Глава 5
С полседьмого утра я торчу на кухне, жду Мутти, тщательно обдумывая каждое слово, которое намерена ей сказать.
Надо наконец выяснить отношения и объяснить ей, как все будет строиться между нами в дальнейшем. Но когда она входит в своем стеганом бирюзовом домашнем халате, моя решимость куда-то вдруг испаряется. Молния на халате вздернута под самое горло, и это почему-то лишает меня дара речи.
— У тебя усталый вид, — говорит она.
Мимо меня она проходит к столу для готовки. Включает «электронную няню» и принимается вертеть рукоятку громкости, из динамика слышится треск.
— Наверное, — говорю я. — Я плохо спала.
Вот и все, что мне в итоге удается сказать. Я смотрю ей в спину, тщетно пытаясь вспомнить любовно заготовленную речь. Ничего не получается. Я закрываю рот, неспособный выдать ничего вразумительного, и в отчаянии разглядываю свои руки.
Мутти орудует кофемолкой, понятия не имея о моем душевном разладе. Когда кофе начинает булькать, она возвращается к столу и усаживается напротив.
— Ну и каковы твои планы, раз уж ты приехала?
Я спрашиваю:
— В смысле?
— Я к тому, что ты, может быть, собираешься подыскать работу?
— Нет, конечно же нет.
— Тогда чем ты намерена заниматься?
Я недоуменно моргаю.
— Ну, я думала, буду помогать по хозяйству… Например, заниматься конюшней, чтобы ты могла больше времени уделять папе…
— Не знаю, не знаю, — говорит Мутти.
— В смысле?.. — повторяю я. — То есть почему бы и нет?
— Ты никогда не интересовалась конюшней. Кроме того, вряд ли тебе приходило в голову, что это не помощь по хозяйству, а настоящий менеджмент.
Я какое-то время молчу, прикидывая, есть ли способ понять и с достоинством принять то, что она произнесла. Но не вижу ни единой возможности. Как ни крути, получается, меня только что объявили скверной дочерью. Да еще и дурой в придачу.
Я не должна принимать это близко к сердцу. Я не должна. Не должна…
— Полагаю, не бог весть какая там астрофизика, Мутти, — говорю я, не особенно пытаясь скрыть раздражение. — Пораскину мозгами и во всем разберусь. Я ведь, собственно, ради этого и приехала.
— В самом деле?
Ее брови вскинуты, выражение лица как у форменного диктатора. Она крутит на пальце обручальное кольцо и смотрит на него, словно изъян в нем нашла.
— Это ты о чем?
— Да ни о чем.
Она оставляет в покое кольцо и начинает дергать ниточку, выбившуюся из шва на рукаве. Я упорно смотрю на нее, дожидаясь, чтобы она взглянула на меня.
— Нет, ты что-то имела в виду. Говори уж, чего там!
— Я просто удивлена, вот и все.
— Чем?
— Твоим желанием помочь с конюшней.
— Почему?
Она словно забывает о моем существовании. Встав из-за стола, она этаким воплощением спокойного достоинства идет к булькающей кофеварке.
— Почему? — вновь спрашиваю я.
Она продолжает молчать. Стоит спиной ко мне, разливает кофе по кружкам.
— Мутти, я тебе задала вопрос. Если ты не веришь, что я приехала помогать, зачем, по-твоему, я вообще сюда прилетела?
— Я думаю, — говорит она, — дело в том, что ты потеряла работу и от тебя ушел муж. Надо же было тебе куда-то поехать? Вот ты и здесь…
Она берет обе кружки и направляется к двери, и до меня доходит, что вторая кружка предназначалась папе, а вовсе не мне.
Я вскакиваю с места и оказываюсь у двери прежде нее.
— Не уходи вот так, Мутти! Мы еще не договорили!
Она смотрит на меня совершенно невозмутимо. Кажется, ее не волнует, что я загораживаю ей дорогу. Я начинаю чувствовать, что веду себя глупо.
— Ну так говори, — произносит она.
— Неужели ты хочешь, чтобы так продолжалось и дальше? Правда? Как вчера вечером, когда ты мне вилки в бок тыкала при малейшей возможности?.. Ладно, если так, то не переживай. Я заберу Еву и вернусь в Миннеаполис, и забудем об этом.
Ее, кажется, смешит такая «угроза».
— Ты отлично знаешь, что я приехала помогать, — продолжаю я через застрявший в горле комок. — Я приехала взять на себя какие-то обязанности, чтобы ты могла посвятить себя уходу за папой. Господи Иисусе, Мутти! Ну почему ты во всех моих поступках двойное дно ищешь?
Она спокойно смотрит на меня сквозь пар, поднимающийся из кружек. Секунды молчания кажутся невероятно длинными, но потом она говорит:
— Что ж, очень хорошо. Плевать, что на моей памяти ты не выказывала ни малейшего интереса к конюшне и лошадям. Давай занимайся, флаг тебе в руки. Ты ведь в любом случае всегда делала то, что тебе хотелось…
И она протискивается в дверь, уносит кофе в столовую, где ждет папа. Благодаря «электронной няне» я могу слышать их голоса, но мне не хочется знать, что она станет обо мне говорить. Я выхожу из дома и хлопаю дверью.
* * *
Мутти не занимать самообладания, этого у нее не отнимешь. Если честно, я не помню, как именно сообщила о своем возвращении. Но я уж точно никоим образом не намекала, что желаю забиться в безопасную норку! Ни под каким видом!
Роджер меня не то чтобы обобрал. Если бы я хотела сохранить за собой дом, я бы его отстояла. Это ведь я долгие годы трудилась над ним, превращая его в идеальное гнездышко. Это я таскалась в Мэриленд, выбирая именно тот сорт мрамора для камина, это я проедала плешь инспекторам, определяясь с подходящей грунтовкой на лестнице, а когда мне надоели белые шкафчики в кухне — распорядилась все сломать и заменить на дуб.
Но после ухода Роджера я полностью утратила интерес к этому. Понятное дело, Соня тоже не горела желанием жить в доме, который Роджер так долго делил со мной, и мы выставили его на продажу. Это был один из немногих вопросов, которые мы с ним решили по доброму согласию, и, как знать, пожелай Роджер оставить дом себе, я, возможно, кинулась бы в смертный бой за него. Просто из вредности. На которую, учитывая все обстоятельства, я, как мне кажется, имела полное право.
Впрочем, это я так, к слову. Суть в том, что я вовсе не была бездомной «брошенкой», примчавшейся плакаться в жилетку маме и папе. Я приехала ради Мутти, ради папы и не в последнюю очередь ради Евы. Я могла бы назвать множество причин переезда в Нью-Гэмпшир, но среди них не было жалости к себе…
За размышлениями я почти дошла до конюшни, вот что странно.
По цементу звонко цокают копыта — паренек ведет сразу двух лошадей, одну слева, другую справа. Далеко не самое безопасное, что можно придумать. И, коли уж я тут теперь менеджер, я самым первым своим распоряжением намерена это пресечь.
— Привет, — говорю я, поравнявшись с ним. — Я Аннемари.
Он продолжает идти, и я добавляю:
— Циммер.
Он останавливается.
— Привет, — говорит он застенчиво.
Судя по внешности, он латиноамериканец или мексиканец. Может, это превратное мнение, но все конюхи, с которыми я была когда-либо знакома, вели происхождение из Мексики. Паренек совсем молоденький, выглядит лет на шестнадцать, хотя ему вполне может быть и двадцать. По мере того как я удаляюсь от этого возраста, мне становится все труднее его определять.
— Как тебя зовут?
— Хосе Луис, — отвечает он, щурясь на утреннее солнце. — Но вы можете звать меня просто Луисом.
— Тебе помочь выводить их?
Он мотает головой.
— Ты уверен?
Он вновь мотает головой, надеясь, что я отстану от него и позволю продолжить путь.
— Ну как знаешь, — говорю я. — Еще увидимся, Луис.
Я вхожу в конюшню и понимаю, почему он отказался от помощи. Там еще четверо конюхов — все выводят четвероногих постояльцев наружу.
Я останавливаюсь у денника, откуда как раз выпускают серого мерина. На двери — ламинированная рукописная табличка: «Пастбище С, северо-запад». Почерк Мутти.
Ясно, Мутти использует пастбища по очереди. Это меня не удивляет. В чем-то она не менее педантична, чем папа.
Еще через несколько минут я снова стою перед бывшим денником Гарри, только его присутствия больше не ощущаю. На сей раз я должным образом знакомлюсь с белым жеребцом, почесываю и поглаживаю его морду. Я прихожу к выводу, что это вправду очень красивое и славное существо. За моей спиной слышится топот сапог. Потом шаги останавливаются.
— Вам помочь? — произносит мужской голос с французским акцентом.
— Аннемари Циммер, — представляюсь я, оборачиваясь и протягивая руку.
Второй раз за десять минут я, называя себя, использовала девичью фамилию. Похоже, я все больше себя с ней ассоциирую.
— A-а, знаменитая Аннемари, — говорит стоящий передо мною мужчина, и я ощетиниваюсь. — Жан Клод де Солнье, — в свой черед представляется он, берет мою руку и подносит к губам.
Я чуть не вздрагиваю от неожиданности, а он продолжает:
— Вижу, вы уже познакомились с Бержероном.
Отступив, он упирается одной рукой в стену, а другую кладет на бедро. Эта поза заставляет меня обратить внимание на его ноги, необычайно мощные и мускулистые. Он одет в облегающие бриджи, так что на бедрах просматривается рельеф выпуклых мышц. Меня охватывает смущение, и я отвожу взгляд.
— Он славный, — говорю я, оглядываясь на андалузца.
Бержерон поворачивается в деннике и обращает в мою сторону круп. Я смеюсь.
— И очень явно показывает, что он думает обо мне. Это частный конь или один из наших?
— Не угадали. Это мой мальчик, — с нескрываемой гордостью объясняет Жан Клод. — Я привез с собой двух. Бержерона и Темпест, я просто не мог с ними расстаться. Остальные были школьные лошади, и я оставил их у моего прежнего партнера. В смысле, продал.
— Красавец, — говорю я. — Вы его и правда не выпускаете?
— Нет, выпускаю, конечно, — говорит он. — Каждый вечер, после ужина, когда всех остальных лошадей уже завели. А не то как бы через заборы прыгать не начал, стремясь к хорошеньким барышням…
Он подходит вплотную к деннику.
— Так ведь, Бу-Бу? Нет, парень, никаких гулянок! Только плановые бракосочетания!
— А второй где? — спрашиваю я.
— На другой стороне. Только Темпест — это не он, а она, и ее уже выпустили порезвиться. Вы с ней потом познакомитесь. А когда привезут вашу лошадку?
— Мою… лошадку? — переспрашиваю я, запинаясь.
— Разве у вас нет лошади?
— Я больше не езжу…
Он смотрит на меня с нескрываемым удивлением.
— У меня было очень травматичное падение, — говорю я, пристально наблюдая за выражением его лица. — Много лет назад…
Он, кажется, не в курсе.
На мой взгляд, родители неправильно поступают, рассказывая людям о моих былых заслугах — «знаменитая Аннемари» и всякое такое, — но не упоминая о том несчастном случае. Это, как ни крути, ключевой эпизод моей биографии.
— Мне очень жаль, — произносит он. — Надо полагать, скверное было падение. Ну ничего, мы снова вас посадим в седло.
И прежде чем я успеваю возразить, он уходит прочь по проходу. Какое-то время я смотрю ему вслед. Широкая спина, тонкая талия…
* * *
Вернувшись в дом, я подключаю компьютер к Сети. Мне пришло еще несколько писем от Роджера, судя по темам — все более неотложных. Еще одно «мыло» — от моей адвокатши, и я открываю его первым.
Она приложила очередной вариант бумаг о расторжении брака. Мне не хочется их изучать, и я посылаю ей краткий ответ — дескать, я в Нью-Гэмпшире, очень занята, все просмотрю позже. Подумав, я посылаю вдогонку еще письмо — с просьбой не сообщать Роджеру, где я. После чего помечаю на компьютере все его письма — и стираю их.
* * *
Уже почти одиннадцать. Еве давно полагалось бы проснуться. Я прохожу по коридору и стучусь к ней. Ответа нет, но это меня не удивляет. Как большинство подростков, Ева иерихонскую трубу способна проспать.
Я стучу снова, потом просто вхожу. Постель дочери пуста. И конечно, не прибрана.
Я иду к лестнице. Я успеваю одолеть треть ступенек, когда снизу раздается крик Мутти:
— Постой, постой, не спускайся!
Я останавливаюсь. Там, внизу, работает какой-то механизм: доносится шум моторчика, что-то лязгает и щелкает. Из моей головы разом испаряются все мысли, и я поспешно отступаю обратно. Я не знаю и знать не хочу, что там происходит. Судя по звукам, задействована направляющая на потолке…
— Ладно, ладно, я тут подожду, — кричу я, очень стараясь не увидеть лишнего. — Скажи только, Еву кто-нибудь видел? А то ее в комнате нет…
— Не знаю, — слышится в ответ. — Может, она в конюшню пошла?
Раз уж я застряла тут, наверху, я беру полотенце и отправляюсь в ванную.
Открыв дверь, я обнаруживаю Еву мокнущей в ванне. От неожиданности я отшатываюсь. На ней наушники, глаза закрыты, голова откинута.
Я не видела ее нагишом лет примерно с десяти, так что сейчас слегка потрясена. Боже, у моей дочери, оказывается, совсем взрослое женское тело, только груди крепкие и до невозможности твердые. Потом я замечаю татуировку над грудью. Единорога величиной примерно в дюйм.
— Господи, Ева, что ты наделала?
Ее ресницы взлетают, на лице — изумление и испуг. Она вскакивает на ноги, расплескивая воду.
Я делаю шаг вперед и хватаю ее за руку. Она вырывается и, не удержав равновесия, бухается обратно. Я отворачиваюсь — еще чуть-чуть, и я могла бы ударить ее. Я и не помню, когда последний раз была до такой степени вне себя.
— И о чем ты только думаешь! Дурочка малолетняя!
Я срываюсь на визг и все-таки поворачиваюсь к ней лицом. Она выбралась из ванны и заворачивается в полотенце.
Сзади слышатся торопливые шаги, кто-то бежит вверх по лестнице.
— Что тут у вас произошло? — кричит Мутти, врываясь к нам. — Крику, как будто убили кого!
— И давно это у тебя? — требую я ответа, сверля Еву пристальным взглядом.
Она не отвечает. Она рассматривает багровые следы, оставленные на ее руке моими пальцами. Наверняка потом не раз мне это припомнит.
— Давно?! — повторяю я.
— С месяц, — опасливо поглядывая на меня, отвечает дочь.
Я пересекаю комнату. Ева пятится от меня, но я хватаю ее за плечи и силой разворачиваю к высокому зеркалу.
— Значит, понятия не имеешь, что натворила? — спрашиваю я и дергаю угол полотенца.
Оно падает на пол. Ева мгновенно наклоняется подхватить его, потом поворачивается ко мне.
У меня слезы наворачиваются от вида мерзкой наколки на ее чистой, свежей коже. Я смотрю на нее, прикидывая, что будет дальше, и вижу, что она занята тем же. Когда она видит, что я вновь овладела собой, на ее лице возникает защитная маска непокорства. Она думает, что близка к победе.
— Ты ее немедленно сведешь, — говорю я и ухожу.
— Что? Куда ты пошла? — кричит Ева мне в спину.
Я бросаю через плечо:
— Пластических хирургов искать.
* * *
Наши с Евой отношения всегда были непростыми. Хотя, наверное, нет, не всегда. Я помню светлое времечко, когда она была пухленьким младенцем, унаследовавшим мои светлые волосы при карих глазах Роджера. Тогда мы с ней так любили друг друга, что Роджер мог бы приревновать — если бы сам точно так же не любил Еву. Возможно, то, что мы оба были помешаны на ребенке, было первым звоночком — на Еву уходила вся наша любовь, для себя почти ничего не оставалось. Причем сами мы не замечали переноса чувств, а это был уже второй звоночек… Легко рассуждать задним числом, теперь, когда Роджера со мной больше нет. Сквозь призму надвигающегося развода любой пустяк из прошлого кажется судьбоносным…
Чуть позже, когда Ева вышла из младенчества, дела у нас с ней постепенно пошли наперекосяк. Правду сказать, еще каких-то три года назад мы с ней могли разговаривать. Иногда нам даже бывало хорошо вместе. Вот только близости, которая, как мне казалось, должна присутствовать в отношениях матери и дочери, я совершенно не ощущала.
Помню, как однажды мы с Роджером взяли ее в зоосад, где можно было общаться с домашними животными. Растрепанные золотые кудряшки обрамляли личико Евы, точно грива львенка, детские ручки в складочках и перетяжках тянулись погладить козу. Она была очень красивым ребенком, сущее загляденье… но я чувствовала — чего-то не хватает. Я видела, как другие мамаши бросались на колени возле ребеночка, стоило тому заплакать, и отцы опускались рядом, следя, чтобы детка не выронила овес, приготовленный для козы… Эти люди прямо лучились любовью и счастливой заботой, а мне подобное было чуждо. Я как-то не могла полностью отдаться материнству, погрузиться в него, наслаждаться им. Что-то всегда меня отвлекало, требовало внимания, не давало жить счастливым моментом. Готовка, которая мне не слишком удавалась. Стирка, разраставшаяся день ото дня. Счета, требовавшие оплаты, вынужденное заточение дома… Ну и чувство, что с Роджером у нас полного единения все-таки не было.
Не говоря уже о лишнем весе — он появился у меня во время беременности и никак не желал покидать мою некогда спортивную и подтянутую фигуру.
В тех редких случаях, когда мы с Роджером выбирались куда-нибудь без Евы, я с завистью наблюдала за другими парами, которые гуляли с детьми, хотя мой ребенок ждал меня дома. Я подсознательно ощущала, что их опыт полней и совершенней моего.
Я всячески подавляла и прятала это необъяснимое чувство. Я кроила платья, устраивала вечеринки, я даже возила ее на занятия по верховой езде — хотя вид дочери, сидящей на лошади, ввергал меня в панический ужас. Каждый уик-энд мы непременно устраивали семейную вылазку — пеший либо велосипедный поход, поездку на детскую экскурсию в музей или в ботанический сад. Ева росла любимой и отлично знала это. Даже когда она вошла в подростковый возраст и все стало меняться, я продолжала бдеть, я глаз с нее не спускала.
Я думала, моя неусыпная бдительность послужит чем-то вроде щита, ограждающего и нас, и ее саму от опасностей отрочества. Ну и какова оказалась цена этой бдительности, если она обзавелась татуировкой, а я и не знала?
Я закрыла дверь в свою комнату и села к столику у окна. Трясущимися руками вновь подключила компьютер к Интернету, решившись отыскать пластического хирурга, который согласится принять нас без промедления. Сегодня, сейчас.
Меня страшит не татуировка сама по себе. Я не приемлю ее, и она будет уничтожена. Но это тоже не важно. Я ужасаюсь тому, что не знала о ней. Если я не знала о ней, спрашивается — о чем еще я могла не подозревать?
* * *
Через двадцать минут я спускаюсь по лестнице, сжимая в руке бумажный листок. При этом я кричу во весь голос, не задумываясь, кто еще может быть в доме:
— Ева! Ева, ты где?
Я останавливаюсь у подножия лестницы, прислушиваюсь, нет ли где признаков жизни.
— Ева! Живо иди сюда!
Сперва мне кажется, что в доме никого. Потом раздается урчание моторчика. Я оглядываюсь и вижу папу, выезжающего из дверей гостиной. Мне становится нехорошо.
— Они уехали, — говорит он.
— Это как? — Я хлопаю глазами.
— Твоя мама взяла ее с собой в магазин.
Секунду я стою неподвижно, потом челюсть у меня начинает дрожать — и я взрываюсь:
— Мутти не имеет права куда-то ее с собой брать. Ева — моя дочь! И мы с ней через полчаса должны быть у пластического хирурга, мы записаны на прием! Она нужна мне здесь и сейчас, немедленно!
Я смотрю на своего беспомощного родителя, ожидая, что он начнет заступаться за Мутти. Мне этого почти хочется, я выплеснула бы эмоции в споре. Но он молчит.
Я заливаюсь слезами.
Через несколько секунд я вновь слышу урчание работающего моторчика, папа подъезжает ко мне на своем кресле. Сделав огромное усилие, он поднимает руку и касается моей руки. Ощутив прикосновение его ладони, обтянутой пергаментной кожей, я оседаю на пол и опускаю голову ему на колени. Ощущение такое, что под брюками у него одни кости.
— Господи, папа, ну почему? — вырывается у меня. — У нее такая чудная кожа, и зачем ей понадобилось делать татуировку — какого-то богомерзкого единорога?
— Она обозлилась из-за пирсинга, — говорит папа.
Я вскидываю голову.
— Что?..
— Она обозлилась из-за пирсинга в языке, вот и сделала наколку.
Я в ужасе гляжу на него. Потом снова роняю голову ему на колени. Его ладонь касается моего затылка — легкая, точно воробушек. Он гладит меня по волосам.
— Я понимаю, Аннемари, ты расстроилась. Конечно, это удар, но не надо принимать так близко к сердцу. Конечно, не надо бы в ее возрасте делать тату, но, кажется, сейчас это модно…
— Но, папа! Теперь придется отдавать кучу денег, чтобы свести ее! Да еще и шрам, наверное, останется! Я не могу…
— Ну, ну, Аннемари, — говорит папа. — Подумай как следует. Она ее сделала из-за того пирсинга. Если ты вынудишь ее избавиться от татуировки, где гарантия, что она не сделает еще одну? Побольше этой и где-нибудь на видном месте? Или новым пирсингом обзаведется?
Я хмурюсь, но молчу.
— Лучше разреши ей оставить ее, — продолжает он. — Во всяком случае, пока. Как знать? Может, она сама повзрослеет, поумнеет и надумает свести ее. Вот тогда-то ты и скажешь ей, mein Schatzlein: «А ведь я тебе говорила…»
Я поднимаю голову и заглядываю ему в лицо. Mein Schatzlein… Сколько лет он не называл меня так?
* * *
Я для родителей — самое большое жизненное разочарование. Усугубленное тем, что когда-то они возлагали на меня самые большие надежды. Все родители многого ждут от детей, но у нас был особый случай. Я преуспевала именно в том, чему они посвятили жизнь. В шестнадцать лет достигла уровня Гран-при. Когда выяснилось, что у меня спортивный талант мирового класса, мы с отцом объездили Францию, Германию и Португалию, подыскивая мне правильного коня, и в конце концов обнаружили его в Южной Каролине. Я с первого взгляда поняла, что это — тот самый. Мне даже не понадобилось пробовать его под седлом, я все уже знала. Я лишь взглянула на его мощные рыже-белые ноги, оценила осанку — и все поняла, и папа доверился моему инстинктивному знанию. Плюс родословная Гарри, плюс его тогда уже внушительный послужной список…
Через восемь месяцев после того, как его привезли из Южной Каролины, мы вновь упаковали чемоданы и опять-таки вдвоем отправились тренироваться у Марджори. С этого момента нас было не остановить.
Вплоть до несчастного случая.
Я не заявляла об этом вслух, но с самого начала знала, что нипочем не сяду на другого коня. В те дни говорить про это было просто бессмысленно.
Позже, когда мои нервы поуспокоились, а перспектива выздоровления перестала выглядеть полностью нереальной, я по-прежнему ничего не говорила родителям. Я слушала, как они строили планы моего триумфального возвращения, — и молчала.
Они начали раскладывать повсюду в доме выпуски конноспортивных журналов. Я приходила на кухню и непременно обнаруживала какой-нибудь из них на столе, причем раскрытый на странице продажи многообещающей конкурной лошади — могучего ганновера или голландского теплокровного. Журналы сами собой появлялись то на столике в коридоре, то у меня на трюмо. Я просматривала объявления, закрывала журналы и оставляла лежать. Не имело значения, сколько раз я это проделывала. Журналы возникали снова и снова. Дошло до того, что я закрывала их, не читая.
Когда родители узнали, что я собираюсь уехать из Нью-Гэмпшира и не строю определенных жизненных планов, кроме замужества, между нами возникла пропасть. Столь глубокая, что не заплыла и по сей день. Но если папа был просто расстроен случившимся, Мутти преисполнилась враждебности. Она полагает, что я разбила папино сердце. Может, так оно и есть.
Несомненно, я могла сделать в конном спорте карьеру, хотя и без первоначального блеска. К примеру, стать тренером. Или работать рядом с папой, продолжая семейное дело.
Но я отказалась от этого. Я похоронила мечту своей семьи. Родители в открытую не говорили об этом, но каждое не произнесенное ими слово было мне горьким попреком.
* * *
Вот вам и причина, почему Ева с Мутти и папой смотрят телевизор в гостиной, словно так тому и надлежит быть, — без меня. Мутти и Ева устроились на тахте, папа припарковал свое кресло рядом. Они уплетают попкорн из одной большой чашки.
Я смотрю на них, оставаясь невидимой. Мне очень хотелось бы к ним присоединиться, но переступить через себя я не могу. Мои ноги отказываются шагнуть за порог.
Вместо этого я тихо ухожу прочь и звоню Роджеру.
Мне отвечает женский голос. Соня, надо полагать. Я каменею. Этого следовало ожидать, но к такому повороту я не готова. Я медлю с открытым ртом, потом бросаю трубку. И прижимаю ее обеими руками, словно она вот-вот может подпрыгнуть. Я закрываю лицо ладонями и часто-часто дышу сквозь пальцы.
Через минуту я звоню снова. На сей раз к телефону подходит Роджер.
— Аннемари, блин, где тебя носит? Я так и этак пытаюсь с тобой связаться, а ты молчишь и молчишь! Почему на звонки не отвечаешь?
Я не сразу нахожу, что сказать. Роджеру несвойственно выходить из себя. Это, кстати, одна из моих претензий к нему. Я никогда не могла высечь из него хотя бы искру эмоций — даже тогда, когда проглотить его была готова от злости.
— Не получала я от тебя никаких посланий, — говорю я. — И вообще, я в Нью-Гэмпшире.
— A-а, — говорит он, и голос звучит озадаченно. — У тебя все хорошо?
— Да не особенно. У отца болезнь Шарко.
— Боже мой, Аннемари, мне так жаль… Я не знал…
— Ну да, откуда тебе знать, — говорю я.
Воцаряется неловкая пауза. Роджер тщетно подыскивает слова. Он не был близок с моими родителями. Частью — оттого, что никогда им особо не нравился, частью — из-за моих с ними отношений. Но все равно известие о болезни его потрясло.
— Мне правда очень жаль, правда… Слушай, я не хочу показаться бесчувственным, но… когда тебя обратно ждать? Мне с тобой поговорить надо.
— Я не вернусь.
— Что-что?
— Мы не вернемся. Мы останемся тут.
— Ты о чем?
— О том, что мы остаемся здесь. Ева и я. Мы остаемся.
Неслыханное дело, Роджер взрывается во второй раз:
— Ты не можешь так поступить! Аннемари, Ева не только твоя дочь, но и моя тоже! А ты берешь и в другой штат ее увозишь! Так нельзя!
— Можно, — говорю я. — И я это сделала. Кстати, если помнишь, мы собирались продать дом.
— Да, но ты ни разу не говорила, что уедешь из города. Аннемари, — он меняет тон, — слушай, ну рассуди здраво! Давай поговорим спокойно и все обсудим.
— Обсудим что? Ах да, я забыла. Ты мне хочешь что-то рассказать…
— Аннемари…
— Я не собираюсь возвращаться. И мне очень мало верится, что ты принудишь Еву перебраться к тебе. Давай выкладывай, что собирался, и покончим с этим.
Молчание. Потом:
— Мне нужно повидаться с тобой.
— Зачем? Чтобы объявить о женитьбе на Соне? Вот уж избавь…
Он молчит так долго, что я задумываюсь, не прервалось ли соединение. Однако он снова подает голос:
— Пожалуйста, посмотри бракоразводные документы. Мы можем поговорить, когда ты приедешь на слушания.
— Отлично, — говорю я.
Я вовсе не собираюсь сообщать ему, что ни на какие слушания не приеду. И разговаривать мне с ним, собственно, не о чем. Если только его жгучая новость состоит не в том, что он намерен с Соней порвать.
— Аннемари?
— Что?
— Ты не могла бы Еву к телефону позвать?
— Ева! — кричу я, не заботясь прикрыть микрофон. — Хочешь со своим папой поговорить?
И вытягиваю руку с телефонной трубкой в сторону двери.
— Нет! — тотчас раздается в ответ.
— Ты ее слышал, — говорю я Роджеру.
Он вздыхает.
— Послушай, Аннемари, я понимаю, что дал тебе повод для злости. Очень большой повод для очень большой злости. Но ради Евы прошу тебя — не настраивай ее против меня. Со временем это ей же боком выйдет.
— Будь что будет, — говорю я. — Пока.
И вешаю трубку. Он прав, и я злюсь на него еще и за это.
* * *
На другой день после того, как Роджер бросил меня, Ева вернулась от Лэйси, понятия не имея, что папаша выкинул фортель еще покруче, чем она.
Когда я рассказала ей о случившемся, она тут же во всем обвинила меня. Расплакалась и принялась орать, что, не будь я все эти годы такой стервой, он, конечно же, никуда не ушел бы. А потом с ужасным топотом и грохотом захлопываемых дверей унеслась в свою комнату.
Роджер позвонил в тот день, чтобы сообщить адрес нового места жительства. Я поблагодарила его и сказала, что передам этот адрес своему адвокату. На самом деле к адвокату я пока не обращалась, полагая, что блудный муж еще может вернуться. Мне просто хотелось ему намекнуть, чтобы побыстрей приходил в чувство, а то ведь я могу и не дождаться.
После этого он попросил к трубочке Еву.
Когда она подошла к телефону, на ее лице появилось выражение, какое бывает у ребенка, готовящегося закатить истерику. Он не успел с ней поздороваться, как она принялась вопить:
— А пошел ты!
Она подробно и красочно объяснила, куда именно. Повесила трубку. И с тех пор ни разу с ним не разговаривала.
Помнится, я пришла в ужас. Ева скатывалась по наклонной плоскости, и я всерьез испугалась за ее будущее.