Книга: Зеркальный вор
Назад: 28
Дальше: 30

29

Личные апартаменты сенатора расположены непосредственно под главным этажом палаццо с окнами на Гранд-канал. Контарини-младший оставляет Гривано в гостиной, а сам отправляется к отцу сообщить о его прибытии. В одиночестве Гривано рассеянно листает книгу Кардано «О многообразии вещей», найдя ее раскрытой на столе, и слушает плеск волн о стены палаццо, а также песню проплывающего мимо гондольера. Ему знакома эта песня, то есть он слышал ее в юности.
Но вот гремит засов, открывается тяжелая внутренняя дверь, и в комнату, ковыляя на мертвых ногах, входит Верцелин — в облепленной водорослями дерюге, с пустыми глазницами, дочиста выеденными крабами. Его рот разинут в обвиняющем крике, но вместо звуков оттуда бьет струя черной тины, в которой копошатся мертвенно-бледные личинки…
Гривано шарахается прочь, натыкается спиной на стену и роняет книгу, — но это не Верцелин, конечно же, а всего лишь Марко, появившийся из отцовской библиотеки.
— Пресвятая Дева! — восклицает он. — Что это с вами, дотторе?
— Ничего, — бормочет Гривано. — Пустяки. Остаточный эффект легкого отравления, не более того. Вчера за ужином в гостинице мне попалось испорченное мясо перепелов, и последствия все еще сказываются. Прошу меня извинить. Серьезных причин для беспокойства нет.
— Какая неприятность, дотторе! Сочувствую вам. Я слышал, вы остановились в «Белом орле»? У них солидная репутация, но недосмотры случаются даже в лучших гостиницах, особенно в этой суматохе Ла-Сенсы. Вам следует еще раз подумать над предложением отца поселиться у нас.
— Вы очень добры, — говорит Гривано, наклоняясь к полу за оброненной книгой. — Но «Белый орел» меня вполне устраивает, и мне не хотелось бы чувствовать себя дополнительной обузой в вашем и без того переполненном доме. В конце концов, это всего лишь один злосчастный перепел.
Марко глядит на него озабоченно, склонив голову набок.
— Надеюсь, моя бестолковая кузина не наболтала глупостей, которые могли вас расстроить или обидеть?
Волна мурашек и покалываний внезапно пробегает по всему телу Гривано.
— Кто? — спрашивает он.
— Моя кузина. Я говорю о Перрине. О той девушке, с которой…
— Ах да, вспомнил! Нет, ничего подобного! С ней было очень интересно побеседовать. Умная и рассудительная девушка.
— Безусловно, — говорит Марко. — Ну и слава богу. Отец попросил меня извиниться перед вами за задержку. Он скоро выйдет, если вы не против подождать его здесь.
Гривано заверяет, что ничуть не против. А после ухода Марко он, быстро приведя в порядок свои мысли, приступает к детальному осмотру помещения. Оно того стоит, ибо молва об этом месте уже давно разносится по научным кругам всего христианского мира, от Варшавы до Лиссабона. Многие энтузиасты готовы рискнуть своим добрым именем, а то и пойти на серьезные преступления ради того, чтобы только взглянуть на сокровища, среди которых сейчас преспокойно разгуливает Гривано. Даже роскошная отделка гостиной — чего только стоят резной камин из мрамора с серпентином и позолоченный фриз с аллегорическими фигурами — бледнеет по сравнению с тем, что размещено вдоль ее стен и на столах. Фрагменты древнегреческих ваз и древнеримских скульптур. Шкафы с редкими минералами, причудливыми кристаллами, шкурами диковинных зверей. Обширная коллекция измерительных и вычислительных приборов. Уменьшенные копии осадных машин и боевых кораблей. Гравюры и живописные полотна, поражающие совершенством исполнения.
Аккуратно, ничего не трогая, Гривано перемещается от картины к картине, пока не доходит до самого дальнего угла, где его внимание привлекает старинный портрет бородатого патриция. Лак на нем потемнел и потрескался, но сам образ выписан настолько точно и тщательно, что его можно спутать с живым человеком в окне или с отражением в зеркале. Однако, при всех несомненных достоинствах портрета, он обескураживает своей безжизненностью — можно сказать, стерильностью, — по каковой причине, вероятно, ему и досталось место лишь в сумрачном углу.
А на почетном месте — в центре самой длинной и хорошо освещенной стены — расположилось произведение совершенно иного рода: красочная сцена из Овидия, с полногрудой белокурой Европой, грациозно полулежащей на спине украшенного цветами белого быка. Это полотно обрамляют буколические картины поменьше, одна из которых — с изображением осенней жатвы — вызывает у Гривано особенный интерес. Сопоставляя эту весьма динамичную композицию с воспоминаниями о своем подневольном труде на ферме в Анатолии (ему тогда было четырнадцать, спустя год после Лепанто, но еще до зачисления в янычарский корпус), он удивляется очевидной неспособности либо нежеланию художника более или менее правдиво передать детали крестьянского быта. Лишенные какой-либо индивидуальности работники, шаткие груды яблок в корзинах, несуразные орудия труда. Тем не менее при всей абсурдности этой картины она задевает его за живое. Каждая деталь как будто намеренно противоречит его личному опыту, пытается заменить его поблекшие воспоминания яркой абстрактной псевдореальностью, сотворенной и контролируемой художником. Последний даже счел возможным изобразить кентавра на облачной гряде вдали, а сами облака имеют зеленоватый оттенок, как бы перекликаясь с призрачным пейзажем, который давеча демонстрировал публике делла Порта с помощью своего хитроумного устройства.
Мягкий сенаторский бас дотягивается до Гривано через комнату — подобно тяжелой руке, опускающейся сзади на плечо.
— Тут есть к чему придраться, и все же это моя самая любимая картина, — говорит Контарини. — Невыносимо больно думать о судьбе, постигшей этого человека.
Гривано поворачивается к хозяину дома и отвешивает четко выверенный поклон.
— Вы имеете в виду автора картины? — говорит он. — Я ничего о нем не знаю.
Сенатор уже сменил бархатную мантию на черный кафтан из тонкой камчатной ткани. Он пересекает комнату и опирается на край стола в паре шагов от Гривано.
— Художник родился в Бассано-дель-Граппа, — говорит он, — и пошел по стопам своего отца, Якопо, который прославился идиллическими пейзажами вроде этого. Многие знатные семьи нашего города желают иметь на стенах палаццо картины с видами своих сельских поместий на материке — кстати, дающих немалую часть их доходов. Если вы бывали во дворцах наших нобилей, вам наверняка попадались на глаза полотна старого Якопо.
Сенатор перебирает разложенные на столе инструменты, находит увеличительное стекло и, приблизившись к картине, смотрит сквозь лупу на кентавра в облаках.
— Вскоре после большого пожара во Дворце дожей Франческо — так зовут автора этой картины — переехал в наш город и открыл здесь мастерскую. Большой совет доверил мне руководство реставрацией дворца, и я привлек к этому делу Франческо. Мне виделись в нем задатки великого живописца, какого этот город не знал с тех пор, как чума забрала у нас Тициана. Но этим задаткам не суждено было всецело воплотиться в жизнь. Кто теперь может с уверенностью сказать, прав ли я был в своих ожиданиях? Или я всего лишь мечтатель, который забивает себе голову подобными вещами, вместо того чтобы думать о постройке новых галер, о вооружениях, фортификации и прочих насущных нуждах Республики?
Гривано следит за хрустальной лупой, которая перемещается вдоль поверхности картины.
— Наделенный властью должен соответствовать образу властителя, — говорит он. — Во всяком случае, такую мысль внушает нам один флорентийский канцелярист.
Контарини усмехается.
— Я часто говорю себе то же самое. Кстати, тот же даровитый флорентиец советует не доверять людям, мечтающим об идеальных республиках, которые никогда не существовали в реальности. Эти глупцы — как там у него сказано? — столь терзаются мыслями об огромной дистанции между тем, как мы живем, и тем, как мы должны бы жить, что отвергают действительное ради должного и таким образом навлекают погибель на себя, на свои семьи и на свое государство. Временами я подозреваю, что и мое место как раз среди таких глупых мечтателей. Впрочем, я этого нисколько не стыжусь.
Увеличительное стекло продолжает свое движение над холстом: зеленые облака, красные яблоки, флегматичные бурые коровы…
— Что с ним случилось? — спрашивает Гривано.
— С кем?
— Я о художнике, сенатор.
Контарини выпрямляется и протирает лупу рукавом.
— Вопреки наставлениям своего отца, Франческо примкнул к группе просвещенных молодых нобилей — политически агрессивных, нетерпимых к папскому диктату, стремящихся овладеть тайными знаниями. Эта молодежь принципиально расходилась во взглядах с большинством знатных вельмож, которые, в свою очередь, обеспечивали заказами благосостояние его семьи. Так возник внутренний конфликт, который не давал покоя Франческо — при его и так уже слишком беспокойной натуре. Сейчас, после всего случившегося, можно с уверенностью сказать, что он страдал неким душевным расстройством. По словам его несчастной супруги, он уверовал в то, что его все время преследуют сбиры Совета десяти, исполненные самых ужасных намерений. Они якобы использовали против него какую-то демоническую магию, с ее помощью вторгаясь в его сны, уничтожая или изменяя его воспоминания. По крайней мере, так заявила его жена. Однако я не исключаю, что он просто-напросто искал избавления от этого мира. Такое порой случается — и случалось во все времена — с людьми определенного склада. Как бы то ни было, примерно полгода назад Франческо выбросился на мостовую из чердачного окна своего дома. В результате падения он не погиб, но получил столь тяжкие увечья, что, несмотря на все старания нашего друга, дотторе де Ниша, он по сей день остается прикованным к постели и неспособным выполнять даже простейшие действия. Вскоре после того Господь в своей бесконечной милости ускорил естественный ход вещей и даровал вечный покой разбитому горем старику Якопо. И, судя по всему, Франческо в ближайшие дни отправится вслед за своим отцом.
Гривано еще раз внимательно изучает картину, словно где-то в ней должен быть скрыт намек на безумие автора, однако ничего такого не находит.
— Надо полагать, страхи художника не имели под собой никаких оснований? — говорит он.
— Вы о сбирах? — Контарини мрачно улыбается. — Или об этих демонических вторжениях в его сны?
— Я имел в виду сбиров.
Сенатор поднимает брови, качает головой и смотрит мимо собеседника.
— Я наводил справки, — говорит он, — поскольку в качестве его главного покровителя осознаю свою долю ответственности. Свидетельства его супруги представляются маловероятными, хотя — с учетом известных умонастроений молодых приятелей Франческо — их нельзя совершенно сбрасывать со счетов. Инквизиторы утверждают, что им ничего о нем не известно. Ночная стража также заверяет в своей непричастности к этому делу.
— А Совет десяти?
Контарини хлопает ладонями, сложенными чашечкой, как будто ловит пролетающую муху, а потом смыкает ладони плашмя и медленно трет их друг о друга.
— От Десяти я получил лишь обтекаемый, ничего не значащий ответ. Так уж водится, что они никогда ничего не отрицают. Авторитет Совета десяти зиждется на широко распространенном убеждении, будто у них повсюду есть глаза и уши. Отрицательный ответ на подобный запрос может быть истолкован как признак слабой осведомленности, что для них недопустимо. Посему подоплека этой истории остается за семью печатями, а загадка утерянных снов и нарушенной памяти Франческо может быть ведома только…
Контарини умолкает и со смехом похлопывает Гривано по руке.
— Я хотел сказать, что это может быть ведомо только Сомнусу и трем его сыновьям. Но вы-то как раз в дружеских отношениях с этим крылатым богом, не правда ли, дотторе? Я сужу по тому, как быстро вы вернули мне его благосклонность.
Сенатор пытается уйти от темы — и весьма неуклюже, что для него не характерно, — однако Гривано не в том положении, чтобы проявлять настойчивость. Вместо этого он выдавливает из себя вежливый смешок.
— Вы мне льстите, сенатор, — говорит он. — Я был счастлив оказать вам услугу в столь незначительном деле.
— Для человека, который месяцами не мог нормально уснуть, оно очень даже значительно, — возражает сенатор и жестом указывает на угловую дверь, из которой сам недавно вышел. — Не желаете пройти в мою библиотеку? Там сейчас ужасный беспорядок, но я могу вам устроить хотя бы ознакомительную экскурсию. И если вам попадется что-то, могущее быть полезным в ваших занятиях, только скажите.
— Вы слишком добры, сенатор, — говорит Гривано, — но я бы не хотел злоупотреблять вашим…
Однако сенатор уже исчезает за дверью, не оставляя Гривано иного выбора, кроме как последовать за ним. Когда он переступает порог библиотеки, голос Контарини звучит уже из ее глубин.
— Меня порядком озадачивает одна вещь, — говорит он. — Может, вы мне ее проясните, дотторе? То ли это побочный эффект от вина из первоцвета, то ли просто следствие долгого бессонного периода, но в последние ночи мне снятся необычайно живые и яркие сны…
На несколько секунд Гривано замирает в дверном проеме, потрясенный открывшимся его взору изобилием. Это помещение больше гостиной, которую он только что покинул, но оно до такой степени забито книжными сокровищами, что кажется тесным, как кладовка. Сначала возникает впечатление, что стены и перегородки здесь целиком состоят из бумаги и переплетной кожи: тут и новые, сравнительно небольшие издания, и тяжелые старинные фолианты, и еще более древние рукописи, где-то уложенные стопками, а где-то расставленные вертикально корешками наружу, на современный манер, — и ни одна книга не прикована цепью. Только приглядевшись внимательнее, он замечает узкие торцы дубовых стоек и полок, которые пересекают, обрамляют и фиксируют эти литературные нагромождения. Оставшееся пространство между шкафами заполняют чертежи, схемы и эскизы инженеров и архитекторов, разложенные на простых дощатых подставках. Гривано пробегает взглядом по уже воплощенным в жизнь или пока еще только воображаемым конструкциям на однообразно-белом бумажном ландшафте, пока не обнаруживает знакомые очертания: четкий симметричный фасад совсем недавно завершенной церкви Спасителя.
Голова идет кругом при мысли, что фантастический белый храм на Джудекке когда-то был всего лишь вот этим: линиями на бумаге, идеей, формирующейся в чьей-то голове. То же самое можно сказать о дворце, в котором он сейчас находится, о каждой из книг на полках вокруг, о черной лодке, привезшей его сюда, и о городе в целом: все это постепенно рождалось в тысячах голов на протяжении многих столетий. Так и авантюра с похищением зеркальных секретов, втянувшая в свою орбиту Гривано, зародилась однажды в изобретательном мозгу хасеки-султан. Так и смерть бедняги Верцелина, ставшая побочным результатом уже собственных махинаций Гривано. Так и любая вещь под этим солнцем, равно никчемная или великая, — ибо все это началось с одной идеи, зародившейся во Всевышнем сознании.
Очень кстати обнаружив перед собой тяжелое кресло орехового дерева, украшенное изящной резьбой, Гривано хватается за спинку, чтобы восстановить равновесие, а затем обходит его и опускается на сиденье. К тому времени Контарини уже расположился за массивным письменным столом и перекладывает с места на место разбросанные по нему бумаги, продолжая говорить:
— Эти сны никак не связаны с моими дневными делами и заботами. Они всплывают из самых потаенных глубин памяти. Мне являются лица давно умерших людей — лица, которые я помнил только по весьма посредственным портретам, да и на те годами не обращал внимания: моя мать, мой отец, мои братья и сестры, мои утерянные дети, даже кормилицы и слуги в доме моего детства. Я вижу этих людей во сне так же ясно и отчетливо, как сейчас вижу вас. И все они уводят меня коридорами воспоминаний в, казалось бы, давно забытые времена и места, где я и провожу свои часы сна, отмечая такие подробности, о которых даже не подозревал, когда был там наяву. Но более всего, Веттор, меня озадачивает быстрота, с какой все эти образы из сновидений гаснут и рассеиваются, едва лишь первый свет утра касается моих старческих век. То, что казалось таким ярким и чистым во сне, сразу же становится обыденно-скучным. Поймите меня правильно, я вовсе не желаю, чтобы все это прекратилось. Напротив, пробуждаясь после этих сновидений, я всякий раз испытываю благостное спокойствие в душе и бодрость в теле. Просто они меня удивляют, как иных удивил бы вид кометы в небе или какой-нибудь диковинный зверь, однако мне хочется понять саму природу этих снов. Может, у вас есть какие-то соображения по этому поводу, которыми вы готовы поделиться с любознательным стариком?
До сих пор Гривано слушал его речь невнимательно, занятый своими мыслями, и теперь он медлит с ответом, сменяя позу в кресле.
— Существует обширная литература о сновидениях, — говорит он, — однако мои собственные знания в данной области недостаточны. Позвольте мне изучить этот вопрос, поразмышлять над ним несколько дней, прежде чем высказывать свое мнение. Возможно, я смогу разобраться в природе этих явлений.
— Разумеется, дотторе. В этом нет никакой срочности. Я же тем временем попробую удовлетворить свое любопытство с помощью упомянутой вами литературы. Признаюсь, я уже начал просматривать «Онейрокритику» — книгу, которая до недавних пор использовалась в этой библиотеке только в качестве пресса для распрямления загнувшихся листов. Согласитесь, это очень странно и удивительно для человека моего возраста: каждое утро пробуждаться, ощущая себя помолодевшим, живее и ярче воспринимая окружающий мир. Удивляет еще и то, что источник этих ощущений непосредственно связан с событиями далекого прошлого, показанными в новом свете сквозь призму сновидений. Ведь обычно старики предаются воспоминаниям не для того, чтобы черпать из них жизненные силы. Вы согласны?
Сенатор вопросительно изгибает седые брови.
— Полагаю, многое зависит от того, что именно вы вспоминаете, — произносит Гривано после небольшой паузы. — Недавно дотторе де Ниш говорил мне о человеке, который может быть вам полезен, ибо он изучает искусство запоминания. Он родом из Нолы, а сейчас гостит у синьора Джованни Мочениго.
Контарини внезапно разражается хохотом.
— Да, — говорит он, — я встречался с Ноланцем, о котором вы сейчас упомянули. Весьма занятный субъект. С непростым характером. Исполненный всяческих заблуждений. Насколько я понял со слов моих коллег из Падуи, он выставил свою кандидатуру на вакантную должность профессора математики в их университете, что, учитывая образ мыслей этого человека, выглядит примерно так же, как если бы главный астролог турецкого султана начал претендовать на место Папы Римского. Я уже начал писать письма в поддержку другого соискателя: до недавних пор проживавшего в Пизе сына прославленного лютниста Винченцо Галилеи. Этот сравнительно молодой человек подает очень большие надежды. Насколько я понял из ваших слов, о Ноланце вы узнали от Тристана?
— Именно так, сенатор.
— Понятно, — говорит Контарини. — Надеюсь, Веттор, вы простите старику его брюзжание, если я посоветую вам быть осторожнее с дотторе де Нишем.
Гривано встречает эти слова широкой, ничего не выражающей улыбкой.
— Как всегда, я с благодарностью принимаю ваш совет, — говорит он, — однако я не заметил в поведении и речах дотторе де Ниша ничего предосудительного.
— И не заметите. Как и я. Честно говоря, я бы без колебаний доверил дотторе де Нишу свою жизнь — да так уже и было. Но вопрос не в том, что видим мы с вами, а в том, что увидит инквизиция.
Гривано приглаживает свою бороду, проводя большим пальцем по сжатым губам.
— Мне говорили, что инквизиция не имеет большой власти на территории Республики. Разве это не так?
— Это правда. И она сознает ограниченность своих возможностей. Но, как ослабленный голодом хищник, она высматривает добычу среди тех, кто еще слабее нее. Ныне евреи и турки здесь находятся в безопасности, если они обозначают себя надлежащим образом и проживают в отведенных для них местах. Точно так же могут не опасаться инквизиции старые христианские семьи. Но совсем другое дело новообращенные христиане вроде Тристана: для людей, которые нарушают границы между четко разделенными религиозными общинами, опасность сохраняется. Принимая во внимание насильственную манеру крещения португальских евреев королем Мануэлом, искренность этих новообращенных всегда подвергалась сомнению. У дотторе де Ниша много друзей в еврейском гетто, включая тех, кто имеет репутацию алхимиков и магов. Мне также известно, что он поддерживает отношения с некоторыми мусульманскими учеными. Теплые чувства, которые питают к нему во многих знатных семействах — и члены нашей семьи в особенности, — пока что предохраняли его от неприятностей. Но если кто-нибудь выдвинет против него официальное обвинение, плохи будут его дела.
— А как по-вашему, сенатор, Тристан искренен в своей вере?
— В конечном счете ни мое, ни ваше, ни чье-либо еще мнение на сей счет уже не будет иметь веса.
— Разумеется, — говорит Гривано. — Я все прекрасно понимаю. Но все же позвольте мне повторить свой вопрос: вы считаете Тристана искренним в своей вере?
Лицо сенатора краснеет от гнева, но эта вспышка быстро проходит. Он тянется через стол за большим шестигранным кристаллом на стопке писем — идеально прозрачным, если не считать нескольких золотистых крапинок, — берет его и начинает рассеянно перекладывать из одной руки в другую.
— Вы читали Боккаччо, Веттор? — спрашивает он.
— Да, но это было много лет назад.
— Возможно, вы вспомните притчу, которую автор вложил в уста еврея Мельхиседека. Тот рассказывает султану об одном богатом старце, в семье которого по традиции самый любимый и достойный из сыновей в каждом поколении получал от отца древний фамильный перстень как символ главенства в роду. Но этот старец одинаково любил троих своих равно достойных сыновей, а потому заказал ювелиру две точные копии перстня и перед смертью одарил каждого из троих, втайне от его братьев. Перстни были настолько похожи, что никто, даже ювелир, потом не смог определить, который из них подлинный. «То же самое и с верой христиан, мусульман и евреев», — сказал султану Мельхиседек. Как разрешить эту загадку? Если три вещи практически неразличимы, кощунством ли будет спросить: какой смысл вести споры о подлинности, если никто из смертных не может знать этого наверняка?
Гривано молчит, как растерянный школьник перед учителем, разглядывая резную надпись на тумбе письменного стола и не имея другого ответа, кроме: «Умерший старец мог это знать». Однако предпочитает этот ответ не озвучивать.
Контарини подносит кристалл к солнечному лучу от окна и начинает медленно его вращать. Разноцветные полосы преломленного света кружатся по столу, как спицы невидимого колеса. На гладких гранях кристалла можно разглядеть светящиеся отпечатки пальцев сенатора.
— Сегодня вы познакомились с моей молодой родственницей, — говорит Контарини.
— Да, с Перриной.
— И она задавала вам вопросы.
— Так оно и было.
Контарини испускает долгий вздох. Впервые за этот день он выглядит по-настоящему старым.
— Я просил Перрину быть вежливой и деликатной, как это приличествует юной особе ее статуса. Но вынужден признать, что, воспитываясь в этом доме, она не имела достойных женских примеров для подражания. Как следствие, ее манеры зачастую грешат прямолинейностью. За это я приношу вам извинения.
— Никаких извинений не требуется, сенатор. Я получил удовольствие, беседуя с…
Контарини прерывает его движением руки:
— Позвольте старому дипломату сказать несколько искренних слов, хотя бы для очистки совести. Перрина намеревалась расспросить вас о битве при Лепанто по причинам, которые вам, полагаю, теперь известны. И я ей в этом потворствовал не только тем, что устроил вашу сегодняшнюю встречу, но и тем, что не предупредил вас об этом заранее. Я позволил ей застать вас врасплох. Мне виделась в этом всего лишь безобидная интрижка — занятный способ вызвать вас на откровенную беседу о былых подвигах, вопреки вашей обычной сдержанности, — но теперь я понимаю, что поступил бесцеремонно.
Он кладет на стол тяжелый кристалл, от которого протягивается тонкий радужный луч поперек незаконченного письма, в коем Гривано удается разглядеть тщательно выполненный эскиз площади Сан-Марко и начальное приветствие, написанное по-французски. Солнце опускается над каналом, удлиняя тень от сенатора. Радужный лучик начинает блекнуть.
— Я никогда не был на войне, — говорит Контарини. — Как и многие из моих ровесников-сенаторов, я достиг совершеннолетия в мирный период нашей истории. И мы с коллегами, по идее, должны благодарить за это судьбу. Однако вместо благодарности мы испытываем зависть. Мы каждый день встречаем мужчин помоложе — в том числе наших сыновей и племянников, — которые самолично ощутили вкус победы при Лепанто и которые всегда могут ответить на наши стариковские поучения простым и коротким: «Я был там!» И мы умолкаем, вздыхая и размышляя о лаврах, которые и мы могли бы снискать, улыбнись нам судьба так, как она улыбнулась им. Война представляется нам закаляющим горнилом, через которое необходимо пройти на пути к славе. Но это не так. Война — это ужас и опустошение, результат грубейших ошибок облаченных в бархат государственных мужей вроде меня, и непростительно глупо завидовать людям, соприкоснувшимся с ней вживую.
— Вы судите себя слишком строго, сенатор, — говорит Гривано. — Если бы войны не приносили славу, они бы все давно уже прекратились.
— Спору нет, в войнах можно найти славу. А если она там не нашлась, ее можно добавить задним числом. Такие добавления задним числом у нас в порядке вещей. Увидев новые картины во Дворце дожей — одну из них написал бедняга Франческо, — вы сможете убедиться, что и я поучаствовал в этом малопочтенном занятии. Создание должного imago urbis, как сказал бы все тот же флорентийский канцелярист. Но сегодня, сидя в темной комнате и слушая неуклюжий панегирик синьора делла Порты, я вдруг понял, насколько фальшивыми и тлетворными должны казаться его славословия тем, кто видел битвы воочию, а не в развлекательных инсценировках. Боже правый, эта его поэма! Ну разве не странно, что мы спустя века все еще воспеваем этого старого слепого дожа-крестоносца, который вел войну против своих же христианских собратьев и призрак которого теперь волей-неволей сопровождает полчища нехристей, уже готовых подступить к нашим стенам? Однако поэты и художники снова и снова выдергивают этот образ из мозаики давних времен и проносят по всей нашей истории, превращая его в символ воинской доблести Республики. Идеализированный и выхолощенный, он стал зеркалом, отражающим наше величие. Со временем то же самое произойдет и с Брагадином. И с Лепанто. Возможно, это происходит уже сейчас.
— В Болонье я часто слышал эти два имени, — говорит Гривано. — Там они слетали с уст сплошь и рядом, легко и бездумно. Но в этом городе они, скорее, окружены молчанием, — похоже, люди стараются вообще не поминать их без особой необходимости. Признаюсь, это сбивает меня с толку.
Сенатор качает головой:
— Я надеялся, Веттор, что вы встретите здесь более теплый прием, в полной мере ощутив людскую признательность и благодарность. Но мне стоило немалых усилий обеспечить даже те скромные знаки внимания, которые были вам оказаны.
— Я нисколько не разочарован тем, как меня здесь приняли, сенатор. Я только хотел сказать…
— …что вы удивлены. И вас можно понять. А объясняется все очень просто. Если бы ваша галера не была захвачена турками или если бы вы вернулись в город с останками Брагадина всего через год после Лепанто, то у вас были бы все шансы породниться с одной из знатнейших семей, а ваши сыновья впоследствии могли бы претендовать на пост дожа. Но так уж вышло, что за время вашего пленения Республика заключила с султаном сепаратный мир, отказавшись от притязаний на Кипр. Потом старый султан умер, а его преемник дал нам кое-какие торговые льготы. Так что сегодня останки Брагадина, которые вы спасли с риском для жизни, служат лишь напоминанием о том, что он страдал и умер напрасно. Более того, для дипломатов вроде меня Лепанто стало неудобной темой, которую лучше оставить в прошлом. Республике эта победа не принесла ничего, кроме суетной славы и множества трупов ее граждан, — так стоило ли ради такого сражаться? Оставим Лепанто поэтам и художникам, пусть себе тешатся… Кстати, до вас дошли известия о Полидоро? Вы ведь помните Полидоро?
Это имя Гривано не слышал уже много лет, и его тело реагирует быстрее, чем мозг: за несколько мгновений, которые уходят на то, чтобы вспомнить, руки и ноги успевают оцепенеть от страха.
— Да, конечно же, — говорит он. — Человек, выкравший останки Брагадина из турецкого арсенала. Он передал их мне перед побегом, а я потом вручил их послу в Галате.
— Полидоро также сбежал. Вы этого не знали? Турки его схватили и подвергли жестоким пыткам, но через несколько недель он как-то сумел выбраться на свободу. Сейчас он живет в Вероне, его родном городе. Несколько лет назад он попросил у сената ежемесячное пособие в размере шестнадцати дукатов, обосновав это своим «героизмом на службе Республике». Сенат урезал эту сумму до пяти дукатов.
Сенатор внимательно следит за Гривано. Тот пожимает плечами.
— Я знал Полидоро лишь как две руки, передавшие мне в темноте сверток, — говорит он.
— Тем лучше, — говорит Контарини. — Этот субъект — обычный жулик, и не более того. В свое время он был пойман с поличным и отправлен на галеры. Но в море его корабль захватили турки, и Полидоро оказался уже за их веслами. На зиму гребцов расквартировали в арсенале, где хранились останки Брагадина, и там он совершил очередную кражу, которая на сей раз вернула его в лоно Республики. Признаюсь, в сенате я выступал за то, чтобы вообще не давать ему никаких денег. Почему Республика должна вознаграждать вора за кражу? Предположим, на прошлой неделе гадюка укусила моего недруга, а на этой неделе она заползает в мой сад. И что, я стану подносить ей угощение на золотом блюде? Нет, вместо этого я ищу палку покрепче.
Низкий голос Контарини уже утратил бархатистые нотки: усталость понемногу берет свое. Похоже, обещанная экскурсия по библиотеке сегодня не состоится. Гривано подмечает глубокие складки на лице старика, легкое дрожание его крупной руки. «Интересно, каковы эти животворящие сновидения, которые посещают его седую голову?» — думает он.
— У меня к вам будет просьба, — говорит сенатор.
— Я слушаю.
— Завтра я со всей семьей уезжаю из города. Лето на подходе, и теплые недели лучше провести в более благоприятном климате нашей виллы на материке. А моя невоспитанная юная родственница должна вернуться в монастырскую школу Санта-Катерины. Я буду вам очень признателен (а Перрина тем более), если вы найдете время ее посетить. Подозреваю, что сегодня вам от нее досталось, но, поверьте, в иных случаях она может быть милой и приветливой. И, вне зависимости от того, согласитесь вы нанести ей визит или нет, эта библиотека в мое отсутствие будет к вашим услугам. Риги, мой дворецкий, получит указание впускать вас беспрепятственно.
Солнце перемещается под верхней аркой окна, и лицо сенатора теперь уже в тени. Гривано опускает взгляд на кристалл. От спектрального разноцветья осталась лишь оранжевая ниточка на самом краю стола. У Гривано возникает такое чувство, будто его грудная клетка съеживается, как высушенный фрукт.
— Вы очень добры, сенатор. Я охотно выполню вашу просьбу. Могу я, в свою очередь, задать вам вопрос?
— Разумеется.
— Почему Перрина хотела поговорить со мной о Лепанто?
Силуэт сенатора застывает по ту сторону стола и довольно долго остается абсолютно неподвижным.
— Разве она вам не сказала? — наконец спрашивает он.
— Нет, сенатор.
— А я-то думал, что вы уже в курсе.
За окном по каналу проплывает увитая гирляндами галера, на которой веселятся, распевая песни, молодые люди в ярких одеждах. «Сегодня последняя ночь Ла-Сенсы», — вспоминает Гривано.
— Брат Перрины погиб при Лепанто, — говорит сенатор. — Брат, которого она так и не успела узнать. Разве Перрина не рассказала вам о себе?
Гривано старается дышать спокойно и ровно. Кажется, что заходящее солнце сосредоточило на нем весь свой остаточный свет.
— Она сказала только, что приходится вам родней, — говорит он.
— Да, она младшая дочь моего родственника, Пьетро Глиссенти, которого вы, без сомнения, помните по годам своей юности на Кипре. Ваш отец состоял при нем в должности старшего секретаря.
— Боже мой!
— Простите?
— Ее брат…
— Ее погибшего брата звали Габриель. Он был еще очень молод, примерно вашего возраста.
— Но это невозможно!
— О чем вы?
— Дочь синьора Глиссенти умерла от чумы. Она и ее мать бежали с Кипра в самом начале вторжения, приехали сюда, и обе умерли во время эпидемии семнадцать лет назад. Так мне рассказывали.
— Все верно, дотторе. Но вы, как я понял, говорите о старшей дочери синьора Глиссенти. Перрина покинула Кипр в утробе своей матери и родилась уже здесь. Когда умерли ее мать и сестра, ей было пять лет. Ее отец и два старших брата были убиты в Фамагусте, а самый младший из братьев, Габриель, погиб при Лепанто. Она их никогда не видела. Зато вы хорошо знали Габриеля, не так ли?
Гривано вздрагивает, обнаружив, что уже какое-то время неотрывно глядит на закат. Он поворачивается к сенатору, но не может разглядеть его лицо из-за плывущего перед глазами зеленоватого марева.
— Габриель был моим лучшим другом с раннего детства, — говорит Гривано. — Мы вместе покинули Кипр с намерением поступить в Падуанский университет и так же вместе записались в арбалетчики, как только узнали о падении Никосии. Я находился рядом с ним в момент его смерти. Он был разорван на части пушечным ядром.
— Понимаю, дотторе. Убедительно прошу вас опустить последнюю подробность, когда будете рассказывать Перрине о битве.
— Не могу в это поверить! — говорит Гривано. — Просто не могу поверить.
Однако он верит. Он знает, что это правда. Или почти правда.
— Надеюсь, теперь вы поймете, почему я устроил вашу встречу с Перриной, — говорит сенатор, — хотя это и вышло у меня самым неудачным образом. Вы для нее являетесь единственной реальной связью с прошлым ее семьи, которым она активно интересуется. И — простите еще раз за откровенность — мне кажется, что близкая дружба с Перриной также пойдет во благо и вам. Я уже стар и недолго задержусь на этом свете, поэтому стараюсь не откладывать важные дела на потом. Являясь опекуном Перрины, я очень к ней привязан, но она не мое родное дитя. Приданое, которое я могу за ней дать в пределах разумного, недостаточно велико, чтобы привлечь кого-то из нобилей; и до недавних пор я пребывал в затруднении, пытаясь найти подходящую партию среди достойных граждан Республики. Как я сказал, ее приданое не может быть таким же, как у дочери Контарини, однако сумма будет весьма солидной, особенно для человека вроде вас — не старого, но уже и не юноши, — если он планирует прочно обосноваться в этом городе. Не забывайте также, что она последняя в благородном роду Глиссенти и ее детям будет обеспечено место в Большом совете. На этом остановлюсь. Я сказал уже достаточно. Навестите ее. Пообщайтесь с ней. Подумайте.
Повсюду, куда ни посмотрит Гривано, он видит пульсирующие зеленые тени — призрачные отсветы солнца, затмевающие все вокруг. Ему чудится, что пол под его креслом начинает покачиваться, как будто весь дворец отделился от берега и свободно плывет по волнам. В ушах стоит ровный негромкий гул, словно в них дует кто-то невидимо стоящий рядом.
— Но, сенатор, — произносит он почти шепотом, — ведь эта юная синьорина обвенчана с Господом, разве нет?
— Не обвенчана, а только обручена. И я совсем не уверен, что этот выбор — наилучший из всех возможных. Конечно, ни один мужчина не сравнится с Ним в постоянстве, но мне совсем не трудно представить себе других мужей, которые будут более внимательны к своей супруге… Вы хорошо себя чувствуете, Веттор? При этом освещении вы кажетесь необычайно бледным.
Назад: 28
Дальше: 30

Виктор
Перезвоните мне пожалуйста 8 (996)777-21-76 Евгений.
Антон
Перезвоните мне пожалуйста по номеру. 8 (931) 979-09-12 Антон