30
К тому времени, когда Гривано приходит в себя после обморока — чему способствует щепотка нюхательной соли из лаборатории сенатора, подкрепленная бокалом крепкого бренди, — солнце уже почти село, а это значит, что он опаздывает на собрание Уранической академии. Он приносит извинения, откланивается, надевает мантию и покидает палаццо через боковой выход с внутреннего двора, где седовласый слуга занимается упаковкой вещей для отъезда на материк. Старый Риги скептическим взглядом провожает Гривано, спешащего прочь.
Палаццо Морозини расположено на этом же берегу Гранд-канала, примерно на полпути в обратную сторону до Рива-дель-Вин. Быстрее всего туда можно добраться на лодке, но Гривано предпочитает пройтись пешком. Ему нужно подумать, прояснить голову, определиться. Если из-за этого он пропустит застолье — не беда: он не чувствует себя голодным.
Ла-Сенса приближается к своему бурному финалу. Тут и там из палаццо на сумеречные улицы выплескиваются вертлявые юноши в узких штанах, туго обтягивающих зады, и пухлые девицы, подставляющие прохладному воздуху свои открытые почти до сосков груди. Они раскачивают переполненные лодки и наводняют в иное время тихие уединенные аллеи. Почти все они в масках. Осталось уже недолго до первого звона ночного колокола, когда на улицах появятся фонарщики и город возобновит эту игру в забывчивость: что разрешено и что запрещено? В толпе Гривано вновь ощущает себя невидимым — просто одним из кусочков пестрой мозаики.
Ноги шагают в темпе движения мыслей, пронося его по незнакомым улицам мимо застекленных окон, настенных фресок, еще открытых или уже закрываемых ставней. Но, куда бы ни двигались и как бы далеко ни забредали эти мысли, их конечным пунктом всякий раз оказывается девушка по имени Перрина, создавшая неожиданную проблему самим фактом своего существования. Как такое возможно? Как такое возможно? Как такое возможно?
Они с Жаворонком покинули Никосию за девять месяцев до вторжения турок и почти за два года до того, как их отцы и братья погибли в Фамагусте. Новость о падении города достигла флота, когда они стояли на якоре и пополняли запасы пресной воды. Жаворонок чистил ствол своего аркебуза. «Только что пришло известие, ребята: Фамагуста пала, — сказал капитан Буа, появляясь на квартердеке с лицом, искаженным яростью. — Командующий Брагадин, упокой Господь его душу, согласился сдать город на почетных условиях, но Лала Мустафа, этот грязный сын шлюхи, велел отрезать ему нос и уши. Потом нечестивые дикари живьем содрали с него кожу, набили ее соломой и возили это чучело по улицам города верхом на корове. Но придет срок, и они жестоко поплатятся за то, что сотворили!» Во время этой речи смена выражений на лице Жаворонка — боль, испуг, гнев, растерянность — отражала смятение в его душе. Теперь они оба остались без отцов. Последние мужчины в своих семьях. Обоим по тринадцать лет.
Но вплоть до сегодняшнего дня он даже не пытался представить себе, каково было женщинам, когда они искали в гавани Кирении какого-нибудь генуэзского или рагузского капитана, готового рискнуть, беря на борт беженцев, а затем прятались в темном трюме среди ящиков и рулонов ткани, зажимая рты плачущим детям: вдруг турки их услышат? При взятии и разграблении Туниса в 1574 году по янычарскому полку, в котором тогда служил Гривано, пронеслась весть о том, что в доме на краю гавани забаррикадировалась жена испанского офицера с пятью дочерьми. Раздразненные янычары целый час ломали прочную дверь, а когда они проникли внутрь, выяснилось, что испанка раздробила головы девочек тяжелым кофель-нагелем — стержнем для крепления канатов, — после чего вскрыла себе горло. Какие истории могла услышать Перрина из скорбных уст матери и сестры прежде, чем обеих унесла чума? Что она могла, по малолетству, запомнить из тех историй? Как такое вообще возможно?
Может ли Наркис знать о Перрине? Вероятность невелика. А если и знает, почему это должно его заботить? Как типичный продукт османской системы детей-заложников, он никогда не воспринимал всерьез переплетения родственных связей, играющие столь важную роль в мире неверных франков. «Я родился в Македонии, высоко в горах, — рассказывал он. — До того как меня забрали османы, я не видел ни одной церкви, ни одной мечети. Я не видел ни единой надписи где бы то ни было. Я не видел золота, не видел стекла. А с той поры я побывал в Мекке, в Пенджабе, в Катманду и в Китае. Я никогда не думаю о своих родных. А если они и пытаются думать обо мне, им все равно не понять, кем я стал». Посему Наркис вряд ли поймет, что может означать для Гривано эта девушка. А кстати, что она означает? Если определить это не может никто, кроме самого Гривано, вправе ли он приписать ей какое угодно значение? Или посчитать ее ничего не значащей?
А вдруг о ней известно хасеки-султан? При этой мысли он застывает на месте, как если бы стена, вдоль которой он идет, внезапно исчезла, открыв лабиринт доселе неведомых ему потайных ходов. Гривано озирается, не понимая, куда он успел забрести в процессе размышлений. Совсем недавно он проходил по мосту. Но который из мостов это был: тот, что у дома Гарцони, или тот, что у палаццо Корнер? Он стоит в нерешительности на тесном перекрестке, пока с северной стороны не появляется шумная компания гуляк — четверо накрашенных юношей в париках и женских платьях гонятся за толстяком, на котором из одежды только кусок ткани, обернутый вокруг тела на манер детской пеленки. Ряженые пробегают мимо, Гривано бормочет проклятие им вслед и направляется в ту сторону, откуда они пришли…
Он встречался с хасеки-султан лишь однажды. За несколько месяцев до знакомства с Наркисом он был затребован в ее покои по вполне рутинному поводу: понадобился толмач для переговоров с группой генуэзских банкиров. «Я слышала о тебе хорошие отзывы, мессер Гривано». Когда прозвучало его прежнее имя — а не «Тарджуман», как его нарекли визири, — он вмиг ощутил холодный озноб под своим новым добротным кафтаном. «Ты ведь родился на Кипре? Расскажи мне об этом острове».
Даже в зрелых годах она была ослепительно красива — как сияющий бриллиант на груде атласных подушек. На ней был длинный алый халат с вышивкой золотой нитью, а сорочка волнами вздувалась из рукавов, нежная и воздушная, как паучий шелк. Фантастическая и пугающая. Как и все, что сотворено прекрасным просто в силу необходимости. «А после возвращения из Туниса ваш полк был отправлен на восток воевать с Сефевидами, верно?» Целый час расспросов, причем на его родном языке. Ее слог не отличался изяществом, но говорила она без грамматических ошибок. Генуэзские банкиры так и не появились, и по завершении беседы Гривано был отпущен восвояси. Тогда он подумал, что хасеки-султан просто захотелось попрактиковаться в итальянском. Правда, он так и не понял, изучила ли она этот язык недавно или же знала его прежде и теперь решила восстановить подзабытые навыки. До него, разумеется, доходили слухи о том, что любимая наложница султана по своему рождению принадлежит к одной из знатнейших семей Республики и что она попала в гарем девочкой-подростком после того, как пираты захватили галеру ее семьи. Гривано эта история всегда представлялась сомнительной. А после той беседы у него сложилось мнение, что ее родители скорее были какими-нибудь далматинскими рыбаками, нежели представителями франкской знати. С другой стороны, не странно ли, что султан вдруг начал благоволить к Республике сразу после того, как эта женщина родила ему здорового сына?
Так что слухи продолжали расползаться по дворцу. При этом в самых глухих его закоулках высказывались — даже не шепотом, а почти беззвучно — и более смелые догадки. Если эта хасеки-султан и впрямь являлась дочерью Республики, нет ли такой вероятности — пусть самой минимальной, — что ее предполагаемое похищение было спланировано и подстроено Советом десяти? Тогда получается, что затея с внедрением шпионки в султанский гарем, изначально имевшая мало шансов на успех, неожиданно превзошла их самые смелые ожидания: шпионка стала повелительницей турок и матерью наследника престола. Этот факт смущал умы и потрясал воображение: там, где столетиями не могли добиться успеха все армии христианского мира, теперь преуспела вот эта прелестница. Нет ничего удивительного в том, что битва при Лепанто была так быстро и легко забыта.
Бред, да и только. Но чем активнее Гривано пытается отбросить эту бредовую мысль, продолжая свой путь на заплетающихся, как у пьяного, ногах, тем настойчивее она к нему возвращается. Окажись это правдой (что совершенно исключено), чем это грозило бы ему? Ведь тогда получится, что длинная нить, управляющая им как марионеткой, не заканчивается в Константинополе, а лишь огибает передаточное колесо (роль которого играет хасеки-султан), чтобы затем протянуться к кому-то здесь, в этом самом городе, по улицам которого он сейчас идет нетвердым шагом. Как это может отразиться на его миссии? Мог ли неведомый кукловод этого заговора изначально предусмотреть в нем роль и для Перрины? Как такое возможно?
Сколько ни пытается Гривано сложить кусочки этой мозаики, вместо логически связной картины получается нечто бессмысленное и бесформенное, как плевок на пыльном тротуаре. В его размышлениях о хасеки-султан — даже если отбросить всякие домыслы и не приписывать ей ничего сверх понятного желания наладить производство хороших зеркал в османских владениях — Гривано особенно занимает сходство его собственной судьбы с распространяемыми о ней слухами. Дочь Республики попадает в руки пиратов, чтобы затем превратиться во влиятельную фигуру при султанском дворе. Мальчик-христианин попадает в плен к магометанам и склоняется к их вере — кто знает, что творится в его сердце? А когда через много лет он встречает кого-то из своего давнего прошлого, как он должен поступить в этом случае? Какие контакты с прошлым допустимы, а от каких ему следует уклоняться?
Как такое возможно? Дурацкий вопрос. Существование этой девушки кажется невероятным просто потому, что Гривано никогда не задумывался о чем-то подобном. Он слишком долго жил в чужих крах без вестей о доме и о своих родных, избегая даже мыслей на эту тему. Иначе было нельзя. Он должен был казаться безразличным хотя бы ради самосохранения. А если иной раз и обращался к своему прошлому, то это были какие-нибудь полузабытые сценки из раннего детства, подстроенные под конкретную ситуацию. Таковые всегда находились в глубинах памяти. Так было ли его безразличие всего лишь маской? Если да, то что под ней скрывалось? Это уже более значимые вопросы, но они ускользают от него, как шарики ртути на вощеной дощечке, и у него сейчас нет охоты за ними гоняться.
На площади впереди слышны крики: несколько дородных нобилей в костюмах дикарей Нового Света (дубинки, набедренные повязки из шкур, сухие листья и веточки в волосах) преследуют ватагу подростков, выкрикивая непристойности:
— А ну, покажи нам свой крошечный членик, поганец!
Подростки со смехом бегут в сторону Гривано, причем возглавляющий их смазливый юнец успевает еще катить перед собой кожаный мячик, ловко поддавая его ногой. Свет из ближайшего окна падает на его лицо, и в это мгновение Гривано видится в нем Жаворонок — исполняющий финт при игре в мяч, ворующий спелую мушмулу с прилавка в Риальто, танцующий гальярду на палубе «Черно-золотого орла»…
Но тут юнец резко останавливается, задержав мячик носком башмака, делает несколько прихрамывающих шагов в сторону, жестами поторапливая своих приятелей, — и теперь это уже никакой не Жаворонок, да и вообще не мальчишка, а та самая стриженая девица с покрытыми краской руками, которую он повстречал на улице прошлым вечером. Когда остальные подростки пробегают мимо, Гривано убеждается, что на самом деле все они — молодые женщины, скорее всего шлюхи, переодетые для придания пикантности развлечениям благородных господ.
Вчерашняя девица задерживается перед Гривано, глядя на него в упор и нагло ухмыляясь.
— Добрый вечер, дотторе, — говорит она со смешком и приподнимает шапку. Затем сильным ударом посылает мяч вдоль улицы и спешит вслед за ним.
А еще через пару мгновений до Гривано добегают «дикари», которые безнадежно отстают из-за своих примитивных сандалий на деревянной подошве и подбадривают друг друга гортанными воплями под стать обезьянам в джунглях. Один из них — лысый и приземистый, с лицом жестокого малолетнего идиота — взмахивает дубинкой, метя в голову Гривано, который уклоняется и в ответ бьет его тростью по корпусу. Удар отдается гулко-мясистым звуком, но лысый как ни в чем не бывало продолжает погоню за шлюхами. Слишком пьян, чтобы почувствовать боль. Завтра у него на боку обнаружится здоровенный синяк, происхождение которого он вряд ли сможет припомнить. Это в лучшем случае. А в худшем — этот ублюдок отстанет от собутыльников и захлебнется собственной кровью где-нибудь в темной подворотне.
— Свет к вашим услугам, дотторе!
Перед его лицом возникает факел, зажатый в руке мальчонки лет семи и обильно роняющий на мостовую огненные капли смолы. На другой стороне площади, под темно-синим звездным небом, также появляются огни факелов и фонарей, возможно несомых старшими братьями этого чичероне.
— Я ищу палаццо Морозини, — говорит Гривано.
— Это недалеко отсюда, — говорит малец и хитро корчит испачканную сажей рожицу. — Но найти его будет непросто. Я могу вас проводить.
Гривано отвечает усталым вздохом. Он сильно опаздывает и вдобавок ко всему начинает испытывать голод. И он, выудив из кошеля медную монету, опускает ее в протянутую снизу маленькую ладонь.