31
Палаццо Морозини находится на Рива-дель-Карбон, к северу от церкви Сан-Лука. Это сравнительно небольшое здание — или же оно просто кажется небольшим, затмеваемое расположенным по соседству колоссальным дворцом Гримани. Окна на всех этажах ярко освещены. Мелькающие за ними темные силуэты и звуки множества голосов вызывают в памяти Гривано большую плетеную клетку с разноцветными птицами, которую он видел у одного полудикого торгаша-сомалийца где-то близ Гелиополя в дельте Нила.
Дверь дома со стороны улицы гостеприимно распахнута, с горящими по бокам факелами в подставках, и Гривано, отодвинув с пути малыша-проводника, без промедления устремляется внутрь. Он совсем не уверен, что после сегодняшних потрясений сможет поддерживать ученую беседу с высокородными академиками. Если бы не его заинтересованность в Тристане, он бы сюда не пришел. Так думает Гривано, но уже первые приветствия и церемонии у входа оказывают на него благотворное, успокаивающее действие.
Поскольку он появился не с главного входа, лакей спешит к нему через вестибюль от водных ворот, чтобы поздороваться, а потом исчезнуть и вернуться уже вместе с дворецким — здоровяком-провансальцем с аккуратной черной бородкой и стоическим выражением лица.
— Добрый вечер, дотторе! — произносит он с глубоким поклоном. — Приветствую вас от имени братьев Морозини.
— Я опоздал, приношу свои извинения, — говорит Гривано, вручая лакею мантию и трость. — Банкет уже завершился?
Широким пригласительным жестом дворецкий указывает на парадную лестницу.
— Слуги сейчас убирают со столов, — говорит он. — Скоро начнется лекция.
Пустой желудок Гривано откликается на это известие звуком, напоминающим тоскливое мяуканье кошки.
— Понятно, — говорит он. — Буду очень признателен, если вы предоставите мне возможность слегка подкрепиться. К сожалению, непредвиденные обстоятельства помешали мне…
— Понимаю, дотторе, — говорит дворецкий, подводя его к главному залу. — Уверен, мы найдем возможность удовлетворить ваши насущные потребности. Простите, дотторе, могу я узнать ваше имя?
— Гривано, — говорит Гривано. — Веттор Гривано.
Дворецкий останавливается в дверях, прочищает горло, делает глубокий вдох, и его зычный голос разносится по залу, отражаясь от высокого потолка.
— Синьоры! — возглашает он. — Дотторе Веттор Гривано!
В просторном зале находятся дюжины две мужчин, которые беседуют, разбившись на небольшие группки, либо перемещаются от одной группы к другой. Несколько человек смотрят на Гривано и приветствуют его поклонами. Здесь можно увидеть патрициев и простых граждан, юристов и врачей, ученых и священников. Гривано слышит речь на немецком, французском, английском, латыни, а также на придворном итальянском, наряду с разговорным языком Республики. Сквозь голоса пробивается негромкая струнная музыка, однако музыкантов нигде не видно. Как не видно и дотторе де Ниша.
Ближе всех к Гривано находится группа из трех человек: два молодых патриция горячо спорят с третьим, чуть постарше. Последний выделяется среди всех присутствующих нелепой прической с хохолком на макушке и обильно подбитым ватой испанским дублетом, который кажется неуместным и немодным даже малоискушенному в таких вопросах Гривано.
— Но, синьор Мочениго, — говорит самый молодой из спорщиков, — суда турок терпят еще больший урон от укскокских пиратов, чем наши. Кто несет за это ответственность, как не Габсбурги, которые снабжают пиратов деньгами и оружием?
«Стало быть, — думает Гривано, — этот буффон и есть Джованни Мочениго, предоставивший жилье и покровительство Ноланцу». Он медленно осматривает зал, гадая, кто из гостей может быть Ноланцем, когда к нему, отделившись от собеседников, приближается второй оппонент Мочениго.
— Здравствуйте, дотторе! — говорит он, пожимая руку Гривано. — Должен заметить, что описание Тристана было идеально точным. Я узнал вас сразу, как только вы вошли.
— Если он в чем-то и ошибся при описании, — отвечает Гривано, — то, без сомнения, с целью меня приукрасить. Как я понимаю, вы один из благородных устроителей этого собрания, но, должен признаться, мне пока невдомек, который из двух братьев.
— Я Андреа Морозини. А вон там мой брат Николо ведет спор с синьором Мочениго. Пойдемте к ним, я вас представлю.
— Мой господин, — вступает в разговор дворецкий, — простите за вмешательство, но дотторе сегодня еще не ужинал. Если позволите, я провожу его до буфетной, а потом верну вам без промедления.
— Да. Разумеется. Ступайте с Гуго, дотторе, он проследит, чтобы вы подкрепились как следует. Наш друг Ноланец уже готов к выступлению, но я постараюсь оттянуть его начало. И еще, дотторе…
Андреа берет его под локоть, провожая до двери зала. Ростом он немногим ниже Гривано, атлетически сложен и строен, как акробат, хотя рука у него мягковата.
— В Константинополе вы совершили настоящий подвиг, — говорит он вполголоса. — Этого никто не посмеет оспорить. Для нас с братом большая честь видеть вас у себя в гостях.
К чему такие комплименты тет-а-тет? Еще не успев это осмыслить, Гривано под водительством дворецкого вступает в банкетный зал с уже почти прибранным столом. Темный мозаичный пол испещрен желтовато-зелеными и оранжевыми крапинками; его гладкая и блестящая — как стоячая вода в подземелье — поверхность вновь вызывает у него головокружение. Шагая по залу, он видит под ногами собственный фантом среди плавного хоровода светляков — отражений свечей в бронзовых люстрах.
Справа, за открытой дверью салона, он замечает музыкантов: коренастого чернобородого мужчину с лютней и монаха-сервита в обнимку с громоздкой теорбой. Они прервали игру и теперь заняты беззлобной перепалкой.
— Нет, — говорит лютнист, пощипывая струну. — Ниже, бери тоном ниже.
Ответ монаха Гривано слышит, уже миновав салон.
— Ниже?! — возмущается тот и дергает басовую струну. — Да ты глух как пень! Только послушай этот тембр!
Второй голос кажется Гривано знакомым. Интересно почему? Он останавливается и, развернувшись, встречается глазами с другим монахом, стоящим в нескольких шагах от той же двери. Его ряса и наплечник-скапулярий не соответствуют ни одному из монашеских орденов, известных Гривано. Осунувшееся лицо: должно быть, ипохондрик. Клочковатая каштановая бородка, фигура как у хилого юноши. Он беседует на латыни с венгерским бароном, а к ним прислушивается, стоя рядом, молодой немец, по виду типичный книжный червь. На случайный взгляд Гривано монах, прервав фразу и стиснув слабые челюсти, отвечает своим презрительно-надменным взглядом.
Чувство голода сделало Гривано нервным и раздражительным. Он уже расправляет плечи, намереваясь хорошенько проучить наглеца, но в этот момент его трогает за локоть дворецкий.
— Сюда, дотторе, — говорит он. — Поторопимся, пока нанятые на этот вечер служанки не растащили объедки по своим домам.
Гривано вслед за ним выходит из зала в боковой коридор, и только тут его настигает понимание. Судя по всему, этот вздорный щуплый монашек, этот чванливый доходяга и есть тот самый Ноланец.
Слуги убрали остатки ужина в комнату неподалеку от банкетного зала. Войдя туда, дворецкий выставляет их вон громкими хлопками в ладоши и парой коротких фраз на фриульском.
— Позвольте вас обслужить, дотторе.
— В этом нет необходимости, — говорит Гривано, доставая из-под мантии свой обиходный нож. — Не ждите меня, я сам найду дорогу в зал.
Дворецкий уходит, и Гривано без промедления расправляется с четвертинкой заячьей тушки, добавляя к этому добрый кусок кефали, запеченной с черным перцем. Съеденное, однако, лишь раздразнивает аппетит, и тогда он последовательно отдает должное пирогу с голубями, салату из рукколы и портулака, лапше с корицей и тертым сыром, полуразрушенной башне сахарного замка и бедрышку жареного павлина. Из дальнего угла комнаты за его победительным продвижением вдоль стола оторопело наблюдает худосочная мавританская девчонка, которая отстала от прочих слуг, собирая в ведерко обглоданные кости. В конце концов, опомнившись, она вытирает сальные руки о свой передник и на цыпочках удаляется, предоставляя Гривано самому себе.
Он не останавливается на достигнутом, но, поскольку живот уже ощутимо вздулся, теперь лишь снимает пробы, переходя от блюда к блюду в поисках чего-нибудь такого, что наконец подавило бы чувство ноющей пустоты внутри. Грецкие орехи… Вареный кальмар… Мягкий желтый сыр… Варенье из айвы… Пурпурные лепестки розы в сахарном сиропе… Заливная рыба… Белые побеги какого-то незнакомого ему растения… Помнится, нечто подобное происходило с ним при взятии Туниса, когда янычары обыскивали дом за домом в старом городе, охотясь на уцелевших испанцев. Щемящее, отчаянно-безысходное, необъяснимое чувство. Что же такое внутри него никак не может насытиться?
Когда он приступает к вяленой миланской колбасе, в комнату влетает Тристан. Черты его красивого лица выражают опасение и решимость, словно он ожидает застать здесь толпу головорезов в капюшонах и масках. Не зная его порывистого нрава, можно было бы подумать, что этот человек замешан в какой-то грандиозной и гибельной авантюре.
— Веттор! — восклицает он. — Вот вы где! Наконец-то я вас нашел!
Гривано спокойно рассекает ножом покрытую благородной плесенью колбасную оболочку.
— Ну да, я здесь, — отвечает он не очень внятно, поскольку еще не дожевал предыдущий кусок. — А вы где пропадали? Я не знаю никого из этих академиков. Как, по-вашему, мне…
— Идемте! — прерывает его Тристан. — Надо поспешить. Ноланец вот-вот начнет выступление.
— Одну минуту, пожалуйста. Видите, я кушаю.
— Быстрее! — Тристан хватает его за рукав. — Идемте! Идемте же!
Гривано кладет несколько ломтиков колбасы на кусок хлеба и следом за Тристаном выходит в коридор. Однако они направляются не в сторону зала, а куда-то вглубь дома. На ходу Тристан достает из кармана сложенный листок, разворачивает его и протягивает Гривано.
— Вот, взгляните, — говорит он.
На желтой бумаге изображен продолговатый предмет, зауженный с одного конца наподобие груши или сушеного инжира. Гривано смотрит на рисунок, поворачивает листок так и этак, но ничего не понимает.
— Это должно сработать, — говорит Тристан. — Как вы считаете?
Гривано смотрит на него с недоумением. А Тристан ожидает ответа. Похоже, он намерен возобновить какой-то давний разговор, напрочь выветрившийся из памяти Гривано.
— Что именно должно сработать? — спрашивает Гривано.
Тристан тычет в бумагу длинным пальцем.
— Вот это, — говорит он.
— А что здесь нарисовано? Материнское чрево?
Тристан резко останавливается, бросает на Гривано леденящий взгляд и выхватывает листок из его пальцев. Потом прикладывает бумагу к стене, достает из складок мантии карандаш и, послюнявив его кончик, проводит дополнительные линии по бокам широкой части изображенного предмета, как будто утолщая слизистую оболочку матки.
— Ваш человек в Мурано, — говорит он. — Ваш зеркальщик. Он должен сделать это для меня. Покрыть… забыл это слово…
— Амальгамой, — догадывается Гривано. — Теперь я понял: вы хотите сделать аламбик.
— Ну да, аламбик! А что еще это может быть?
— Причем, как я понимаю, зеркальный аламбик. Опоясанный амальгамой.
— Не опоясанный, нет, — говорит Тристан. — Полностью покрытый амальгамой. С внешней стороны. Стеклянный аламбик. Чтобы поймать свет и задержать его внутри. Понимаете? Или вы думаете, что это не сработает?
До сих пор Тристан ни разу не обсуждал с ним алхимические опыты. Если их сейчас услышит кто-то вроде Мочениго или какой-нибудь излишне ретивый и благонамеренный слуга, для обоих это может закончиться судом инквизиции. Тристана, скорее всего, подвергнут пыткам, а потом изгонят из города. Однако сейчас его, похоже, нисколько не смущает такая перспектива, и он не реагирует на встревоженный взгляд Гривано.
— Я… я не знаю, — говорит Гривано. — Уже несколько месяцев у меня не было возможности поработать в лаборатории. И мне никогда…
Он прерывает фразу и переводит взгляд с лица Тристана на рисунок, все еще прижатый к стене.
— А разве в процессе трансмутации выделяется свет? — спрашивает он. — Мне не доводилось слышать ни о чем подобном.
— Я пока не знаю, выделяется он или нет, — раздраженно отвечает Тристан. — И, думаю, этого не знает никто. Я не нашел в ученых трудах никаких обоснованных рассуждений на эту тему. Уже одно это само по себе достаточный повод для эксперимента. Если бы солнце никогда не заходило, Веттор, как бы мы узнали о существовании звезд? Никак. Мы бы никогда этого не узнали!
Гривано пребывает в замешательстве. Он переводит взгляд с Тристана на рисунок и далее на хлеб с колбасой у себя в руке. Затем рассеянно подносит бутерброд ко рту и откусывает от него небольшой кусок.
Тристан, гневно раздувая ноздри, сворачивает листок и прячет его в карман вместе с карандашом. Теперь он начинает говорить тоном школьного учителя, уставшего по многу раз объяснять одно и то же; голос его мелодичен и резок одновременно.
— По каким признакам мы отслеживаем прогресс Великого Делания? — спрашивает он.
Гривано пожимает плечами, дожевывает и проглатывает кусок.
— По смене цветов, разумеется.
— Да. Мы говорим о черной стадии, о белой стадии, о желтой стадии и, наконец, о красной стадии, которая завершается получением искомого эликсира. В этом сходятся все источники, хотя в описаниях самого процесса у них очень мало общего. Цвета чрезвычайно важны. Но, быть может, они имеют гораздо большее значение, чем мы себе представляем.
— Я не понимаю, к чему вы клоните, друг мой.
— Что, если цвет является не только внешним признаком, но и составляющей алхимического процесса? — продолжает Тристан. — Что, если для успешного завершения процесса необходимо скрыть эти цвета от наших глаз, чтобы они не питали взор алхимика, а подпитывали механизмы химических реакций? То есть удерживать цвет, при этом оставляя его вне прямого видения. А что способно удерживать цвет так же, как воду удерживают глина, твердая древесина, металл или стекло?
— Зеркало.
— Да, только зеркало, и ничто другое. Ученые, рассуждая о законах оптики и перспективы, описывают зеркала только как устройства, дополняющие наше зрение, однако они не являются таковыми. Точнее, они могут выполнять и эту функцию, но лишь иногда, между прочим. Зеркало — это невидимый объект. Это устройство для невидения. И я верю, что именно в нем сокрыта самая суть процессов, которым мы посвящаем наши усилия.
Гривано хмурит лоб, задумчиво проводит по губам большим пальцем.
— Интересная гипотеза, — говорит он. — Свежий подход к этой теме, вне всяких сомнений. Однако, должен признаться, я не припоминаю в алхимической литературе ничего могущего подкрепить вашу теорию.
Тристан слегка изгибает брови.
— Неужели? — говорит он. — Тогда позвольте вам напомнить текст, лежащий в самой основе нашего великого искусства: «Изумрудную скрижаль» Гермеса Трисмегиста.
Гривано с трудом подавляет смешок.
— «Изумрудная скрижаль»? — восклицает он чересчур громко и тут же с тревогой оглядывает коридор в обоих направлениях, а затем, приблизившись к Тристану, продолжает шепотом: — Вы, должно быть, шутите? Какую конкретно фразу в этом тексте вы имели в виду?
— Само его название, — отвечает Тристан. — Слово «изумруд». Древние греки, как и римляне после них, называли так любой отполированный камень зеленого цвета: изумруд, зеленую яшму, зеленый гранит. Плиний писал о том, как император Нерон, будучи слаб зрением, наблюдал гладиаторские бои с помощью изумруда. Наши историки привыкли считать этот предмет линзой, но я полагаю, что это было сферическое зеркало из полированной яшмы. Более того, я не исключаю, что текст «Изумрудной скрижали» был изначально высечен на поверхности такого же зеркала, которое потом затерялось в хаосе смутных веков. Кроме того, зеркальное отображение упомянуто и в тексте скрижали — «то, что вверху, аналогично тому, что внизу», — то есть зеркальность играет ключевую роль в процессе Великого Делания.
По ходу этой речи воодушевление в его голосе убывает — но не как признак возникающих сомнений, а скорее из-за того, что ему просто неинтересно лишний раз говорить о вещах, которые он считает само собой разумеющимися. Гривано глядит на него в изумлении. Каждый образованный человек — от Суэца до Стокгольма, от Лиссабона до Лахора — знаком с содержанием «Изумрудной скрижали», даже если считает ее богопротивной ересью, подлежащей осуждению и запрету. Каждый ученый муж, стремящийся постичь тайное знание, помнит наизусть все тринадцать загадочных фраз этого текста. И тем не менее за всю свою жизнь — даже за две жизни, если считать отдельно османскую и франкскую, — он ни в одной из множества прочитанных книг не встречал упоминаний или хотя бы туманных намеков на то, что сейчас так непринужденно излагает Тристан. Впервые с момента их знакомства Гривано посещает мысль, что его милейший друг, возможно, не просто эксцентричен или безрассуден, а по-настоящему, глубоко безумен. Знает ли об этом Наркис? И почему тот настоятельно советовал Гривано первым делом по прибытии в город свести знакомство именно с Тристаном?
Между тем Тристан о чем-то задумался. Кашлянув, Гривано привлекает его внимание.
— Это все, что вы хотели мне показать?
— Не все, — говорит Тристан. — Есть еще вот это.
И он открывает дверь в кладовую, загроможденную пыльными корзинами и бочонками. На столе посреди комнаты горит лампа, освещая буковый денежный ларец. Тристан снимает через голову шнурок с ключом, отпирает замок и поднимает крышку ларца.
Тот доверху наполнен монетами: серебряными дукатами и золотыми цехинами. Больше тысячи, если судить по размерам ларца. Закрыв и заперев его, Тристан вручает ключ Гривано.
— Это для зеркальщика, — говорит он. — Пожалуйста, передайте ему деньги, а мне принесите мое зеркало.
Положив на стол недоеденный бутерброд, Гривано берет ключ, надевает его на шею и прячет под одеждой. Потом, взявшись за ручки ларца, пытается его приподнять. Ничего не выходит.
— Позже, когда вы будете покидать палаццо, вам помогут Гуго и лакей, — говорит Тристан. — О моем проекте им почти ничего не известно. Кроме того, они люди надежные и умеют держать язык за зубами. Я чрезвычайно благодарен вам за помощь в этом деле, Веттор.
Он наклоняется к столу и гасит лампу.
Гривано успевает доесть остатки бутерброда, пока они торопливо шагают по коридору. Вновь слышатся звуки лютни и теорбы; в главном зале слуги снимают нагар со свечей, а гости к этому времени уже переместились в салон.
— Поспешим, — говорит Тристан. — Тут есть один человек, с которым я хочу вас познакомить.
Большинство гостей собралось вокруг двух музыкантов, хлопками и возгласами подбадривая импровизацию, которая постепенно становится все более виртуозной, чуть ли не выходящей за грань возможного. Лютнист играет так, словно у него на руках есть дополнительные пальцы. Гривано видит ритмично покачивающийся длинный гриф теорбы, но сами музыканты заслонены от него слушателями.
Тристан ведет его через комнату к приоткрытым окнам, впускающим внутрь легкий бриз со стороны Гранд-канала. Там стоят и беседуют два человека, в одном из которых Гривано с досадой узнает синьора Мочениго. Когда они подходят ближе, в неярком свете проступает недовольное и заговорщицкое выражение на слегка дегенеративном лице нобиля.
— И вы всерьез утверждаете, — слышит Гривано его слова, адресованные второму человеку, — что во Франкфурте не встречали ни одного человека, по наставлениям Ноланца овладевшего его так называемым искусством памяти?
Его собеседник, рослый и дюжий сиенец, не выглядит особо впечатленным гневными интонациями Мочениго, но все же он с облегчением и благодарностью улыбается, заметив новых людей на подходе.
— Дотторе де Ниш! — говорит он. — Как всегда, ваше появление заставляет всех нас казаться еще уродливее, чем мы есть на самом деле.
Мочениго раздраженно фыркает и удаляется.
— Мессер Чиотти, — говорит Тристан, — позвольте вам представить дотторе Веттора Гривано, недавно приехавшего к нам из Болоньи. Дотторе Гривано, это мессер Джованни Баттиста Чиотти, который, возможно, вам уже известен как владелец «Минервы», лучшего книжного магазина в нашем городе.
Они обмениваются поклонами. Гривано действительно успел наведаться в магазин Чиотти, о котором был наслышан еще до отъезда из Болоньи и который тогда же задался целью непременно посетить. Там на полках обнаружилось на удивление много книг, связанных с тайным знанием, — книг, которые он не рискнул бы открыто пронести по улице.
— Для меня удовольствие и честь познакомиться с вами, — говорит Гривано.
Ответ Чиотти заглушается восторженными криками. Лютнист ускорил темп вдвое против басовых переборов теорбы, летая пальцами по грифу так стремительно, что за ним почти невозможно уследить. Импровизацию завершает какой-то совсем уже невероятный пассаж, после чего гремят аплодисменты; а когда они начинают стихать, слышится отдаленное «браво!» проплывающего мимо палаццо гондольера, и это вызывает дружный смех собравшихся.
Гости поздравляют исполнителей и постепенно расходятся по залу. Только теперь Гривано удается разглядеть лютниста, который, похоже, сосредоточил все внимание на огрубелых кончиках своих пальцев.
— Это было нечто особенное, — замечает Гривано. — Кто он такой?
— Впервые его вижу, — говорит Тристан. — Музыкант незаурядный, согласен.
— Он ученый прежде всего, — говорит Чиотти. — Приехал к нам из Пизы. А игре, думаю, он научился у своего знаменитого отца, который, увы, недавно умер. Великолепный был лютнист.
Ноланец стоит перед камином и что-то обсуждает с академиком, который, видимо, будет официально представлять его публике; рядом с ними держится и молодой немец.
— Мессер Чиотти, — говорит Тристан, — помнится, при нашей последней встрече вы сказали, что нуждаетесь в услугах человека, умеющего читать и писать по-арабски. К тому же осмотрительного и не болтливого. Вы все еще испытываете такую нужду?
Чиотти кажется несколько удивленным.
— Да, — говорит он. — Недавно я получил один эзотерический арабский манускрипт. Мне сделали перевод на латынь, но я хотел бы удостовериться в его точности, прежде чем заплатить переводчику.
— Вот этот человек, — говорит Тристан, кладя руку на плечо Гривано, — в совершенстве владеет арабским языком. А равно языками греков, персов и турок, последние из коих много лет держали его в плену и со временем научились ценить как превосходного переводчика. И я подумал, что дотторе Гривано, если он того пожелает, смог бы оказать вам помощь в этом вопросе.
Гривано и Чиотти смотрят друг на друга и начинают говорить одновременно, потом умолкают и обмениваются неловкими улыбками.
— Сочту за честь быть вам полезным, — говорит Гривано. — Могу я узнать объем текста, о котором идет речь?
— Не очень большой. Около десяти тысяч латинских слов.
Гривано кивает и вдруг инстинктивно напрягается, как будто в этом предложении может быть какой-то подвох.
— Это может занять несколько часов, — говорит он. — Полагаю, вы вряд ли позволите мне выносить перевод и оригинал за пределы вашего магазина?
Чиотти улыбается:
— Я бы не возражал, будь я владельцем манускрипта. Но он принадлежит не мне. — Он поворачивается к Тристану. — Дотторе де Ниш, в прошлый раз вы резонно заметили, что с этой задачей быстрее справились бы два переводчика, разделив текст между собой. У кого-нибудь из вас есть на примете еще один знаток арабского?
Гривано переводит взгляд с Чиотти на Тристана, который между тем смотрит на них обоих с напряженным любопытством ребенка, разглядывающего двух скорпионов на дне кувшина в ожидании их неминуемой схватки.
— Возможно, я смогу найти для вас второго знатока, — говорит Тристан.
— Синьоры! — раздается со стороны камина громкий пронзительный голос, затем продолжающий на классической латыни. — Высокочтимые члены Уранической академии! Уважаемые гости! От имени наших радушных хозяев, Андреуса и Николауса Морозини, благодарю вас за то, что почтили своим вниманием этот дом. Сегодня я, Фабиус Паолини, имею удовольствие приветствовать на нашем собрании Филотеуса Иордануса Брунуса Нолануса. Уже не впервые доктор Брунус будет выступать в этих стенах. Многие из вас были свидетелями его прошлого визита и, как и я, без сомнения, помнят оживленные дебаты, развернувшиеся в тот вечер. Исходя из этого, смею предположить, что наш сегодняшний докладчик хорошо известен большинству присутствующих по его выдающимся публикациям касательно различных вопросов философии, космологии, искусства памяти и магии, если не по моему предыдущему, весьма пространному вступлению к лекции, от повторения коего сейчас я предпочту воздержаться. Сегодня, насколько я понимаю, доктор Брунус поведает нам об искусстве памяти, каковая тема, несомненно, представляет интерес для многих в этом зале. С превеликим удовольствием передаю вам слово, доктор.
Ноланец выходит на пятачок перед камином, освобожденный для него Паолини, и медленно описывает круг, как будто проверяя прочность пола. В его движениях есть что-то не совсем человеческое, что-то от кошки или куницы. При ходьбе он не распрямляет колени и ставит ногу с упором на подушечку стопы; его маленькие, глубоко посаженные глаза с холодным презрением оглядывают комнату. Сейчас он напоминает Гривано одного дервиша в Тифлисе, который попытался с горящим факелом добежать до их порохового склада. Янычары так густо истыкали его стрелами, что, когда дервиш умер, обмякшее тело не соприкоснулось со слякотной землей, а повисло над ней, опираясь на щетину стрел. А на лице мертвого дервиша было написано точно такое же выражение, какое сейчас присутствует на лице Ноланца. «Наш мир — это не самое подходящее место для таких людей», — думает Гривано.
Когда Ноланец наконец-то начинает говорить, его голос то и дело срывается на хриплый визг, словно он ранее натрудил свои связки истошными воплями.
— Благодарю вас, доктор Паолини, — говорит он. — Правда, сегодня я не намерен теоретизировать об искусстве памяти. Я уже делал это здесь в прошлый раз и считаю, что повторное обсуждение темы только ее обесценит. Несогласные все равно останутся при своем мнении, невзирая на мои аргументы. Поэтому сегодня, вместо того чтобы рассказывать об искусстве памяти, я вам его продемонстрирую. Быть может, эта демонстрация заставит притихнуть тех, кто называет данное искусство профанацией, глупой выдумкой и пустой тратой времени. Господа, я предлагаю вам назвать любую тему на ваш выбор. Мы здесь все люди науки, не так ли? Назовите мне интересующую вас тему, чтобы я мог развить ее здесь же, экспромтом.
В комнате повисает растерянное молчание. Ноланец оглядывает публику с презрительной ухмылкой. Чуть погодя тишину нарушают сдавленные смешки, невнятное бормотание и нервное шарканье ног по полу. Паолини звучно прочищает горло.
— Ну же, господа! — подбадривает Ноланец. — Чего вы стесняетесь? Выбирайте смелее! Вы ученые мужи или кто? У каждого из вас наверняка есть любимая, близкая сердцу тема. Так назовите ее! Возможно, я не смогу блеснуть такой эрудицией, какую выказываете вы в своих писаниях, обложившись книгами в тиши уютных кабинетов, но не забывайте, что я буду говорить, не имея доступа ни к каким библиотекам, кроме той, что находится в моей голове. Доктор Паолини, в своих трудах вы с большим знанием дела рассуждаете об оккультных мотивах в творчестве Вергилия. Может, мне высказаться по этому поводу? Или взять что-нибудь из области математики? Найдутся здесь геометры, желающие продемонстрировать свою ученость?
С этими словами Ноланец бросает многозначительный взгляд на лютниста, но тот отвечает лишь меланхолической улыбкой. Насмешливый шепот среди публики становится все громче; ощущение неловкости нарастает. Молодой немец, скрестив на груди бледные руки, делает шаг вперед как бы с намерением защитить монаха. Гривано и Чиотти переглядываются и недоуменно пожимают плечами.
— Впрочем, так не годится, — говорит Ноланец. — Ведь я вполне мог бы заранее подготовиться к обсуждению этих тем. А я хочу, чтоб вы бросили мне вызов, ибо только через такие вызовы и проясняется истина! Назовите что-то другое, помимо упомянутых мною тем! Попробуйте застать Ноланца врасплох!
— Зеркало, — произносит Тристан. — Предлагаю обсудить эту тему.
При этом его ровный чистый голос берет неожиданно высокую ноту, и в зале разом наступает тишина. Ноланец выглядит озадаченным: он щурит глаза, переводя их с одного лица на другое.
— Кто это предложил? — спрашивает он. — Кто сейчас это сказал?
Тристан молчит. Лицо его остается бесстрастным, как у игрока, сделавшего свою ставку и теперь ожидающего, как лягут кости. Взгляды всех присутствующих перемещаются с Ноланца на него.
Прервав паузу, за Тристана отвечает Чиотти:
— Мой друг, дотторе де Ниш, попросил вас высказаться о зеркалах.
Ноланец хмурится.
— Зеркало, — говорит он. — Должен признаться, эта просьба вызывает у меня недоумение. То есть я не могу понять, почему ваш друг, обращаясь к ученому моего уровня, выбрал тему, по которой его вполне может проконсультировать какой-нибудь необразованный торговец. Я до сих пор полагал, что данное собрание занимается вещами более высокого порядка.
И тут из глубины комнаты доносится знакомый Гривано голос второго музыканта, монаха-сервита. В ту же секунду Гривано вспоминает, где он слышал его ранее: это голос актера, изображавшего лжеалхимика вчера на площади Сан-Лука, перед появлением «чумного доктора». Но это кажется невероятным! С каких пор святые отцы стали надевать маски и фиглярствовать на улицах?
— Одну минуту, — говорит монах. — Прошу прощения, доктор Брунус, но, если вы намерены отвергнуть зеркало — его устройство и функции — как предмет, далекий от науки и заслуживающий обсуждения только на уровне гильдий, многие из присутствующих, полагаю, с вами согласятся, однако меня в их числе не будет. Философы могут сколько угодно мечтать о мире, в котором технические новшества будут проистекать исключительно из достижений научной мысли, но в действительности мы гораздо чаще видим обратное, когда ремесленники совершают открытия методом проб и ошибок либо просто по случайности, а мыслители уже задним числом спешат найти этому научное обоснование. Зеркала, производимые мастерами Мурано, могут служить примером именно такого случая. Не зря ведь каждый из нас, глядя в зеркало, хотя бы раз переживал момент изумления и смутного беспокойства?
Теперь подает голос Паолини, темп речи которого возрастает вместе с полемическим задором:
— Платон в своем диалоге «Федр» — доктор Брунус его, без сомнения, помнит — приводит такой ответ царя Тамуса египетскому богу Тоту: «Создающий новые предметы искусства не всегда может верно судить, какой вред или выгоду принесут они тем, кто будет ими пользоваться». Как только что дал нам понять брат Сарпи, это высказывание вполне применимо и к зеркалам. Тамус, как известно, говорил об изобретении Тотом письменности, а это уже вплотную подводит нас к области вашего учения, доктор Брунус. Как утверждал царь Тамус, использование письменности отнюдь не укрепило бы память египтян, а, напротив, могло бы привести к атрофии таковой, ибо письмо не развивает запоминание, а служит лишь для напоминания забытого и, таким образом, содержит мнимую, а не истинную мудрость. В предыдущей лекции вы говорили о превосходстве рисуночного письма египтян над алфавитами греков, римлян и евреев, ибо посредством его знаков передаются не отдельные звуки, а смысл в чистом виде. По вашим словам, созданная вами система запоминания основана на цифрах и образах, что позволяет дисциплинированному сознанию мага воссоздать в своем воображении цельную картину Вселенной и через это получить доступ к ее самым сокровенным тайнам. И вот сейчас дотторе де Ниш предложил обсудить довольно простое изобретение, позволяющее с исключительной точностью, пусть и мимолетно, улавливать образы находящихся перед ним конкретных предметов. Но задумайтесь: не следует ли нам опасаться повсеместного присутствия зеркал в наших жилых помещениях? Не ослабит ли это нашу способность воссоздавать образы по памяти? Я уверен, что этот вопрос не является малосущественным с философской точки зрения.
Приглушенные реплики несутся со всех сторон, сливаясь в общий одобрительный гул.
— Пока члены академии допускают в свой круг подобных шарлатанов, — слышит Гривано чей-то голос, — мы не заслуживаем того, чтобы нас принимали всерьез. Как получилось, что этот напыщенный клоун был дважды приглашен на наши собрания? Думаю, тут не обошлось без происков этого идиота Мочениго.
Ноланец густо краснеет, опускает глаза и крепко сжимает веки. Потом поворачивает руки раскрытыми ладонями кверху и, возведя очи горе, начинает приподниматься на цыпочках — как будто репетирует благословенное вознесение и вместе с ним избавление от невыносимого невежества своих земных мучителей. Еще через минуту лицо его разглаживается, он опускается на пятки и глядит вокруг со слабой, печальной улыбкой мученика.
На мгновение черты его аскетичного лица освещаются розовыми всполохами фейерверков с проплывающей мимо галеры, но никто не поворачивается к окнам, чтобы взглянуть на эти гроздья фальшивых комет. Описав огненные дуги в ночном небе, они с шипением гаснут в водах канала.
— Очень хорошо, друзья мои, — возвышает голос Ноланец. — Как и обещал, я выполню вашу просьбу. Поговорим о зеркалах.
SVBLIMATIO
16 марта 2003 г.
Я говорю об американских пустынях и городах, которые не являются таковыми… Не об оазисах, не о памятниках, а о бесконечном путешествии по неорганическому миру и автотрассам. Повсюду: Лос-Анджелес или Туэнтинайн-Палмс, Лас-Вегас или Боррего-Спрингс…
Жан Бодрийяр. Америка (1986)