Глава 5
Арифметика
Еще немного, и он сорвется.
Тук-тук-тук. Пульс в висках. Височные кости не прочны. Треснут и выпустят то дурное, что накопилось внутри. Домой тянет. Пожалуй, впервые за всю его жизнь Далматова тянет домой, а у него сил не осталось даже на то, чтобы удивиться.
На столе – пасьянс из монет. Но монеты ли? Кругляши в коросте окисла, черные, металлические. С одной стороны – серп. С другой – не разобрать. Не то лицо чье-то, не то – череп.
Монет тридцать семь. Сакральное число в чужой извращенной логике? Или случайный улов?
Там, откуда взяли монеты, их осталось много. Сундуки лежат открыты… корабли разбиты…
Помимо монет и бус в коробке лежат бумаги. Далматов видел их прежде – карты, чертежи, схемы. Наброски пути к кладу, изученные и бесполезные. Далматов все равно перебирает хрупкие, смерзшиеся листы, пытаясь найти подсказку.
Не выходит. А остальным будто плевать.
Зоя нанизывает бусину за бусиной. В ее багаже – ракушка-чемодан с брелоком-сердечком – отыскалась косметичка, а в косметичке – катушка ниток да игла.
Толик по-прежнему сидит на полу. Он подбирает бусину за бусиной и подает Зое. Сюрреалистическое умиротворение. И не было выстрела. Крови… вообще ничего не было.
Осталось взять гитару и запеть: как здорово, что все мы здесь сегодня собрались.
Далматов фыркнул.
Тридцать семь черепов ухмыльнулись в ответ.
Ближе к ночи накатила слабость. Давненько Илье не случалось чувствовать себя настолько беспомощным. Всегда ведь были варианты.
Отступить.
Напасть.
Выждать.
Купить информацию.
У кого? И чем платить? На острове нет банкоматов, да и валюта иная. И некому сделку предлагать. Разве что демону. Дорого возьмет.
Кровью? Жизнью? Чьей?
Зою Далматов бы отдал. И Толика. Все равно лгут, неслучайные гости старого дома. Саломея? Возможно. Рыжая-бесстыжая.
И Саломея, словно подслушав мысли, подняла голову. В глазах – немой вопрос. Но у Далматова нет ответа. Получается, что без связей и денег он такое же ничтожество, каким был?
Книга памяти упала на руки.
Кабинет. Плотные портьеры, в складках которых изрядно накопилось пыли. Горничные пылесосят портьеры дважды в месяц, но старый бархат держит оборону. И воздух пахнет старостью.
Книгами. Церковным воском. Мастикой и еще его туалетной водой.
Отец сидит за столом. Перед ним – стопка счетных книг, заполненных вручную. И он разбирает чеки. Влево. Вправо. Вправо. Влево. В гроссбух. Синие цифры на желтом поле.
– Ну? – Отец берется за счеты. Старые счеты с костяшками из нефрита и яшмы. Они звонко сталкиваются, и Далматов вздрагивает. – Так и будешь стоять? Скажи что-нибудь.
Илья пытается, но не может.
– Садись.
Это не любезность. Кресло слишком велико для Ильи. Массивно. Неудобно.
– Ты знаешь, во что обходится домашнее образование? Учителя… лучшие учителя приходят сюда. Тратят свое время и мои деньги… на что, я тебя спрашиваю?
Со скрипом приоткрывается дверь. Илья поворачивается к ней, но спинка кресла закрывает обзор. А отец свирепеет:
– Уйди!
Так он разговаривает лишь с матерью. Она уйдет. Всегда уходит. Илья хотел бы ненавидеть ее за это, но у него не получается. У него вообще ничего не получается.
– Ты находишься в исключительном положении. – Отец закрывает гроссбух, не дожидаясь, когда чернила высохнут. – И что в результате? А в результате ты позволяешь себе оставаться таким же ничтожеством, как остальные.
Оправдания бессмысленны. Обещания, впрочем, тоже.
Остается слушать. Соглашаться. Терпеть.
– Мой сын – ничтожество! Звучит?
– Прости.
Его кресло сдвигается, задевая портьеры.
– Он не в состоянии решить пару задачек. Школьная программа, Илья. Средняя школа. Разве это так сложно? Если сложно, то стоит отправить тебя в школу для умственно отсталых. В интернат?
Трость отрывается от пола. Набалдашник касается ладони. Влажный звук. Страшный звук.
От него Илья готов сбежать. В школу. Интернат. Куда угодно.
– Или дело не в способностях? Тогда в чем? В лени, а, Ильюша? С ленью надо бороться…
Далматов открыл глаза, и оказалось, что кухня опустела.
Исчезла Зоя, оставив на столе змею из разноцветных бусин. Ушел Толик. Осталась Саломея. Она стояла рядом и гладила его волосы. Пальцы скользили от затылка к макушке и назад.
– Давно я так? – он запрокинул голову.
– Часа полтора. Зоя решила, что ты медитируешь. Сказала, что нельзя мешать. Я не помешала?
– Нет.
– Ты в порядке?
– Да.
– Врешь, – она легонько дернула за волосы. – Похоже, что моя очередь зализывать раны. Где болит?
– Здесь, – Далматов дотронулся до виска. – Само пройдет.
Все пройдет когда-нибудь.
– Зачем она меня спасла? – Саломея провела пальцами по шее. – Я все думаю и не могу понять. Смысла никакого. Могла бы бросить, но не бросила… Я решила, что это ты. А потом выяснилось, что тебя нет. Тогда кто? Толик был уже здесь. И Зоя. А с тобой мы разминулись. Тогда кто? Только она.
– Женщина?
Далматов не видит, но знает – Саломея пожала плечами. Для нее все очевидно.
– Да. Было четверо. Двое мертвы. Остались еще двое. И обе – женщины.
Ну да, кажущаяся простота запредельной арифметики.
Шесть минус Юрась.
Пять.
И голова в горшке.
Четыре.
И простые действия закончились. Снайпер. Пуля, приласкавшая Толика.
Два? Толик и Зоя находились рядом. Два плюс два… Алиби? Изящный способ представиться жертвой? Опасный способ. Требует абсолютного доверия к снайперу.
И опять же: кто держал винтовку?
Родион? Тогда два плюс два и еще единица. Сумма не равна пяти.
Умела ли Таська стрелять? А Викуша? Что он вообще знает о них?
А ничего. Не удосужился выяснить. Все ведь выглядело простым. Скучным даже.
Далматов поднялся. Ныло плечо. И поясница тоже. Горели от бессонницы глаза. И холодно… дом выстывает быстро, а старая печь требует дров. Илья открыл заслонку и разворошил пепел. Угли вспыхнули ярко. И тонкая щепа, уже успевшая обсохнуть, почернела, питая огонь.
– Далматов, ты знаешь, что выглядишь очень фигово? Сколько ты спал? – Саломея села на табурет и впилась зубами в бинт. – И вообще спал ли?
Немного. Час или два. Стоило закрыть глаза, как сон исчезал, а инстинкт самосохранения бил по нервам, требуя оставить сон до лучших времен. И был наверняка прав, потому что безумие спать в доме, который принадлежит демону.
– От бессонницы и крыша поехать может.
Дельное замечание, с учетом того, что крыша эта всегда была не слишком-то надежна.
Далматов оставил заслонку приоткрытой, позволяя огню разгореться.
Снова чай. Консервы. Все те же мысли, которые, что цирковые лошади, бегают по кругу. Старайся, Далматов. Думай хорошенько. Не ленись.
Вспоминай. Анализируй. Если ты, конечно, способен анализировать.
Четыре плюс два. Неизвестные переменные, удачно – или неудачно? – вписавшиеся в чужое уравнение.
Толик умело обращается с топором, что несколько неожиданно, но ни о чем не говорит, кроме того, что Толику по вкусу топор.
И парочка ножей.
Утром он тренировался на заднем дворе. Расстояние в полтора десятка шагов. Стена сарая со свежими шрамами выбитой щепы. Нож в Толиковой руке. Движения медленные и на первый взгляд совершенно бестолковые. Рука рисует полукруг, замирая в высшей точке. Мгновенье тишины. И треск клинка, пронзающего стену.
Скрип снега. Разворот. И бросок. Но пальцы в последний миг удерживают нож. И Толиково лицо меняется, плывет, переплавляя черты в прежние, бестолково-растерянные.
– Извини, – его голос хрипловат. – Предупреждать надо. А то мало ли…
Он убирает нож в ножны и отправляется за вторым.
– Тренируешься?
– Так… развлекаюсь. Люблю вот… иногда…
Выщербленная стена и дорожка на снегу выдают, что развлекается Толик довольно давно.
– Вышел дров наколоть. А тут вот… и я подумал, что можно… и ты.
Нож вошел в доску по самую рукоять, но Толик вырвал его одним движением.
– Хорошая игрушка. – Далматов не отказался бы от возможности взглянуть на нож поближе, но Толик поспешно, слишком даже поспешно, спрятал.
– Да так… купил по случаю. Баловство.
Или оружие при умении пользоваться. Толик определенно умел.
– Чего еще? – спросил он, пожалуй, слишком уж раздраженным тоном, будто предвидя вопрос.
– Скажи, а ты и вправду ее потерял вчера?
– Буря была.
Ветер. Метель. Нулевая видимость. Подходящий антураж для несчастного случая. И не надо ни ножей, ни топора. Лишь в сторону отойти.
– Или ты хочешь спросить, не потерял ли я ее специально? – Толик положил руки на ножны и наклонился. Он выше. Вероятно, физически более силен. И в форме лучшей, чем Далматов. – Нет. Не специально. Она мне нравится.
Последнее признание мог бы и при себе оставить.
Больше Толик ничего не сказал, но взялся за топор. О помощи не просил и вообще словно не замечал Далматова. Толик выбирал полено, устанавливал его на широком, обледенелом колуне и бил. Топор он держал так, что сразу становилось видно – ему не впервой. Хрустела древесина. Разлетались половинки полена, и Толик наклонялся, подымал, отряхивал от снега и устанавливал на деревянную плаху.
– Зойка – тварь, – сказал он, опуская топор на очередное поленце. Лезвие увязло в сучковатой древесине, и Толику пришлось выдирать его, придерживая полено ногой. – Ты не смотри, что дура. Тварь она. Мелкая. Хитрая и жадная.
Перехват. Замах.
– И опасная.
Удар.
– По-моему, на сегодня хватит. – Толик вытер клинок о рукав. – А Зойки ты поберегись.
Зойка-сойка-зайка. Еще один удивительный зверек местного зоопарка. Она заняла ту же комнату, в которой обитала Викуша. Случайность?
И незапертая дверь, оставленная словно нарочно приоткрытой. Приглашение? Почему бы и нет. Далматов заглянул. Комната была пуста.
Комната не изменилась.
Тряпичные занавесочки на окнах. Викуша добыла их с чердака и, вычистив снегом, повесила.
– От солнца, – сказала она, будто оправдываясь. Но солгала – солнце в эти окна заглядывало редко, не пробивалось оно сквозь толстую наледь. А занавески висели. И розовый меховой кролик появился на столе. Тот самый? Или Зоя привезла собственного?
Чемодан – ее. И тоже открыт. Пуст почти. Майки. Маечки. Трусики. Обыкновенные. Хлопковые. На плотной резинке. И ни кружев, ни вышивки, ни даже рисунка. Функциональная простота, и, судя по лейблу, не из дешевых.
Пара лыжных костюмов. Свитера. Носки. Перчатки. Косметичка. Милые женские мелочи, в которых Далматов мало что смыслит. Документы в пластиковом непромокаемом пакете. Швейцарский нож. Обойма от «ТТ».
Спички. Очаровательный набор юной блондинки. Особенно обойма хороша.
Заскрипели половицы. Далматов успел убрать вещи в чемодан и даже сделать вид, будто только-только заглянул в комнату.
И Зоя поверила. Ну или сделала вид, что верит.
– При-и-ветик! – прощебетала она. – А ты в гости, да? Заходи. Садись! Ну сюда. Или туда. Или еще куда-нибудь. Здесь все такое пыльное! Прям как в дядюшкином магазине! Ты не представляешь, какой там кошмар! Я ему говорю: дядя, продай это старье и открой нормальный магазин. Ну брендовый чтобы. А он мне, что я дура и ничего не понимаю…
Она обошла комнатушку, поправила занавески, смахнула соринку со стола и остановилась перед шкафом, словно заслоняя его от Далматова.
В шкаф он заглянуть не успел.
– Как спалось? – поинтересовался Илья.
– Ужасно! Я спала на полу! Я всегда сплю на полу, но тут совершенно отвратительный пол! У меня все тело болит!
Принцесса на горошине. Печальный взор. Слезы в очах, которые высыхают по взмаху ресниц. И нож в чемодане. А пистолет, надо думать, Зоечка при себе носит.
Обыскать?
– Еще снилось такое… всякое… А ты зачем пришел?
Вопрос прозвучал хлестко и жестко. И взгляд Зои лишился нарочитой кукольности. Отвечай, Далматов, и думай, что говоришь.
– Помощь нужна. Ты перевязки делать умеешь?
Пауза. Прикушенная губка. И наивный вопрос:
– А кого ранили?
С перевязкой она справилась быстро, почти профессионально. Вот только говорить не прекращала, маскируя словесным потоком это свое умение:
– …а еще тетушка фельдшером была. И к нам все постоянно ходили. С насморком. Или когда вот голова болела. Или еще понос… ну постоянно просто! Я тогда решила, что не пойду на врача учиться! Лучше моделью быть. А у тебя вправду дом есть собственный? И машина крутая, да?.. Ты не подумай, что я корыстная… нет, я корыстная, но тут разве плохо? По-моему, у мужчины должны быть деньги… иначе как тогда?
Никак, наверное.
– Или вот у женщины… тетушка так говорила. Женщина должна быть или красивой, или богатой. Я вот – красивая. Красивая, правда?
– Очень.
Зоя хихикнула и потупилась. Ангел чистой красоты. С пистолетом. Ножом. И прочими маленькими далеко не ангельскими секретами.
– А твоя Мелли – богатая. Если бы у тебя не было денег, ты бы на ней женился. Ну, я так думаю.
Пауза. Выжидание. Но Далматов не станет отвечать на незаданный вопрос.
– Вы ведь давно друг друга знаете?
– Давно.
Злится. Улыбается, но злится. Зачем ей эта информация? Из интереса к Далматову? И ради этого интереса можно кинуть кость.
– С детства. Наши родители были знакомы.
– И решили, что вы должны породниться? Меня дядя тоже хотел за родственника своего выдать. А тетушка сказала – нет. Он неудачник. И была права. А вот ты бы ей понравился. Ну, мне так кажется.
Зоя выдохнула облачко белого пара.
– Может, потом, ну когда все закончится, познакомить тебя с тетей?
– Как-нибудь обойдусь.
Далматов сбежал. Но Зоя вряд ли отстанет. У нее собственный план, и каким бы он ни был, Далматову в нем отводится роль.
Глава 6
Ты и они
Оставив Далматова наедине с картами – все-таки странное его состояние несколько пугало Саломею, – она поднялась на второй этаж.
Коридор. Двери.
Из-за одной доносится веселая музыка. Там обитает Зоя, которой явно интересен Далматов, и этот интерес вызывает у Саломеи глухое раздражение. В Зоину комнату она не станет заглядывать.
И вторую, чья дверь приоткрыта, обойдет. В комнате темно, а в темноте горюет Толик, потерявший самое дорогое существо – камеру.
Саломею вело дальше. К куцему закутку, в котором имелась еще одна дверца. Была она небольшой – в половину роста Саломеи – и запертой. Однако стоило коснуться амбарного замка, как тот вдруг упал – проржавевшая дужка не выдержала веса.
– Дерни за веревочку, – тихо сказала Саломея, откидывая засов. – И дверь откроется.
Она и вправду открылась, беззвучно, словно старые петли осознавали – ни к чему сейчас лишнее внимание. Потянуло сквозняком. Пахнуло сыростью и особым чердачным запахом.
Темно.
Вернуться за свечой? Саломея знала, что внизу есть свечи. И лампа. И если спросить, то у Далматова наверняка отыщется фонарь.
– На чердаке ничего нет. – Далматов из шкафчика вытащил связку тонких восковых свечек, которые более уместны в церкви. – Я проверял.
Пускай. И Саломея проверит. Все лучше, чем просто сидеть.
Свечи она поставила в стакан, а стакан – в подстаканник. Робкие огоньки трепетали перед тьмой, но и она опасалась обжечься. Отступала. Оставляла клочья пыли и старые вещи.
Комод с выдранными дверцами. Стенки прогнили насквозь. Стоит задеть, и комод рассыплется. Древняя чугунная печь с трубой. И старое оцинкованное ведро.
На ведре имеется поблекший инвентарный номер.
И на стеклянной банке, в которой все еще плавают огурцы.
Безглазая кукла в сером платье. И табурет, поставленный ножками вверх. Торчат, словно колья. Патефон. Пластинки.
Немецкий шлем.
Стопка из оловянных тарелок. Их покрывает слой грязи, склеивает друг с другом. Саломея снимает верхнюю, обтирает от пыли и снова видит номер.
– Эй, ты здесь? – Силуэт Далматова заслоняет дверной проем.
– Здесь.
Цифры… цифры… почему цифры так важны?
Далматов пробирается осторожно. Он уже осматривал чердак. Наверное, не один, а с Таськой, которая тоже была влюблена в него. Или думала, что влюблена, ведь ей так давно хотелось в кого-нибудь влюбиться. Она готова была видеть принца в первом встречном. А Далматов использовал ее ожидания, пусть и не признается в этом.
Сволочь он все-таки.
– Они оставили почти все. – Илья взял тарелку и поднес к свету. – Сорок первый год. 22 июня. Четыре утра. Первые бомбардировки. Массированное наступление. Война. Они еще не знают, что началась война. У них план. Задачи. Мелкие проблемы… в любом коллективе куча мелких проблем. Но радиоточка есть. Или другой способ связаться с землей. Они и связываются. Узнают, что война. Вряд ли сразу верят. В такое невозможно поверить, ведь все спокойно. Все хорошо… только где-то далеко бомбы. И отступление. И всеобщая мобилизация.
Тарелка вернулась на стопку.
– Экспедицию сворачивают. В безумной спешке, полагаю. И кто-то решает, что вывезти получится лишь людей. Вещи – они подождут. Война ведь ненадолго. Неделя или две, и подлый захватчик будет уничтожен. Тогда за вещами вернутся. Экспедицию продолжат. Иди сюда.
Он исчез в темноте, скрывшись в арке из двух столбов. На них возлежали стропила, и Саломея подумала, что дом старый, стропила вполне могут рухнуть, и столбы, и само здание.
– Смотри! – Далматов стоял на коленях перед сундуком, крышка которого была откинута. – Посвети.
Огонек съеживается, не желая заглядывать вовнутрь сундука.
– Личные вещи. Одежда, правда, гнилая насквозь. И молью поеденная. Но есть вот, – Далматов выудил жестянку из-под монпансье, сохранившую остатки яркой росписи. Открыл.
Внутри – старые фото с узорчатым краем. Монеты. Часы, которые давным-давно сломали. И медальон на порванной цепочке. Снимок в медальоне настолько поблек, что разобрать – мужчина или женщина на нем – невозможно. А прядь волос сохранила яркий темный оттенок.
– Почему их оставили? – Саломея взяла в руку брегет. Серебро окислилось, почернело. Стекло циферблата заросло грязью. И только гравировка на внутренней стороне крышки по-прежнему ярка.
«Григорию на долгую память».
– Почему их оставили? Тарелки. Ведра. Котелки – это понятно. А вещи? Фотография не займет много места. И часы… видишь, они не просто. Они со смыслом. Ну то есть больше, чем просто часы.
Далматов отвел взгляд.
– И медальон… что проще – повесить на шею. Положить в карман. Но все зачем-то спрятали в коробку. И на чердак. Если только прятали они.
Саломея закрыла сундук и села сверху.
Часы. Медальон. Фотографии. Важные мелочи. Для кого важные?
– Другой сценарий? – Илья откинулся на сундук. – Люди спешили. Настолько спешили, что не было времени искать потерянное? Или вообще никакого времени? Лодка ждет. И некогда бежать в дом… нет. Нашли бы. Пару минут – точно нашли бы. Не складывается, Лисенок.
Складывается. Только надо добавить немного времени.
– Ты узнавал, что с ними стало?
С Григорием. И с той, носившей медальон. С возлюбленным, который пожертвовал локоном. Со всеми, чьи лица стерло время.
Далматов должен был узнать.
– Их было одиннадцать человек. Небольшая экспедиция. Ленинградский государственный университет. Исторический факультет, который изо всех сил старается выжить. Чистка за чисткой… «Скрытые зиновьевцы». «Тайные троцкисты». Сочувствующие. И просто случайно имевшие контакты. Пять деканов поочередно арестованы. И шестой, по слухам, готов был разделить их судьбу. Он пытался спасти людей и отправил их из города. Руководит экспедицией племянник Фраймана. Уже репрессированного, приговоренного Фраймана. Племянник отрекся от дяди, но сомневаюсь, что это его бы спасло. Он успел записаться добровольцем. И получил свою пулю уже там. Как и двое других. Еще один, к слову, Григорий, попал в плен. Дальнейшая судьба не известна.
– Семь осталось.
Жуткий счет.
– Ты знала, что мой дед был в расстрельной команде? И прадед в системе отметился. – Далматов закрыл часы. – ОГПУ. НКВД. Элита. Он этим гордился. И отец тоже, хотя ему не досталось места. Долг Родине и все такое… На самом деле система позволяла реализовать скрытый садизм. Из оставшихся мужчин двоих расстреляли. Неблагонадежны. С мужчинами все. Женщины… пятеро. Две санитарки. Погибли на поле боя. Награждены. Третья погибла при бомбежке. Еще одна – от голода, во время блокады.
– Остается?
– Зельцева Мария Никифоровна. Двадцать первого года рождения. Рабоче-крестьянского происхождения. И сама династию продолжает. Числилась кухаркой. Судьба не известна. Предположительно ее эвакуировали…
– Предположительно?
– Я проверял их биографии. Викуши. И Таськи. Сестрички-лисички, хотя и не родные.
– Что?
– Не родные, говорю. Двоюродные. Но какая разница?
Вероятно, никакой. Вот только почему этот факт, что заноза? Родион не сказал? Он говорил – «сестра», и Саломея сама решила, что если сестра, то обязательно родная.
– А если она здесь скрывалась? Сначала во время войны. И потом… из-за чего?
– Из-за кого?
Старуха похоронила его на маяке. Наверное, в этом имелся какой-то смысл, но старуха не говорила, какой именно. Поначалу она вовсе ничего не говорила, но лишь каждый год таскалась к маяку и Калму заставляла идти.
Собиралась с вечера. Выволакивала в кухню оцинкованную ванночку, в которых купают детей. Грела воду в печи и мешала жир с золой. После долго терла себя жесткими щетками хвоща, а Калме полагалось лить на старушачьи плечи воду.
Ковшик был тяжелым. А вода – быстро остывала.
Но старуха все сидела, терла… после – чесала сыроватые обесцвеченные волосы, напевая песенку про белой акации гроздья душистые.
Утром старуха надевала чистое платье и туфли на плоской подошве и становилась какой-то иной, не похожей на себя прежнюю.
– Ну, идем, что ли, к дедушке? – говорила она, беззубо улыбаясь. – Занесем ему… им…
В корзинке лежали вареные яйца и сыроватый самодельный хлеб. На опушке леса останавливались. Рвали цветы. Вернее, рвала Калма, а старуха стояла, глядела на солнце, щурилась и будто бы плакала.
Еще повторяла постоянно:
– Грехи мои тяжкие…
Набрав букет из ромашек, васильков и длинной травы, названия которой Калма не знала, шли дальше. У маяка старуха кланялась, крестилась и бормотала:
– Прости меня, Господи… прости…
Дальше было совсем скучно.
Старуха прибиралась на маяке, выметая мелкий мусор, раскладывала цветы, чистила яйца и крошила хлеб. Во всем этом было смысла не больше, чем в ее пересказах. Кто станет говорить с пустым местом?
– От тут я его и схоронила. Молодой был… сорок пять годков всего. Сердце прихватило. – Она решилась рассказать сама, и Калме осталось слушать. – В городе б его выходили. Там врачи. А разве ж можно было ему в город? Или мне? Вдруг бы кто узнал?
Калма помнила город, но очень смутно.
– Война, все война виновата. – Старуха постучала яйцом о камень и принялась обдирать темную скорлупу. – Ты-то про войну ничегошеньки не знаешь. А я от… и он… в плен попал. Ведь не по своей же воле. Но кто разбираться станет? Он домой шел. К ней… пришел. Сюда. Я его спрятала. Кто будет искать? Никто. Так и жили вдвоем. Нормально жили… боялся только сильно, что найдут. И расстреляют. Или в лагерь сошлют. В лагерях-то страшно. Вот сердечко и поизносилось.
Она протянула яйцо и соль в полотняном мешочке.
– Я-то ушла. Что мне тут без него? И дети малые… а вот оно как на старости повернулось. Нету для нас там места. Зато тут – завсегда. И он рядом. Они. Вместе, чтобы по справедливости.
Тогда Калма подумала, что было бы замечательно уехать с острова. Она не знала, что скоро желанию будет суждено исполниться. И что радости оно не принесет, зато принесет ожидание. Калма вернется на остров после свадьбы.
Странное дело, до этого мгновения она вообще не помнила об острове. Старуха. Дом. Серп. Ворох незначительных мелочей, которые не складывались в общую картину.
А после свадьбы взяли и сложились.
Было так: утренняя суета. И ее стенания по поводу испорченной прически. Запах лака для волос. Шпильки, которыми тетушка старательно закрепляет локоны и крохотные искусственные цветочки.
Платье на шнуровке.
Маникюр. С кухни валит пар. Подружки невесты толкутся в прихожей, развешивают по лестнице плакаты и банты. Калма рада, что избавлена от необходимости участвовать.
Она сидит в комнате. Ждет. Стрелки часов листают время. Минуту за минутой. В комнату втягивают столы, накрывают праздничными скатертями. Кто-то требует принести икону, но несут водку и стопки. Тарелки с бутербродами. Вазу и конфеты.
Прочие ненужные пустяки.
Родион приезжает вовремя. Сигналят машины, и детвора сбегается поглазеть на жениха. Калма выглядывает в окно – пять белых «Мерседесов» и длинный лимузин, которому тесно во дворе. Нелепая ненужная роскошь.
Потом выкуп. Голоса. Смех. Торговля. Дурацкие задания. И наконец воссоединение… Тетушка благословляет. А она все щупает и щупает окаменевшие от лака волосы.
Икона. Спуск. Машины украсили лентами и шарами. Лимузин долго выезжает со двора, и детишки заглядывают в окна. Из окон бросают конфеты.
Церковь. В ней душно и воняет ладаном. Вспоминается, что прежде ни тетушка, ни она в церковь не заглядывали. А тут вдруг… какая свадьба без венчания.
Загс. И снова речи. Но здесь хотя бы дышать можно.
Поездка по городу. Фотографии.
– А теперь ты со мной сфоткайся! – требует она, приобнимая. – Ну и как тебе?
– Замечательно.
Врать привычно. А она уже здорово набралась шампанским. И помаду съела. Сказать? Разозлится. Она и так почти на грани.
Ресторан. Каравай. Стопки разлетаются на осколки. Тетушка смахивает слезы. А она злится, кусает губы. Но в кои-то веки – плевать.
Родион улыбается. Неужели и вправду счастлив?
Хлопает шампанское. Музыка гремит.
Именно тогда Калма вспомнила об острове. Там не было места людям, таким шумным, таким раздражающим. Зато весной прилетали птицы. И маяк возвышался над черным озером.
Дом, наверное, рухнул… или нет?
Именно эта необходимость знать точно и заставила вернуться. Дом уцелел. И пещеры, которые старуха использовала как ледник, тоже. И ящики, в них хранившиеся.
И белый-белый серп, который висел на стене.
Там и сейчас сохранились два ржавых гвоздя. Старуха рассказывала, что гвозди эти вбил некто Федечкин, завхоз. При этом старуха подбирала губы и добавляла, что завхоз – личность ничтожная, что читал он отрывные календари, вырезая из них особо полезные странички, которые подклеивал в особую тетрадь. По этой тетради, последние пустые страницы которой были расчерчены на клеточки, а в клетках посажены буквы, Калма училась читать.
Слог за слогом. И старуха слушала, слушала, кивала. Поправляла, когда случалось сбиваться. Калме не нравилось читать календарь: скучно. Старушечьи истории куда как интересней. Тогда они представлялись сказками, но сейчас Калма осознавала, сколь много правды в них было.
Но кто бы поверил?
Не тетка. Она не желала слушать про остров. Бледнела. Впадала в некое странное оцепенение, а то и вовсе принималась плакать. Однажды тетка ее ударила.
– Замолчи! – крикнула она. – Не было ничего! Все – выдумка! Выдумка!
У Калмы болели губы. И она решила, что больше не станет ничего никому рассказывать. А потом и вовсе забыла. До свадьбы.
– Все должно было быть иначе. – Калма села напротив мертвой женщины. Она убрал со стола самовар и чашки, но поставила старухину керосиновую лампу. Стеклянный колпак ее был изрядно закопчен, и пламя, пробиваясь сквозь него, приобретало какой-то рыжий неправильный оттенок, благодаря которому мертвое лицо казалось живым.
Вот сейчас дрогнут веки, губы искривятся, пряча злую усмешку, а заледенелые пальцы коснутся руки, вроде бы успокаивая.
– Родион все испортил, правда? – Голос терялся в пещере, и Калма вновь ощущала себя маленькой. – Ошибся с выбором.
В какой-то миг пламя вспыхнуло ярко, словно желая вырваться из лампы и колпака. Стало светло. Стало видно, что она мертва и точно не поддержит разговор.
– Мы ведь пытались сказать ему. Ты и я. А он не слушал… мужчины никогда никого не слушают. Упрямые… Мне жаль. На самом деле жаль. Я знаю, ты мне не веришь. Господи, да ты меня и не слышишь! Но плевать… Это мой остров!
И, задохнувшись от непонятной боли, Калма продолжила:
– Мой дом.
Уходите.
Не уйдут. Не оставят в покое. Живые, мертвые… неважно. И Калма погасила огонь. В наступившей темноте было спокойно. Но как же она устала… Сил хватило лишь на то, чтобы доползти до матраца и лечь. Калма натянула шкуру, закрыла глаза и обняла серп. Уснуть не выйдет, но можно притвориться спящей. И придумать себе сон. Такой, в котором ярко светит июньское солнце. Воздух пахнет цветами и лесом. А нос щекочут длинные метелки травы, чьего названия она так и не выяснила.
Жаль, что сон не длится долго.
Глава 7
Нежданная встреча
Решение уйти было спонтанно, алогично и непреодолимо. Далматов проснулся, точно зная, что ему делать, пусть бы и сомневался в рациональности подобного поступка. Ему удалось выбраться из комнаты, не разбудив Саломею, и спуститься вниз, не потревожив ступенек.
Остыла печь.
И вода в чайнике приобрела отвратный металлический привкус.
Засов на двери не сдвигали. И замок, судя по всему, не отпирали. Древний ключ повернулся легко. И петли не выдали беглеца. Ночь встретила злой пощечиной мороза, и Далматов подумал, что еще не поздно вернуться. Но также понял – возвращения не будет.
Ночь – волчье время. Ветер стих. Тишина. Покачиваются ели, бессильные избавиться от ледяных оков. Наст хрустит. Ноги проваливаются. И в снегу остаются дыры-следы, рисуют дорожку от дома до леса.
Ухает сердце. Протяжный крик совы бьет по нервам. И рука сама тянется к пистолету. Но в кого стрелять? Тени и те убрались. Только сугробы. Луна. Деревья.
Поляна.
Далматов останавливается на краю. Он почти уверен, что снайпер оставил точку, но «почти» оставляет место для сомнений. Страха нет. Есть осторожность.
Далматов втягивает воздух, пытаясь вычленить те запахи, которым здесь не место. Дым? Это от собственной, Далматова, одежды. Она пропиталась дымом, и не только им. Илья уже свыкся с этим запахом. Как и с другим – пороха. Оружейной смазки.
Духов?
Призрак. Ледяные лилии в замерзающем лесу. Такой знакомый аромат, который разбивается на ноты. В авангарде – флердоранж и лимон. Середина – пачули и мускус. Нежная роза и мужской сандал. И арьергард из чертовых фиалок, едкий, прилипчивый.
Таськины духи.
Илья уверен. Илья сравнил. В его памяти есть место и для запахов.
…Сумочка из натуральной кожи с тяжелыми медными заклепками. Кожа мягкая и не держит форму, обвисая, как Таськин живот. И сквозь складки проступают контуры предметов. Попробуй, угадай, что прячется внутри.
Кошелек? Коробок?
Футляр из черного бархата с серебряным завитком. В коробочке – другая, меньше, из жатого шелка. А в ней уже многогранный хрустальный флакон.
– Их для меня составили, – Таська выковыривает флакон из ячейки. – Во Франции. Я в прошлом году во Францию ездила. По приглашению.
Таське было очень важно рассказать, что ее приглашали во Францию и что она откликнулась, что побывала в Париже и поднималась на Эйфелеву башню. Быть может, заглянула в Лувр и точно прогулялась по Монмартру. И ела круассаны и плесневелый сыр.
А потом заглянула в крохотную лавочку, где делали духи. Триста или четыреста лет кряду делали, составляя для каждой клиентки собственный аромат. Так, во всяком случае, говорилось в рекламном проспекте.
– Безумно дорого, но оно того стоит, – Таська спрятала флакон в коробочку, а ее – в футляр. И тот исчез в сумке. Но на Таськиных руках остались маслянистые капли эссенции. – Запах держится неделями!
И не тает даже на морозе.
Выходит, Таська?
Неповзрослевшая девочка, которая хотела быть особенной? Она нашла клад и почти уже собралась поделиться им, возможно, подарить Далматову. А он Таську ударил.
Обидно, должно быть. Достаточно обидно, чтобы убить?
Или быть убитой? Запах легко украсть. Вытащить из сумочки и футляр, и коробочку, и хрустальный флакон с драгоценной французской эссенцией.
Не доказательство. Просто еще один факт к числу имеющихся.
Илья все-таки решился шагнуть на поляну. Он замер на краю света и тени, отчаянно вслушиваясь в ночь. Скрип стволов. Шелест снега, не удержавшегося на скользких ветвях. Щелчок.
Взводится курок? Или боек спешит ударить по патрону?
Показалось.
Еще шаг по взрыхленному снегу. И память услужливая подает новый том.
Зоя. Идет легко, как будто ей привычно гулять по заснеженным лесам. Мурлычет под нос песенку. Толик тянется следом. Молчалив. Нелюдим. Смотрит в спину. Взгляд приклеился к одной точке, и Далматов ощущает себя мишенью. Той самой стеной сарая, которая вот-вот получит нож.
Но взгляд вдруг отпускает.
И Далматов останавливается. Оборачивается.
Толик смотрит куда-то вверх. На небо? Нет. Деревья. И камера, которая легла на плечо, поворачивается к лесу.
Раздается грохот.
И Толика разворачивает.
Катится эхо.
Толик падает. Он лежит на снегу, вцепившись в камеру, и выглядит мертвым.
Второй выстрел звучит тише первого.
– Беги! – Далматов кричит, не успевая осознать, что именно произошло. Инстинкт требует спасаться.
Инстинктам надо верить.
А Толик шевелится. Он переворачивается – грузная черепаха в мягком тряпичном панцире куртки – и шарит по снегу, пытаясь собрать осколки камеры. Та лежит, раскрошенная, развороченная выстрелом. И сразу понятно, что камера мертва. Не сломана – мертва.
– Беги же! К дому! Быстро! – Далматов толкает Зою в спину, и та срывается на бег. Она несется зигзагами, мечась то влево, то вправо.
Толик же, стоя на коленях, баюкает остатки камеры.
– Вставай. – Его приходится подымать рывком, и рана в плече, разбуженная звуком выстрела, ноет. – Вставай же!
Встает, но очень медленно, словно в полусне. И руки разгибаются.
Камера рассыпается.
– Давай же! К дому! Пока не дострелили…
А возможность была. Минута? Две? Достаточно для того, кто хотел убить. Но не убил. Почему? Милосердие? Сомнительный мотив. Тогда что?
У нее имелся план, вроде того, который она использовала прежде. И частью этого плана был маяк. И голова в горшке. Подарок для… Саломеи?
Далматова?
Для всех и сразу. И ей хотелось увидеть, как подарок найдут.
В оптический прицел, должно быть, хорошо виден дом. Но почему Толик?
Далматов поднял камеру. Она лежала именно там, где Толик ее выронил. Заледенелая. Покрытая снегом. Белый саван для мертвеца.
В корпусе – дыра. Объектив в трещинах. От карты памяти остались осколки. Вряд ли получится восстановить отснятое.
Илья положил камеру на плечо. Тяжелая. Неудобная. Норовит соскользнуть. Даже теперь ей не по вкусу чужие руки. Ничего, потерпит. Встав на том месте, где стоял Толик, Далматов повернулся к лесу. Поднял камеру, прикинув направление.
Выше. Ниже. Правее. Левее. Игла в стогу леса. И все-таки ему повезло. Камера замерла, поймав ту самую, нужную точку. И Далматов теперь видел то же, что увидел Толик: огромную сосну с расколотым стволом. Она возвышалась над товарками, и уродство ничуть не портило ее, скорее выделяло из прочих.
– Вот оно где, – Далматов положил камеру на снег. Надо будет забрать ее, вдруг да случилось чудо и матрица цела?
К сосне он подходил, каждый миг ожидая удара. С такого расстояния сложно промахнуться даже ночью… это была бы очень глупая смерть.
От сосны начинались следы, в основном волчьи, но были и человеческие – смазанные, занесенные снегом. Следы доходили до поляны, а после, огибая дерево, тянулись в лес. Они исчезали, сливаясь с их собственными следами, оставленными при прогулке к маяку.
Пришлось возвращаться к сосне. Далматов оценил высоту. Потрогал острые сучки, торчавшие наподобие ступеней, редкие клинья, лестницу эту продолжавшие, и решился.
– Как там было? Кто сидел на моем стуле? Кто пил из моей чашки? Кто стрелял из моей винтовки? – Далматов подтянул перчатки и вцепился в ветку. – Такая вот… мать ее… М-машенька.
Каждый рывок отдавался судорогой в плече. И можно, конечно, отступить, ведь Далматов героем быть не подписывался, но врожденное упрямство толкало вверх.
Точка представляла собой гнездо из брусьев и еловых веток, прикрученных к развилке ремнями. Сверху лежал старый плед и парочка стеганых одеял. Конструкция, несмотря на кажущуюся хлипкость, вес Далматова выдержала.
В нос шибануло запахом ледяных лилий и порохом.
Илья лег, перевернулся, пытаясь понять, как все было. Она лежала на животе. А винтовка – рядом. Она смотрела в оптический прицел… Дом виден? Определенно. И дорожка как на ладони. Здесь и оптика без надобности.
Но с оптикой интересней.
Зоя. Он. Толик. Выбор мишеней богатый. И наверняка тянуло нажать на спусковой крючок. Одно движение, и пуля свободна. Лети-лети, лепесток, через запад на восток.
Далматов прощупал одеяло и второе. Развернул плед. В складках блеснула гильза, которую Илья отправил в карман. Следующей находкой стала кружка, древняя, треснутая и совершенно бесполезная. Но на дне кружки лежала нитка бус.
Засохшая корка хлеба. Смерзшийся ком бумаги. Почти пустая зажигалка и восковые свечи, заботливо прикрученные к ветке. Стакан, судя по восковым наплывам, не единожды служивший подсвечником. Оловянная тарелка с инвентарным номером.
– Кто ел из моей тарелки? – Далматов вернул тарелку. – Кто спал в моей постели? Какая скотина забралась в мой дом?
На остров. Вот ее – все-таки ее – дом. Все эти ели. Каменистые берега. Маяк. Волки. И чертово уцелевшее вопреки логике строение.
Саломея права: она жила здесь.
Мария Никифоровна, двадцать первого года рождения, чистого, рабоче-крестьянского происхождения. Он видел ее фотографию: крупная темноволосая девица в мешковатом платье. Стоит, опираясь на спинку стула. Смотрит прямо, и взгляд ее сердит. Губы поджаты, словно она вовсе не желает фотографироваться, но делает это.
Ради чего?
Или ради кого?
В сорок первом ей было двадцать лет. Повариха. Семь классов образования. Не замужем. А ведь в деревне замуж выходят рано. Она же медлила. Принца ждала?
Дождалась здесь, на Калмином камне. Молодой ученый. Видный. Иной. К иному всегда тянет. Ответили ей взаимностью? Да. Нет. Сложно сказать. Игра в любовь и романтику? Почему бы и нет. А тут война и расставание. Потерянный медальон и карточка на прощание, та самая карточка, которая попала в архив. Копия? Вероятнее всего.
Два снимка по цене одного. Или даже три… главное, что Мария Никифоровна уцелела.
Вернулась на остров. И жила здесь. Одна? Вряд ли.
Думай, Далматов. Здесь хорошо думается. Небо близко. Звезды низко. Остров – как на ладони. Зачем жить в одиночестве, когда ничто не мешает вернуться? Или кто-то мешает? Рыжая-бесстыжая вновь угадала? У нее легко получается фантазировать.
Попасть в плен – приговор.
Выжить в плену – еще страшнее. А если сбежать? Вернуться домой, где, оказывается, не ждут. И дома-то нет, а тебя считают виноватым. Оправдываться бессмысленно. Что остается? Игра в прятки с системой, и единственный человек, которому можно верить.
Мария Никифоровна.
Калмин камень. Край мира на Черном озере. Здесь есть дом. И кое-что из хозяйства, вряд ли экспедиция бросила лишь ведра и тарелки. Первое время – сложно. Но Мария Никифоровна крестьянских кровей, ей привычно выживать. А если рядом с принцем…
Безумие, но логичное.
Следовало бы самому додуматься, но Илья слишком увлекся поиском чужих сокровищ. Приманка для дурака, на которую дурак и клюнул.
Мария Никифоровна не тронула клад. Зачем? Ей не нужны были деньги здесь. А привлекать внимание системы – опасно. Да и, возможно, не понимала она, что за ценность в старье.
Вот только Мария Никифоровна вряд ли дожила до сегодняшних дней.
Спуск оказался тяжелее подъема. Ноги скользили. Левая рука противно онемела, а правая ныла, предупреждая о растяжении. В конце концов Далматов сорвался, но у самой земли, и рухнул навзничь. Снег принял мягко, и в лицо сыпануло мерзлой иглицей.
– Отдыхаешь? – раздался мурлыкающий нежный голосок. – Долго нельзя на снегу лежать. Почки простудишь. Знаешь, как плохо, когда почки простужены?
– Догадываюсь.
Зоя стояла, спрятав обе руки в розовую муфточку, достаточно объемистую, чтобы вместить и пистолет. Далматов подозревал, что выстрелит Зоенька без малейших сомнений и уж вряд ли промахнется.
– Не спится, да? – Он поднимался медленно, стараясь не делать резких движений.
Зоя стояла. Наблюдала.
– Ночные прогулки как средство от бессонницы? – Он отряхнул снег с куртки. – Поможет?
– А тебе?
– Не знаю. Но попробовать стоило.
Кивок и задумчивое:
– Что ты там нашел, Далматов?
– Ничего.
– Неужели? Вот так совсем ничего? Это огорчительно… нельзя огорчать девушек, Илька.
Бить тоже. Но иногда хочется.
– Может, хватит комедию играть, а?
Зоя пожала плечами и ответила:
– Как тебе угодно.
– На кого ты работаешь? На себя? Вряд ли. Родион?
Далматов обходил ее по дуге, не особо надеясь уйти.
– Какой догадливый! – Зоя следила за его передвижениями с улыбкой. – Он решил, что за тобой следует присматривать. Ты же у нас скользкая личность. Сомнительная.
– Кто бы говорил.
Она лишь хмыкнула:
– Илья Федорович Далматов. Двадцать восемь лет. Образование среднее, но даже не специальное. Род занятий неопределенный. В основном – торговля предметами искусства. Нелегальная, естественно. И чреватая некоторыми интересными моментами биографии.
– И что?
– Ничего. Так, информация к размышлению. Родьке ты не нравишься, но убивать тебя он не станет. Пока, во всяком случае. И в принципе никого убивать не станет. Он просто хочет узнать, что здесь творится. Вот и… попросил тебя разобраться. А поскольку не слишком тебе верит… вернее, в тебя не верит совсем, то поручил мне присмотреть за вами.
Какая очаровательная любезность! Вот только не очень верится в нее.
– Да ладно тебе, Илька. Мы в одной лодке! – Зоя вытащила пистолет, продемонстрировала и убрала в муфту. – Это так, страховка. Ты, по слухам, беспринципный человечек. А я – девушка слабая. Всяк обидеть норовит.
– А Толик?
– Толик – милый дурачок. Но в ситуацию вписывался идеально. Видишь, я на нашей стороне.
– Нашей стороны нет. Есть твоя. Есть моя.
– И ее, – Зоя указала на дерево. – Там была точка? Удачный выбор. И вид, наверное, хороший. Только нервы слегка подвели. С нервами всегда так. Беречь надобно. И все-таки, что ты накопать успел? Поделись. Будь другом. Или, сам понимаешь…
Пистолет в качестве аргумента?