28
Утро выдалось хмурым, затянутым белой мглой, которая задерживает свет в густом воздухе над черепичными крышами и делает Гранд-канал похожим на реку из серебристой ртути. Но солнце все же пробивается сквозь дымку, согревает тело Гривано под черным одеянием, и он кажется себе невесомым, готовым взмыть ввысь, как китайский фонарик. Осталось несколько месяцев до завершения тысячного года Хиджры, и сейчас уже нетрудно представить себе пророка, пробуждающегося в своей гробнице. И этот день возвестит о скором конце света.
Гривано подносит ладонь козырьком к глазам, высматривая свободную лодку. Седоватый гребец резким движением весла направляет к причалу небольшое черное сандоло, и Гривано перешагивает через борт.
— К дому Контарини, — говорит он. — У пристани Сан-Самуэле.
Ответом служит взмах руки с растопыренными пальцами и невнятное блеяние: у лодочника нет языка. Гривано отсчитывает ему в ладонь газетты и усаживается на скамью под навесом. Пока длинное весло ритмично месит воду, он оглядывается через плечо на размытые дымкой очертания нового моста, единственный арочный пролет которого походит на изогнутую бровь над глазом всплывающего левиафана. Но вот лодка забирает западнее, и мост исчезает из виду.
Широкая водная улица Гранд-канала вымощена солнечными бликами, которые сейчас сияют ярче, нежели само небо. Подоконники и балюстрады прибрежных зданий покрыты узорчатыми коврами из Каира, Герата или Кашана, но окна над коврами зияют непроницаемой пустотой. Многолюдная и шумная Рива-дель-Вин осталась позади, и до Гривано временами доносятся смех и приглушенные голоса незримых дочерей Республики, подставляющих бледному солнцу свои завитые прически где-то на верхних террасах зданий.
Сандоло покачивается на волнах, веки Гривано тяжелеют, и он в борьбе с дремотой пытается вообразить, какие чудовищные богохульства или оскорбления в чей-то адрес должен был произнести лодочник, чтобы лишиться из-за этого языка. Впрочем, у всех без исключения гондольеров речь пересыпана богохульствами, которые являются их столь же неотъемлемой принадлежностью, как весло. Так что, скорее всего, этот угрюмый молчун был наказан за клевету. Эта мысль доставляет некоторое удовлетворение Гривано, напоминая, что его возможные обвинители сами рискуют быть обвиненными в клевете с перспективой остаться безъязыкими. И Гривано улыбается, подставляя лицо солнечным лучам.
Он не уверен, что Наркис одобрил бы такую трату времени — ибо проведение большей части дня в доме сенатора Контарини никоим образом не способствует их тайной миссии, — и тем не менее Гривано считает этот визит оправданным. Покровительство сенатора — это единственное, что делает его значимой фигурой и позволяет завести связи в высших кругах, что и поручал ему Наркис; следовательно, поддержание контактов с семьей Контарини в его интересах. Вряд ли Наркис будет сильно возражать, если Гривано проявит некоторую инициативу и уделит время изысканной трапезе в обществе самых выдающихся умов христианского мира. И потом, как еще Гривано провести этот день? Запереться в комнате и ждать ответного письма Наркиса, которое придет неизвестно когда — возможно, спустя недели?
Впереди, на внутренней стороне южного изгиба Гранд-канала, появляется внушительный фасад дворца Контарини, подступающий к самой воде, вровень с соседними палаццо. Когда они подплывают ближе, от «водных ворот» дворца отчаливает изящная лакированная гондола с рослым гребцом-эфиопом в золоченой ливрее. Похоже, на званом обеде будет немало важных персон.
Марко, младший сын сенатора, встречает Гривано объятиями под широкой аркой входа.
— Спасибо, что почтили нас своим визитом, дотторе, — говорит молодой человек, направляя его к парадной лестнице. — Сегодня погода благоприятствует, и отец распорядился накрыть стол в саду.
Один из племянников Марко, круглолицый мальчик лет семи, берет Гривано за руку и ведет его по двум лестничным пролетам в парадный зал главного этажа. Предметы обстановки, знакомые ему по прежним визитам, — рыцарские доспехи, щиты, скрещенные мечи и копья в обрамлении старых знамен с гербами и девизами, которые он помнит еще с детства, — все это сейчас убрано в дальний конец зала, а вдоль боковых стен разместились складные деревянные ширмы, свернутые шторы и подмостки с лесенками. Гривано хочет осмотреться и замедляет было шаг, но мальчик тянет его дальше, пока они не оказываются в залитом светом внутреннем дворе палаццо.
Здесь, меж двух ровных рядов миндальных деревьев с уже зеленеющими плодами, установлен длинный стол под зонтами от солнца. С дюжину лакеев — вдвое больше обычного количества, нанимаемого на период празднеств в помощь постоянной прислуге, — размещают на столе кубки и столовые приборы. Гривано узнает кое-кого из гостей, ранее представленных ему на разных торжественных церемониях, но большинство присутствующих ему незнакомо.
Сам сенатор, стоящий на краю газона, выглядит свежим и бодрым, а бархатная мантия с опушкой из меха рыси придает величественность его облику. Он тепло приветствует Гривано, похлопывая его по спине широкими ладонями.
— Рад видеть вас в добром здравии, сенатор, — говорит Гривано.
Сенатор отвечает на придворном языке, а не на местном диалекте, — стало быть, здесь есть гости из других частей Италии.
— Не могу не отдать должное вам и вашему снадобью, дотторе, — говорит он. — Благодаря ему я окреп настолько, что и сам с трудом себя узнаю.
Он поворачивает голову к стоящему справа от него худому лысоватому мужчине с землистым цветом лица.
— Это тот самый герой, о котором я вам рассказывал, друг мой, — говорит он. — Дотторе Веттор Гривано, уроженец Кипра, как и я. Он провел годы в застенках нехристей, совершил рискованный побег из Константинополя и, кроме того, вернул Республике останки доблестного Маркантонио Брагадина. Посвятив себя не только отважным деяниям, но и в равной мере наукам, он с отличием окончил Болонский университет и приехал в наш город, чтобы начать здесь свою врачебную карьеру. Дотторе Гривано, вы, кажется, еще не знакомы с синьором делла Порта из Неаполя?
Гривано и неаполитанец обмениваются вежливыми поклонами.
— Отец дотторе Гривано, — продолжает Контарини, — был старшим секретарем моего родственника, Пьетро Глиссенти, последнего казначея Кипра, и верно служил ему до тех пор, пока оба не пали жертвами резни в Фамагусте. Одного этого было бы достаточно для глубокой признательности семьи Контарини, но вдобавок дотторе Гривано недавно излечил меня от бессонницы, которой я страдал много месяцев. Думаю, вам следует проконсультироваться с ним насчет своих недугов, Джован. Он лучший специалист, какого только можно найти.
— У вас какие-то проблемы со здоровьем, синьор? — спрашивает Гривано.
Тихий голос неаполитанца шелестит, как перебираемая стопка бумаг.
— Ничего подобного, — говорит он. — Я хорошо себя чувствую.
Контарини наклоняется к Гривано и понижает голос.
— У него бывают приступы кашля, — говорит он. — Порой мне кажется, что он вот-вот выкашляет собственное сердце и оно шлепнется на пол, как лягушка. Хуже всего после приема пищи, вот почему он отказывается трапезничать вместе с нами. Даже трудно поверить, дотторе, что столь ужасающие звуки могут исходить из легких такого субтильного господина.
— Надеюсь, вы простите меня за неучтивость, сенатор, — говорит неаполитанец, — но, как вы и сами, наверно, заметили, солнце близится к зениту. С вашего позволения, я прослежу за приготовлениями детей.
Откланявшись, делла Порта пересекает двор в направлении главного зала. Контарини трогает Гривано за руку и заговорщицки подмигивает, прежде чем поприветствовать кого-то еще. После секундного замешательства Гривано отходит к остальным гостям, высматривая знакомые лица и размышляя о неаполитанце. Делла Порта. Из Неаполя. Что это ему напоминает?
Лакеи начинают рассаживать гостей. За столом соседями Гривано оказываются молчаливая девушка с лицом под густой вуалью и престарелый глухой господин по имени Барбаро, один из прокураторов Сан-Марко, который вплоть до подачи первого блюда неустанно и громогласно клянет гильдию стеклодувов.
— Стекольные заводы Медичи, — кричит старик Барбаро, — выпускают вполне добротные линзы, но в этом плане им далеко до голландцев. А откуда, скажите, взялись все их лучшие мастера? Они переехали к ним от нас! Мы обхаживаем глав нашей гильдии как купеческих принцев, а они ведут себя под стать продажным девкам!
Гривано хочет вежливо возразить — хотя в этом мало смысла, ибо прокуратор все равно не услышит возражений, — и уже начинает перебирать в памяти все немногое, что знает об оптике, но тут всплывает другой, ранее занимавший его вопрос.
— Прошу прощения, синьорина, — шепотом обращается он к девушке под вуалью. — Мне только что был представлен синьор делла Порта из Неаполя. Это, случайно, не Джамбаттиста делла Порта, автор «Натуральной магии» и знаменитого труда по физиогномике?
Глаза девушки смотрят на него сквозь серые кружева, но с ее губ не слетает ни звука.
— Или, может статься, — продолжает Гривано, — он более известен вам не как выдающийся ученый, а как драматург, автор популярных комедий «Пенелопа», «Дева» и «Олимпия»?
Девушка отвечает тихим контральто, четко выговаривая каждое слово.
— Я готова признать, что синьор делла Порта выдается из ряда вон, — говорит она. — И он определенно занимается наукой. Полагаю, на этих основаниях его вполне можно назвать «выдающимся ученым».
— Кажется, вы ставите под сомнение научные заслуги синьора делла Порты?
— Отнюдь, дотторе. Я внимательно прочла оба издания «Натуральной магии» и не смею оспаривать его заслуги. Кроме того, весьма скромное образование, полученное в монастырской школе, не дает мне права рассуждать о подобных вещах. Я могу лишь, как попугай, повторять то, что слышала во время дискуссий моих более просвещенных родственников.
— А что именно вы слышали, могу я спросить?
Она смотрит прямо перед собой, и голос ее звучит еще тише.
— Если все сообщество людей науки сравнить с семейством музыкальных инструментов, — говорит она, — то Джамбаттиста делла Порта выступит в роли церковного колокола. Его труды отличает завидная ясность изложения, но никак не глубина или размах мысли.
Рассмеявшись, Гривано ловит на себе гневный взгляд престарелого прокуратора, продолжающего свою речь. Пока он обдумывает остроумный ответ девушке — скажем, с упоминанием колокольного звона, который можно «слышать, не зная, где он», — появляются слуги с огромными блюдами: тут и окорок, томленный в вине с каперсами, и свиные языки с виноградом, и кексы с пряностями или марципаном. Гривано потирает руки, поворачиваясь к девушке с намерением шутливо прокомментировать начало пиршества, и в этот самый момент она поднимает вуаль.
Это можно сравнить с падением Икара в океан: бесконечно долгим падением с неимоверной высоты, когда к этому можно привыкнуть и вообще забыть о том, что ты падаешь, — вплоть до удара о поверхность воды. Что с ним сейчас и случилось. Его легкие отказываются втягивать воздух; конечности как будто превращаются в желе. Он почти бессознательно встает вместе со всеми для молитвы и затем во время тоста Контарини, периодически поднимает кубок с мозельским вином, но при этом не слышит ничего, кроме шума собственной крови в ушах.
Чем может быть вызван столь внезапный приступ? Он не встречал эту девушку прежде и не имеет понятия, кто она такая. Кремовый оттенок кожи, заостренные черты лица, вызывающе-упрямый взгляд — да ее и красивой-то не назовешь, разве что в самом общем смысле, поскольку цветущая юность прекрасна всегда. Возможно, дело в ее природном запахе. Гривано не столько зачарован, сколько испуган. Он более не решается смотреть ей в лицо. Вместо этого его глаза неотрывно сфокусировались на столешнице и, кажется, вот-вот прожгут ее насквозь, подобно гибельным зеркалам Архимеда. В то же время перед его мысленным взором возникает другая картина: мертвый Жаворонок и розовые куски мяса, вырванные пушечным ядром из его тела и разбросанные по квартердеку «Черно-золотого орла». Но почему именно этот образ преследует его сейчас?
Старик-прокуратор возобновляет свои гневные речи; при этом с его губ, надвое деля подбородок, стекает струйка коричневого соуса.
— Наши стеклодувы недостаточно лояльны и плохо управляемы! Они могли бы с легкостью раздавить конкурентов из Флоренции и Амстердама, но они не желают учиться, не желают меняться, им недостает научных знаний! Вот скажите: чем город Святого Марка превосходит город Святого Петра? Да тем, что над ним никогда не довлели языческие традиции! Благодаря этому мы смогли поднять стекольное производство до уровня великого искусства — и по сей день это единственная сфера деятельности, в которой наши современники обошли своих языческих предтеч. Казалось бы, в этой ситуации мастерские Мурано должны привлекать толпы художников, инженеров и архитекторов, должны подавать пример новаторства нашим ученым мужам. А чем гильдия занимается вместо этого? Торгует зеркалами! Красивыми безделушками для женщин и содомитов!
Едва гости расправляются со своими порциями, как их место занимают новые: жаркое из куропаток с баклажанами, телятина с лимонным соусом, суп из певчих птиц с тертым миндалем. По мере того как пустеет каждое расписное блюдо, на нем из-под крошек и соуса возникают образы полуобнаженных античных богинь изобилия и плодородия — Анноны, Фелиции, Юноны Монеты, — благословляющих дом Контарини. Далее настает черед отварного тельца, фаршированных гусей, пирогов с курятиной, маринованных свиных ножек, тушеных голубей, вареной колбасы по-болонски и прозрачных луковиц, вращающихся в чашках с темным бульоном, как незрячие глаза в широких глазницах. Гривано едва прикасается к еде. Девушка на периферии его поля зрения сидит почти без движения и ест еще меньше, чем он.
Наконец Контарини встает со своего места во главе стола и поднимает руку властным жестом, чуть согнув ладонь.
— Безусловно, это верх неприличия: торопить гостей во время трапезы, — говорит он. — И я заранее приношу вам свои извинения. Однако мой уважаемый коллега, синьор делла Порта, сообщает, что подготовленная им демонстрация должна начаться сейчас же, если мы не хотим лишить себя этого удовольствия. Ибо успех данного дела — как, впрочем, и многих других дел — напрямую зависит от ярких лучей полуденного солнца. Более я ничего не скажу вам прежде времени, дабы не навлечь на себя безмерный гнев нашего миниатюрного неаполитанца. Теперь прошу всех проследовать через двор в помещение, где для нас уже расставлены стулья!
Торопливо пробормотав извинения, Гривано вскакивает и первым покидает двор, чтобы хоть ненадолго уединиться и наконец взять себя в руки. Пульс неравномерно бьется в висках и груди, подобно молотам рабочих, загоняющих сваи в вязкую глину. «Я попросту болен, — думает он. — Банальная лихорадка из-за вредных испарений лагуны. Это совпадение, никак не связанное с девушкой». Но, рассуждая таким образом, он не может удержаться от сравнения себя с плохим актером, повторяющим чужие подсказки перед незримой публикой в темном зале собственного разума. И это притом, что какая-то сокровенная часть его сознания уже знает правду.
Поскольку в его желудке нет почти ничего, могущего замедлить действие вина, поступь Гривано тяжела и нетверда. Войдя в главный зал, он обнаруживает, что оттуда уже вынесли рыцарскую амуницию, одновременно затемнив ширмами и шторами все окна. Теперь слабый свет проникает в зал только через крытую галерею с фасадной стороны, переливаясь отблесками вод Гранд-канала на потолочных фресках. Где-то поблизости — он не может понять, где именно, — слышится легкий металлический звон и сдавленный детский смех.
Гривано моргает, дабы скорее привыкнуть к внезапному переходу из света в темноту, но тут появляется слуга с лампой и предлагает ему проследовать в соседнюю комнату. Здесь также занавешены все окна, а перед шторами установлен высокий экран, сшитый из нескольких полотнищ белого холста. При тусклом свете канделябра Гривано видит четыре ряда кресел, обращенных к экрану и разделенных в центре широким проходом. По этому проходу он добирается до первого ряда и, садясь в одно из кресел, замечает сбоку от экрана небольшую лекционную кафедру, а на полу у стены длинный ящик, один конец которого исчезает под шторами. Пока он теряется в догадках относительно всех этих приготовлений, подходят остальные гости, и кто-то садится справа от него. Не поворачивая головы, он догадывается, что это все та же девушка.
Последним входит Контарини и величаво опускается в кресло. А делла Порта уже стоит на кафедре.
— Сенатор Контарини, — начинает он, — почтеннейшие дамы и господа, мои дорогие друзья! Благодарю вас за предоставленную мне возможность продемонстрировать сегодня некоторые из научных принципов, кои с давних пор являются предметом моего неослабного интереса. Прежде чем мы начнем, должен предупредить, что увиденное может вызвать сильное потрясение у неподготовленных зрителей. Посему чувствительным дамам, а равно господам с хрупкой душевной и физической конституцией рекомендуется покинуть этот зал прямо сейчас. С другой стороны, спешу заверить вас в том, что зрелище, очевидцами коего вы вскоре станете, создается посредством чистейшей натуральной магии на основе тщательного изучения мною тайных мировых процессов, обусловленных Божественным Промыслом. От дальнейших пояснений я воздержусь, добавив только, что заинтересованные особы могут обратиться к новому изданию моей книги «Натуральная магия», благо приобрести оную можно в любой книготорговой лавке сего прекрасного города. А сейчас я, с вашего позволения, зачитаю отрывок из этой книги, представляющий собой стихотворный рассказ моего собственного сочинения. Погасите свет в зале, пожалуйста.
Делла Порта начинает декламировать высокопарный пролог, воспевающий былую славу и величие Республики. Внимание Гривано к его речи гаснет вместе со свечами, поочередно перемещаясь на девушку, на Контарини, на других гостей, на позолоченное убранство комнаты, на загадочный ящик у стены, затем снова на девушку, пока со стороны занавешенных окон не доносится какой-то глухой звук, и тотчас на экране из холста возникает панорамный вид.
Вздох изумления, приправленный невнятными, но явно крепкими словечками, проносится по комнате; девушка напрягается, чуть смещаясь в сторону Гривано. Впечатление такое, будто стена перед ними вмиг исчезла, открыв слегка затемненный пейзаж: поляна в окружении развесистых деревьев под лишенным солнца небосводом. Изображение выглядит настолько живым, а краски и детали — настолько естественными, что лучшие произведения самых искусных живописцев показались бы рядом с ним жалкой мазней слабоумных детишек. Более того — листья призрачных деревьев на самом деле шевелятся, колышимые легким бризом! Ахи и охи публики возобновляются с удвоенной силой.
После первоначального шока Гривано вспоминает одну из глав в книге делла Порты — а также куда более основательное исследование данного вопроса в трудах Ибн аль-Хайсама — и ухмыляется, довольный собственной догадливостью.
— Это камера-обскура, — шепотом говорит он своей соседке. — Вон тот ящик на полу. А то, что мы видим на экране, — это всего-навсего отражение сада за стеной.
Девушка долго не отвечает.
— И промолвил засим великомудрый Дандоло, — монотонно декламирует неаполитанец, — чей пыл не смогли остудить и преклонные годы…
— Однако мы сейчас обращены лицом к саду, а не спиной к нему, — шепчет девушка. — Кроме того, изображение не перевернуто, как это должно быть в камере-обскуре.
— Ш-ш-ш-ш… — прерывает их беседу Контарини.
А ведь она права: это не камера-обскура — или, по крайней мере, не обычная камера-обскура, описанная в научных трактатах. Увы, по части оптики Гривано не слишком силен. «Используются дополнительные линзы? — гадает он. — Или выпуклое зеркало?»
Звуки цимбал и пронзительный вой шалмея прерывают его раздумья. На экране появляются два отряда воинов; блики от их мечей и шлемов скользят по темной комнате, производя воистину фантастический эффект. Грозно потрясая оружием, обе группы выстраиваются по разные стороны бутафорской крепостной стены: византийцы слева, крестоносцы справа.
Делла Порта продолжает вымучивать изложение знакомой всем истории о том, как слепой дож Дандоло возглавил отчаянный штурм Константинополя.
— Смутились иные князья, узрев столь большую отвагу в столь немощном теле, и стыд охватил их при мысли, что старец, чьи подвиги им довелось созерцать, сам видеть не мог уж давно.
В другое время тяжеловесный слог и надуманность образов могли бы повеселить Гривано, но сейчас ему не до веселья. Что-то в этой призрачной проекции делла Порты пробудило в нем целый сонм воспоминаний, которые, подобно сорвавшимся с якорей и уносимым бурей судам, возникают из ниоткуда, чтобы сразу же исчезнуть в никуда. Красный от крови Патрасский залив, покрытый горящими обломками, стрелами, щитами, отсеченными конечностями и белыми тюрбанами. Огромный сарай в Тифлисе, заполненный свежими трупами, от которых на холоде поднимается пар. Жаворонок, заряжающий пушку на квартердеке с непристойной песней на устах, а затем — удар грома, сизый дым, и его друга больше нет. Капитан Буа, привязанный к столбу на площади в Лепанто и дико вопящий, когда с его плеч начинают сдирать кожу. Сверток с останками Брагадина на столе перед послом Республики. Белая рука Верцелина, торчащая из-под дерюги. Снова Жаворонок, который при свете факела разворачивает потертый на сгибах листок бумаги. «Моя мама откажется верить в то, что я погиб. Но если ты принесешь ей мой аттестат, быть может, это ее убедит».
Крепостная стена рушится, крестоносцы берут верх над греками, публика восторженно кричит и аплодирует. Делла Порта выходит из-за кафедры, самодовольно раскланивается, затем нагибается над деревянным ящиком (на миг огромная тень его костлявой руки в окружении роя пылинок пересекает экран) и закрывает отверстие крышкой. Панорама гаснет.
Девушка что-то говорит про диаметр отверстия, двояковыпуклые линзы и сферические зеркала, но Гривано, извинившись, торопливо покидает комнату. В большом зале слуги уже снимают шторы с окон, впуская солнечный свет. А со двора в зал врываются гогочущие дети в шлемах своих отцов, размахивая тупыми игрушечными мечами. Гривано пробирается сквозь эту ватагу, выходит во двор, перешагивает через гипсовый макет зубчатой стены и полной грудью вдыхает теплый воздух.
Еще одна группа слуг убирает грязную посуду с банкетного стола. Миновав их, Гривано направляется в дальний конец двора, к приземистым самшитовым изгородям, которые концентрическими кольцами окружают полированный мраморный циферблат солнечных часов на фундаменте из серого известняка. Судя по тени от железного гномона, скоро часовые колокола пробьют двадцать один раз. Бриз уже разогнал дымку; несколько облачных перышек высоко в небе с поразительной быстротой удаляются к горизонту. На Гривано вдруг наваливается усталость. Он садится на изогнутую скамью и наблюдает за тенью гномона, ползущей по гладкому желтоватому мрамору. И вновь появляется эта девушка.
Она смотрит на него поверх живых изгородей; лицо ее покрыто вуалью, нервные пальцы сведены в замок. Гривано встает, обнажает голову и без слов смотрит на девушку, пока та не присоединяется к нему на скамье. Какое-то время они сидят в неловком молчании. Теперь видно, что она старше, чем сначала показалось Гривано, — вероятно, уже за двадцать. Что-то в ее облике напоминает ему о Кипре, но он не может понять, что именно.
— Кто вы? — спрашивает он.
— Меня зовут Перрина, — отвечает она. — Я родственница сенатора Контарини.
— А кто ваш отец?
— Моих родителей давно нет в живых, и я никогда не видела своего отца. Я выросла в этом доме.
Колокола по всему городу отбивают очередной час, не попадая в унисон, так что в целом это напоминает беспорядочно молотящий по крыше ливень. Руки Гривано начинают мелко трястись, и он сцепляет пальцы, подавляя дрожь.
— Насколько я понял, вы монахиня, — говорит он.
— Монастырская воспитанница, — сухо поправляет она. — Училась в школе при монастыре Санта-Катерина, но постриг не принимала.
— Очевидно, в монастыре не сомневаются в твердости ваших намерений на этот счет. Иначе вам бы не позволили свободно выходить за его пределы.
— Уже много лет святые сестры получают щедрые пожертвования от семьи Контарини, — говорит она. — Так что у меня есть кое-какие привилегии.
— Понимаю.
Неподалеку от банкетного стола маленький мальчик, несущийся по дорожке вслепую из-за огромного бронзового шлема с глазными прорезями на уровне подбородка, врезается в ствол миндального дерева; шлем слетает с его головы и, бренча, катится прочь. Мальчик сидит под деревом и громко плачет. Гривано улыбается, глядя на эту сценку.
— Я слышала, что вы сражались с турками при Лепанто, — говорит Перрина. — Это правда?
Другие дети сбегаются и начинают дразнить плачущего мальчугана. Девочка постарше, прикрикнув на них, наклоняется над пострадавшим, у которого идет носом кровь. «Сражались с турками при Лепанто, — про себя повторяет Гривано. — А могла бы сказать просто: сражались при Лепанто. Интересное уточнение».
— Да, — говорит он, — это правда.
— Я бы очень хотела услышать о вашем участии в битве, дотторе Гривано, если вы не против беседы на эту тему.
Стайка черно-желтых синиц слетает с крыши и начинает перепархивать с дерева на дерево в поисках плодовых червей. Они вьются над самыми головами детей, нисколько их не боясь, а дети, в свою очередь, не удостаивают вниманием птиц.
— Это было очень давно, — говорит Гривано, — и, по прошествии стольких лет, мне уже трудно доверять собственной памяти. Вы, без сомнения, читали широко известные описания битвы, сделанные по горячим следам ее непосредственными участниками. Это более надежные источники хотя бы потому, что их авторы брались за перо, едва выпустив из руки шпагу.
— Все это верно, — говорит Перрина, — однако мне интересен именно ваш личный опыт. Буду очень признательна, если вы сочтете возможным поделиться им со мной.
— Если на то пошло, — продолжает Гривано, — самое полное представление о той битве можно получить по трудам даже не ее участников, а позднейших историков, которые сами никогда не были на войне и вообще мало где побывали за пределами своих кабинетов. Объективная оценка подобных событий, синьорина, едва ли возможна, когда ты находишься в самой их гуще. Мои воспоминания о Лепанто состоят в основном из клубов дыма, криков, грохота и множества мертвых либо умирающих людей. Я уверен, что в тот кровавый день было совершено немало славных подвигов, но ни к одному из них я не причастен даже в качестве свидетеля. Для меня и моих товарищей все свелось к долгим отчаянным попыткам остаться в живых, и большинство из нас в этом, увы, не преуспело. Не сожалейте об утрате подобных свидетельств, синьорина. И не верьте, что истории павших бесследно исчезли вместе с ними. На самом деле эти истории стали плодородной почвой, которую удобрили их кости.
Когда Гривано заканчивает эту речь, собственный голос кажется ему отдаленным, словно звучащим из какого-то соседнего помещения. Его обзор сужается, отгораживаясь от всего, кроме отдельных деталей облика собеседницы: ее сложенных рук, припудренной груди в вырезе платья, лица под вуалью.
— Неужели вы не понимаете, дотторе? — говорит она, крепко сжав его запястье. — Ведь именно об этом — о хаосе битвы и об исступлении, близком к помешательству, — мне хотелось бы услышать от вас!
Кажется, в глазах ее блестят слезы, хотя судить об этом трудно при опущенной вуали. Он чувствует ее холодные пальцы на своей руке, а затем — внезапные желудочные спазмы, в попытке сдержать которые он закрывает глаза и стискивает зубы.
— Зачем вам это знать? — спрашивает он.
Она разжимает пальцы и сдвигается по скамье чуть дальше от него.
— Потому что, на мой взгляд, как раз в исступлении и хаосе сокрыта истинная картина событий.
Синицы пролетают над их головами, попискивая: «И-чи! И-чи! И-чи!»
— Мои глубочайшие извинения, синьорина, — говорит Гривано. — Я надеюсь, мы еще побеседуем на эту тему, а сейчас я не хочу показаться грубым, но… мне что-то нездоровится. Не подскажете, где я могу найти… место уединения?
Перрина вскакивает со скамьи, хватает его за руку и ведет внутрь палаццо и далее по длинному коридору. При этом она ни на секунду не умолкает: извиняется, выражает озабоченность, предлагает помощь. Выудив из этого потока слов данные о местоположении уборной, Гривано поспешно откланивается.
Он успевает добраться до желанного места, не обгадившись по пути, хотя в последнюю минуту был уже предельно близок к этому. Бросив мантию на крючок и рывком спустив штаны, он приседает над отверстием в дощатом полу, откидывается назад с упором спиной и затылком в кирпичную стену и опустошает кишечник, попеременно то обливаясь потом, то содрогаясь от озноба. Вскоре наступает облегчение, за ним следует чувство неловкости, а еще чуть погодя, когда он уже приводит в порядок одежду, вдруг возникает сумасбродное желание остаться навсегда в этой клетушке, укрыться здесь от посторонних глаз и забыть обо всем, включая свою тайную миссию. Он делает несколько глубоких вдохов с закрытыми глазами и представляет себя куколкой, которая покоится в жирной, хорошо унавоженной почве, безразличная к суетливому существованию остального насекомого мира вокруг.
Когда он возвращается в коридор, девушки там уже нет, зато его дожидается Марко Контарини.
— Дотторе, вы достаточно хорошо себя чувствуете, чтобы встретиться сейчас с моим отцом? — спрашивает молодой человек. — Он надеется, что вы сможете уделить ему несколько минут.