоздавая в памяти комнаты и коридоры большого дома в Никосии — незнакомого этой родившейся слишком поздно девушке — и постепенно привыкая к темноте.
Перрина медленно и по частям, как привидение, возникает из-под коричневого шерстяного одеяла: сначала белая обнаженная рука, потом стриженая голова. В молчании она наблюдает за тем, как Гривано затворяет дверь и зажигает две обнаруженные на сундуке свечи.
Рядом с ее кроватью стоит стул; Гривано подходит, опускается на него и ставит одну из свечей на полочку, прикрепленную к кроватному столбику. Перрина сдвигается к изголовью, садится и берет его за руку.
— Как ваше здоровье? — спрашивает она.
Голос у нее хрипловатый после сна. На подушке осталась вмятина — отпечаток ее щеки.
— Я выжил, синьорина, — говорит Гривано.
Она улыбается.
— Я в огромном долгу перед вами, — говорит он. — Вы должны это знать. Я по глупости поставил себя в опасное положение, и вы были ранены, когда меня выручали. Осознание этого лежит на мне тяжким грузом.
— Я не так уж сильно пострадала, дотторе. Тристан вам, наверное, уже сообщил.
— Да, — говорит Гривано. — Могу я взглянуть?
Ее большие глаза становятся еще больше в полумраке. Она не отвечает и не двигается. Ветер гремит ставнями. Огонек свечи колеблется и мерцает.
Гривано берется за край одеяла.
— Удар пришелся по этому боку, не так ли?
Она кивает.
Гривано приподнимает край одеяла ровно настолько, чтобы увидеть бледную полосу тела под ним. На припухлости немногим ниже частично открывшейся груди темнеет фиолетовый полумесяц. Попади палица еще ниже и не вскользь, Перрина была бы мертва. А так эта рана перестанет ее беспокоить уже к следующему воскресенью. В кои-то веки Фортуна расщедрилась на улыбку.
Он поднимает одеяло чуть выше, подвигает свечу к самому краю полки и щурится, разглядывая рану. Перрина быстрым нетерпеливым движением выдергивает край материи из его все еще слабых пальцев и откидывает одеяло в сторону, обнажая свое тело вплоть до коленей.
Гривано замирает. Его слух обостряется до почти болезненных пределов: сочетание шума ветра, плеска воды, отдаленных голосов, легких скрипов и потрескиваний в конструкциях здания приводит его на грань обморока.
— Сделайте глубокий вдох, — говорит он, обращаясь в равной мере к девушке и к самому себе. — Дышите так глубоко, как только можете.
Она дышит, морщась при расширении грудной клетки, однако не кашляет и не вскрикивает от боли: значит, ребра не сломаны. У нее широкие, чуть покатые плечи — почти такие же, как были у Дольфино. Или нет? После стольких лет старательного забывания ему трудно быть уверенным. В комнате довольно прохладно, и овальные ареолы ее сосков сморщиваются, а сами соски твердеют. Руки начинают покрываться гусиной кожей. Гривано перегибается через ее колени и, дотянувшись до одеяла, накрывает девушку.
— При заботливом уходе дотторе де Ниша вы быстро поправитесь, — говорит он. — В этом я совершенно уверен.
Перрина опускает глаза и расправляет одеяло на своих бедрах.
— Мы уезжаем из города, — говорит она. — Отправляемся в Амстердам. Должны отплыть следующей ночью. Тристан вам сказал?
— Да, мы с ним об этом говорили.
Она снова берет его за руку. Кого-то из них бьет дрожь; Гривано не может понять, кого именно. Быть может, обоих.
— Вы ведь поедете с нами, да? — спрашивает она.
Гривано смотрит в сторону закрытых ставнями окон.
— Конечно, — говорит он.
— Вам нельзя здесь оставаться. У этих негодяев множество глаз повсюду в городе и на берегах лагуны.
Он отпускает руку Перрины и трогает темный ежик ее волос.
— Я приеду в Амстердам попозже, — говорит он. — Обязательно приеду.
Теперь она уже тихо плачет. Однако голос ее звучит ровно.
— У меня к вам накопилось так много вопросов. Очень-очень много. О Габриеле. О моем погибшем брате.
— И я вам расскажу, — шепчет Гривано. — Я многое вам расскажу.
Он еще раз проводит рукой по волосам Перрины, а потом опускает свою тяжелую ладонь на ее плечо и закрывает глаза. На сей раз — в последний раз — позволяя себе вспомнить все. Как он подхватил горящий фитиль с окровавленной палубы, куда его бросил капитан Буа. Как он нырнул в трюм, когда турки уже прорвались сквозь линию пикинеров. Как, нарушая приказ капитана, повернул не к пороховому погребу, а к подвесным койкам, своей и Жаворонка… Слезы капают с его носа на складки одеяла. Через миг он ощущает на своей шее руку Перрины.
Долгое время они сидят неподвижно, пребывая между сном и явью.
— Какое у вас было прозвище? — спрашивает Перрина. — Как вас тогда называли знакомые?
Гривано не отвечает. Он поднимает голову и выпрямляется на стуле, все еще с закрытыми глазами. Воздух холодит его влажные щеки.
— Я мало что помню из рассказов мамы и старшей сестры, — говорит Перрина. — Позднее я записала все, что смогла вспомнить. Но воспоминания ведь не просто исчезают, верно? Они изменяются. Они становятся чем-то другим. И у нас нет иных ориентиров, кроме этих изменчивых картин в нашем сознании. Вот почему со временем бывает все труднее выявить истину.
— Да, — говорит Гривано, — вы совершенно правы.
Он сейчас думает обо всей лжи, которую нагромождал долгие годы, обманывая других людей и самого себя. Он вполне отчетливо помнит свои действия в тот день на борту «Черно-золотого орла», но не может вспомнить, почему он так действовал. В те жуткие часы его рассудок был затуманен горем и паникой, заполнен какими-то жалкими подобиями мыслей, вяло извивавшимися, как черви на свежевскопанной грядке. «Моя мама откажется верить в то, что я погиб. Но если ты принесешь ей мой аттестат, быть может, это ее убедит». Он боялся попасть в число знатных пленников, которым предстояло дожидаться выкупа в плену либо умереть мучительной смертью от рук озверевших врагов. Он хотел вернуться домой к своей семье; он хотел исчезнуть навсегда. Он хотел жить; он хотел умереть. Однако ни одно из этих противоречивых стремлений не могло послужить мотивом для того, что он сделал. В него словно вселилось нечто иное, ему чуждое. Кем он являлся в те минуты?
Слыша победительный вой турок, треск разбиваемого ядрами такелажа и отчаянные крики его товарищей на палубе, он сжимал зубами горящий фитиль и торопливо шарил руками во тьме, пока его пальцы не нащупали две бумаги: аттестаты на имена Габриеля Глиссенти и Веттора Гривано. Он спрятал под рубахой документ своего мертвого друга, а затем поднес фитиль к собственному аттестату и смотрел на аккуратные буквы своего имени — того имени, что дал ему отец, — пока почерневший пергамент не был съеден пламенем.
— Помнится, прозвище было дано из-за вашего голоса, — говорит Перрина. — У вас был такой прекрасный голос, и вы знали бессчетное множество песен. Моя мама часто — и с большой теплотой — говорила об этом. Так что за прозвище вам дали? Пока не вспомню, я не смогу уснуть, несмотря на усталость. Сжальтесь надо мной, дотторе.
Гривано открывает глаза. Его лицо залито слезами, но взор не затуманен. Очередной порыв ветра бьет в ставни; огоньки свечей отклоняются в противоположную от окон сторону, колеблются тени.
— Жаворонок, — говорит Гривано. — Ваша семья прозвала меня Жаворонком.
С широкой меланхолической улыбкой Перрина соскальзывает по матрасу, укладываясь на спину. Ее веки опускаются навстречу одеялу, которое она подтягивает к самому подбородку.
— Завтра утром наши силы восстановятся, — говорит она, — и тогда мы сможем в свободные часы вволю наговориться о счастливом прошлом, и приятные воспоминания принесут нам утешение. А сейчас нам обоим нужно поспать. Вы не сочтете меня чересчур навязчивой, дотторе, если я попрошу вас спеть колыбельную — одну из тех старых песен, которые вы помните из своего детства? Обещаю, что этой маленькой услугой вы полностью погасите все вообразившиеся вам долги передо мной за события прошлой ночи, и даже более того: баланс изменится в вашу пользу.
Ее лицо, туго охваченное одеялом, улыбается Гривано. Глаза ее крепко зажмурены в знак решительного нежелания принять отказ. Он внимательно ее разглядывает. Многое было утрачено, и многое еще предстоит утратить — на этом фоне утрата родового имени не выглядит столь уж важной. Но отвага его предков — та гибельная отвага, которой его обделила Фортуна, — еще не угасла на этой скверной земле. И вот эта отважная девушка смогла пробудить в нем семейную гордость.
У Гривано перехватывает горло. Прокашлявшись, он наклоняется, чтобы задуть свечу рядом с постелью. Над городом разносятся двойные удары колоколов, отмечая наступление ночи; в щелях ставен теперь только тьма. И, наполнив грудь воздухом, он начинает петь — со всей нежностью, на какую способен.
Скрыт Странник ото всех миров.
Изгой царит на свалке городской.
Осколки сердца да мешок дерьма.
Дождь без конца — и зеркало пустое.

Аллен Гинзберг.
Скрытый Странник (1951)
Назад: 58
Дальше: 60

Виктор
Перезвоните мне пожалуйста 8 (996)777-21-76 Евгений.
Антон
Перезвоните мне пожалуйста по номеру. 8 (931) 979-09-12 Антон