Глава 24
Сторож брату своему
Я сомневался, включать ли сюда рассказ Николаса Эллиота о взаимоотношениях с его другом, коллегой, британским шпионом и изменником Кимом Филби, но все-таки включил. По двум причинам: во-первых, как теперь оказалось, рассказ Эллиота — скорее выдумка, в которую он сам поверил, чем объективная истина; а во-вторых, что бы ни означало имя Филби для нашего поколения, для нынешнего это имя, вероятно, звучит не так громко. Но в конечном счете я просто не устоял перед желанием изложить этот рассказ, вырезав различные объяснения, как иллюстрацию нравов шпионской верхушки Великобритании в послевоенные годы, их классовых убеждений и образа мыслей.
Человеку, не имеющему отношения к разведке, масштабы предательства Филби постичь трудно. Только в Восточной Европе десятки, а может, и сотни британских агентов были заключены в тюрьму, подвергнуты пыткам и расстреляны. А кого не выдал Филби, тех выдал Джордж Блейк, еще один двойной агент МИ-6.
Насчет Филби у меня всегда был пунктик; я где-то уже рассказывал, что даже вступил в публичную дискуссию о Филби с еще одним его другом — Грэмом Грином, о чем теперь сожалею, и с таким светилом, как Хью Тревор-Ропер, о чем не сожалею ничуть. Они считали Филби лишь одним из выдающихся детей своего времени — тридцатых годов, десятилетия, которое принадлежало им, а не нам. Тогда приходилось делать выбор между капитализмом (для левых того времени синонимичным фашизму), с одной стороны, и зарей коммунизма — с другой, так вот Филби предпочел коммунизм, тогда как Грин — католицизм, а Тревор-Ропер ничего не предпочел. Согласны, решение Филби оказалось враждебным интересам Запада, так уж случилось, но он его принял и имел на это полное право. Вот и вся аргументация.
Я же считал, что мотивы, побудившие Филби предать свою страну, несколько иные, что здесь скорее попахивает пристрастием к обману. Может, начиналось все с преданности идее, а потом возникла психическая зависимость и наконец — непреодолимая тяга. Он не хотел выбирать одну сторону. Ему нужна была игра мирового масштаба. Поэтому я вовсе не удивился, прочитав в книге Бена Макинтайра, где прекрасно описаны дружеские отношения Филби — Эллиота, что, когда Филби томился в Бейруте, переживая бесславный финал своей карьеры агента МИ-6 и КГБ и опасаясь, как бы советские начальники его не бросили, больше всего (если не считать крикетных матчей) он скучал по остроте двойной жизни, так долго его подпитывавшей.
Смягчилась ли с годами моя неприязнь к Филби? Вроде бы нет. Есть такой тип заносчивого англичанина, который, порицая грехи империализма, спешит примкнуть к другой великой империи, воображая, что сможет управлять ее судьбой. Полагаю, Филби относился к этому типу. В беседе со своим биографом Филом Найтли он как-то поинтересовался, почему я затаил на него злобу. Могу ответить только, что, подобно Филби, знаю не понаслышке о бурных конфликтах с экстравагантным родителем, но лучше уж наказывать за это общество каким-нибудь другим способом.
А теперь вернемся к Николасу Эллиоту, самому верному другу, наперснику и преданному соратнику Филби в мире и на войне, воспитаннику Итона, сыну его бывшего директора, искателю приключений, альпинисту, жертве обмана и, без сомнения, самому занятному шпиону из знакомых мне. И сейчас, по прошествии времени, можно сказать: самому загадочному. В наши дни его портрет вызовет насмешку. Эллиот был блистательным бонвиваном старой школы. Носил темные костюмы-тройки безупречного покроя — ни разу не видел его в другой одежде. Худой, как палка, Эллиот, казалось, парил над полом под каким-то лихим углом, тихо улыбаясь и отставив в сторону локоть — той руки, в которой держал бокал мартини или сигарету. Края его жилета всегда загибались внутрь и никогда наружу. Он выглядел как вудхаусовский франт и изъяснялся так же, с той лишь разницей, что говорил с ошеломляющей прямотой, как человек, обо всем осведомленный, и открыто демонстрировал неуважение к начальству. Насколько помню, я никогда не ссорился с Эллиотом, а вот Тайни Роланд, один крепкий орешек из лондонского Сити, поссорился, и неспроста, назвав Эллиота «Гарри Лайм с Чипсайда».
Эллиоту не раз приходилось оказываться в экстраординарных ситуациях, однако самой экстраординарной и, без сомнения, самой для него тяжелой стала встреча в Бейруте с глазу на глаз с близким другом, коллегой и наставником Кимом Филби, во время которой тот признался, что был советским шпионом, еще когда они с Эллиотом познакомились.
* * *
Когда я сам работал в МИ-6, мы с Эллиотом не общались, в лучшем случае здоровались. На моем первом собеседовании в Службе он сидел в отборочной комиссии. Я только приступил к своим обязанностям, а он уже был большим человеком с пятого этажа, чьи шпионские подвиги приводили в пример новобранцам: вот, мол, каких успехов может добиться сообразительный оперативник. Легко перепорхнув с Ближнего Востока в нашу штаб-квартиру, Эллиот выступал с лекцией, присутствовал на оперативном совещании и исчезал снова.
Я вышел в отставку в 1964-м, в тридцать три года, и, прямо скажем, мало что сделал для Службы. Эллиот вышел в отставку в 1969-м, в пятьдесят три, и без него не обходилась ни одна крупная операция Службы с начала Второй мировой. Мы общались изредка. Эллиот был раздосадован, когда наша бывшая Служба не позволила ему раскрыть информацию, которую, по его мнению, давно уже не имело смысла хранить в тайне. Эллиот считал, он имеет право и даже обязан рассказать свою историю потомкам. Тогда, наверное, он и решил, что я могу ему пригодиться — стать своего рода посредником или связным, который поможет сделать его необычайные похождения достоянием гласности, как и надлежит.
Так и случилось, что однажды вечером, в мае 1986-го, у меня дома в Хэмпстеде через двадцать три года после того, как Эллиот услышал частичное признание Филби, он изливал мне душу, и это была лишь первая из подобных встреч. Он рассказывал, а я делал пометки в блокноте. Сейчас, спустя тридцать лет, пересматриваю эти записи (сделаны от руки, бумага выцвела, блокнотная скрепка заржавела) и радуюсь, что почти ничего не вычеркивал. Во время наших разговоров у меня возникла мысль написать пьесу с Кимом и Николасом в главных ролях, и я предложил Эллиоту стать соавтором, но настоящий Николас об этом и слышать не хотел.
«Прошу вас, давайте навсегда оставим мысль о пьесе», — написал он мне в 1991-м. И сейчас — спасибо Бену Макинтайру — я необыкновенно рад, что мы так и сделали, ведь тогда Эллиот рассказал мне не историю своей жизни, а легенду. Даже сарказм и легкомыслие, присущие Эллиоту, не могли облегчить боли от осознания того, что человек, которому он доверял свои самые сокровенные тайны — личные и профессиональные, все без исключения, с самого первого дня их долгой дружбы предавал его и работал на советского врага.
* * *
Эллиот о Филби:
«Он обладал колоссальным обаянием, был склонен к эпатажу. Я знал его как облупленного и хорошо знал его семью. Я их очень любил. Никогда не видел, чтоб человек так надирался. Я его допрашивал, а он пил скотч без остановки, пришлось потом грузить его в такси — в прямом смысле, чтобы доставить домой. Дал водителю пятерку, чтоб дотащил его по лестнице до квартиры. Как-то взял его с собой на званый ужин. Он всех очаровал, а потом вдруг принялся рассказывать, какие сиськи у его любовницы. Мол, из всех сотрудниц нашей Службы у нее самая шикарная грудь. Ну кто в самом деле на званом ужине обсуждает сиськи любовниц? Но он был такой. Любил эпатаж. Я и его отца знал. Видел его в Бейруте за несколько часов до смерти — он у меня ужинал. Потрясающий мужик. Без конца рассказывал, как они дружили с Ибн Саудом. Элеонора, третья жена Филби, его обожала. За ужином старик еще клинья подбивал к чьей-то жене, потом ушел. А через несколько часов умер. Последнее, что он сказал перед смертью: „Господи, как мне все надоело“».
«Я долго раскалывал Филби. Провел несколько допросов, тогда, в Бейруте — последний. У нас было два источника. Один — перебежчик, неплохой парень. А второй — материнская фигура. Наш штатный психиатр мне о ней рассказал. Он лечил Айлин, вторую жену Филби. Однажды этот психиатр позвонил мне и говорит: „Она освободила меня от клятвы Гиппократа. И я должен с вами поговорить“. Я встретился с ним, и психиатр сказал, что Филби — гомосексуал. И пусть он вечно волочится за женщинами, и пусть, если верить Айлин, которую я неплохо знал, любит заниматься сексом и хорош в постели. Он гомосексуал, комплекс симптомов налицо, а еще психиатр, хоть и не мог привести доказательств, уверял, что с Филби дело неладно. Может, он на русских работает. Или еще что. В общем, уточнить психиатр не мог, но был уверен. Он посоветовал мне найти материнскую фигуру. Где-то, говорит, есть материнская фигура. Ею оказалась та женщина, Соломон. Еврейка. Она работала в Marks & Spencer, занималась закупками, кажется. Они с Филби оба были коммунистами. Она злилась на Филби — из-за евреев. Филби работал с полковником Тигом, главой резидентуры в Иерусалиме, а Тиг был антисемитом, вот Соломон и злилась. Словом, она нам кое-что рассказала о Филби. О давних связях с коммунистами. Дело тогда вела „пятерка“ [МИ-5], я им все это передал и посоветовал взять Соломон, материнскую фигуру. Но там меня, конечно, не послушали — они такие бюрократы…»
* * *
«Когда речь заходила о Филби, люди становились просто невыносимыми. Синклер и Мензис [бывшие шефы МИ-6] так просто ничего плохого не хотели о нем слышать».
* * *
«Ну вот, а потом пришла телеграмма насчет того, что у них есть доказательства, и я в ответ телеграфировал Уайту [сэр Дик Уайт, бывший генеральный директор МИ-5, а в то время шеф МИ-6], что должен пойти поговорить с Филби начистоту. Все это продолжалось слишком долго, и я обязан был добиться у Филби признания — ради его семьи. Понимаете? Я, в общем, парень не слишком чувствительный, но судьба его жен и детей меня волновала, и я всегда думал, что Филби сам рад был бы облегчить душу, а потом жить себе спокойно и смотреть свой любимый крикет. Рейтинги игроков он наизусть знал. Про крикет мог говорить до бесконечности. В общем, Дик Уайт сказал: ладно. Действуй. И я полетел в Бейрут, встретился с Филби и говорю: если ты так умен, как я думаю, ради своей семьи сознайся во всем, потому что игра окончена. Привлечь его к суду мы не могли, он бы все отрицал. Условия нашей с ним сделки были очень просты. Он должен сделать чистосердечное признание (я думал, он в любом случае захочет это сделать, и тут он меня одурачил), рассказать обо всем, и прежде всего обо всем причиненном ущербе. Вот что было для нас самым важным. Предотвратить ущерб. В конце концов КГБ ведь мог поинтересоваться у Филби, к кому еще можно обратиться помимо него, кто в Службе согласится на нас работать? И Филби мог кого-то порекомендовать. Нам обо всем этом нужно было узнать. А потом и об остальном, что он им передал. Таково было наше твердое условие».
Затем я перешел к записям в форме диалога:
«Я: А если он отказался бы сотрудничать, какие меры вы могли принять?
Эллиот: Вы о чем, старина?
— Меры, Ник. Чем вы могли ему пригрозить в худшем случае? Могли вы, например, насильно посадить его в самолет и отправить в Лондон?
— В Лондоне он никому был не нужен, старина.
— Хорошо, а как насчет крайних мер? Могли вы — уж прости — убить его, ликвидировать?
— Дорогой мой. Он же был наш.
— Так что вы могли сделать?
— Я сказал, что в противном случае мы совсем перекроем ему кислород. Во-первых, ни в одном посольстве, консульстве или дипмиссии на всем Ближнем Востоке его и на порог не пустят, черта с два! Бизнесмены тоже близко к нему не подойдут, и журналистская карьера накроется. Он станет парией. С ним будет покончено. Мне ведь и в голову не могло прийти, что он отправится в Москву. Он совершил ошибку, но хочет все исправить, так что ему остается только признаться. А потом мы обо всем забудем. Надо ведь и о семье подумать, об Элеоноре».
Я напомнил о судьбе одного британского предателя, который, в отличие от Филби, не был всеобщим любимцем и, хотя выдал гораздо меньше секретов, провел в тюрьме много лет.
— Ах, Вассал! Так он был мелкой сошкой, верно?
* * *
Эллиот продолжает:
«Это был первый заход. Мы договорились снова встретиться в четыре, и в четыре он явился с признанием на несколько страниц — восемь или девять страниц мелким шрифтом, про ущерб и про остальное — много всякого. А потом говорит: ты мог бы оказать мне услугу. Элеонора в курсе, что ты приехал. Насчет меня она ничего не знает. Но если не заглянешь к нам выпить стаканчик, почует неладное. Я говорю: хорошо, ради Элеоноры зайду с тобой выпить. Но сначала мне все это нужно зашифровать и отправить телеграммой Дику Уайту. Так я и сделал. А когда пришел к Филби, он уже был в отключке. Надрался. Лежал на полу. Нам с Элеонорой пришлось тащить его до постели. Она взяла его за плечи, я за ноги. Филби, когда так напивался, все время молчал. Ни словечка, помню, не проронит, при мне по крайней мере. Ну я и сказал ей. Ты ведь знаешь, говорю, что происходит? Она говорит: нет. А я: он ведь русский шпион, так его растак. Филби сказал, она его не ругала — так оно и было. В общем, я поехал домой, в Лондон, оставил Филби Питеру Ланну — он его дальше допрашивал. Дик Уайт в общем-то все уладил, только американцам ничего не сказал. Так что мне пришлось мчаться в Вашингтон и с ними объясняться. Бедняга Джим Энглтон. Когда Филби руководил подразделением Службы в Вашингтоне, Энглтон так с ним носился, но после того, как все узнал — вернее, после того как я ему рассказал, — запел совсем по-другому. Я на днях с ним обедал».
* * *
«Я, знаете, думаю, КГБ издаст однажды продолжение автобиографии Филби. С первой книгой в 1947 году дело не пошло. Но полагаю, у них и другая в запасе есть. Филби наверняка посоветовал им облагородить своих молодчиков. Чтоб одевались поприличней и пахли получше. Стали более утонченными. Сейчас эта компания выглядит совсем иначе. Чертовски элегантные ребята, холеные — высший класс! Работа Филби, как пить дать. Нет, убивать его мы вовсе не собирались. И все же он меня одурачил. Я думал, он хочет остаться дома».
* * *
«Знаете, вспоминаю теперь (согласитесь со мной?), что мы тогда вытворяли — ну просто животики надорвешь, еще как надорвешь! — и думаю: в некоторых вопросах мы были такими дилетантами! Эти кавказские линии, эти агенты, которые ездили туда-сюда, — такой дилетантизм. Филби, конечно, сдал Волкова, и его убили. Так что, когда Филби написал мне и предложил встретиться в Бейруте или Хельсинки, только ничего не говорить Элизабет, моей жене, и Дику Уайту, я ответил: купи от меня цветов и отнеси Волкову на могилу. Подумал, что это достойный ответ».
«Нет, за кого он меня принимал, черт возьми, если думал, что я им не скажу? Первой я бы сказал Элизабет, а потом сразу же Дику Уайту. Я в тот вечер ужинал с Геленом — вы знали Гелена? — вернулся поздно и обнаружил на коврике у входа простой белый конверт с надписью „Нику“. Кто-то бросил под дверь. „Если сможешь приехать в Хельсинки, отправь мне открытку с колонной Нельсона, если в Берлин — со зданием Конной гвардии“ — какая-то чертовщина вроде этого. За кого он меня принимал? Албанская операция? Ну да, скорей всего, и ее он провалил. Я что хочу сказать — и у нас в России когда-то были агенты, неплохие, черт возьми! Что с ними сталось, тоже не знаю. И после этого он хочет встретиться, одиноко ему, видите ли. Ясное дело, одиноко. Не надо было уезжать. Одурачил меня. Я написал о нем. Для „Шервуд-пресс“. Все крупные издатели хотели, чтобы я написал о дознании, но я не стал. А только так, мемуары для друзей-альпинистов. О Конторе нельзя писать. А дознание — искусство. Вы это понимаете. То дознание длилось долго. На чем я остановился?»
* * *
Иногда Эллиот отклонялся от темы, вспоминал другие дела, в которых участвовал. Самым выдающимся был случай с Олегом Пеньковским, полковником ГРУ, снабжавшим Запад крайне важной секретной информацией о советских вооружениях в преддверии Карибского ракетного кризиса. Эллиота возмутила состряпанная ЦРУ книжка, вышедшая под названием «Бумаги Пеньковского», — очередное пропагандистское произведение времен холодной войны.
«Безобразная книжка. Сделали из этого парня какого-то святого или героя. А он был вовсе не такой, просто никак не мог продвинуться по службе, и ему все это надоело. Американцы ему отказали, но Шерги понял, что парень в порядке. У Шерги был нюх. Мы с ним очень разные, но ладили прекрасно. Les extrêmes se touchent. Я руководил оперативным отделом, а Шерги был моей правой рукой. Прекрасный оперативник с отличным чутьем — он почти никогда не ошибался. И насчет Филби оказался прав с самого начала. Шерголд посмотрел на Пеньковского, решил, что он нам подходит, и мы его взяли. В нашем шпионском деле поверить в кого-нибудь — очень смелый шаг. Каждый дурак может прийти в свой отдел и сказать: „Нет, я этому малому совсем не доверяю. С одной стороны… с другой стороны…“ Надо быть человеком решительным, чтобы пойти на риск и сказать: „Я ему верю“. Шерги так и сделал, и мы с ним согласились. Женщины. В Париже Пеньковский спал с проститутками (мы их ему предоставляли) и пожаловался: не могу, мол, делать с ними все что хочу — раз за ночь, а больше не получается. Пришлось отправить в Париж доктора из Конторы, чтоб сделал Пеньковскому укол и у того встал. Я же говорю: животики надорвешь! Ради такого, пожалуй, стоит жить. Ну просто надорвешь животики. И как, скажите, можно считать этого Пеньковского героем? Но, заметьте, предатель должен быть смелым. И Филби тоже в этом не откажешь. Он был смелым. Однажды Шерги решил подать в отставку. Он был ужас до чего темпераментный. Я прихожу и вижу у себя на столе его заявление об уходе. „В связи с тем, что Дик Уайт, — он, конечно, добавил `начальник секретной службы`, — передал американцам информацию без моего согласия и таким образом подверг опасности мой весьма уязвимый источник, я намерен подать в отставку и подать пример другим работникам Службы“, — что-то в этом роде. Уайт извинился, и Шерги забрал заявление. Но мне пришлось его уговаривать. И это было непросто, очень уж темпераментный парень. Но прекрасный оперативник. И этого Пеньковского сразу раскусил. Мастер».
* * *
Эллиот о сэре Клоде Дэнси, также известном как Полковник Зет, помощнике начальника МИ-6 в годы Второй мировой войны:
«Полное дерьмо. И дурак к тому же. При этом жестокий, грубый. Писал всем эти мерзкие записочки. Сеял вражду. Полное дерьмо, говорю же. Когда я возглавил резидентуру в Берне после войны, мне досталась его агентурная сеть. Ну да, у него были информаторы среди влиятельных бизнесменов. Очень хорошие. Он умел заставить этих бизнесменов на него работать. К этому у него были способности».
О сэре Джордже Янге, первом заместителе сэра Дика Уайта во времена холодной войны:
«Порочный. Умный, жесткий. Гулять любил один. После Службы пошел работать в „Хамброс“ [банк]. Я спрашивал у них потом, как Джордж им показался. Прибыль он им принес или убыток? Они сказали, что, по их подсчетам, пятьдесят на пятьдесят. Он привлек в „Хамброс“ деньги шаха, но так потом напортачил, что банк потерял примерно столько же, сколько Джордж для них заработал».
О профессоре Хью Треворе-Ропере, историке, сотруднике британской разведки в годы Второй мировой войны:
«Выдающийся ученый и все такое, но какой-то несуразный, никчемный. И испорченный. Я чуть не помер со смеху, когда он попался на эту удочку с дневниками Гитлера. Вся служба знала, что они фальшивые. Но Хью даже не сомневался. Ну как Гитлер мог их написать? С этим Ропером я бы в разведку не пошел. Когда я был начальником на Кипре, сказал однажды дежурному у входа: если появится капитан Тревор-Ропер, пусть свой штык себе в задницу засунет. Ропер появился, и дежурный передал ему мои слова. Хью был озадачен. Животики надорвешь. Вот что мне нравилось в нашей Службе. Иной раз ну просто животики надорвешь».
О том, как он снимал проститутку для одного потенциального агента британской разведки с Ближнего Востока:
«Отель „Сент-Эрмин“. Она не пойдет. Слишком близко к Палате общин. „Мой муж — член парламента“. И 4 июня ей нужен выходной, чтобы забрать сына — он у нее в Итоне. „Так, может, мне лучше к кому-нибудь другому обратиться?“ — говорю. Отвечает не раздумывая: „Да ладно, сколько дадите-то?“»
О Грэме Грине:
«Мы встретились в Сьерра-Леоне во время войны. Помню, Грин поджидал меня в порту. И как только я оказался в пределах слышимости, заорал мне: „Гондоны привез?“ Была у него навязчивая идея насчет этих евнухов. Он изучал шифровальную книгу нашей резидентуры и обнаружил там, как это ни странно, коды для обозначения евнуха. Наверное, еще с тех дней, когда мы евнухов из гаремов в качестве агентов использовали. Грину до смерти хотелось послать сообщение с этим евнухом. Однажды он нашел способ. Высшее начальство потребовало, чтобы он присутствовал на каком-то совещании. В Кейптауне, кажется. Операция у него какая-то застопорилась или что-то там. Хотя вряд ли операция, по-моему, он никогда их не готовил. В общем, он послал ответное сообщение: „Я как евнух: хотел бы, но не могу“».
Вспоминает эпизод из жизни в Турции, где во время войны работал под дипломатическим прикрытием:
«Ужин у посла. Война в самом разгаре. Супруга посла вдруг вскрикивает: я, видите ли, отрезал носик. „Какой носик?“ — „Уголок кусочка сыра“. — „Слуга подал мне этот проклятый сыр“, — говорю я ей. „А вы отрезали носик“, — говорит она. Где они, черт возьми, его достали? В самый-то разгар войны, будь она неладна. Чеддер. А подал мне этот сыр Цицерон — тот парень, что продал абверу все наши секреты. Про высадку десанта в день „Д“. И все остальное. А гансы ему не поверили. Обычное дело. Никто никому не доверял».
Я рассказываю Эллиоту, как в годы моей работы в МИ-5 вышел «Наш человек в Гаване» Грэма Грина, и юрисконсульт Службы хотел судить Грина по закону о государственной тайне за то, что тот описал, как глава резидентуры контактирует с главным агентом.
— Он и в самом деле едва за это не поплатился. И поделом было бы, черт возьми.
* * *
Но больше всего из рассказов Эллиота мне запомнился один диалог — Эллиот тогда только начинал прощупывать Филби и расспрашивал его об учебе в Кембридже:
«— Похоже, они считают, что ты, как бы это сказать, запятнан, — говорю я.
— Чем?
— Ну знаешь, ранние увлечения, членство…
— Где?
— В одном обществе, судя по всему, очень интересном. Какие в университетах и возникают обычно. Объединявшем всех левых. „Апостолы“, кажется?»
* * *
В 1987-м, за два года до падения Берлинской стены, я ездил в Москву. На приеме, организованном Союзом писателей СССР, Генрих Боровик, журналист, связанный с КГБ, пригласил меня к себе в гости — на встречу со старым другом и поклонником моего творчества. Я поинтересовался, как его зовут, — оказалось, Ким Филби. Теперь уже из вполне надежного источника мне известно, что Филби, предчувствуя скорую смерть, надеялся уговорить меня стать соавтором второй книги его мемуаров — той самой, которую он должен был однажды, по убеждению Эллиота, достать из рукава. Но я отказался встречаться с Филби. Эллиот был мной доволен. По крайней мере, я так думаю. Хотя, возможно, втайне он все же надеялся, что я передам ему весточку от старого приятеля.
Рассказывая о последней встрече с Филби, о том, как якобы начал подозревать его за несколько лет до этого, Эллиот преподнес мне, скажем так, подчищенную версию событий. А правда, которую мы знаем благодаря Бену Макинтайру, такова: с тех пор как Филби попал под подозрение, Эллиот как мог пытался защитить ближайшего друга и коллегу. И только когда доказательства против Филби уже нельзя было опровергнуть, Эллиот постарался добиться от старого приятеля признания — да и то лишь частичного. Получил ли Эллиот приказ позволить Филби благополучно сбежать в Москву — этого мы, видимо, никогда не узнаем в точности. Так или иначе Эллиот меня одурачил, как дурачил и самого себя.