20
— Двигай вперед, сталинградец! — сказал Вахромееву комдив. — Бери несколько штурмовых групп, просачивайся через боевые порядки дивизии и — напролом к центру города. Чтобы к утру был на площади Дзержинского. И красный флаг на Госпроме — само собой. Уяснил задачу?
— Так точно!
— Ну, а опыт уличных боев у тебя есть, в том числе и ночных. Главное — докладывай по рубежам. Вышел туда-то в такое-то время. Ежели понадобится, то огоньку подбросим — это мы можем. Небось не забыл еще высоту 207? Очухался?
— До сих пор звенит в ушах, — усмехнулся Вахромеев. — Особенно по утрам.
— Да… Круто вам тогда пришлось! Честно сказать, за ту высоту тебе бы орден положено. Но сам виноват: оконфузился ты накануне, порастерял ночью людей в лесу. Так что будем считать: сам ты и компенсировал свое взыскание. Уж я тебе собирался врезать на всю железку.
— Я за орденом не гонюсь, — сдержанно сказал Вахромеев. — Воюю как умею. Как могу.
— Но-но, не ерепенься! — благодушно пробурчал полковник. — Уж больно вы занозисты, сибиряки. Никакой критики не выносите. Ты мне вот что скажи, комбат: как насчет своего замполита смотришь? Мужик он боевой, каленый, и, честно говоря, в том ночном ералаше он фактически тебе полбатальона спас. Политотдел настаивает на его переводе с повышением. Ты как?
— Ну ежели командование считает…
— Да погоди ты! Командование, командование… Он сам-то не хочет, вот какое дело. «Пока, — говорит, — город не возьмем, не трогайте меня от Вахромеева». А ты, получается, с ходу готов его с рук сбыть.
— Ну что вы, товарищ полковник! Вы не так меня поняли. Я, конечно, ценю и люблю Тагиева, это ж какой офицер! Комиссарская душа! Правильно он говорит: вместе будем брать город. Пускай идет моим заместителем и командиром одной из штурмовых групп.
— Это другой разговор! Так и затвердим, — довольно сказал комдив. — Считай, что это мой приказ.
Разговаривали они накоротке, прямо на дороге. Вахромеев спешил на дивизионный КП по вызову, да не поспел — встретил тут знакомую полковничью полуторку: полковник всегда ездил только на полуторке с отделением автоматчиков в кузове.
Уже шагнув к кабине и взявшись за дверную ручку, комдив язвительно прищурился:
— Слушай, Вахромеев, а что это ты на наш узел связи повадился? Раньше тебя сюда и арканом не затянешь, а теперь сам бегаешь. Вчера я тебя видел, нынче утром тоже. На моих телефонисток, что ли, пикируешь? Ты гляди у меня.
— Да нет, товарищ полковник… — смутился Вахромеев. — Это я звонить прихожу, на фронтовые тылы надо выйти. Друга разыскиваю.
— Врешь, врешь, комбат! — Полковник ухмыльнулся, погрозил пальцем. — По глазам вижу — виляешь! Ну а кроме того, мне ведь доложили, что друга твоего зовут Ефросиньей.
— Ну зовут, так что же?..
— Вот опять надулся! — рассмеялся комдив. — Ну нельзя так, Вахромеев! Ты же матерый мужик, а обидчивый, как студентка, которую неловко пощекотали. Давай-ка по-деловому: оставляй мне координаты твоего друга, а я дам задание — разыщут.
— Нет координат…
— Ну давай что есть! Все равно найдем.
Под вечер Вахромеев вывел свою командирскую группу на рекогносцировку. Они лежали в картофельной ботве на самом гребне склона и пристально, молча разглядывали город — беспорядочное нагромождение развалин, затянутое предвечерней черно-синей дымкой…
Вахромееву приходилось видеть обуглившиеся руины Сталинграда, улицы-кладбища Воронежа, на которых не было ни одного целого дома; известковую пыль над бесконечными грудами кирпича в Белгороде… Лежащий внизу город был всем им сродни своей трагической судьбой. А впереди еще была ночь решающего штурма, ночь пожаров и грохота, минных взрывов и сплошной артиллерийской канонады…
Город и сейчас рушился на глазах. Рвались снаряды средь переплетения кварталов, ухали то тут, то там тяжелые мины, грозно пучились, набухали в безветрии, дымы многих пожаров, и дым от них медленно накапливался в низине, над рекой, и почти сплошь — над железнодорожными путями внизу, под горой.
Даже в бинокль нигде не видно людей. Это казалось странным и жутким — будто огромное живое существо, истерзанное, распластанное, истоптанное, город медленно умирал, будоража окрестности предсмертной утробной тряской…
Прямо напротив, на холме, на одной высоте с ними, печально и строго возвышались серые кубические здания, немногое из того, что можно было назвать уцелевшим. На них густо падал багровый отблеск заката, и от этого бетонные небоскребы казались языками пламени над гигантским набухающим костром города.
Это было совсем недалеко: километров пять по прямой. Но путь к ажурным, будто парящим в воздухе зданиям не измерялся ни километрами, ни даже временем. У него был только один отсчет: солдатские жизни.
Вахромеев вдруг подумал, что вся предшествующая его жизнь была незримо, но накрепко связана с этим изрытым картофельным огородом и этими странными домами-башнями, окрашенными в зловеще-торжественный цвет. Он шел к ним от самой Черемши, уже тогда услыхав от ершистого хохла Павла Слетко заманчиво-звучное слово «Госпром». Уже тогда эта веха кем-то и почему-то была поставлена на его пути.
И все эти годы, сам того не сознавая, через бои и лишения, теряя друзей и товарищей, он шел к заветной вехе, потому что она определялась самой его судьбой, потому что за ней и в ней заключался смысл жизни, смысл и суть того великого общего дела, которое они вершили в таежной глухомани вместе с Павлом и черноглазыми девчатами-харьковчанками. За всем этим стояло то незыблемое и святое, что называется в просторечье человеческим долгом.
Он пришел сюда за тем же, за чем пришли в тридцать шестом в алтайскую Черемшу харьковчане: чтобы помочь…
И еще он понимал, что эти несколько километров через ночные взрывы, через горящие кварталы к вершине покатого холма, к плоским крышам бетонных зданий — это отчаянный прыжок через последнюю, но самую опасную преграду на долгом маятном пути к Ефросинье. Если он совершит его и останется живой — там, за этими домами, похожими на горные скалы, после них, непременно будет встреча. Долгожданная встреча с ней.
И Вахромеев, и командиры штурмовых групп, каждый по-своему прикидывал, измерял сейчас этот последний путь-бросок. И откровенно говоря, все они жадно вглядывались в зачерненные городские кварталы не столько для того, чтобы рассчитать маршрут, распределение сил и этапы ночного боя (они отлично знали, что такое ночной бой, когда все предварительные планы в минуту могут лететь к чертям!), сколько привыкнуть к адовой свистопляске, творящейся внизу, в черте города, почувствовать ее близость, чтобы потом испытать уверенное облегчение, подобно пловцу, опускающему палец в воду перед нырком.
Вахромеев смотрел на город и вспоминал недавний неудачный бой в лесу. Сколько он не прошел до этого фронтовых дорог, в какие атаки не поднимал людей, а по-настоящему командир в нем начал рождаться только в то похмельное горькое утро, когда он вывел потрепанные остатки своих рот на утреннюю опушку, на памятную высоту 207!..
С кержацкой сотней ему было просто: он всех их знал, как облупленных, еще по довоенной Черемше, по хозяйским и семейным делам, знал, как надежных мужиков-охотников, которые привыкли к оружию, крови и имели решающее солдатское качество — чувство собственного достоинства. На волжских откосах, под Тракторным, они сидели прочно и намертво, как гвозди, забитые в кедровую плаху.
И когда под Белгородом война окончательно растрясла его роту, повыбила степенно-неустрашимых кержаков-черемшанцев, а вместо них пришел необстрелянный разношерстный народ, Вахромеев ощутил свою командирскую слабость. Не сразу, но постепенно стал понимать, что командиром, похожим на артельного вожака, каким он был до этого, больше быть нельзя, не позволяла война. Да и не разрешала совесть.
Лейтенантом-запасником привел он свою стрелковую роту под Сталинград, и теперь капитаном-комбатом должен был штурмовать центр Харькова, командиром подвижного отряда, в который входили и саперы, и бронебойщики, и огнеметчики, и даже артиллеристы-сорокапятчики во главе с повелительно-властным лейтенантом Борей.
Замполит Гарун Тагиев еще с Выселок настырно и постоянно твердил ему о командирском стиле, без которого, дескать, командира нет и не может быть. Черт его знает, что он в действительности хотел сказать, во всяком случае, постыдная неудача в ночном лесу имела к этому самое прямое отношение. Вахромеев понимал.
Роты потеряли тогда локтевую связь… Но ведь и сам Тагиев тоже потерялся в бою на просеке, его даже посчитали погибшим. Однако он с остатками двух рот совершил-таки дерзкий ночной налет на немецкий полковой штаб и привел нескольких пленных офицеров.
Вот тебе и командирский стиль: где умному упрек, дураку— наука. Правду сказал командир дивизии: «Воевать надо так, чтобы врага не щадить, а себя не жалеть». Пожалеешь, дескать, самую малость — потеряешь все.
Да разве в этом дело?..
Вот все они через несколько часов, очертя голову, нырнут с горы в этот огненный омут, и среди них не будет ни одного, кто станет жалеть себя или даже думать об этом, и уж в первую очередь такая мысль не придет в голову самому капитану Вахромееву.
Там будут решать их судьбы, решать общий исход многие неведомые силы, десятки случайных обстоятельств, непредсказуемых неожиданностей, но среди кажущегося хаоса будут связующие все прочные нити, которые должны сходиться в один командирский узел. И если он в ночной неразберихе и сумятице сумеет удержать его в своих руках, сводный отряд обязательно пробьется к цели. Вот что самое главное…
А утром он спросит у Тагиева, обязательно спросит: что такое командирский стиль?
Конечно, это просто кратчайший путь к победе…
— Смотри сюда, командир! — Капитан Тагиев легонько толкнул в бок Вахромеева. — Видишь берег Лопани? Видишь вкопанные танки у моста слева и справа?
— Вижу.
— А пулеметные гнезда на откосе видишь?
— Вижу. И батарею минометную в парке угадываю. А правее, очевидно, зенитчики.
— Хороший у тебя глаз! — сказал Тагиев. — А вообще, этот бросок как раз для тебя. Ты ведь любишь идти лихо, напролом. Поставишь меня на авангард?
Вахромеев понял намек хитрого кавказца: дескать, гибкости тебе недостает, а вот ежели поставишь мою штурмовую группу впереди, я все сглажу, выправлю.
— Нет, — сказал Вахромеев. — В авангарде ты, Гарун, не пойдешь.
— Зачем обижаешь, командир? — Замполит повернулся на бок, обиженно нахмурился. — Я от тебя скоро ухожу, ты слыхал? Почему на прощание не уважишь?
— Перекатами пойдем, Гарун. Понял? В авангарде все побывают попеременно. И твоя группа тоже.
Именно так они в Сталинграде очищали улицы. Одна группа связывает противника боем, другая соседними дворами пробивается ему в тыл, третья уходит на очередной рубеж.
Правда, здесь несколько иная задача, хоть и похожая внешне: не очищать улицы и даже по возможности не ввязываться в бой, а пробиться через огневые заслоны врага.
Ну что ж, придется сделать корректировку, а в основном тактика приемлемая.
— Правильное решение, командир! — после паузы веско сказал Тагиев. — Умное. А все-таки после Лопани пусти меня первым, а? Я ведь, понимаешь ли, тут в Харькове университет кончал до войны. Мне как бы по долгу положено идти первым. Так пустишь вперед, командир?
— Ладно, посмотрим по обстановке, — нехотя буркнул Вахромеев, уже сейчас испытывая беспокойство: как бы норовистый, горячий Тагиев не наломал дров, оторвавшись в азарте от основных сил. Придется придерживать его, да и не только его, остальных тоже.
Город — это не лес, и тут отрыв от своих может обойтись всему отряду значительно дороже, чем это было неделю назад в ночном сосняке.
Вахромеев привстал и сказал громко, почти крикнул, обращаясь ко всем командирам групп:
— Предупреждаю: в стороны не рыскать! Если кто попытается оторваться, сразу отстраню от командования. — И уже тихо, но тоже жестко сказал Тагиеву: — А ты займись-ка еще раз составом штурмовых групп! Чтоб везде на главных местах были поставлены обстрелянные солдаты, коммунисты.
Очень жалел потом Вахромеев, что сказал это жестко, пожалуй, даже грубовато своему замполиту Гаруну Тагиеву, человеку распахнутой души, в которого верил беспредельно и которого искренне любил. А может быть, наоборот — жалел о том, что сказал недостаточно резко… Вахромеев думал об этом уже ночью, когда после ожесточенного двухчасового боя его подвижной отряд, потеряв всю противотанковую батарею, пробился наконец к Лопани и под огнем вброд форсировал речку.
Над городом полыхало зарево, а впереди, вверху на холме, уже виднелись близкие каменные глыбы Госпрома, будто стены неприступной древней крепости. Именно здесь, на прибрежной кривой улице, штурмовая группа капитана Тагиева, которая первой форсировала Лопань, напоролась на крупную немецкую засаду… Может быть, им не следовало сразу ввязываться в активный бой, а подождать подхода основных сил, подержать кратковременную оборону. Кроме того, они, наверно, могли бы взять правее и вообще обойти огневую ловушку врага. Может быть…
Но тогда фашисты нанесли бы неожиданный удар во фланг всему переправившемуся отряду и как знать, не опрокинули бы его обратно в реку…
Бой произошел яростный, скоротечный. Уже через пятнадцать минут немцы отошли в сторону Алексеевки, оставив три горящих танка. Штурмовая группа Тагиева полегла почти вся. Выручили немногих, в том числе вынесли не плащ-палатке смертельно раненного замполита: грудь его была перехлестнута автоматной очередью.
Он жил еще около часа, до того момента, когда бойцы вслед за последней атакой вынесли его на гранитную брусчатку площади Дзержинского.
Вахромеев сидел рядом, держал его холодеющую руку и думал о том, что за короткий фронтовой месяц очень многому научился у этого человека… Капитан Тагиев был из тех редких людей, которые идут по жизни, имея всюду свой почерк, живут своим ярким своеобразием и требуют обязательного своеобразия у других. Наверно, в этом Гарун ошибался — оригинальность дана лишь немногим. Но насчет командирского стиля был прав: настоящий командир просто немыслим без собственного почерка.
Замполит уже не мог говорить, молча смотрел на крышу здания: там, на фоне серого рассветного неба, маячили фигурки солдат, а еще выше, на уступе, уже четко краснело полотнище победного флага.
Чуть слышно сжав пальцы, Тагиев глазами вопросительно показал в сторону Холодной горы. Вахромеев понял вопрос: доложили ли в штаб?
— Доложил, доложил, Гарун! Не беспокойся.
Он не стал его тревожить, не стал говорить правду. Доложить о победе было нельзя, рация давно разбита, а оба радиста погибли еще на Лопани. Да и не столь это важно сейчас: оттуда и так все видят.
Над площадью еще стоял сплошной гул огневого боя. Стреляли средь задымленных этажей подорванного, торчащего гигантской спичечной коробкой соседнего Госплана, рвались гранаты у обвалившихся стен гостиницы «Интернационал», ухали немецкие минометы из кустарников Ботанического сада, и с разных концов врывались на площадь штурмовые группы других дивизий и полков.
И вдруг все это начисто заглушил грохот мотора: откуда-то со стороны Сумской выскочил «кукурузник», темным вихрем мелькнул над площадью и с креном, в развороте, ушел в сторону Павлова поля. Через несколько минут самолетик снова появился над площадью, прошел низко, будто примериваясь, и бросил вымпел — длинная красная лента зазмеилась в воздухе, медленно опускаясь прямо на груду развороченного взрывом асфальта.
Первым к вымпелу подоспел сержант Савушкин. Выскочил из подъезда, на бегу перемахнул через снарядную воронку и опасливо помедлил, прежде чем взять в руки брезентовый мешочек. Разгляделся, вынул оттуда пакет и бегом бросился к капитану Вахромееву.
Это был приказ из штаба: «Комбату Вахромееву немедленно направить отряд в сторону Южного вокзала».
Егор Савушкин, которому Вахромеев отдал разорванный пакет, вдруг радостно завопил, выхватив из кобуры ракетницу, принялся ошалело палить в воздух.
Вахромеев рассерженно повернулся, но отпрянул, когда Савушкин, что-то крича, сунул ему под нос белый плотный конверт:
— Читай, Фомич! Да читай же, едрит твою корень!
На обратной стороне конверта, наспех нацарапанные, плясали крупные буквы: «Коля, я нашла тебя, здравствуй».
Вахромеев растерянно смотрел в голубеющее небо, туда, где только что исчез, растворился шумливый зеленый самолетик. Не то от бессонной ночи, не то от порохового дыма мягко и сладко слезились глаза…
Над площадью вставало знойное утро 23 августа — семьсот девяносто второго дня войны.
Город встречал его свободным.
notes