Книга: Единая параллель
Назад: 18
Дальше: 20

19

Генерал по собственному боевому опыту знал, что в долгой кровопролитной схватке самый трудный всегда — последний рывок. Тот рывок, когда до крайности напряжены физические и нравственные силы, когда кажется, что опасно перетянутой струной звонит само время. Когда до победы остается всего один шаг, но чтобы сделать его, нужно совершить сверхвозможное, по сравнению с которым все бывшие тяготы и страдания выглядят мелкими и отодвигаются на второй план.
В преддверии победы особенно остро хочется жить… Не просто победить, а уцелеть при этом, остаться живым. Хотя бы для того, чтобы самому почувствовать горькую сладость победы, чтобы встать потом во весь рост, полной грудью вдохнуть пропахший гарью воздух и сказать самому себе: «Я победил!»
Он знал, что живет сейчас этой вековечной солдатской думой не один. Десятки тысяч людей, беспредельно измотанных боями, которых вынесла огненная волна наступления к окраинам города — по огромной дуге от пологих роганских холмов, через Цвиркуны и Пятихатки, до укрытой в сосняках Куряжанки, — все они, молодые, и старые, солдаты и офицеры, пришедшие сюда от далеких родных мест, уцелевшие, милованные до сих пор фронтовой фортуной, думают об одном и том же: взять наконец город, чтобы живыми пройти по его улицам, раскаленным августовским солнцем.
А многие все-таки не пройдут…
Они останутся на журавлевском крутояре, среди бетонных развалин авиационного завода, в дергачовских оврагах и на песчаных откосах Залютина. Упадут, срезанные на бегу, так и не успев пожалеть о несбывшейся последней мечте. Город встретит свое освобождение ценой их жизни, но встретит без них…
Оперативная карта с нанесенными на ней последними данными предельно четко рисовала замысел командующего фронтом; сдавливающая подкова армий Манагарова, Шумилова, Крюченкина, Гагена. Манагаровцы, наносящие главный удар посредством обходного маневра с запада, уже очистили за несколько кровопролитных суток лесной массив, вплотную вышли к городским окраинам.
Теперь последний гвоздь в подкову должны забить его танкисты: ударом на Люботин, Коротич перерезать основную коммуникацию, питающую немецкий гарнизон — железную дорогу Харьков — Полтава. Тогда для немцев остается только «бутылочное горлышко» — дорога на Мерефу и Красноград, единственный путь отхода. Именно на этом пути (не в городе, а в поле!) будут и добивать отходящие фашистские дивизии.
А у него осталось всего сто шестьдесят танков… Да и среди них нет ни одного, не имеющего «боевых поражений».
Вспомнился канун Прохоровки, когда из кабины самолета он с гордостью оглядывал бесконечные танковые колонны, блестевшие свежей заводской краской. Их арьергарды терялись в пыли, уходили за горизонт.
Он думал о безжалостной науке войны, которая учит кровью и смертью, не прощает ошибок и не терпит теоретизированного верхоглядства. И особенно не терпит малейшего, даже однодневного отставания, предъявляя немедленно и сполна свой страшный непогрешимый счет.
Эта наука рождается войной, ею проверяется и обогащается. Интенсивность ее не сравнима ни с чем другим, ибо нигде так лихорадочно не изощрена человеческая мысль в поисках правильного решения, как именно и только в бою. Ведь речь идет о жизни и смерти.
Масштабность мышления, синтез уроков и прочная база боевого опыта — вот ее тернистый путь, уходящий в завтрашний день. А пишется она повседневно и ежечасно, пишется победами и поражениями, сожженными городами, остовами подбитых танков, орудийными залпами и солдатскими атаками, перечеркнутыми пулеметными трассами.
Генерал усмехнулся, подумав, что может со временем эти написанные войной строки лягут на бумагу под его пером. Может быть, если фронтовая судьба будет благожелательна к нему, если он останется жить…
А пока лишь карта — фиксируемое вместилище поисков, озарений, противоречивых выкладок, переменчивого счастья фронтовых удач. Он уважал карту, но не очень ей доверял. «Карта — местность (рекогносцировка) — снова карта» — в этом был стиль выработки его командирского решения.
Уже сейчас карта (на первом этапе триады) его настораживала: завтрашнее форсирование реки Уды виделось задачей крайне рискованной. Широкая заболоченная пойма — в километр-полтора — и господствующие на противоположном берегу высоты, почти не оставляли танкам шансов на успех.
Он это понял раньше, еще на фронтовом КП, когда получал задачу от командующего: нужна пехота для предварительного захвата плацдармов на том берегу.
А пехоты у него не было…
Просить у комфронта — безнадежное дело, он это понимал. Слишком критическое время, когда стрелковые дивизии обескровлены, у них, идущих на штурм города, на строжайшем учете каждая рота.
К тому же он сам полгода назад предлагал Сталину в целях мобильности исключить из состава танкового объединения чисто стрелковые подразделения. И ему уже делали намеки на этот счет.
Что ж, его рейд на Золочев, а Катукова — на Богодухов подтвердили правоту танковых командиров. Хотя здесь, под Гавриловкой, обстановка складывается совсем по-иному.
Да, война не любит и не терпит шаблона. К тому же она слишком щедра на исключения из правил. Даже твердых правил.
А пехоты у него все-таки нет…
Он вспомнил, с какой дотошностью его штабные командиры очищали в эти дни тыловые и хозяйственные службы, чтобы укомплектовать полноценную роту охраны. Улыбнулся: даже комфронта напоролся на этих гренадеров-охранников. Два дня назад в ста метрах от танкового КП машину командующего остановил сторожевой пост. Офицер-адъютант внушительно предупредил: «Едет командующий фронтом».
— Ну дак что же, — спокойно сказал пожилой усатый охранник, — Мне все равно документ нужон.
И не пропустил, пока не посмотрел этот самый «документ». Прибыв на КП, командующий долго ворчал (понаставили тут каких-то кержаков медвежатников!), однако в заключение приказал объявить постовому благодарность за проявленную бдительность.
Этим бдительным постовым оказался старый знакомый из аэродромного БАО, усатый пожилой ефрейтор, с которым генерал полтора месяца назад еще под Острогожском косил траву на взлетном поле.
Дядька невозмутимо и солидно жмурился, когда с ним беседовали генералы, изредка трогая ногтем прокуренный ус. Был он неестественно длиннорук, а от его крупной жилистой фигуры, громадных задубело-черных кулаков исходила спокойная сила, какое-то очень домашнее неколебимое благодушие.
— Пахарь войны, — сказал про него комфронта, — Этот и до Берлина дойдет.
Не дошел… Теперь уже не дойдет — сегодня утром погиб тут, на сосновой опушке, в перестрелке с блудившей по лесу случайной группой немцев.
Адъютант капитан Потанин долго потом сокрушался:
— Эх непутевый старик… Сам на свою смерть напоролся. Я ж его полдня уговаривал к вам ординарцем пойти. Варил бы сейчас генеральский чай и махру покуривал. Так нет, куда там! Я, говорит, охотничьего складу человек. Мне, дескать, с ружьем сподручнее, чем с чайником.
Смерть старого сибиряка опечалила генерала, больно задела сердце. Он знал в лицо сотни людей, встречая их на причудливых трагических дорогах войны, и еще знал, что лишь немногие из них прочно фиксируются в памяти. Остаются и долго помнятся только те, с чьим обликом и именем связаны необычайно яркие события или острые, встряхивающие душу переживания. Генерал лишь сейчас понял, что этот большеносый сутулый солдат с его крестьянскими руками, далеко торчащими из обшлагов гимнастерки, стоял от всех особняком — словно в изначалье этого третьего лета войны, кровопролитного, тягостного трудом и потерями, но победного, ведущего к будущим, еще более крупным победам. Он стоял таким, каким запомнился: в розовом утреннем свете, с литовкой на спелом июльском лугу…
И еще генерал понял, что усатый дядька-сибиряк, очевидно, виделся таким и адъютанту Потанину: не зря же он пытался приблизить его, соблазнить ординарской должностью (между прочим, даже не спросив генеральского согласия!).
А жива ли его землячка-летчица, глазастая и язвительная бабенка в офицерских бриджах? Нашла ли она того, кого искала, который «больше, чем муж»?
И тут генерал вспомнил — в который раз за этот месяц! — белобрысого мальчишку-лейтенанта, так явственно, до боли отчетливо напоминавшего родного сына. Но увидел вдруг не июльское жаркое раздолье, а зимнюю околицу большого села. Это было в начале года: по разрешению Ставки он прилетел на По-2 в глухой уголок Заволжья, куда еще в начале войны эвакуировалась его семья. Дочь с трудом узнала его, а он с трудом узнавал сына: тонкошеего вихрастого паренька…
Как ни странно, он со скрытым внутренним удовлетворением воспринял недавно доклад о безрезультатности поисков исчезнувшей в конце июля под Золочевом разведгруппы Белого. Лейтенант пропал без вести — это было лучше, чем если бы он узнал правду о его гибели. Такая формулировка оставляла надежду.
И потом он привык верить в разведчиков. Они из тех, кого более других щадит война. Они часто пропадают, чтобы воскреснуть.
Он любил разведчиков — золотые крупинки человеческих душ, которые безжалостно просеивает война. Может быть, потому, что сам когда-то начинал армейскую службу в конной разведке. Любил лично инструктировать разведгруппы, отправляющиеся за передовую, а потом по возвращении слушать их доклады, вглядываясь в опаленные смертью открытые лица, в глаза, где еще не угас огонек душевного боевого взвода, за которым, слитые воедино, смелость и осторожность, бесшабашность и хитрость.
Те две разведгруппы, что нынче ночью ушли к Старому Люботину, уже сообщили неутешительные данные: у немцев вдоль всего берега сильная противотанковая оборона. И довольно крупные танковые резервы в глубине.
Но Люботин должен быть взят…
И он будет взят. Весь вопрос в том, какой ценой?
Генерал смотрел на карту и сквозь зеленые разводья видел уже знакомую, тихую и неширокую речку с топкими берегами, густо заросшими камышом, осокой, и чем дальше вглядывался, тем крупнее и ярче виделась ему речная пойма, некруто петляющее русло, дальние косогоры, уже пожелтевшие от летнего зноя. Потом он увидел все это как бы сверху, с высоты птичьего полета, увидел ряды танков, выходящих с рубежа побригадного развертывания, черные грязные колеи, прочертившие болото, и разрывы снарядов — сначала редкие, разбросанные и вот уже сплошной стеной встающие вдоль всего берега. Увидел вязнущие танки: то тут, то там чадили смоляные дымы прямых попаданий.
Вот уже десяток их на другом берегу, они опять вязнут в трясине, они утратили скорость и горят один за другим — до командных высот, с которых бьют немецкие орудия, еще далеко…
Он устало потер лоб, записал в рабочий блокнот: «Выяснить, жива ли летчица?» Подумав, добавил ниже: «Пехота!!»
Всегда трудно и логически необъяснимо шел он к своему решению. Соотношение сил и реальная обстановка были лишь общим фоном, на который накладывалось очень многое и разнообразное: от утренней кружки колодезной воды, мельком вспомнившегося лица друга комбрига, погибшего под Верхне-Чирской, до запахов вечерних солдатских костров и сыновнего письма на школьном тетрадном листе в косую линейку.
Он не боялся отвлечься, наоборот — стремился к этому, хорошо понимая, что командирская интуиция не лежит на поверхности, а питается потаенными, артезианской глубины ассоциациями, она рождается из сочетания всего окружающего, из прошлого и настоящего, точно так же, как появляется к свету росток травы, благодаря не только земле и солнцу, а еще тысячам больших и малых благоприятных обстоятельств.
«Малой кровью» — это было его заветным девизом, все остальное подчинялось.
Впереди еще состоится вечерняя рекогносцировка на местности, но уже сейчас он твердо знал: она тоже ничего не решит.
Где-то в глубине души он отчетливо понимал, что его командирское решение — это решение сотен солдатских судеб, которое заранее сурово определяло: кому жить, кому— умереть. Именно поэтому он не имел права ошибаться, а не только и не столько из-за своего генеральского престижа.
И если надо будет, если потребует совесть, он пойдет на все: на уязвленное самолюбие, даже на унижение, но настоит на своем.
Кажется, без пехоты наступать нельзя.
Впрочем, он еще не уверен…
Вошел адъютант. Тихо притворил дверь, выжидательно склонил голову. Он был хорошо вышколен и знал, что в такие моменты хозяина безнаказанно беспокоить нельзя. И все-таки вошел — значит, случилось что-то серьезное.
— Что тебе? — Генерал сердито обернулся.
— Товарищ генерал, немцы начинают взрывать город.
— Откуда сведения?
— Так слышно же. Я лично насчитал пять крупных взрывов. За полчаса.
Генерал шагнул к блиндажной двери, прислушался: ничего, кроме обычной канонады далекого боя.
— Может, почудилось тебе?
— Никак нет! Да и от Манагарова звонили. Там визуально наблюдают. Взрывы идут в районе Основы и в центре.
— Так бы и доложил. А то «я — лично»…
Была у адъютанта такая страстишка: не упускал случая, чтобы где-то и в чем-то не подчеркнуть свою личную причастность. Генерал уже не раз подумывал: не отпустить ли парня в строевую часть, помаленьку портится он тут под боком высокого начальства. Тем более сам просится.
В это время явственно донесся мощный и раскатистый гул взрыва: будто рванули вагон с боеприпасами. Шелест пошел по вершинам сосен.
Генерал шагнул за порог блиндажа, сощурился от яркого солнца. Чувствуя волнение, подумал: вот он, наверное, самый веский аргумент для принятия решения. Опять все та же дилемма: жизнь города — жизни солдат. Как две чаши беспощадных весов…
Искрился, жарко горел на солнце песок на изрытой гусеницами сосновой опушке. На тенистом пригорке, у кустов боярышника, свежий холмик, закиданный сосновыми ветками. И фанерный, наспех сколоченный обелиск с некрашеной, тоже фанерной, звездой — там утром похоронили четырех солдат из роты охраны, убитых в перестрелке.
— Краски не нашлось, — извиняющимся тоном пояснил Потанин. — Я уже послал в автобат за краской. А табличку сделали, как вы сказали.
Генерал опять вспомнил солдата-сибиряка, его литовку с крепко, на клинья посаженной пяткой.
— Троеглазов, кажется?..
— Так точно, Троеглазов Устин Карпович, девяносто первого года рождения.
— Мир праху солдата…
По дороге, в ложбине между холмами, пылил бронетранспортер. Нырнул за лесопосадку и, грохоча гусеницами, выскочил перед самым КП. Остановился резко, сразу пропал в желтом облаке догнавшей его пыли.
К генералу спешил чем-то взволнованный начальник разведки полковник Беломесяц. Козырнул, потом сдернул каску с головы, мокрой от жары:
— Товарищ генерал! Отыскался… Вот он.
Генерал сначала ничего не понял: следом за полковником устало плелся человек в немецкой солдатской куртке без погон: пленный, что ли? Он на ходу сдернул пилотку, и генерал радостно замер, увидав знакомую белобрысую голову: лейтенант Белый!
С отцовской нежностью прикоснулся к распухшей, сплошь посиневшей щеке, с трудом узнавая дерзкого мальчишку в этом изможденном постаревшем человеке.
— Где же так тебя разделали, шалопут ты мой?
— Было дело, товарищ генерал…
Резко повернувшись, генерал быстро пошел на ближний пригорок, откуда открывалась задымленная панорама гигантского боя.
Теперь он твердо знал, какое примет завтра решение.
Назад: 18
Дальше: 20