Часть 2
Серп Мораны
Глава 1
Жнецы
Впервые Калма увидела серп в старухином сарае. Серп висел на стене. Гладкая рукоять, отполированная до блеска, ременная петля, что захлестывала старый ржавый гвоздь, и полудужье клинка. Режущая кромка его была столь остра, что рассекала проникавший сквозь щелястые доски свет. И белые лужицы солнца растекались по полу. Калме, еще маленькой, хотелось прикоснуться к лезвию, к острой его вершине, к широкому, в черных травяных пятнах, обуху.
Иногда старуха брала серп в руки. Она садилась на низенькую скамеечку, расстилала на коленях фартук из брезента и прижимала серп к пухлому колену.
– Жать пойдем, – приговаривала она, оглаживая лезвие точильным камнем. – Пойдем…
Вжик-вжик. Рыжие искорки. Пальцы пробуют остроту. И задубелая смуглая кожа оказывается крепче солнечного света. На ней остаются царапины, но крови нет.
Вжик-вжик…
На лугу звук другой. Старуха наклоняется, оттопыривает зад, хватает травяную прядь и, оттянув, бьет серпом. Лопаются струны стеблей. Брызжет зеленый сок. А трава летит на фартук, расстеленный тут же. Старуха же тянется за новой прядью.
– От так-то, – говорит она. – Это тебе не на диванах леживать.
На лугу разрастается проплешина. Стремительно вянет трава, источая особый запах, от которого голова кругом…
Однажды серп налетел на камень и, соскочив, впился в ногу. Кровило сильно. И запах, вид крови, а также лезвия, медленно покидающего тело, был странно приятен Калме. Старуха вытащила серп, а после, уже дома, ковыряла рану раскаленной иглой и морщилась, нашептывая молитву.
Молитва не помогла. Рана затянулась и нарастила массивный ком черного, волчьего мяса, на который было страшно глядеть.
После старухиной смерти Калма как-то очень быстро забыла и о сарае, и о вялой, мятой траве, и о полумесяце серпа. Вспомнила, лишь когда увидела кровь.
Она стояла на балконе, поливала помидоры из розовой пластиковой лейки. Лейка была старой и осклизлой изнутри. Отверстия в широком носике ее частью засорились, и вода текла редкими струйками. Она скатывалась с листьев и падала не на землю, но с балкона, на соседские простыни.
Калме было все равно.
Ей хотелось поскорее закончить и с помидорами, и с собственными простынями, сложенными вчетверо и придавленными утюгом. Калму ждали скамейка во дворе, книга и тетрадь, в которую она записывала секретики тайным шифром. Секретиков набралось изрядно. Большей частью, конечно, они были мелочными, зато собственными. Да и ощущение тайны, обособленности грело душу.
Калма наклонила лейку, и вода перелилась через край, хлынула мутным потоком.
Снизу раздался крик. Сначала Калма решила, что это соседка заметила пятна на простынях. Но нет, кричали во дворе. Небольшой, он упирался в гаражи. Кирпичные, железные, деревянные, они разрастались собственным городом, в который уходили мужчины, чтобы вернуться заполночь, благоухая бензином, растворителем и пивом. Еще в гаражах собирались бродячие псы, подростки с клеем и полиэтиленовыми пакетами, подрезанными так, чтобы налезли на голову. От них Калме рекомендовали держаться подальше.
– Наркоманы, – презрительно повторяла тетка, поджимая узкие губы. Ничем-то, кроме этих губ, она и не походила на свою мать.
Калму к гаражам тянуло, но она была достаточно умна, чтобы согласиться с теткой – наркоманы опасны. И сейчас, прячась за рядами пушистых помидоров, она смотрела на сцену во дворе.
Трагедия в одном акте.
Парень и девушка бегут, взявшись за руки. Она – на каблуках. Неудобно на каблуках бегать. И уж точно не следует ходить на каблуках в гаражный лабиринт. Особенно в резиновой юбчонке и синих колготках. Но они же так нравились ей… и каблуки… и сумочка на цепочке.
Тетка станет сердиться.
Девушка спотыкается, падает некрасиво, ударяясь ладонями об асфальт, и замирает в нелепой позе. Парень кричит. Отбегает к машине и машет руками.
Зовет.
А из гаражей появляется стая пацанья. Синие спортивные костюмы, майки-борцовки. Униформа района. Они бегут рысцой, прижимая локти к бокам. Останавливаются. Окружают девушку.
Заговаривают.
И подняться помогают, правда, только для того, чтобы за руку схватить. Девушка кричит. Отбивается. Смешно машет ногами и руками. Ее тащат к гаражам.
Не стоило брать теткины туфли. И синие колготы тоже.
Телефон рядом, Калма видит его в приоткрытую дверь. Два шага. И несколько секунд, чтобы набрать заветное «02». Но она стоит, смотрит.
Ей важно увидеть все.
Вот девушка вырывается из объятий и падает в другие. Вот с визгом, суетливым подергиванием, выползает со стоянки ржавая «копейка». Ее не думают останавливать, но машина бежит. И тот, кто повел эту дурочку в гаражи, тоже. Правильно. Сама виновата.
Тетка ведь предупреждала.
Девчонка уже не кричит, она сжалась в комок, села на землю, надеясь, что у стаи не хватит сил сдвинуть ее с места. Но пацаны подымают ее за руки и ноги, гогочут, волокут.
И Калма вдруг понимает, что не только она видит все это. Людей много, они просто прячутся за занавесками, тюлями, солнечными бликами. Им страшно. Интересно. Страшно интересно, что будет дальше.
А дальше появился герой. Он вышел из арки и, увидев парней, бросился бежать. На них. И Калма не столько услышала, сколько ощутила первый злой удар. Хрустнула и сломалась кость. Брызнула алая кровь. И стая рассыпалась, ощерилась, готовая накинуться на врага.
Тот казался слабым. Невысокий, сухощавый. Не устоит.
И снова ударил первым, в колено. И локтем в лицо… Он кружился, раздавая удары щедро, как богач милостыню. Потом вдруг вытащил из кармана нож. Обыкновенный, складной. Из рукоятки выскочило лезвие, и тогда-то Калма вспомнил про серп. Острую кромку, которая резала солнце и траву, но щадила кожу на руках.
А потом вошла в тело… убила.
Кого?
Нож воткнулся в чье-то плечо. Раздался крик, истошный, животный, от которого Калма вздрогнула и очнулась. Она бегом бросилась в квартиру, из квартиры. Вылетела во двор как была, в тапочках на босу ногу.
– Милая! С тобой все…
Она рыдала, вцепившись в шею спасителя, громко всхлипывая, прижимаясь совсем уж неприлично. И короткая юбчонка задралась.
– Мы… мы живем тут, – сказала Калма спасителю.
Старый. Сутулый. В каком-то потертом пиджачишке и рубашке с темным пятном на воротничке. Кто носит такие рубашки? И нож в кармане? И очки в роговой оправе с нелепыми выпуклыми линзами.
– Все в порядке, – ответил он. – Ей надо отдохнуть.
– Пойдем…
Она позволила себя увести, но брела к подъезду спотыкаясь, оглядываясь на этого рыцаря, взявшегося из ниоткуда.
Помешал.
Испортил.
Зачем он вмешивался?
– Ты… ты не расскажешь маме? – спросила она, оказавшись в подъезде. И в сумраке, пахнущем геранью, сменила личину. Высохли слезы, исчезла дрожь в руках, а плечи распрямились. – Ты же не расскажешь маме, правда? Не следует ее волновать.
– Не знаю.
Противостояние лишено смысла, но Калма пытается.
– Ты… ты не должна была туда ходить.
Калма пятится, подымаясь ступенька за ступенькой, пролет за пролетом.
– Я не должна была ходить одна… Она спросит, как так вышло, что я пошла одна?
Дверь приоткрыта. И соседская кошка, трехцветная, любопытная, заглядывает в щель.
– Брысь! – говорит девушка, и кошка поспешно прячется под этажерку с цветами.
Их тоже следовало полить. Две герани. Плющ. И щучий хвост в старой кастрюле.
– И она очень-очень рассердится… только знаешь на кого? – Палец упирается Калме в лоб. – На тебя. Ты ведь за меня отвечаешь.
– Но…
– Поэтому, – она вдруг улыбнулась, – давай просто не станем ничего говорить маме.
Калма кивнула и подумала, что было бы хорошо, если бы ее убили. Там, в гаражах. А потом подумала, что когда-нибудь убьет сама. Возьмет за волосы, натянет их, как старуха натягивала траву, и проведет острым-острым серпом. Сначала по волосам, затем по горлу…
Ее горло осталось нетронутым. Белое, нежное. С кружевным воротником инея. Он лежал на волосах легчайшим покрывалом, невестиной фатой.
– Теперь ты прекрасна, – говорила Калма, подкрадываясь к столику. – Хочешь увидеть?
У нее было зеркало – овальное, в дешевенькой пластиковой раме.
– Тебе же нравились зеркала? Я знаю. Я все-все про тебя знаю.
Ледяная принцесса молчала, любуясь собой.
– Тебе плохо одной… Мы это исправим.
Эхо голоса исчезало в многочисленных ответвлениях пещеры. Порой Калме казалось, что здесь, внизу, места куда больше, чем наверху.
– Потерпи. Уже недолго осталось. Показать тебе платье? Я не помню, откуда оно тут. Ты взяла? Или я? Какая разница, главное, что платье есть. Такое, как ты хотела.
Конечно, она не ответила. И раньше-то игнорировала зачастую, но теперь в этом молчании виделась обида. Это огорчало Калму.
– Ты мне не веришь? Думаешь, что будет, как в прошлый раз? Нет! Я постараюсь для тебя! Очень-очень. Но ты же знаешь, что свадьбы не бывает без гостей. И мы должны пригласить всех.
Отблеск света скользнул по заиндевевшим губам. Призрак улыбки? Пожалуй.
– Обещаю, что ты будешь самой красивой из невест!
Глава 2
Игра в прятки
Проснулась Саломея от головной боли. Стальная змея сдавливала череп, и кости трещали. Было жарко. Невыносимо жарко. Майка промокла насквозь. Свитер и тот пропитался потом. Саломея попыталась его стянуть, но поняла, что не в состоянии пошевелить пальцами.
Некоторое время она лежала, разглядывая плотные повязки. В них руки походили на клешни мерзковатого серо-белого цвета. Клешни сгибались и зудели. Ныло горло.
Жизнь определенно не была прекрасна. И Саломея совершенно точно знала, кто во всем виноват.
Она все-таки поднялась, хотя тело активно не желало двигаться, и добралась до двери, а потом от двери и до лестницы. На верхней ступеньке сидел Толик и баюкал камеру.
– Привет. Где все? – разговаривать приходилось шепотом.
– Внизу. Постой, пожалуйста, так. Хотя нет. Лучше иди.
Камера оседлала Толика и пристроилась за Саломеей. Прогнать бы… голоса не хватит.
Спускаться пришлось, держась обеими руками за шаткие перила. И поскрипывающие ступеньки предупреждали: осторожней. Неловкое движение, и вниз покатишься.
А Толик запечатлеет несчастный случай, радуясь удачному эпизоду.
– Ой, а ты уже встала? Ты така-а-ая красная! – Зоя и сама вспыхнула пунцовым румянцем. – А Илька говорит, что тебе надо лежать. И ты совсем-совсем больная…
– Не дождется.
Далматов краснеть не умел. Он подвинул стул к печке и велел:
– Садись.
У печки жарко. Разве он не видит, что Саломея и без того вот-вот вспыхнет? Не видит. Он на Зою смотрит. Синий свитерок из ангорки сидит по фигуре, как и розовые штанишки, отороченные мехом. И фигура-то хороша… слишком хороша.
Ну да, Зоя ведь предупреждала.
– Тебе не следовало вставать.
Рука Далматова легла на лоб. Ледяная. Неприятная. Стряхнуть бы, но Саломея кивает, соглашаясь: не следовало.
– А я вот никогда не болею! Потому что веду здоровый образ жизни. И закаляюсь.
– Пить хочешь? Конечно, хочешь. Не злись, Лисенок. Все будет хорошо.
Все было плохо. Стальная змея на голове. Разодранное подступающей ангиной горло. Мокрая майка.
– Лисенок – это потому что рыжая, да? Классный цвет. Я как-то хотела покраситься в рыжий, а Викуша сказала, что это – пошлость. Ну сейчас все в рыжий красятся…
Далматов подал не стакан – круглую чашку, которую удобно было держать забинтованными руками. Варево источало чудесный аромат мяты, ромашки и еще чего-то, медвяно-сладкого, летнего.
– И веснушки уже не модно. Вот года два тому… – Зоя мечтательно закатила глаза. – Все просто свихнулись на веснушках. Как будто это красиво!
– Красиво, – пробормотал Далматов, поддерживая чашку. – Пей.
Горько. И сладко. И обжигает, но тотчас затягивает раны.
– Хотя на самом деле Тайра Бэнкс говорит, что красота – в индивидуальности.
Надо же, какие умные слова. А взгляд осоловелый, почти влюбленный. Ресницы томно подрагивают, и кружевные тени едва-едва касаются нежнейших Зоиных щечек.
Этот спектакль – не для Саломеи. Третий – лишний.
– Мы тут про Вику разговаривали.
– Я говорила, что Викуша клевая… Жалко будет, если она умерла. – В голосе Зои ни капли сожаления. Вряд ли она вообще осознает смысл слова «умерла». – Я ей страничку в «Одноклассниках» заведу. Траурную. У меня и фотка красивая есть. А рамочку Толик нарисует. Толик, нарисуешь?
Толик привычно промолчал.
– Ты себя чувствуешь как? – шепотом спросил Далматов.
– Отвратно.
– Потерпи.
А какие еще варианты? Терпеть. Слушать Зоину болтовню, стараясь не слишком злиться, потому что злость эта – неправильная. Ведь не в словах дело, не в глупости, которая чересчур нарочита, чтобы в нее поверить, а в Зоином материальном совершенстве.
Ревность?
О нет, ни за что. Самую малость если только… Друзей ведь тоже ревнуют. Но Далматов не друг. А кто тогда?
Лжец. И авантюрист. И еще он кого-то убил, пусть Саломея и не знает, кого именно.
– Мы сейчас посмотрим на твои руки. Потом ты поешь. И поднимешься наверх. Ляжешь и будешь лежать. Тихо-тихо. Ясно?
– Он такой заботливый! Прям как Родька. Хотя мне Родька ну ни капельки не нравился. Я вообще не понимала, зачем он ей. Старый и занудный.
А Далматов, выходит, молодой и веселый. Точно. Обхохотаться просто.
Бинт сходил, слой за слоем, липкий, жирный. Откуда он взялся? Саломея не помнила. Зато помнила набрякшую водянистую кожу, под которой был лед. Теперь лед растаял и пошел пузырями, часть которых лопнула.
– Как они познакомились? – Чтобы не видеть Далматова и собственных рук, Саломея уставилась на камеру. И та, не выдержав пристального взгляда, отвернулась. – Родион и Виктория. Ты ведь знаешь?
– Конечно! Ой, жуть какая у тебя! Я бы прям умерла, если бы так. Нельзя на мороз без перчаток ходить.
– Точно, нельзя. – Далматов легонько надавил на ладонь. – Больно?
– Нет.
Саломея вообще не ощущала прикосновений.
– А там такая история! Просто жесть. Родька кого-то спас. Ну не кого-то, а Викушину подружку. Я ее не знаю. Они там раньше, до меня еще дружили. Давно уже. И та дура поперлась в гаражи с кавалером… ну точно же дура! Зачем такого выбирать, который в гаражи ведет?
– Ты пальцы согнуть можешь?
Попробует во всяком случае.
Отечные пластиковые пальцы. И суставы скрипят. А камера снимает, подбирается слишком уж близко, нависая над Далматовым.
– Ну и там нарвались на гопоту. А Родька всех спас. И домой повел. К Викуше. Ну она там близко жила. И короче, любовь с первого взгляда. Викуша классная…
Зоя примолкла, задумавшись о своем. Лицо ее вдруг утратило прежнее глуповатое выражение. В уголках глаз прорезались морщинки, а губы сжались, точно Зоя опасалась сказать лишнего.
– Отек большей частью сошел. Пузыри – это не слишком хорошо. Но главное, чтобы сепсис не начался. Если не начнется, то заживет быстро. И шрамов не останется.
Наверное. Но лучше бы выбраться с острова. Далматов обещал ведь. С другой стороны, его обещания немногого стоят.
– Выходит, что вы теперь оба раненые? – поинтересовалась Зоя, постукивая мизинцем по подбородку. – Как в кино? Только взаправду.
– Правдивое кино – самое лучшее. – Толик сказал это очень тихо и тут же сменил тему: – Давай, Зай, расскажи, как вы с Викушей познакомились. Для истории.
О том, что в городе будут снимать кино, Зоя знала. Она вообще много всего знала. Собственная голова порой казалась ей естественным продолжением сумочки, где царил вечный беспорядок. Зоя боролась с беспорядком, как правило, раз в квартал, заранее осознавая бессилие свое перед всеми этими вещами, которые скапливались в сумочке как-то так, без Зоиного участия.
И с головой то же самое.
В общем, про кино она знала, как и про выставку орхидей, флешмобы, грядущие распродажи и прочие мелкие, в общем-то, события. Знание оставалось абстрактным до тех пор, пока на глаза Зое не попалось объявление: «Для киносъемок требуются молодые люди от 23–35 лет, девушки от 21–35 лет приятной внешности. Опыт работы в кадре не обязателен!»
И телефон.
Конечно же, Зоя позвонила. Во-первых, внешностью она обладала очень даже приятной, если не сказать больше. Во-вторых, опыт работы в театре имела. И пусть сводился он к роли Снегурочки на городской елке, но главное же начать.
К Зоиному удивлению, звонить пришлось долго. Еще и встречу назначили.
Зоя к встрече готовилась тщательно. И шла, уверенная, что ее всенепременно возьмут.
В фойе городского Дома культуры толпился народ. Девчушки, девушки, женщины… Парней – меньше. Эти держались обособленно, с легким презрением.
У стойки регистраторши Зое выдали номерок.
Двести сорок пятая?
Так не честно!
– Трындец просто, – сказала темноволосая девица в льняном сарафане. Она не обращалась к кому-то конкретно, но Зоя подхватила:
– Полный.
– Ну, мы ждали три часа. Жуть просто жуткая! Я думала, что все, свихнусь… А народ пер и пер. Ну почему всем непременно в кино надо? Они же… обычные. Ну как ты, Мелли. Кино ведь для красивых, правда?
О да, конечно! Людям, красотою обделенным, следует держаться подальше, не создавать пробок на пути в Голливуд, где для Зои уже приготовлена именная красная дорожка.
Далматов затянул узел и обрезал остатки бинта. Старые повязки отправились в печь.
– Мы и говорили… про всякое. А потом оказалось, что мы не подходим. Типаж яркий! – Зоя произнесла это с непритворным возмущением. – Ну я же знаю, что я – яркая. И Викуша ничего так. Только старая уже. Ей поздно было начинать, а она хотела… и тоже не взяли. Мы расстроились. И Викуша предложила выпить.
– И вы выпили.
– Ага. Я вообще не пью. Только мохито если… или чтобы от нервов. Ну и с компанией когда.
– Викуша оскорбилась, что ее не взяли? – Саломея вытянулась вдоль печи. Внутренний жар унялся, сменившись слабостью и ознобом. Хотелось закрыть глаза и погрузиться в сон.
Чтобы как раньше… как дома…
Дома тишина. И елка осталась. Мандарины в холодильнике. Испортились уже, скорее всего.
– Вику-у-ша… она обидчивая была. Прям вообще! – Зоин голосок зудел. – Я ей как-то фотку не плюсанула. Она неделю дулась. А я же не специально! Я пропустила! Ну потом я ей для жежешечки елочку прислала. Клевую! На нее еще игрушки вешать можно. И мы помирились. Тогда же… не знаю. Наверное, злилась. А затем еще сказала, что, если захочет, ей Родька любую роль купит. Хорошо ей…
Это вряд ли. Но вслух говорить Саломея не стала. Она приняла тарелку и ела, не разбирая, что именно ест – серое, комковатое, со вкусом мяса и специй, заставляя себя жевать, глотать и не спать.
Викуша хотела сниматься в кино и познакомилась с Зоей.
Таська искала сокровища. Связалась с Далматовым.
Толик опознал парня, оставленного на маяке.
Неслучайные случайности?
Были еще Родион и тот, четвертый, про которого Саломее не известно ничего, кроме имени.
– А вообще Родька – он странный, – Зоя вздохнула и сгорбилась. – Тихий-тихий. Молчит. Улыбается. И так гаденько, как будто думает про тебя плохо. Я ему не понравилась.
С чего бы это? Впрочем, безотносительно причины Саломея прониклась к Родиону уважением.
– Но Викушу любит… или правильно говорить, любил? Толик, ты знаешь! И вообще, какого хрена ты снимаешь ее, а не меня? Про кого кино будет, а?!
– Пойдем наверх, Лисенок. Сможешь?
Сможет. Куда ей деваться-то?
Раз ступенька. Два ступенька. Они помнят многих людей, эти ступеньки. И скрипят, приветствуя Саломею. Им было так одиноко. Холодно зимой и жарко летом. А осенью вообще дожди. И доски разбухли, треснули и рассохлись. Но Саломею выдержат.
Других тоже.
Зоя ступает очень тихо. Крадется? Или привычка? А Толик всегда становится на полную стопу. Далматов и вовсе старый друг. Он изучил и трещины, и расколы, обходит их. Он способен подняться и спуститься, не потревожив дом.
Правда, интересно?
С чего ты вообще взяла, Саломея, что он тут ни при чем?
Такой внимательный… приехал… за тобой. Веришь в это? Ни капельки. Вот и умница. Ему ведь никогда не нужна была ты. Клад – совсем другое дело.
За него и убить можно.
Подумай, Саломея. Хорошенько подумай. Не друг. И не враг. А так… тик-так. Часы идут. Как громко, правда? Эти часы, старые, с круглым циферблатом, на котором лишь одна стрелка осталась, их ведь не было в комнате.
– Ты принес? – Саломея шагнула в комнату.
Все как прежде. Окно. Синеватый лед, сквозь который льется свет. И ложится на пол. Белые пятна на белом дереве. Тонкие прожилки древесины. Аккуратный сверток спального мешка. Шкаф открыт.
Часы на полу.
Тик-так.
Время – без пяти двенадцать.
– Это ведь ты принес, Илья? И убрал… все здесь убрал?
Далматов качает головой. Он был внизу. Хорошее алиби. Все вместе, все друг у друга на глазах. И выходит, что все – невиновны.
– Кто тогда?
Бесполезный вопрос. Далматов или не знает, или не скажет. Такая вот игра.
– Помнишь задачку про козу, капусту и волка? Про то, что их надо перевезти на другой берег, а место в лодке одно?
– Помню.
Илья открывает шкаф и хмыкает:
– Надо же, о тебе решили позаботиться. Это Таськино шмотье.
Стопка маек. Брюки. Два свитера. Толстая куртка с надписью «Север». Пакет с бельем. Саломея не наденет чужое белье, но… варианты?
– Сама справишься? – Далматов закрывает шкаф. Слишком он спокоен, не шкаф – Илья. Как будто ничего не произошло. А с другой стороны, и вправду, подумаешь, вещи подбросили. Вещи – это не труп.
– Я не стану это надевать.
– Станешь. У тебя выбора нет. – Илья вышел и прикрыл дверь.
Майка оказалась широка. Штаны – коротки. Только свитер пришелся более-менее впору. Теплый. Мягкий. Замечательный свитер, который принадлежал другой женщине. Скорее всего, она мертва. И брать ее вещи – нехорошо. Мародерством попахивает.
Это вынужденная мера.
Саломея же не виновата, что все так получилось.
– Ты все? – поинтересовался Далматов из-за двери. – Разговор есть. Про волка, козу и капусту.
Он пытался улыбаться и выглядеть бодро, но получалось не очень.
– Тело на маяке. Мне нужно взглянуть на него. Понять, отчего умер. Если получится, конечно, понять. Ты до маяка не дойдешь. Оставлять тебя с кем-то из этой парочки я не хочу. Оставлять тебя одну я тоже не хочу. А сидеть с тобой…
– Ты не нянька.
– И это тоже. Но, сидя на месте, ситуацию не изменишь. Выбор невелик. Или ты остаешься с ними. Или ты остаешься одна.
В этом доме? Наедине с часами, чужой одеждой, к которой еще надо привыкнуть. С собственным желанием заснуть.
– Окна я проверил. Стены тоже. Тайных ходов здесь нет.
– А вещи?
Не услышал.
– Дом я проверю. Дверь запру. И ты тоже.
Далматов снял очки и потер переносицу. А глаза-то красные, кровью налитые.
– Устал?
– А? Есть немного. На том свете отдохнем.
Заезженная шутка и не к месту, но Саломея улыбнулась.
– Я тебе пистолет оставлю. На всякий случай. Все будет хорошо, Лисенок. Мы вернемся. Ты только не спи. Слушай. И вот еще, – он вытащил из кармана блокнот. – Здесь кое-что по нынешнему делу. Пролистай. Вдруг что-то на ум придет?
Саломея заперла дверь. Проверила окно. И дверь тоже проверила. А потом снова окно. Она слышала голоса, доносившиеся сквозь пол. Веселое Зоино щебетание прерывали реплики Толика, короткие, сухие. Далматов молчал.
Потом голоса стихли. Люди вышли во двор, и Саломея, приникнув к заиндевевшему стеклу, пыталась разглядеть, что происходит.
Красное пятно. Синее пятно. И зеленое. Пятна исчезают. Наступает тишина. Не спать.
Сон – это почти смерть. А смерть – окончательна и обжалованию не подлежит. Если Саломее хочется – а ей ведь хочется? – вернуться домой, то она должна держаться яви.
Забравшись в спальник, Саломея перевернулась на живот и положила перед собой блокнот. Обложка из кожзаменителя. Страницы в крупную клетку. Пожелтели. Загнулись с одной стороны. А на первой – темное пятно ожога.
Далматов нашел блокнот в доме. Когда? Когда Саломея спала.
Почерк у Далматова неровный, нервный даже. Буквы то вырастают, занимая всю строку, то вдруг становятся мелкими, что букашки.
И читать неудобно. Лиловые чернила теряются на желтизне страниц.
Так даже лучше. Меньше шансов уснуть.
Калма. Финны. Карелы. Мифологическое воплощение смерти. Светловолосая женщина с серпом.
Жизнь – нити – трава – жатва.
Урожай.
Лето – для жизни. Смерть – зима. Антагонизм понятий. Логика мифа. Тогда понятно, почему ей нужен серп. Он должен быть среди остального.
Вопрос: в сорок первом разрыли захоронение? Или храм? Нет полного перечня. Серп нигде не упоминается. Украшения? Они принадлежали жрице? Были ли вообще у Калмы жрицы? Информации почти нет.
О чем я вообще думал?
– Вот уж точно хотелось бы знать, – пробормотала Саломея, переворачивая страницу.
Герой Илмайллине выковал волшебную мельницу Сампо – образ жизни, благоденствия? – и ледяной серп Калмы. Мельница утонула. А серп? Что стало с ним? Илмайллине заточил смерть на острове, и три сотни лет люди жили. Но потом?
Калма нашла воплощение?
У смерти есть дети.
Образное выражение. Возможно, имеется в виду некто, исполняющий функции Калмы. А серп – символ принадлежности к кругу избранных. Жрецов? Слуг? Детей?
Переворот. Новая страница. И строки плывут. Закрыть бы глаза. Всего на минуту. На полминуты. Разве это много? Да и вообще сон – только на пользу.
Серп как символ.
Повторяет форму полумесяца. Лунный знак. Две стороны – плодородие и смерть. Колосья умирают. Зерно дает жизнь. Питает.
Люди умирают. Питают? Кого?
Человеческие жертвоприношения? Пошлость какая.
Кроатону отдавали воинов. Одного в год. И отдали чужаков? Предоплата божественной мощи? А здесь что? Культ Калмы? Тайное место? И снова жертвы? В письмах нет упоминаний. Напротив, она сомневается в том, что место – храм. Плохо, что нет отчета экспедиции. Было ли что-то, кроме сокровищ… уже мутит от этого слова. А кости? Жертвенные камни? Святилище?
Очередной вопрос.
Итак, серп. Многие носили. Аккадский Син, малоазийский Приап, греческий Кронос, Эзус из галлов… Кроатон. Калма. Морана. Обычаи жатвы. Фараон срезает первый сноп золотым серпом. Кельтские друиды и обряд с омелой. Славяне с последним снопом, которого нельзя касаться… пшеница, рожь. Поле. Человечество? Одни колосья с другими мешаются. Зерна и плевлы. Прямая ассоциация.
Серп режет все. Не попасть бы под взмах.
Саломея все-таки задремала. Буквы ускользнули, тепло убаюкало. А глаза сами закрылись. Ненадолго. И не спит она. Думает. О серпах и людях. Колосья… колосья… поле играет.
Желтая пшеница шелестит. Ветер рисует узоры. Его кисть легка, мазки – небрежны. И поле меняет окрас. Тяжелые колосья касаются ног, рук, живота, точно пытаясь задержать Саломею. Бабушка говорила, что в пшенице прячутся волки.
У них желтые глаза, как полуденное солнце. И шерсть цвета старой соломы.
Волки боятся людей.
Играют.
Бегут. До края поля, но не дальше. Ведь за краем нет зерна. А на поле ступают жнецы. Ровным строем. Взмах. Взмах. Падают срезанные колосья. Ширится рана. Песня несется ввысь. Мечется волк. Кружит. Жмется к сухой земле. И слепящее солнце укрывает его.
Воздух звенит.
И уже не волк – Саломея убегает. Но серпы сплетаются серебряной сетью. Остается лишь пятиться, отступать.
Прятаться.
…раз-два-три-четыре-пять. Выхожу тебя искать.
Кто не спрятался, я не виновата.
Хлопнула дверь. Внизу, а потом совсем рядом. И лестница отозвалась скрипом. Кто-кто идет? За кем?
За Саломеей. Прячься, пока есть время. В шкаф. Под кровать. Куда-нибудь. И сиди тихо-тихо. Тогда, возможно, тебя не найдут.
Дыши осторожно. Мягко.
Это уже не сон – явь. Нет солнечного поля и серпов, но есть жесткий пол, печь и блокнот. Руки ноющие. Пистолет. Иррациональный страх.
Шаги ближе. И кто-то останавливается у двери.
Он замирает. Тишина. Абсолютная. Сердце и то прекращает стучать. Но Саломея ощущает того, который прячется за дверью, остро, как если бы он находился в комнате.
Шевельнулась ручка. Щелкнул язычок замка, но не открылся.
Импровизированная задвижка – толстая ножка стула, просунутая в скобу ручки, – держится. Только выдержит ли, если тот, кто пришел в дом, вздумает высадить дверь? У Саломеи пистолет есть. В нем всего одна пуля, но этого хватит, если прицелиться.
Пистолет Лепажа не знает промаха.
Руки дрожат. Препаскудно, когда руки дрожат. И бинты мешают. Пистолет приходится держать обеими руками. А спусковой крючок тугой.
Тук-тук. Как вежливо со стороны демона стучать. Но Саломея не ответит. И уж точно не пригласит войти.
Тук-тук-тук. И нежное царапанье. Саломею предупреждают: не следует упрямиться. Но, видно, она уродилась несговорчивой.
Гость мнется на пороге, вздыхает и уходит.
Притворяется, что ушел? Хочет, чтобы Саломея поверила. Выглянула в коридор, убедилась. Нет. Она же не дура, во всяком случае, не настолько.
Глава 3
Кто в домике живет?
Волки держались поодаль. Старый вожак с седыми боками. Волчица пегого смешного окраса. И молодняк, который суетился, то подбегая ближе, то отступая.
Волки не спешили нападать, но и не уходили.
Следили за людьми.
Люди следили за волками. И лишь Толику данное соседство доставляло радость. Парочка удачных эпизодов для безумного кино? Почему бы и нет.
– А они кусаются? – Зоя задала очередной идиотский вопрос и сама же себя укусила за прорезиненную рукавичку.
Рукавичка была розовой, в цвет курточки, и это обстоятельство странным образом бесило Далматова.
– Кусаются, – ответил он.
– Но ты меня защитишь.
Даже не вопрос – утверждение. Конечно, это же святая обязанность каждого мужчины – защищать Зою. От мышей, пауков, душевных волнений. Или волков. Разница невелика.
Вчерашняя буря очистила берега от снега, и за границей леса начиналось каменистое поле. Редкие трещины. Стланик. Громадина поваленной ели, и черная башня маяка.
Волки засуетились.
Они бегали по краю леса, не решаясь ступить на открытое место. И отчаявшись, завыли.
– Жуть какая! – Зоя решительно взяла Далматова под руку. – Зачем ты меня сюда потащил?
Она уже забыла, что вызвалась сама. И убеждала Толика – Далматов изначально не был против, – что дойдет и трупа не испугается. Она ведь вообще не из пугливых, а дома делать нечего. Ей скучно, когда нечего делать. И еще кино… Какое кино без Зои?
– Иди туда, – Толик остановился и указал на маяк. – Только медленно. И на меня не оглядывайся.
Она не стала возражать. Распрямилась, вздернула подбородок и широким подиумным шагом двинулась к маяку.
Розовая фигурка на сером камне. Низкое небо. Круглое солнце. Сквозь затемненные стекла очков солнце выглядит блеклым, но даже так умудряется жечь нервы.
Волчий вой усилился.
Они и тогда выли…
Таська шла первой, проламывала наст, увязая в рыхлом сухом снегу, но двигалась. Пуховой ледокол. Упрямство, лишенное смысла. За ней шел Юрась. Он старался ступать в ее след, но все время сбивался. Огромный рюкзак, в котором лежало слишком много всякого хлама, кренился то вправо, то влево, сталкивая Юрася с протоптанной тропы.
Егор вел Викушу. Ее – по тропе. Сам – по целине. И рюкзак, такой же объемистый, не мешал.
Родион – замыкающим. Дышит в спину. Сверлит взглядом. Ревнует?
– Если на острове кто-то был, – выдохшись, Таська останавливается, – то на маяк они заглянули бы… Я думаю, что заглянули бы. А может, и не только. Может, мы зря ищем пещеры, если есть маяк.
А под ним – подвалы. Подземные ходы. И секретные комнаты, полные сокровищ.
Мечта любителя.
– Маяк был возведен в 1853 году. Раньше на этом месте располагалась пристань. И верфь. И еще склады. Ну и бараки артельщиков.
Таську вряд ли слушают. Юрась обходит ее, и Викуша с Егором. И Родион. Но Таське интересны не они. Рассказывает она для Далматова.
– Потом что-то произошло. Пропали все… не то разбойники перебили. Или мор случился. Или пожар. Или и то и другое. Ну знаешь, как бывает?
Ее перебивают волки. Заунывный вой доносится издалека, но люди вздрагивают. Родион тянется к кобуре. Юрась тихо, весело матерится. А Егор задвигает Викушу за спину.
Только Таська не слышит волков.
– Конечно, вообще непонятно, для чего тут маяк. Суда по Черному не ходят. Но ведь построили.
Башня с опаленной вершиной. На редкость уродливое строение, которое сроднилось с островом достаточно, чтобы уцелеть спустя годы.
– Но был маяк. И был смотритель. Некоторое время.
Таська отдышалась. Она распрямляется и продолжает путь. Добравшись до цели, Таська открывает дверь хозяйским жестом. И дерево скрипит. Петли хрустят.
– Не лезь туда! – Родиону явно хочется добавить пару слов покрепче, но он сдерживается.
А Таська уже внутри.
Ей не терпится совершить открытие. Но на маяке пусто. Щебенка. Мусор. Никаких стрелок, крестов и тайных знаков, способных указать путь к кладу. Но Таську не остановить. Она обстукивает стены, ища скрытые двери. Встав на четвереньки, Таська ползает по полу, разгребает руками мусор, трогает старые доски, пытаясь обнаружить люк.
Юрась помогает, но скорее потому, что ему платят за помощь.
А волки воют. Заливаются просто.
– Здесь ничего нет, так? – Родион не заходит внутрь, он держится пустого проема, оттуда наблюдая за всеми.
– Скорее всего.
– Тогда зачем мы тут?
Потому что так пожелала Таська. И Викуша поддержала ее. Потому что больше искать было негде. Дом осмотрен от чердака до подвала, от подвала до чердака.
Прочитаны чужие дневники. Перечерчены карты. И поиски признаны бессмысленными. По-хорошему, уезжать пора, но как оставить призрак клада? И Таська, неуклюжая гончая, выписывает круги по полу, повторяя:
– Больше ведь негде… больше негде… должно же быть хоть что-то.
Ничего нет.
Зоя дошла до маяка, обернулась и помахала рукой. Волки замолчали. И Толик опустил камеру. Он оглянулся на стаю, потом повернулся к маяку.
– Может, они того, за мясо волнуются? Что заберем? А если потащим… вообще на хрена мы его потащим? Пусть бы лежал себе. Тут холодно.
К маяку Далматов шел не ради Юрася. К слову, тот выглядел вполне пристойно. Почти как живой, и Зоя, склонившись над телом, внимательно разглядывала его.
– А я слышала, что если лягушку оттаять, то она оживет. Может, надо его подогреть?
– Человек – не лягушка, – ответил Далматов.
– Да? Ну ладно… я просто подумала. А ты на Родьку похож сейчас. Он вечно ворчал, ворчал… – Зоя распрямилась. – То не так. Это не так. Зануда…
– Они ссорились?
– Кто?
– Родион и Вика.
– А… ну да. Наверное. Не знаю. Все ссорятся.
Зоя подошла к лестнице и потрогала перила.
– Ледяные какие… А наверху чего?
– Ничего.
Наверх поднималась Таська. И Далматов. Таська истолковала это еще одним знаком симпатии, но Далматову было интересно.
И красиво.
Берег, уходящий под воду. И вода, больше похожая на кусок вулканического стекла. В тот день она была неподвижна. Черное зеркало в раме облаков.
Юрась остановился на втором пролете, вцепившись обеими руками в перила.
– Слезайте! – кричал он слишком громко. Голос тревожил развалины, и те осыпались трухой перекрытий. Юрась волновался. – Слезайте!
– Лучше ты подымайся. Тут красота неописуемая! – Таська подошла к самому краю. Опасно поползли камушки из-под ног. – Красота…
Юрась боится высоты. Это так странно, бояться высоты.
Не поэтому ли его усадили на краю смотровой площадки? Позволили любоваться озером. А для надежности – вдруг мертвецы тоже имеют страхи – привязали цепью.
Кто еще знал про Юрася?
Все. А если и не знали, то догадались бы. Убийца – точно. Он умен. Наблюдателен. Скорее всего, он смотрит сейчас на Далматова. Прячется? В куче старых камней?
Снаружи?
Или внутри и вовсе не прячется. Толик знаком с Юрасем. И что? Недостаточно данных.
– А давай сходим? Ну давай… – Зоя помешала додумать. – Мелли же была! И Толик был! Все были, только я одна…
– Мне некогда. Я должен осмотреть тело.
И лучше бы поторопиться. Ведь на другом конце острова дом. А в доме – комната, в которой прячется Саломея. Ей хватит ума не выходить из комнаты, а дверь достаточно крепка, чтобы остановить демона, но Далматову неспокойно. Он стягивает перчатки, разминает пальцы. Достает фонарик – все-таки на маяке темно. Илья пробует перевернуть мертвеца на бок, но тот примерз к полу.
Лицо спокойно. Умер быстро. Кожные покровы бледны, и трупных пятен не видно. Но это – следствие гипотермии. Юрась промерз, как тушка горбуши.
Кровоизлияний в глазных яблоках нет. Далматов попытался раскрыть рот, а когда не вышло – раздвинул губы. Десны ярко-алые, зубы – ровные. На переднем резце – неудачная пломба, выделяется желтым пятном. А клыки смыкаются на монете. Очень старой монете, окислившейся до черноты.
– Толик, помоги.
И Толик помогает, а Зоя танцует рядом, мелко-мелко переступая совершенными ногами. Цокают ботиночки. Гудит в висках.
– Выходит, – Толик берет монету двумя пальцами, – у них получилось найти клад?
– Не у них. У него.
Далматов оглядывается на Зою и добавляет:
– Или у нее.
Едва проснувшись, Калма поняла, что этот день будет особенным. В конце концов, зимы осталось не так много. Так почему бы не устроить праздник?
Какой именно, она не знала. Замечательный.
С подарками.
В пещере было из чего выбрать: деревянные ящики с полустертыми штампами, с замками, которые просто рассыпались, стоило ударить их молотком. Петли же трескались и без молотка. В сундуках лежала солома, смерзшиеся комья, которые Калма выгребала саперной лопаткой, докапываясь до холщовой оболочки. Уже в ней и лежали подарки. Перстни. Серьги. Россыпь монеток и обрывки цепочек. Височные кольца с колокольчиками. Разноцветный бисер и стеклянные бусины с серебряным рисунком, нанесенным словно изнутри. Иногда попадались вещи попроще – глиняные горшки, кувшины, а то и вовсе осколки. Под настроение Калма собирала эту мозаику древних узоров.
Но сегодня был особенный день.
Она извлекла из ящика солидных размеров горшок. Тот был почти цел – несколько мелких трещин не в счет. На дно горшка легли бусины, бисер и монетки. Но этого Калме показалось мало. И она задумалась: а что же такого подарить?
Особенного. В особенные дни дарят совершенно особенные подарки. Этому Калму научила она.
Ее день рожденья был в апреле. Месяц расползавшихся снегов, черной листвы и осенней гнили, что стекала в коллекторы вместе с талыми водами. Месяц злых грачей и оголодавших галок, которые слетались к балконам, цеплялись за подоконники и кричали, кричали, требуя еды.
Она открывала форточку и кидала куски сухого хлеба. Птицы дрались.
– Такие же глупые, как ты, – говорила она и смеялась.
Калма не сердилась. На нее сложно было сердиться – хотелось сразу убить. Но тетушка огорчится. Выгонит. А идти некуда. И Калма позволяла ей смеяться, кормить грачей и вообще мешать.
На ее день рождения пекли торт. Медовик, который положено было печь с медом. И тетушка отправлялась на центральный рынок, где долго, придирчиво выбирала мед.
Месили тесто. Раскатывали коржи. Выпекали. Старая духовка капризничала, и коржи выходили подгоревшими снизу и сухими, белыми сверху. Калме поручали обрезать.
Она клала перевернутую тарелку, обводила край ее ножом, откалывая длинные куски пропеченного теста. Потом толкла их в крошку. Крошкой торт посыпали сверху. Тетушка украшала его розами из масляного крема и завитушками.
– Вот так. До завтра настоится, и будет совсем хорошо. – Тетушка отходила к умывальнику и уже оттуда любовалась творением рук своих. – На балкон вынеси.
Торт полагалось нести на вытянутых руках, поддерживая блюдо снизу. На каждом шаге екало сердце – а ну как уронит? И эта еще вертелась рядом, норовила сунуться под руку. Как будто желала, чтобы Калма уронила торт. А может, и вправду желала…
Ее день рожденья, апрельский, гнилой, начинался с самого утра, с песни, которую приходилось исполнять вместе с тетушкой. С днем рожденья тебя… с днем рождения… и собственный голос растворялся в сочном тетушкином басе. А она сидела в кровати, сонно терла глаза и улыбалась.
Ее день.
Все дозволено. Впрочем, ей и в другие дни было дозволено все, но сегодня – особенно.
Чай в постель. И сахарные крендельки. Платье с красными оборками. Уродливое, честно говоря, но ей нравилось, как нравились и колготы в сеточку. К ним – теткины туфли.
Помада. Тени.
Она походила на шлюху, но никто, кроме Калмы, не замечал этого. Тетушка умилялась. Калме оставалось лишь молчать. С другой стороны, она отлично научилась молчать. И пропускать ее вперед, подхватывая пакет со сменкой.
В ее сумочку из алого кожзама сменка не помещалась. А рюкзак – это пошло. Она спускалась по лестнице неторопливо, но при этом быстро. И Калме приходилось поспевать. Выбежав на улицу, она останавливалась и махала рукой. А тетка махала в ответ. У раскрытого окна – дом следовало проветрить – суетились галки.
– Хотела предупредить, что к нам сегодня особенный гость заглянет, – промурлыкала она на пороге школы. – Мы ведь не хотим недопонимания?
– Какой гость?
– Ты знаешь.
Тот сутулый мужчина в пиджаке.
– Он не проговорится. И ты тоже. Правда? – Она ущипнула Калму за щеку. – Я же могу доверять тебе?
Нет. Но разве у нее есть выбор?
– Лучше будет, если ты заболеешь… Тебе ведь не сложно будет заболеть?
Конечно. Три капли йода на кусок хлеба, и съесть, не запивая. Температура скачет сразу. Слегка мутит, но это от страха: если тетка догадается про йод, то догадается и про гаражи. Но тетке некогда. Она расправляет крылья столу-книжке, накрывает потускневшую полировку скатертью, извлекает праздничную посуду.
– Температура? Ну иди, полежи.
Калма даже рада избавиться от кухонной повинности. И душу греет знание, что теперь именно она сама таскает на стол салаты, закуски и фаршированную щуку. Она ненавидит рыбу.
– Ну ты и… – шипит она, заглянув в комнату. – Нельзя было подождать часик?
Калме слишком жарко, чтобы отвечать. Она отворачивается к стене и закрывает глаза. Засыпает, проваливаясь в зябкий, гниловатый сон. В нем есть старуха и серп, который скользит по-над землей, срезая бурые стебли.
…на землю льется красное, много красного…
– Что ты делаешь? Они же никуда не годятся! – Калме жаль старушечьего труда. Неужели она настолько ослепла, что не видит – трава плоха.
– Много ты понимаешь.
Старуха распрямляется, упираясь обеими руками в поясницу. И полукруглый серп сияет ярко, как если бы на рукоять навинтили месяц.
– Весной не жнут траву.
– Это смотря какую, – возражает она. – Каждой траве – свое время.
Потом было что-то еще, дурное, липкое. И проснулась Калма в ужасе, с криком, который заглушила подушка. А за стеной играла музыка, к счастью, достаточно громко.
Калма сползла с постели.
Хотелось пить и в туалет. Если жажду она потерпела бы, то мочевой пузырь не оставил выбора. Вот бы ни с кем не столкнуться…
Не повезло. В коридорчике, узком, темном, стоял тот самый мужик.
– Там свободно, – сказал он, указывая на туалет. – Я просто вот… Родион. По Достоевскому. Если, конечно, читали.
– Да.
И Калма спряталась в туалете. Она сидела дольше, чем надо, надеясь, что Родион исчезнет в комнату, смешается с другими гостями. Но он дождался. И спросил:
– Где тут покурить можно?
– Н-на балконе… или н-на лестнице.
– Составишь компанию? Нет, не покурить. Просто компанию.
Почему Калма согласилась? Она могла бы отказать, вернуться в комнату, закрыть дверь и… и что? Наверное, в этой неопределенности и была причина.
– У вас тут мило, – Родион щелкнул по листу герани. – Кто смотрит?
– Тетушка. Я.
– Ну да… Ты у окна не стой. Болеешь?
– Температура.
– Пройдет. Все проходит со временем. Скажи, зачем я здесь? – Он сигареты хранил в портсигаре, а зажигалку носил кремниевую, неудобную. – И почему до сих пор не ушел?
– Неудобно?
– Кому? Мне? – Левая сторона рта улыбалась. Правая оставалась серьезной. – Нет, это не причина.
– Ради… нее?
– Смешная. Вы все в этом возрасте смешные. Стараетесь выглядеть старше, чем есть. Серьезнее. Зачем? У вас вся жизнь впереди, а вы делаете вид, будто уже ее прожили.
– Я не делаю.
Сигаретный дым просачивался в окно, а с той стороны проникал сырой апрельский воздух, от которого першило в горле. Но Калма держалась, не кашляла.
– Ты – не делаешь. Точно.
Это было сказано странным тоном. И взгляд Родиона заставил поежиться. Никогда еще на Калму не смотрели так… неправильно.
Впрочем, на этом все и завершилось. Родион курил, молчал. Калма не курила, но тоже молчала. Сговор молчания, подслушанный тишиной. А потом хлопнула дверь и на площадке появилась она. Раскрасневшаяся, раззадоренная вином – всего три бокала под строгим теткиным надзором – и удивленная.
– А что вы здесь делаете?
– Курим, – спокойно ответил Родион, отправляя окурок в банку из-под кильки. – Уже докурили. Пожалуй, мне пора.
– Как пора?
Она сердится, но Родиону плевать.
– А торт? Мама торт пекла! У нее лучшие торты в городе. Особенно медовик.
– Не люблю сладкого.
Это было ложью, Калма сразу поняла. А вот она – нет. Она так и осталась стоять с раскрытым ртом и обидой, которую никак невозможно было показать.
– Из-за тебя, да? Он из-за тебя ушел? – прошипела она, когда Калма попыталась войти в квартиру.
Ее пальцы впились в руки, а перекошенное лицо оказалось близко-близко.
Над ее головой порхали пылинки. И ниточка света тянулась от макушки к потолку. Вот бы перерезать эту ниточку… взять серп и перерезать.
– Я с тобой знаешь что сделаю? Он был мой! Мой!
– Он ничей. Или свой собственный.
Впервые получилось вырваться из ее когтей. Но Калма точно знала: все только начиналось.
– Ты не умела уступать, – сказала Калма, усаживаясь за стол. Пришлось столкнуть одну из кукол – она лишняя здесь! Надо было сразу понять, что именно эта кукла – лишняя!
Все остальное тоже.
Чашки с шариками льда. Холодный самовар.
И это ее презрительное молчание, от которого становится холодно.
– И сюда пришла. Зачем? А я скажу: из упрямства. Тебе не сиделось на берегу. Как же так, а вдруг что-то да без твоего участия произойдет? Как такое представить?! И произошло. С твоим участием. Легче, да? Как же вы меня все достали… как же вы все…
Калма замолчала, она легла на стол, уткнув голову в сцепленные руки, и лежала долго, как показалось самой – вечность. Но вечность эта ничего не изменила.
– Я знаю, что подарить. Надеюсь, им понравится. Мы же хотим, чтобы им понравилось?
Взяв белый серп, прикосновение к которому успокоило, Калма склонилась над телом.
Спустя полчаса все было закончено. Оставалось лишь отнести подарок. Много времени это не заняло.
Юрася решили оставить на маяке. Тело прикрыли еловыми лапами и навалили поверх камней. Необходимости в этом иной, нежели успокоение Толиковой совести, Далматов не видел. Если волки до сих пор не притронулись к мясу, то уже и не притронутся.
Чуют отраву? Или звериный опыт, который по надежности не уступает опыту человеческому, подсказывает им, что от странных трупов следует держаться подальше?
– Его Родька убил, – сказала Зоя, разглядывая кучу валежа с видом отстраненным, даже мечтательным. – Или Таська. Ну я так думаю.
Осталось понять – почему.
– Почему Таська? – Илья подал руку, помогая Зое обойти россыпь камней.
– Она ж страшненькая. И Викуше завидовала. Красивым всегда завидуют. Я-то знаю.
Какой печальный тон!
– Тебе Вика жаловалась?
– Викуша? Нет! Она никогда не жаловалась! Она была знаешь какой? Ну классной! Я же говорила.
Волки ушли. На белом покрывале снега остались следы, человеческие и звериные.
– Тогда с чего ты взяла?
– Ох, Илька! Ну ты совсем меня не слушаешь! Я же говорю, Таська страшная была. На нее ни один мужик не смотрел. А на Викушу смотрели все. Вот Родька и ревновал. А Таська – завидовала. И тоже психовала. Она ж глядела на Викушу, как… как Мелли на меня. Она в тебя влюбленная, да?
– Нет.
Вряд ли. И тема не из тех, которые следует обсуждать с Зоей.
– Влюбленная. Точно. Только не скажет. Будет молчать и глазеть. И злиться. А чего злиться? Каким кто родился. Одни красивые, а другим – врачи помогут. Вот если бы она к врачу какому сходила…
– Таська?
– Ну и Таська тоже. Ей бы вес скинуть. И в тренажерку. А Мелли – к кожнику нормальному. И постричься. И вообще с лицом что-то придумать. Тогда бы да… а так. Женщина должна следить за собой. Если она, конечно, женщина. Таська все ждала, когда в нее кто-нибудь влюбится. Только кому она нужна, когда Викуша рядом?
– Вы еще долго курлыкать собираетесь? – поинтересовался Толик. Он успел зачехлить камеру и сейчас стоял в тени маяка, почти с маяком сливаясь. – Нам бы это, вернуться. Чтобы не как вчера.
Снег кружился. Мягкий. Легкий. Касаясь воды и камней, он таял. Берега не видать. Но он есть, там, за границей горизонта. Летом и вплавь, наверное, добраться можно. А зимой что? Плот построить?
– Идем. И вправду пора возвращаться.
Зоя не шелохнулась. Она вглядывалась в горизонт сосредоточенно, как будто желала рассмотреть нечто, видимое лишь ей.
– Если Таська влюбилась в того… в того парня. А он предпочел Викушу, – Зоя проговаривала слова шепотом, – она убила бы его. И остальных тоже.
Логично. Кроме одного нюанса: Таську не интересовал Юрась.
Это место на старой сосне Калма присмотрела давно. Сюда она сбегала из дому, пряталась от назойливой старухи. Здесь обосновалась и сейчас. Дерево, расколотое молнией надвое, продолжало жить. Оно залило рану смолой, пустило тонкие колючие ветки, скрепляя обе части себя. Так оно стояло многие годы, и пара беркутов облюбовала раскол для гнездованья.
А после беркуты ушли.
Калме оставалось лишь укрепить гнездо, выбросить из него остатки перьев, скорлупы и прочего мелкого мусора да накрыть свежим лапником. Получилось удобно.
Она лежала на старом одеяле, разглядывая в оптический прицел дом смотрителя. Она ждала, и ожидание не было в тягость, ведь скоро гости вернутся и увидят подарок.
Калма хотела бы вручить его лично той, рыженькой.
Интересно, она любит свадьбы?
Все любят свадьбы. Особенно подружки невесты.
Калма вытащила из тайника термос и бутерброды, изрядно заледеневшие, но вкусные – только голод позволяет получать истинное удовольствие от еды.
А смерть – от жизни.
Доесть она успела. И термос вернулся в тайник. Калма легла, направив дуло в сторону тропы. Первым на ней показался Далматов, и палец, лежавший на спусковом крючке, едва не дернулся. Но Калма сдержала порыв: рано.
– Мы еще поиграем…
Крохотный королек, присевший на ветку, взлетел с оглушительным чириканьем. Хорошо, что люди не понимают птичьего языка. Калме не хотелось бы быть обнаруженной.
Зоя… маленькая потаскушка, которая думает, что она – самая умная.
Несколько секунд ее голова маячила в перекрестье прицела. Но нет. Не сейчас… Кто остается? Последний в ряду. Тот, который с камерой.
Оператор?
Зачем на острове оператор?
И почему он вдруг остановился? Замер. Потянулся к камере, медленно, так тянутся к оружию.
Почуял? Невозможно!
Возможно.
Камера легла на плечо, заслоняя голову хозяина. И повернулась. Стеклянный глаз ее смотрел прямо на укрытие. И Калма не выдержала: палец вдавил спусковой крючок. Щелкнул боек. Скользнула по стволу пуля. И грохот выстрела всполошил не только несчастного королька. С оглушающим карканьем поднялись в воздух вороны. Они орали, хлопали крыльями.
А оператор лежал на снегу.
Глава 4
Демоны и сюрпризы
Саломея услышала выстрел. Далекий, слабый, но в то же время отчетливо различимый. А потом второй, который, казалось, прозвучал ближе. Она вскочила, не зная, что ей делать: бежать из дому или, наоборот, оставаться в доме.
В кого стреляли?
И кто стрелял?
И не получится ли так, что этот выстрел – ловушка. Хитрая ловушка для глупенькой мышки, которой не хватит терпения оставаться в норе.
А если все-таки помощь нужна? Если кто-то убит или ранен, то… то она не врач. Саломея одевалась так быстро, как могла, убеждая себя, что она сумеет постоять за себя. А сидеть в норе – вовсе не выход.
Но стоило открыть дверь, как храбрость испарилась.
Пусто. Тихо.
Темно.
На пороге комнаты – коробка, перевязанная подарочной лентой. И пышный синий бант.
– Любопытной Варваре… – Саломея протянула руку к банту, но отдернула.
Не сейчас.
Спускалась она бегом, но все равно не успела. Дверь открылась, громко ударившись о стену, и дом наполнился людьми.
Зоя. Толик. Далматов.
Далматов. Толик. Зоя.
Все живы. Целы?
– Вы целы?
Саломее не ответили. Зоя оттолкнула ее и бегом бросилась наверх. Толик упал на табурет и закрыл лицо руками. А Далматов просто застыл. Он дышал тяжело, вдыхая ртом, выдыхая носом. Левое веко подергивалось, взгляд же скользил по кухоньке.
– С тобой все…
– Какого хрена ты не там! – рявкнул Далматов, точно только теперь увидев Саломею. – Я же тебе сказал носа не высовывать!
– Не высовывала. Ты цел?
Кивнул.
– Камера… моя камера… надо вернуться. – Толик медленно поднялся и потрогал щеку. – Надо вернуться за камерой.
По щеке лилась кровь. Ссадина протянулась от уха до челюсти. И багряные ручейки спускались по шее, утопая в вороте свитера.
– Сядь! – велел Далматов.
– Камера… там камера… я должен вернуться.
Толик вытер пальцы о рукав куртки.
– Ты вернешься. Чуть позже. А сейчас надо остановить кровь! – Саломея взяла Толика за руку и подвела к печи. – Садись.
Он подчинился. Вот только бормотать не прекратил:
– Моя камера… а если теперь все? Если конец? Как я теперь без камеры?
– Как-нибудь.
– Я не хочу как-нибудь.
Ссадина неглубокая. Но кровит сильно. И полотенце промокает насквозь.
– Вот. Держи так, – Саломея прижимает холодную Толикову ладонь к полотенцу. – Крепко держи. Хорошо?
Ему повезло. Толик сейчас не в состоянии понять, насколько ему повезло. Поэтому и ноет про камеру. Отойдет и успокоится. Главное ведь, что живой.
– От окна отойди, – проворчал Далматов. – Мало ли что.
Он снял куртку и аккуратно повесил ее на крючок. Перчатки отправил на печь. Поднял крышку, заглянул в ведро с водой и, хмыкнув, вернул крышку на место.
– Воду придется вылить.
– У меня камера погибла, – в который раз повторил Толик и, выронив полотенце, зарыдал. Он плакал красивыми крупными слезами, которые мешались с кровью и падали на свитер. Черные пятнышки на сером, почти узор.
Лежа в гнезде из еловых лап, Калма наблюдала за домом. Она устала. Она безумно устала и теперь боролась со сном.
…она так давно не спала…
Вчера. Позавчера. И пять дней до того.
Она вообще не умела спать долго, еще тогда, когда в доме жила старуха. Та вечно ворочалась, кашляла и стонала во сне, жалуясь на ноющие суставы. Потом старуха сползала с кровати и принималась ходить по дому. Она переставляла вещи, гремела посудой, и остатки сна уходили.
Со временем Калма свыклась и со старухой, и с навязанной ею бессонницей.
Потом, после старухиной смерти, Калма радовалась этим часам ночного одиночества, собственному отличию от прочих, обыкновенных людей, вроде тетки или нее. Тетка храпела. Она – посапывала, смешно пуская слюни на подушку. А Калма просто лежала в постели.
Еловые лапы – мягче перин. И запах смолы успокаивает. Ветер шепчет колыбельную.
Всего на минуту.
Те, которые спрятались в доме, они никуда не уйдут.
Калма тряхнула головой: пора было возвращаться. Она спустилась по лестнице из ветвей, ременных петель, замаскированных на дереве. У самой земли она поскользнулась и рухнула в сугроб. Винтовка упала рядом. Черное железо на белом снегу.
И темнеющее небо над головой. Ожерелья из звезд и луна-кулон в оправе из зыбкого света. Она тонка, как серп. Но серп острее. Скоро он скользнет по натянутым нитям жизни, правда, тогда игра закончится. А пока Калма поднялась, подобрала винтовку и направилась к месту, где лежали остатки камеры.
Вытоптанный снег. Капельки крови. И волки, застывшие в отдалении.
– Я вам! – погрозила Калма, и волки растворились в сумеречных тенях.
Крови мало… надо было брать чуть левее.
А с другой стороны, хорошо, что получилось так: еще рано сзывать гостей.
– А… а потом вдруг бах! И я ничего не поняла! – Зоя всхлипывала и картинно заламывала руки. Она вскидывала их к лицу, касаясь трепетными пальцами щек. Вздыхала и роняла на колени. А затем снова вскидывала. – Совсем-совсем ничего… а тут Толик раз и лежит. Я еще подумала – зачем он лежит? Холодно ведь! И кровь… я ненавижу кровь.
Зоин рассказ длился второй час кряду. Он по-прежнему был эмоционален, бессвязен и бесполезен. Но Саломея слушала, все еще надеясь поймать в этом сплетении слов хоть что-то.
Стреляли сверху. И пуля лишь погладила Толика. А пару сантиметров левее, и был бы труп. Вторая, если верить Далматову, окончательно разворотила камеру.
– Я ему говорю: вставай, Толичка! А Илька вдруг как закричит: бегите! И я побежала!
– Моя камера… моя камера… – Толик повторял эти два слова шепотом и раскачивался взад-вперед. С ним раскачивались табуретка и стол, в который Толик то и дело ударял локтем.
На столе звенели стаканы и миски.
На полу стояла та самая коробка с синим бантом. И Далматов все никак не решался открыть ее.
А может, и вправду, не стоит? Вынести из дому, и все…
– Значит, он приходил в дом? – на этот вопрос Далматова Саломея уже отвечала, поэтому кивнула: приходил. Стоял под дверью. Приглашал сыграть в прятки. А когда Саломея отказалась – едва не убил Толика. Но не убил же… и почему?
– А я бежала быстро. Я быстрее всех в классе бегала! И сейчас тоже быстро… я не проверяла, конечно. У меня ноготь сломался, – пожаловалась она, выставив мизинец со сломанным ноготком. – Мелли, у тебя пилочки нет? А то я свой набор забыла.
– Нет.
– У тебя ничего нет! – В голоске Зои прорезались визгливые истеричные ноты.
– Зайка, – мягко попросил Далматов, – помолчи, пожалуйста. Все помолчите.
И он снова прижался к коробке ухом. Смешно. Это только в кино мина предупреждает о своем существовании тиканьем. А в жизни она лежит тихонько, как гадюка в норе. Ждет. Поджидает.
Скоро дождется.
Далматов все-таки не устоит, развяжет бант, снимет крышку и…
– Лисенок, тебя можно попросить кое о чем? – он поднялся и поманил за собой. – Тебе не понравится, но других идей у меня нет.
Саломея знает. Она не в обиде. Ей просто все еще немного жарко и неуютно в чужой одежде. Ей хочется домой, и Далматов обещал, что сегодня они уберутся с острова. Но снова не сдержал обещание.
Илья прикрыл дверь на кухоньку и спросил:
– Ты как вообще? Лучше?
– Нормально. Почти. – Саломея оперлась на перила, которые заскрипели.
Здесь все скрипит и стонет, но тот, кто приходил в дом, умеет двигаться бесшумно. Сговор места и человека? Возможно, если место и человек давно знали друг друга.
Например, как Далматов и его древний дом, который подыгрывал Илье и не любил Саломею. У нее никогда не получалось спрятаться толком… но тот дом был давно.
Пора бы повзрослеть.
– Ты можешь заглянуть на ту сторону? – Илья обнял ладонь руками. – Ненадолго.
На ту сторону? В запределье?
– Я понимаю, что это – неприятно.
Скорее тяжело. И всегда само приходит. Приоткрывает несуществующую дверь, выпуская тени и звуки. Окружает Саломею призраками, а потом оставляет в одиночестве, от которого горько-горько.
– Но не вижу другого варианта. Веришь?
– Нет.
– Попробуешь?
– Да.
Вот и конец тайного разговора у подножия старой лестницы. И неприятное чувство недосказанности тает с каждым ударом сердца. Молчание не в тягость. Далматов не спешит возвращаться к случайным спутникам, а Саломея сама не будет торопиться.
Ей хорошо.
И это странно. Ведь зима и солнца нет. А зимой Саломея замерзает.
– Вы тут что, целуетесь? – Зоя открыла дверь, разрушив равновесие момента. – Нет?
– Нет, – ответили оба, отворачиваясь друг от друга.
– И я подумала, что нет. Зачем вам?
Действительно, зачем?
Ящик. Серый картон, шершавый в прикосновении. Ощущения притуплены, как будто на руках – толстые перчатки. И Саломея открывает глаза, чтобы убедиться, что перчаток нет.
Их нет.
Ноготь цепляется за железную скобу. Неприятно. До того неприятно, что Саломею пронзает, словно током. Она сдерживает стон.
Бант. Синий атлас… Саломея помнит: у ее бабушки было множество атласных лент, которые хранились в плетеной корзинке. А корзинка крепилась на медный крюк…
Еще швейная машинка имелась. С ножным приводом, с плоской решеткой, на которую бабушка давила ногой, запуская темное, выглаженное до блеска колесо. И летела игла, пришивая ленту к ткани.
…воду к берегу… прочно-напрочно.
Маяк.
Чайки ныряют в воду. Белые стрелы сквозь черную воду. И вверх, вытаскивая мелкую рыбу. Прибрежные камни белы от помета. Его собирают и замачивают в бочках. Старуха поливает огород. Какая старуха? Вот та. Она сама похожа на камень, поросший лишайником, буро-серая, невыразительная.
Идет вдоль берега, тащит ведро. Содержимое расплескивается.
Воняет. Если попадет на одежду – потом не отскрести. А еще за травой… кролики много едят… без кроликов не будет мяса…
Мясо на тарелке. Молочный поросенок в узорах из зелени. Глаза – две ягоды. Во рту – печеное яблоко. В ушах – петрушка. И острие ножа входит в бок, проламывая хрустящую корочку. На блюдо сыплется гречка. Ее черпают серебряной ложкой.
Саломея ненавидит гречку.
И мяса она не хочет. Но как отказать? Папа смотрит строго, качает пальцем: веди себя хорошо! Ты же в гостях!
– Скучно, милая? Пусть дети поиграют…
Дети играют перед школой. Старый двор с парочкой древних яблонь, искореженной ивой и хилым кустарником. За ним не спрятаться, но надо попробовать: вдруг повезет.
Не везет. Находят быстро. Выволакивают. И окружают. Смеются, указывая пальцами.
– Отпустите! – приказывает кто-то. – Она мне сестра!
Не отпускают. Толкают. Щиплют. Обзываются. Их голоса – как чайки. Но чайки далеко… далеко… в черной-черной воде, над которой подымается радуга семицветная.
– …На острове Буяне, за Калиновым мостом, который стережет сама Мора-Морана, – старуха щелкает спицами, вывязывая ряд за рядом. Между ног старухи – плотный клубок серых ниток. Сама докручивала шерстью кроличьей, чтобы теплее было. – Многие хотели Калинов мост перейти, попасть из страны Яви в страну темную, камень-алатырь отыскать. Да только не каждому туда дорога открыта. Пустить Мора-Морана пустит. А выпустить – так нет. Вот зеваешь? Зевай, зевай, только рот прикрывай. А не прикроешь – вскочит Морана вовнутрь и в тебе поселится.
Старуха вдруг подымает взгляд.
У нее мамины глаза…
Мама мертва. Серое. Холодное. С той стороны. Внутри. Снаружи. Повсюду. Мора… Морана… Калма… много имен для одного. Здесь оно! А мама умерла!
– Тише, тише… все уже. Совсем все. Дыши, Лисенок. Дыши. Плачь, если хочешь… – Далматов держал крепко, не вырвешься. – Алатырь-камень, значит.
Она не плачет. Или не помнит, что плачет, следовательно, сейчас успокоится. Слезы – для слабых. Саломея – сильная. Не потому, что хочет – приходится.
– Там… там нет ничего опасного, – у нее получается произнести слова ровным голосом. – М-мерзкое. Н-не опасное. М-мерзкое. И он… она здесь жила. Отпусти.
Далматов подчинился без возражений.
– Раньше. В детстве.
Воспоминания, чужие – и правдивые ли? – блекли. Саломея спешила запомнить их, зная, что усилия ее обречены на неудачу: этот сон не удержать.
Камни. Чайки. Старуха. И птичий помет в ведрах. Школьный дворик. Поросенок с яблоком… нет. Это другое. Это из собственной Саломеи жизни. Нельзя взять из запределья, но можно поменяться. Теперь оно знает о Саломее немножечко больше, чем прежде.
И подобралось на шаг ближе.
– Таська утверждала, что остров был необитаем. – Далматов притащил куртку и накинул Саломее на плечи. – Лгала?
– Или не знала.
Куртка – хорошо. Саломею знобит. Но это не совсем тот холод, который был вчера и утром, это – другое. И Далматов знает, что делать. Старый рецепт: вода – новая, натопленная из белого сыпкого снега. Сахар. Кофейный напиток. Крупинки не желают растворяться в холодной воде.
– Они могли просто жить. Неофициально.
– А она что, и вправду ясновидящая? Илька, а я тоже кофе хочу! Только горячего! Кофе вообще-то вредный очень, но сегодня столько всего! А ты погадать сможешь? По руке! – и Зоя вытянула розовую ладошку. – На любовь. Ну или просто.
Ни просто. Ни сложно. Вообще никак. Во рту – вкус жареного мяса, в желудке – урчащая пустота. На душе – умиротворение, которое опасно. Не место для него. Не время.
– Ну и ладно… все равно ведь не взаправду? Мне однажды гадали. Цыганка. Сказала, что замуж выйду. И знаменитой стану. Или сначала знаменитой, а потом замуж? Только все равно не сбылось. Ну то есть пока не сбылось. А что такое алатырь-камень? Он дорогой, да?
…Больного излечит, мертвого – оживит. Живого – переморочит.
Старушачье бормотание стояло в ушах. Холодно ее слушать.
Было холодно.
– Алатырь-камень отмечает центр мира, – Далматов стянул ленту с коробки. Синяя атласная змейка соскользнула на пол, спрятавшись под столом. Саломее было неприятно осознавать, что змейка эта находится рядом. А вид коробки и вовсе вызывал стойкое отвращение.
– И не только. На нем стоит дерево мира. А под ним прячется источник, откуда берут начало все реки и ручьи. Вода в источнике не простая.
– Живая, да? Как в сказке?
Зоя подвинулась ближе. Ей очень хотелось заглянуть внутрь коробки. А Саломея отодвинулась подальше. Вот у нее-то не было ни малейшего желания глядеть на подарок.
– Живая. И мертвая. Фонтан вечной жизни. Мудрости. Знания. Философский камень мифологий.
– Ты же сказал, что там вода! Вода – это не камень.
– Она дура. – Толик пересел поближе и схватил за руку. Сжал крепко, наклонился к уху: – Она – дура. Но хитрая. Ее камера не любит.
В коробке стояла еще одна коробка, поменьше. А в ней – глиняный горшок, почерневший от возраста.
Зоя заглянула в горшок и завизжала.
Далматов выругался. А Саломея подумала, что права была, предложив подарок выбросить: зачем им чужая голова?
Она лежала в горшке лицом вверх и выглядела ненастоящей. Саломея прикоснулась к ней, чтобы убедиться – нет, не розыгрыш.
– Это Егор. – Далматов вытащил голову из горшка и перевернул. – Резали уже мертвого. Видишь?
Видит. Срез ровный, розовый, с желтым пятнышком кости. Противно, но не страшно.
– Кровь запеклась. А срез аккуратный. На пилу не похоже… Вы с ним случайно не знакомы?
Толик мотнул головой. Он уставился на коробку, на горшок и голову остекленевшими глазами. И не глаза – объективы. Камера в голове фиксирует происходящее. Она не умерла, она превратилась в Толика, и он перестал быть человеком.
– Й… йа знаю, – всхлипнула Зоя, прикрывая рот ладошками. – Убери его! Я… я знаю! Убери!
Голова отправилась в коробку, а коробка – к Толику.
– Надо вынести, – сказал Далматов. – Оттает окончательно – портиться начнет.
И Толик кивнул: мол, понимает. Вынесет. Поставит во дворе.
– А ты рассказывай.
– Я… я видела их. С Викушей.
Странно, что Зоя не плачет. Икает. Носом шмыгает, но не плачет. Потому что слезы уродуют? Или потому что не так уж ей мерзко, страшно, как она пытается представить?
– Она… они… вместе. Были вместе.
– Любовники?
Далматов не удивлен. Догадывался? Вероятно. Что он еще знает?
Зоя кивнула:
– Она… она сама попросила. Мы встретились как-то и…
Лето догорало. Кипел асфальт на сковородке августа, пары его травили деревья и людей. А в обувной привезли новую осеннюю коллекцию. И Зоя сразу присмотрела себе ботильоны – закругленный носик, металлическая шпилька. Черная замша и кокетливый бантик на пятке. Просто чудо, а не ботильоны. Вот только цена тоже чудесная… и денег нет. Их как-то никогда нет, но сейчас нехватка ощущалась особенно остро. И Зоя каждый день приходила в магазин, любовалась ботильонами, трясясь от ужаса при мысли, что купит их кто-нибудь другой.
– Милые, – оценила выбор Викуша. – Не в моем стиле, но милые. Значит, десятку одолжить?
Лучше бы двадцать. Или тридцать. У Викуши много денег. А одевается она простенько. Вот Зоя – дело другое. Как она будет носить ботильоны со старым плащиком? И сумочка опять же… не говоря уже о мелочах, вроде шелкового шарфа и перчаток из лайки.
Зоя была бы прелестна…
– Нет, – Викуша вернула ботильоны на стенд. – Не одолжу.
Она огляделась по сторонам и сказала:
– У меня к тебе деловое предложение имеется. Ты ведь одна живешь?
Зоя кивнула, еще не понимая, о чем речь: жила она и вправду одна, в крохотной квартирке на окраине города.
– Я у тебя буду квартирку арендовать. Скажем… пять тысяч за раз. Я тебе звоню. Ты уходишь гулять. Куда-нибудь, но так, чтобы не отсвечивать. Понимаешь?
– Не очень.
Викуша вздохнула и мягко-мягко повторила:
– Я тебе звоню. Ты уходишь из дому. И возвращаешься, когда я позвоню второй раз. Получаешь за это деньги. Пять тысяч. Так понятнее? Вот.
Она вытащила из кошелька купюры и сунула в Зоину сумочку.
– Это аванс. На ботинки хватит. А будешь правильно себя вести, хватит не только на ботинки.
– У… – Зоя вдруг все поняла. – У тебя кто-то есть?
– А вот это, милая моя подружка, не твоего ума дело, – Викуша засмеялась и щелкнула по носу. – Ну примеряй свои ботики, и пойдем. Родька небось заждался. К слову, если вдруг Родька начнет спрашивать, то я была у тебя… чай пили. Сплетничали. Мало ли чем время убивают две молодые и красивые девушки. Договорились?
– И вы договорились? – Далматов возвышался над Зоей, глядя на нее с явным неодобрением.
Тоже образец морали и нравственности выискался!
– Она позвонила на следующий день… и потом еще.
– Сколько раз?
Достаточно и одного, чтобы разрушить наивное Родионово представление об идеальном браке.
– Ну… много. Я сначала не знала, с кем. А потом мы в кино пошли… вроде как Егор со мной. Ну, мой парень. И в кафе…
Игры втроем, когда четвертый не в курсе.
Или все-таки в курсе?
Мог ли Родион отрезать голову любовнику жены? Вероятно, мог. Но зачем ему Саломея и Далматов? Если только… Нет! Эта мысль настолько мерзка, что Саломея поспешно выбрасывает ее из головы. Один любовник – еще понятно. Но двое – уже перебор.
Тогда остается ревность. Ревность – хороший мотив.
– Но Викуша его не любила. Совсем-совсем.
Ну да, просто спала изредка. Ничего личного.
– А он ее не отпускал…
Хлопнула дверь – вернулся Толик. Он вошел молча, потеснив и Далматова, и Зою. Бросил к печке сырые дрова, отряхнул снег с ботинок и сел на пол. Длинные Толиковы ноги вытянулись до самого стола.
– Там волки подошли. Близко. Если нападут, то…
– Не нападут, – без особой уверенности ответил Далматов.
Он же поднял горшок, перевернул и тряхнул, вываливая на стол монеты, бисер, клочки бумаги и что-то еще, мелкое и сыпучее. Радостно звенел металл, и стекло тут же захрустело под чьим-то сапогом. А Саломея, наклонившись, подняла бусину.
Крупную. Темно-зеленую. С серебряным узором. Как будто нить впаяли. Узор складывается во что-то, но Саломея никак не может ухватить картинку.
И здесь на острове картинка одна, но узоров много. Они мешают друг другу. И чтобы увидеть все, надо отыскать правильную точку зрения.