15
О разгроме немцев в Белоруссии уже знали во всех бараках военнопленных, Затеплились надеждой глаза: от витебского и бобруйского котлов, где Красная Армия уничтожила лучшие дивизии фельдмаршала Буша, до них было каких-нибудь четыреста — пятьсот километров! На полмесяца хорошего наступления…
Однако многие пленные, особенно «старики» хорошо понимали, что надежды на избавление призрачны. Даже охранники-эсэсовцы не скрывали, что все они, работающие на секретном строительстве, являются «носителями тайны» и потому до конца принадлежат только рейху. Исход для них может быть один — санация, или, попросту говоря, уничтожение.
«Как сдали, как изменились люди за эти три страшных месяца», — с горечью думал Савушкин, оглядывая по утрам оборванные босые колонны пленных, понуро бредущих в пыли. Они уже были не способны на ежедневные пробежки-«моционы» к месту работы, которые устраивал раньше шеф концлагеря. Их уже собаки не брали, по команде охранников только сбивали на землю, но не грызли — брезговали.
Страшно было видеть, как день за днем в глазах людей медленно угасает жизнь. Глаза теряли окраску и из разных — карих, голубых или серых — становились одинаково бесцветными и удручающе пустыми. В них виделось только одно — холодное безразличие…
Уже не было никаких эмоций при ежевечерних показательных экзекуциях: на избиение и смерть товарищей пленные смотрели обреченно, почти равнодушно.
Савушкин изо всех сил старался удержать свою бригаду от этой гнили духа, от живого разложения. В требовательности был беспощаден, временами даже жесток. Крепких слов не жалел, а случалось, пускал в ход свою увесистую лапу. Он понимал: они должны были бояться чего-то еще, кроме страха смерти. Так пусть боятся его, пусть ненавидят. Он выдержит, лишь бы выдержали они.
Вечерами он не давал ребятам покоя, заставляя до изнеможения штопать обмундирование: прореха, дырка приводила его в ярость на утреннем построении. Шеф лагеря гауптштурмфюрер всегда довольно хохотал, осматривая бригаду Савушкина. Его забавлял этот солдафон-фанатик, приказавший своей бригаде пришивать деревяшки-обрезки вместо оборванных пуговиц.
— Вы есть карош надзирател! — издевался шеф, тыча кулаком в могучую грудь бригадира. — Вы работаль тюрма?
— Пока не приходилось.
— Вы получайт приз!
И следовавший за гауптштурмфюрером эсэсовский интендант вручал Савушкину дополнительную катушку ниток, зеленые льняные лоскуты для заплат.
Недалекие синие горы, так напоминавшие родной Алтай, были для него ежедневной мукой. Иногда казалось, и сам он не выдержит: выхватит из-под гимнастерки подвешенный под мышкой пистолет, перестреляет охранников и, очертя голову, бросится на проволоку. Чтобы порвать ее руками и — в спасительный лес.
Бывали такие моменты: тоска и ярость вдруг желто туманили глаза, он готов был сорваться, как затворный боек, брошенный стальной пружиной… Потом долго приходил в себя, утирая с лица холодный пот. Нет, надо было ждать, терпеть стиснув зубы. Не только ради себя терпеть, но и ради спасения молодых ребят. Он знал и не сомневался: без него они пропадут.
Ванюшка Зыков тоже начал сдавать, стал рассеянным, вялым, озлобленным. Раньше болтливый, он теперь молчал, на всех смотрел исподлобья, будто волченок, припертый охотничьей рогатиной. Савушкин научил его отыскивать в траве вокруг котлована дикий лучок-«вшивик», полезный от болезни зубов и десен. Набранный лук Зыков уже не делил между членами бригады, а утаивал весь, прятал за пазуху. Причем делал это открыто, вызывающе: дескать, плевать я на вас хотел — сам нашел, значит, мое.
У старшины давно кулак чесался на этого прижимистого сопляка. А рука не поднималась. Стоило увидеть Ванюшкин мальчишески стриженный затылок, выгоревший на солнце, и холодело сердце — сразу вспоминался сын Андрюшка, конопатый в мать, непоседа-шельмец…
Что-то, видать, крепко породнило их тогда в котловане, над трупом замурованного эсэсовца, какая-то искра чиркнула по сердцу обоим… Не случайно Савушкин спускал Ванюшке много такого, за что других давно бы в бараний рог согнул. А он пользуется этим, стрекулист. Не понимает, что на свою же беду.
Сторониться начал Ванюшка своих, значит, считай, что пошла душа на россыпь. Только с казахом Атыбаем по-прежнему не разлей вода.
Скуластый алмаатинец действительно стоящий парень. Вот если кого не затронула лагерная собачья жизнь, так это, пожалуй, только его. Истинный степняк, дочерна выжаренный на солнце. Как тростинка, которая сохнет, но твердеет, делается крепче.
И глаза те же, что были: настороженно прищуренные, а за прищуром, узкой щелочкой — чернота. Поди узнай, что он думает.
Впрочем, Савушкин знал, что думает и чем живет Атыбай, хоть ни разу по душам с ним не разговаривал — не было надобности. Уже не один раз старшина ловил на себе его цепкий взгляд, и, когда случались лагерные заварухи, ссоры, Атыбай мгновенно оказывался за его спиной. Старшина знал: парень, защищая его, бросится хоть на пулемет.
Атыбай помнил то, что успел забыть ветреный Ванюшка Зыков: старшина Савушкин обоим им спас жизнь.
Честно сказать, Савушкин не разделял ребят и опекал обоих. Тем более что делать это было не трудно: они везде и всегда вместе. В строю, на рабочем участке, в лагерной столовой и на барачных нарах — оба справа от старшины. Он и засыпать старался после них, опасаясь, как бы, пользуясь ночью, шелопутные парни не натворили глупостей. Да и вообще, чего там делить-выбирать, когда у всех у них одна лагерная судьба, один и тот же недалекий конец…
А выбирать, оказывается, все-таки пришлось: так уж затейливо повернула жизнь.
В один из вечеров, сразу после ужина, к Савушкину подошел незнакомый пленный, шепнул пароль и сообщил, что его зовет на беседу Большой. Есть дело.
Большого (председателя БСВ) Савушкин знал лично. Они даже крупно поговорили месяц назад, чуть не рассорились: председатель предложил сдать парабеллум в штаб БСВ, но старшина наотрез отказался. Расстались они весьма холодно.
Что у них за новое дело? Дело может быть только одно — подготовка побега. Он так прямо им и заявил, однако ничего определенного, ясного в ответ не услышал. Может, они наконец-то поумнели и набрались смелости говорить с ним о побеге, о том, что, может быть, уже завтра решится вопрос жизни и смерти десятков людей?
Теперь встреча состоялась в другом блоке, в одном из крайних, на правой стороне лагеря. Большой, высокий, сутулый, круглоголовый (как говорили, бывший майор Красной Армии), пригласил Савушкина сыграть в нарды — ради маскировки. Старшина, признаться, ни черта в них не понимал, но приглашение принял. Перебрасывая самодельные камушки, они начали разговор.
— Ну как дела, старшина? Говорят, муштруешь своих?
— Надо. Чтоб не рассыпались.
— Правильно делаешь. Штаб одобряет твои действия. Я тоже. — Большой сгреб камушки в угол, тяжко вздохнул и неожиданно сказал: — А я помирать собрался, старшина.
Савушкин удивленно отшатнулся, буркнул:
— Хреновину городишь, паря! Тебе еще землю долго топтать.
— Оттоптал я свое… У меня ведь ранение старое, сердце было задето. Теперь приходит хана. Неделю еще протяну, может быть. Сегодня дважды падал, терял сознание.
Только теперь Савушкин как следует пригляделся к собеседнику. В полутьме лицо Большого выглядело не болезненные, а прямо-таки жутковатым: глубокие черные провалы вокруг глаз; впалые истонченные щеки, за которыми буграми угадывались челюсти; белый, начисто облысевший череп. «Спаси Христос!» — внутренне перекрестился Савушкин.
— В лазарет надо…
— Не поможет. Поздно уже. Да и какое там лечение — сам знаешь. Ну ладно, оставим это. Речь ведь не обо мне, а о тебе, старшина.
— Обо мне? — изумился Савушкин. — С какой стати?
— Штаб БСВ, в связи с тем что я выбыл из строя, решил назначить нового председателя. Уже есть приказ — ну приказы, ты знаешь, мы не пишем, а отдаем устно. Этим приказом председателем БСВ назначен ты — старшина Савушкин Егор Тимофеевич. Вот так.
— Ну вы даете! — опешил Савушкин. — Значица, прямо без моего согласия?
— Ты солдат, Егор, и хорошо знаешь: приказ согласия не требует. Так что принимай командование. И действуй.
Савушкин не то чтобы растерялся, скорее, разозлился. Это ж надо чего учудили, дьяволы полосатые! Свалить на его голову такую умопомрачительную заботу! Да что у них, в конце концов, офицеров не нашлось, что ли? Он же только старшина и то — без году неделя!
— Не в звании дело, дорогой товарищ Савушкин! А в человеческих качествах. Нужен железный характер, человек-кремень, Понял? Вот примерно такой, как ты. А ответственности не бойся, она у нас у всех одна. Перед Родиной, перед своей совестью.
— Это я знаю, не надо меня учить, — хмуро бросил Савушкин. — Ты мне лучше скажи, с чего хоть начинать?
— С подготовки побега, — тихо кашлянул Большой. — Общего побега, с прорывом в лес, к своим. Нам стало известно, что где-то поблизости, у границы резервата, находится в рейде советский партизанский отряд. Надо немедленно посылать нашего человека на связь с отрядом. Чтобы потом, уточнив обстановку, действовать одновременно путем встречных ударов. Вот сейчас твоя задача номер один.
— Легко сказать: послать человека! Не выпишу же я ему командировочную.
— Шутки в сторону! — резко сказал Большой. — Штаб уже обдумал операцию, есть шансы на успех. Будем действовать через нулевой бокс при лазарете, откуда вывозят мертвых. Команда санитаров подтвердила: можно вместе с трупами переправить и нашего связного, Но он сначала должен официально «умереть» в лазарете — это мы тоже устроим. Главное — найти такого человека. Ты понимаешь, старшина, какой это должен быть человек?!
— Понимаю… — задумался Савушкин. Задача не простая: попробуй-ка подобрать парня здорового, с выдержкой и крепкими нервами среди сотни измотанных доходяг, которые еле переставляли ноги. — Однако думаю, что найти можно… Есть у меня на примете один…
На примете у старшины был, конечно, Атыбай Сагнаев.
Время не ждало, и в тот же вечер Савушкин решил переговорить с казахом. Сначала под благовидным предлогом отослал с поручением в соседний барак Ванюшку Зыкова, потом, уединившись с Атыбаем, растолковал ему предстоящее задание, Так и так, ради спасения людей надо рисковать, надо «записываться» в мертвые — это единственный путь на волю. И сделать это может только он, Атыбай Сагнаев, никому другому не под силу.
Тот слушал молча, не выказывая ни удивления, ни страха. Потом еще с минуту раздумывал, будто замер, прикрыв глаза. В барачной полутьме лишь остро поблескивали его обтянутые скулы. Наконец тихо сказал:
— Нет, я не могу…
— Ты что, сдурел? — зло прошипел Савушкин, крайне изумленный. — Это ж дорога на волю! Или ты ни черта не понял?
— Все понял, товарищ старшина. Спасибо за доверие. Но я не могу.
— Почему, язви тебя в душу?! Ответь мне толком. Трусишь, что ли?
— Атыбай не трус. — Парень хмуро отвернулся. Вздохнул. — Но это не моя дорога на волю. Пусть идет Иван.
«Ах, вон оно что? — сообразил Савушкин. — Решил покочевряжиться, поиграть в благородство! Дескать, мы друзья-побратимы, оба хороши-пригожи. Ходим парой, за пальчики держимся, потому имеем право препираться, друг перед дружкой коврики стелить: пусть идет он, нет, пускай он! Сопляки немытые». Да ежели разобраться по-умному, он, Савушкин, тогда в котловане обоих из могилы вытащил. Оба нашкодили, а он, бригадир, расплачивался своей собственной шкурой.
— Дурень ты, Атыбай… Охламон неотесанный! — проворчал Савушкин, решив переменить тон. — Я, конечно, понимаю, что у вас с ним вроде побратимства. Но и ты пойми: не выдержит он. Соображаешь, не сдюжит! Не по нему этот хомут. Ну пошлем мы его, пропадет парень не за полушку! А люди? Люди-то наши на краю гибели окажутся!
— Он выдержит! Он крепкий, — упрямо сказал солдат.
— Тьфу, настырный! — в сердцах плюнул Савушкин. — И где только тебя такого сварганили, непутевого!
Сдерживая ярость, Атыбай сказал, твердо выговаривая слова:
— У нас в Казахстане говорят: другу отдай все, даже то, что не можешь отдать. Я не пойду!
— А если я прикажу?!
Казах вдруг пружинисто вскочил с нар, оказался в полосе света, и старшина увидел, что раскосые глаза его полбы слез.
— Товарищ старшина!.. Я же не могу! Честное слово, не могу! Как я потом буду жить?! Вы можете понять?
— Ладно, не кричи. Чего разорался? — махнул Савушкин рукой. — Иди и считай, что разговора не было. Никому ни слова.
Долго не мог старшина успокоиться, в пух и прах костерил и этих строптивых желторотиков, и себя, старого дурака, который связался с ними, душу свою распахнул, а понимать их, молодых, оказывается, вовсе не умеет. У них, конечно, свои мерки, и как ни крути, а приходится считаться. В молодости-то он и сам упрямым был, как листвяжный пень, тоже любил такие закидоны делать: хочу — так и ворочу.
Теперь оставался только Ванюшка Зыков, других подходящих кандидатур на примете не было, Однако разговор с ним Савушкин отложил на утро. Честно говоря, побаивался, что и этот заведет ту же шарманку: «Почему я, а почему не он?» Прямо хоть жребий кидай, едрит твою корень в печенку и селезенку…
Хоть и считал себя Савушкин опытным душеведом, а ошибся на этот раз, крепенько промазал насчет Ванюшки Зыкова. Ванюшка и не подумал препираться, когда узнал о предполагаемом задании, про Атыбая и не вспомнил. Враз побледнел, потом порозовел от нахлынувшей радости, чуть ли не целоваться кинулся. И даже заплакал.
— Спасибо, дядя Егор… Да я в нитку вытянусь, в лепешку разобьюсь, а задание выполню! Не сомневайтесь.
— Разбиваться в лепешку не надо, Ванюха, — Успокаивая, Савушкин обнял его за плечо. — А вот живым доберись непременно. Как говорится, умри, но выживи.
— Доберусь, дядя Егор!
— Правильно. И сам доберись, и бумажки, которые дадим, доставь в целости. Вот тогда честь тебе и слава.
Почему-то грустно было Савушкину, тоскливо на душе… И вовсе не из-за Ванюшкиной черствости, который, в отличие от Атыбая, в решительную минуту не вспомнил про их кровную дружбу. У них, у ребят, разные счеты друг к другу, да и честно говоря, мужики в общении между собой не особенно привыкли считаться. К тому же радость, она захлестывает, как вино, туманит голову, бывает, на радостях и мать родную позабудешь. Только потом вспомнишь, устыдишься.
На рискованное дело шел Ванюшка… Опасное до того, что, представив себе его, тошнота смертельная подступает. Шутка ли, при такой хилости принять укол, вышибающий сознание, а потом сутки пролежать в холодильнике среди трупов, где всякие: и тифозные, и туберкулезные, и даже умершие от скарлатины. На обессилевших людей тут сейчас градом разные болезни посыпались…
А ну как не очнется? Вывалят его там, за лагерем, в ров вместе с мертвяками, бульдозером заровняют — и капут. Пропал белобрысый говорун Ванюха, а лагерным пленным опять в безнадежности ждать конца.
Нет, почему же? Время еще есть, чтобы повторить.
Тогда придется посылать Атыбая.