Глава 4
Спустя две недели мы сидим в самолете, летящем в Нью-Гэмпшир. Бедная Гарриет томится внизу, среди вещей на грузовой палубе, потому что домашних животных в салон больше не допускают и никаких исключений в этом плане не делается. Девушка у стойки регистрации заверила меня, что там тепло и давление нормальное, но я все равно беспокоюсь за собачку. Гарриет трусовата — как-то она там, в своей переноске?
О том, как себя чувствует Ева, излишне даже спрашивать. Она скрючилась в кресле возле окна, мрачная, точно ошпаренная кошка. Она нацепила наушники, чтобы не разговаривать со мной, и уткнулась в «Космополитен». Мне не нравится это чтение, от него разит порнографией, и я только надеюсь, что она не вздумает применять на практике всяческие советы журнала, но спорить я не в силах. Я устала.
Моя мать встречает нас в аэропорту. Она опоздала, так что мы замечаем ее, двигаясь к выходу с кучей вещей на багажной тележке. Еще две сумки висят у меня на плечах, помимо компьютера и Гарриет на поводке. Возможно, в пределах аэропорта я не должна была выпускать ее из переноски. Ну и ладно. Что, спрашивается, они со мной сделают? Попросят выйти вон? Я и так ухожу…
Ева не несет ничего, только свой рюкзачок да тот самый журнал. Она не предложила помощи, а когда я попросила ее что-нибудь взять — притворилась, будто не слышала.
Вот такими и видит нас мать. Я веду собаку, пытаясь не уронить с плеч сразу четыре сумки и ни на кого не налететь нагруженной багажной тележкой, что очень непросто, поскольку у нее четыре колесика, каждое вращается само по себе и едет она куда хочет.
Мутти, хмурясь, берет меня за плечи и тянет к себе, но вместо объятий тут же отталкивает, слегка прикоснувшись щекой к щеке. Вот и все, после пяти лет разлуки.
— Что-то ты худовата, — говорит она.
Она снимает с моего плеча сумку и смотрит на Еву. Та смотрит на бабушку.
— Ева, бери тележку, — говорит Мутти.
Лицо Евы каменеет, и я съеживаюсь. Но Ева подходит к тележке и берется за ручку.
Мутти устремляется к автоматическим дверям походкой, которую в терминах верховой езды можно было бы назвать «прибавленной рысью».
— Где папа? — спрашиваю я, поспевая за ней почти трусцой.
Она отвечает, не оглядываясь:
— Он дома. Притомился.
* * *
Мутти ведет нас к машине. Это не легковушка, а настоящий фургон с гидравлическим подъемником с одной стороны. Можно делать выводы о том, насколько далеко зашел папин недуг. Внутри предусмотрено место для инвалидного кресла — площадка с параллельными направляющими для колес и специальными зажимами, чтобы удерживать коляску. Это зрелище наполняет меня потусторонним ужасом — я не могу отделаться от ощущения, что место предназначено для меня.
— Ева, хочешь на переднее сиденье? — спрашиваю я, открывая пассажирскую дверь.
Вместо ответа она шмыгает внутрь и устраивается на задах, где ее точно не будут доставать разговорами.
Мы молча застегиваем ремни безопасности, и, пока Мутти выруливает со стоянки, никто не произносит ни слова. Поначалу мне кажется, что она боится проскочить нужный поворот на развязке, но, когда мы выбираемся на шоссе, до меня доходит, что она просто не в настроении.
Я поворачиваюсь к ней. Она смотрит прямо перед собой, стискивая костлявыми пальцами руль. Краем глаза я вижу в боковом зеркале Еву. Она вновь напялила наушники и смотрит в окно, сердито кивая в такт музыке.
— Как папа? — спрашиваю я Мутти.
— Нечем хвастаться, Аннемари, — отвечает она. — Совсем нечем.
Я невольно отворачиваюсь к окну, вбирая смысл этих слов, и смотрю, как за деревьями мелькает низкое солнце.
Оказывается, я успела позабыть здешний пейзаж. В Миннесоте повсюду обширные равнины, здесь же дорога вьется вдоль речушек, а потом вдруг круто взлетает на какой-нибудь холм. Деревья подступают к самому шоссе, сплошную стену леса рассекают лишь скальные выходы да время от времени просеки, где можно рассмотреть траченные непогодой дома. Это в основном длинные приземистые строения на деревянных каркасах, окруженные беспорядочно расползшимися пристройками. Заметив нарисованное от руки объявление «Продажа боеприпасов», я выворачиваю шею, чтобы проследить указатель.
Мы минуем рекламный щит, первый на нашем пути. «Подарите ребенку памперс! Сухая попка, счастливый малыш!»
Мама дорогая, редакторы у них тут, похоже, все вымерли.
Я набираю полную грудь воздуха.
— Папа давно в инвалидном кресле?
— Восемь недель, — говорит Мутти.
— Все так плохо?
Мутти долго молчит. Я отрываю взгляд от пейзажа за окном. Ее профиль кажется мне таким острым. И сама она — худенькая, уставшая… Маленькая…
— Он еще может кое-как двигать руками, — говорит она наконец.
Мне делается натурально плохо при этих словах. Я понятия не имею, какую картину застану в родительском доме.
Остаток дороги мы проделываем в молчании. Никто ничего не говорит даже при въезде в ворота нашей фермы — или «Академии верховой езды “Кленовый ручей”», именно на таком названии всегда настаивал отец.
Все здесь выглядит в точности как до моего отъезда. По всему периметру и вдоль подъездной дорожки — деревянный забор непорочного белого цвета. Такой же краской выкрашены конюшня и ограждение примыкающего манежа. Пастбища и лужайки ухожены, точно поля для гольфа, и два десятка лошадей, пасущихся там, лоснятся так, что на шкурах проступают «яблоки» — признак здоровья и довольства.
Дорожка огибает жилой дом, минует пастбища и упирается в конюшню. На парковке стоят несколько машин, и, когда я их вижу, в моей душе с силой пробивающего землю ростка оживает надежда. Робкая, нерешительная, но надежда. Если папа способен преподавать, хотя бы и сидя в инвалидном кресле, значит, он совсем не так плох, как я подумала. Значит, жизнь еще не нырнула окончательно под откос.
Мутти останавливает машину за домом. Здесь обнаруживается единственное видимое свидетельство перемен — пандус, ведущий на заднее крыльцо. Может, он сохранился еще с моих инвалидских времен. Я не спрашиваю — и так тошно.
— Новую машинку купила?
Я смотрю на голубой «пассат», рядом с которым паркуется Мутти.
— Нет. Это Брайана.
Она отстегивает ремень безопасности и открывает дверцу. У меня за спиной рокочет по направляющим сдвижная боковая дверь.
— Брайан? Это кто?
— Сиделка.
Мутти выпрыгивает из машины, предоставляя мне обращаться к пустому водительскому сиденью.
Я суетливо выбираюсь наружу, спускаю наземь Гарриет и… прихлопываю дверцей провисший ремень.
— Но мне показалось… — говорю я, приоткрывая дверцу и высвобождая ремень. — Показалось, что кто-то ведет занятие в манеже.
— У нас новый тренер.
Мутти с натугой вытаскивает сумки из фургона и ставит на гравий дорожки. Ева околачивается поодаль. Делает вид, что рассматривает деревья за конюшней.
Я застываю на месте. Я смотрю на Мутти и напряженно жду ее взгляда. Мне так необходимо, чтобы она посмотрела на меня, чтобы все рассказала. Я жду от нее понимания, а может быть, и утешения, но не получаю ни того ни другого. Она старается унести за один раз как можно больше сумок и навьючивает их на себя, становясь — маленькая, гибкая — похожей на горного ишака, которого не сразу разглядишь за поклажей. Сунув наконец Еве небольшой чемодан, она первой направляется к дому.
Я иду следом, несу оставшиеся сумки и веду Гарриет, рвущуюся с красного нейлонового поводка.
Задняя дверь дома открывается на кухню. Добравшись туда, я не обнаруживаю ни Евы, ни Мутти.
Зато вижу мужчину и догадываюсь, что это Брайан. Он сидит за столом, читает журнал. Он крупный, рыхлый, с мягкими руками и лысиной, обрамленной короткими темными волосами.
— Привет, — говорю я, озираясь.
Я замечаю «электронную няню» на кухонном столе. Поперек экрана проскакивает красный огонек — вероятно, случайные помехи.
— Привет, — отвечает Брайан, не поднимая глаз от журнала.
— Отец в сознании?
— Он спит, — говорит Брайан. — Устал.
Подняв наконец голову, он смотрит сперва на меня, потом на Гарриет — так, словно крысу увидел.
Я мгновенно чувствую к нему неприязнь, и не только из-за таксы. Будь этот Брайан правильным мужиком, он уж точно предложил бы Мутти помочь с тяжелыми сумками!
Я иду дальше по коридору. Пересекая столовую, вижу стеклянные двери там, где раньше были открытые арки. Проемы занавешены шторами. На потолке — металлическая направляющая. Я прослеживаю ее взглядом и прохожу к лестнице.
* * *
Ева и моя мать стоят над грудой вещей, сваленных в хозяйской спальне. За последние тридцать лет комната не сильно изменилась, разве что появились новые абажуры на лампах, а со стен исчезли картины в рамах.
Ева притворяется, что смотрит в окно, но, по-моему, она просто не хочет встречаться со мной взглядом. Она стоит, скрестив на груди руки, чуть косолапо расставив ноги и так прогнув спину, что выпятился живот — словно у младенца, только выучившегося ходить, или у беременной женщины. Она, конечно, пришла бы в ужас, если бы ей об этом сказали. Может, даже убрала бы подальше эти жуткие джинсы, из которых в последнее время не вылезает. Да, я одержала бы легкую победу, но не особенно честную. Мне, конечно, не нравится, что ее джинсы выглядят так, будто вот-вот свалятся, но и намеренно причинять ей боль я не хочу.
— Которые тут твои, Ева? — спрашивает между тем Мутти.
Нагнувшись, она вглядывается в багажные ярлыки. Мне приходит в голову, что на них может стоять имя Роджера, и я даю себе слово в ближайшем будущем это исправить. Может, мне и не удастся полностью вымарать все следы его пребывания в моей жизни, но я попытаюсь.
— Эти, — указывает пальцем Ева.
И ждет, ничего не предпринимая. Может, она хочет, чтобы Мутти вытащила их ей из кучи?
— Ладно, — говорит Мутти. — Неси их в комнату по ту сторону коридора. Будешь жить в бывшей комнате твоей мамы.
Ева отвечает возмущенным взглядом, и я снова напрягаюсь. Но ее выпяченная челюсть убирается на место, а тонкие выщипанные брови возвращаются к скучающему изгибу. Она закидывает на спину свой розовый рюкзачок и утаскивает сумки, всячески показывая, какая это неподъемная тяжесть. Гарриет трусит следом. Мутти наблюдает, уперев руки в бока. Когда дверь по ту сторону коридора захлопывается, она поворачивается ко мне.
— Похоже, — говорит она, — тебе с ней скучать не приходится…
Я спрашиваю:
— Ты хочешь, чтобы я спала здесь?
— Да.
Она подходит к постели и начинает неизвестно зачем одергивать простыни.
— Мы с папой теперь спим внизу, так что почему бы не предоставить большую спальню тебе?
— Вы там внизу комнату пристраивать не собираетесь?
— Нет, — говорит она, взбивая подушку и шумно прихлопывая ее ладонями. — Некогда.
Я киваю, а в горле почему-то застревает комок…
* * *
И с чего, собственно, я взяла, будто в доме родителей почувствую себя лучше? Сказать по правде, я понятия не имею, что делать со своей жизнью.
Я укладываюсь в постель, но через минуту вскакиваю и принимаюсь расхаживать туда-сюда. Меня снедает смутное беспокойство, проникающее в самые глубины души. Я думала избавиться от него, приехав сюда. Ну не дура?..
Допустим, я покинула место, где потерпел катастрофу мой брак. И что? Случившегося не изменить. Кроме того, теперь мне предстоит тягомотная процедура развода. Ева и словом со мной не перемолвилась после того, как я объявила о переезде в Нью-Гэмпшир. Насколько я поняла, тем самым я напрочь сгубила всю ее жизнь.
Я бесцельно выдвигаю ящички комода — просто посмотреть, пусты ли они. Естественно, там ничего нет. Мутти у нас — сама организованность. Я задвигаю ящички обратно, так ничего в них и не положив.
Опять-таки от нечего делать я пытаюсь сдвинуть комод с места, и меня поражает, насколько легко это удается. Ну да, ведь в ящичках ничего нет. Я отряхиваю ладони, потом вдруг хватаю комод и тащу его на середину комнаты. Четкий прямоугольник пыли и обрывков корпии показывает, где он раньше стоял. Это открытие наполняет меня бессовестным самодовольством, за которое мгновением позже мне становится стыдно.
Потом я берусь за уголок кровати. Это старинное дубовое сооружение с четырьмя столбиками по углам. Я вполсилы дергаю за один из них. Он слегка поддается, но кровать незыблема. Ну уж нет, мебели меня не одолеть! Я втискиваюсь между стеной и изголовьем, упираюсь ногой и налегаю что есть мочи.
Древнее изголовье прогибается так, словно готово сломаться, но я не прекращаю давить, и вот кровать, содрогаясь и скрипя, начинает двигаться — сперва очень медленно, но все-таки постепенно она перемещается к стене, где раньше стоял комод. Впечатление такое, будто, нехотя расставшись с насиженным за три десятилетия местечком, кровать внезапно перестала осуждать перемены.
Я устанавливаю высокий комод — бывший папин — слева от кровати, а длинное трюмо — на его прежнее место. И в довершение беру маленький столик с фигурной столешницей и ставлю под окно, ближе к телефонной розетке. Так я смогу пользоваться компьютером.
Я немного медлю, прежде чем выйти в Сеть, ведь мама, может быть, ожидала звонка, но потом все-таки включаю компьютер. Приглушить звук я, конечно, забыла.
— Привет, Аннемари, — произносит электронный якобы женский голос, задуманный как уютный и домашний, а на деле — приторно-слащавый, и удовлетворение от «победы» над мебелью сменяется раздражением.
В почтовом ящике я обнаруживаю несколько писем от Роджера, но у меня нет ни малейшей охоты их читать, послание от компании, занятой подбором рабочих мест: мои прежние наниматели решили, что я без этого не обойдусь, — и «мыло» от моего адвоката с очередным наброском договора о расторжении брака. Мне становится противно, и я выхожу из Сети.
* * *
Внизу, на кухне, Мутти возле раковины чистит картошку. Когда я вхожу, она оглядывается через плечо и возвращается к своему занятию. Гарриет валяется под столом, этакая сарделька с лапками. Брайана нигде не видно.
— Ты чем там занималась? Судя по звукам, мебель двигала?
— Ну да.
— Там, по-моему, и так все неплохо стояло, — говорит она. — Что тебе не понравилось?
— Мне хотелось, чтобы из постели можно было видеть конюшню, — объясняю я. — И телефонный провод до столика не доставал.
Все это чистая правда, но мебель я переставила не поэтому. Сама не знаю, что меня на это подвигло.
Мама не отступает:
— А с телефоном-то что не так?
— Мне его к компьютеру было не подоткнуть.
— A-а… — И она берется за очередную картофелину. — Ну, теперь там все по тебе? Устроилась как следует?
— Вообще-то не совсем. Еще сумки не разобрала.
— Присядь пока, я кофе сварю, — говорит она.
Если учесть ее австрийский акцент, получается не приглашение, а скорее приказ.
— Да я не очень хочу…
Я охотно хлебнула бы чего покрепче, но она наверняка сочтет, что для спиртного еще рановато. Я могла бы просто взять и налить себе чего хочется, но к столкновениям с Мутти я пока не готова морально.
Вместо выпивки я подхожу к раковине и спрашиваю:
— Тебе помочь?
— Если хочешь, можешь помочь завести лошадей, — отвечает она.
Ополаскивает овощечистку и кладет на стол.
— Сегодня двух конюхов не хватает — болеют.
— Как скажешь, — киваю я.
Удивительно, как радует меня любой предлог выскочить из дому.
— Папа еще лежит?
— Как раз встает, — говорит она, вытаскивает большую суповую кастрюлю и ставит ее в раковину.
— Так он может сам себя обслужить?
— Ему Брайан помогает, — поясняет она, открывая кран.
— A-а, — говорю я. — Ну да. Ясно.
Я прикрываю глаза. До меня начинает доходить истинное положение дел.
* * *
Я иду через столовую и слышу, как пощелкивает лебедка… Внезапно меня охватывает озноб. Я тороплюсь мимо двери и бегу наверх, потирая предплечья, на которых выступили пупырышки гусиной кожи.
Чуть медлю перед дверью в комнату Евы. Собираюсь с духом. Потом вежливо стучу.
— Ева, деточка…
Молчание.
Я стучу снова.
— Ева, — говорю в щелку. — К тебе можно?
В ответ раздается нечто неразборчивое.
— Деточка, я не расслышала. К тебе можно?
— Сказано же — мне без разницы!
Распахиваю дверь. Она ссутулилась на краешке кровати — мрачная, одинокая и несчастная. Рюкзачок валяется под ногами, на щеках — потеки недавних слез. При виде меня она сердито шмыгает носом.
Я подсаживаюсь к ней, матрас подается под нами, и я оказываюсь даже ближе, чем рассчитывала. Наши плечи соприкасаются, и Ева отшатывается.
Я спрашиваю:
— Тебе нравится комната?
Она передергивает плечами.
Я продолжаю:
— В окошко видно пастбище. Так славно наблюдать за лошадьми…
Молчание.
— Я сейчас пойду их заводить. Не хочешь со мной?
— Нет! — Она в ярости. — Я домой хочу!
— Я знаю, деточка. Дело в том, что бабушка и дедушка нуждаются в нас.
— Ну и надолго это?
— Не знаю, — отвечаю я.
Мне очень хочется обнять ее, я же вижу, как тяжело она переживает переезд.
Она вдруг спрашивает:
— Дедушка умирает?
Помедлив, я все-таки отвечаю:
— Да, милая. Боюсь, что так.
Она тотчас задает следующий вопрос:
— И после этого мы вернемся домой?
Я зажмуриваю глаза, борясь с физиологическим отторжением. Вот это эгоизм!
— Может быть, — отвечаю я, выбирая слова. — Точно еще не знаю.
— Ну так ты как хочешь, а я вернусь, — говорит она. — Вот стукнет мне шестнадцать, сразу уеду.
Я медленно киваю, выражая возмущение лишь шумным выдохом. Поскольку говорить больше нечего, я легонько хлопаю себя по коленкам, словно точки ставлю, и выхожу вон.
* * *
Пару минут спустя я шагаю по подъездной дорожке. Лошади собираются возле ворот левад и бродят туда-сюда, с нетерпением ожидая вечернего кормления.
Конюшня в самом конце пути. Отсюда она кажется величественной, как Нотр-Дам. Это и вправду крупное здание, нижняя часть его из камня, а верхняя — из дерева, выкрашенного белым. В плане оно имеет крестообразную форму, что опять-таки роднит его с собором, только вместо алтаря здесь — крытый манеж олимпийских размеров. Все выглядит безлюдным, хотя, бросив взгляд на парковку, понимаешь, что это не так.
За конюшней расположены еще два открытых манежа — один для прыжков, другой гладкий. Дальше простираются заросшие лесом холмы, они окружают всю ферму. Осенью от них глаз не оторвать, так пылают оттенки алого, оранжевого и золотого, — но сейчас ранняя весна, и на голых ветвях — лишь первое обещание зелени.
Я и пяти минут снаружи не пробыла, но у меня уже замерзли пальцы и нос. Надо было взять курточку. Я оставила ее на кухне и хотела вернуться, но, едва открыв дверь, заметила спинку электрического инвалидного кресла отца. И, не добравшись до кухни, потихоньку выскользнула обратно через парадную дверь…
Я подхожу к двери конюшни, оттуда появляется работник. Он несет чембур, волоча его по земле. Он не здоровается со мной. И я с ним не здороваюсь.
Основная часть здания состоит — если продолжить церковные ассоциации — из двух «нефов» с денниками. Их разделяет узкий темноватый коридор. При денниках — коробки со щетками, подставки для седел, на крючках висят уздечки. Боковые, так сказать, приделы — короткие концы креста — приютили денники поменьше, предназначенные для лошадей школы. Летом здесь жарковато, потому что потолок ниже. Иерархия сказывается на оплате: маленькие денники стоят дешевле, но в каждом имеется окошко. Некоторая доплата позволит пользоваться большим денником в главной части конюшни. Доплатите еще — и получите большой денник с окошком. Ну а самые лучшие и дорогие денники расположены в центре креста. В наружных стенах есть окошки, а решетчатые двери выходят на развязки для мытья и крытый манеж. Таким образом, содержащиеся здесь лошади нисколько не страдают от скуки.
В большинстве денников сейчас пусто, впрочем, я прохожу несколько таких, чьи обитатели совсем не выходят наружу. Это — шоу-лошади, их хозяева спят и видят своих питомцев элитной породы. Шкурки у них — волосок к волоску, и, соответственно, на улице им нечего делать. Не дай бог, их там укусят или лягнут, или просто в грязи вываляться захочется…
Я прохожу мимо бывшего денника Гарри…
Нет, не так. Я дохожу до бывшего денника Гарри — и все, дальше двигаться не могу. Я смотрю в сторону манежа, но и так чувствую — Гарри здесь! Его присутствие подобно облаку, щедро заряженному электричеством, оно клубится и затягивает меня, как водоворот…
Наконец я заставляю себя повернуть голову и обнаруживаю в деннике белоснежного андалузца. «Осторожно, строгая лошадь! — гласит прикрепленная к двери табличка. — Жеребец! Не выпускать!»
Блестящие черные глаза разглядывают меня с нескрываемым любопытством. В отверстие над кормушкой просовывается нос, опять-таки черный. Челка у коня волнистая и внушительно длинная.
Я протягиваю руку — почесать ему под подбородком, но роняю ее, так и не прикоснувшись. Секунду он ждет, может, я передумаю и все-таки приласкаю его, потом ему становится скучно. Он фыркает и отворачивается к рептуху с сеном.
Я иду дальше.
На подходах к арене я слышу голос из динамиков:
— Нет, не так. Поднимай его в галоп, не играй в гляделки. Он отлично знает, как это делается, просто не давай ему сачковать. Давай, давай, он у нас малость ленивый…
Французский акцент. Во дела! Папа никогда не нанял бы тренера-француза. Он всегда верил только в немецкую школу езды, это у него была прямо религия. Совершенство в любой мелочи, строго регулярные тренировки, вылизывание элементов. Шесть шагов в каждой четверти двадцатиметрового круга, восемь темпов в полном пируэте на галопе. Ни больше ни меньше!
Но в манеже звучит французский акцент, и преподают там в традициях французской школы. Я проскальзываю в комнату отдыха и сажусь у окошка. Здесь сидят несколько родителей, они дожидаются окончания смены. Когда я вхожу, все оборачиваются, но никто не спешит поздороваться, и за это я благодарна. Я быстро оглядываю стены, сплошь увешанные моими конными портретами, и забиваюсь в уголок, жалея, что у меня нет шапки-невидимки.
По ту сторону манежа выстроены шесть лошадей, всадники стоят рядом, держа их под уздцы. Посередине — еще одна лошадь. Ученица гоняет ее на корде под наблюдением инструктора.
Конь — рослый темно-гнедой мерин, похожий на английского чистокровного, хотя, может быть, и не без примеси более тяжелой породы. На нем двойная уздечка с трензелем, мундштуком и подбородочной цепочкой, поводья перекручены и обернуты вокруг шеи, чтобы не попали под ноги. Корда продета в кольцо трензеля и пристегнута к внешней пряжке подпруги. Конь идет по кругу легким галопом, ученица держит корду в одной руке, а в другой — длинный кнут.
— Вот так, а теперь рысь, — говорит инструктор.
Он стоит к окошку спиной, глядя на ученицу и лошадь. Волосы у него светло-каштановые, длинные и густые, собраны в хвост на затылке. Он не очень высокого роста, но, как и мой отец, восполняет это крепким атлетическим сложением. Он делает три широких шага назад и один вбок, но я по-прежнему не вижу лица.
Ученица трижды легонько дергает корду, и лошадь переходит на рысь. Потом девушка собирает корду, подводя к себе лошадь, пока наконец мерин не останавливается подле нее. Вскинув голову, он раздувает ноздри. Ученица говорит что-то инструктору, но я не слышу. Микрофон только у него.
— Глупых вопросов не бывает, — говорит он. — Только глупые ответы.
Положительно, он начинает мне нравиться.
Ученица возится с боковым поводом, отстегивая его от седла и перенося на трензель. Конь тут же выгибает шею.
— Вот видишь? — говорит тренер, отступая, чтобы ученица могла вновь воспользоваться кордой. — Он всю дорогу знал, что нужно делать. В том числе и как голову держать. Твоя задача — заставить его все это делать, когда сидишь наверху. Напоминай ему, где должна быть голова. А теперь рысью… марш!
Конь поднимается в рысь, постепенно расширяя круги. Девушка сбрасывает с руки кольцо за кольцом.
— Хорошо, — хвалит тренер. — Молодец. Лошади должно нравиться то, что она делает, пусть она работает с охотой. Вот так, а теперь галоп… Так, так, круг поменьше… Галоп, галоп, галоп… Отлично! А теперь круг пошире — и рысь! Ну что, заметила, что боковой повод был длинноват? При переходе на рысь конь нос задирал…
Снова остановив мерина, девушка подтягивает повод. Инструктор подходит и жестом велит ей отойти. Теперь я вижу его лицо, сперва в профиль, а потом и анфас — он обходит коня. У него правильные мужественные черты. И длинные усы, которых я, право, как-то не ожидала.
Он отстегивает корду и просит ученицу принести выездковый хлыстик. Сбегав к стойке возле стены, она ждет, пока он разбирает поводья. Потом он берет хлыстик — и она отходит подальше.
Он стоит у левого плеча лошади, внутренний повод держит у самого трензеля, а внешний, перекинутый через холку рослого мерина, — в той же руке, что и хлыстик. Он смотрит в какую-то точку на груди лошади, а потом щелкает языком. Мерин охлестывает себя хвостом и вскидывает голову. Тренер вновь щелкает языком и касается хлыстиком лошадиного бока. Мерин мгновенно брыкает в сторону.
Я перестаю дышать. Мой отец никогда бы такого не потерпел, но этот человек остается невозмутимым. То есть он вообще никак не реагирует. Продолжая смотреть в ту же точку, он опять щелкает языком, и конь брыкает.
На сей раз человек подходит к голове лошади. Какое-то время он просто стоит неподвижно, потом кладет ладонь на лоб мерину. Конь упирается ему в руку, вскидывая морду — раз, другой, третий, — и затем его голова медленно опускается.
Теперь, когда человек снова оказывается у плеча, мерин принимается плясать, двигаясь вокруг него боком, словно вокруг столба. Движения у коня плавные, собранные, передние и задние ноги пересекаются на каждом шагу…
Господи Иисусе! Мне не хочется даже моргать, до такой степени я боюсь что-нибудь пропустить.
— Этому малому требуется уйма работы в руках, — говорит тренер ученице. — Ему это не нравится, он все время спрашивает: «А мне точно надо это делать?» — и ответ должен быть: «Да», но лучше, чтобы он сам этого захотел. Твоя задача — сделать так, чтобы он захотел!
По разговору похоже, что сейчас он вернет коня ученице. Я направляюсь к выходу, но у самой двери оглядываюсь еще раз.
Тренер сел в седло, и как же преобразился под ним конь! Он подобрал под себя зад, выгнул шею, как бы даже стал выше ростом. Он отлично сбалансирован и идет в поводу, хотя рука у всадника очень мягкая — поводья чуть ли не провисают. Я зачарованно гляжу, как они исполняют пиаффе — собранную рысь на одном месте — и всадник посылает его в пассаж, причем заметить движение его рук или ног почти невозможно. Ну да, он, конечно, красуется, но… почему бы и нет?
Человек и лошадь движутся в превосходном единстве, как бы перетекая из одного элемента в другой. Пируэт на галопе, полупассаж с менкой на галопе, после чего — великолепно, невозможно — каприоль. Конь взвивается в воздух и волшебным образом зависает, а в высшей точке полета задние ноги еще и выстреливают назад.
Я прирастаю к месту. Ученица глазеет так, словно Господа Бога увидела.
— Нужно заставить его идти плечом внутрь, опять и опять, — говорит тренер так, словно ничего особенного не произошло.
— Вот видишь? Он все умеет, он просто лентяй, — продолжает мужчина, не прерывая блистательного выступления. — Он знай придуривается, дескать, «Ой, я не знаю, я не умею», но на самом деле просто сачкует.
Остановив мерина, он блаженно улыбается ученице. Потом элегантно перекидывает правую ногу через седло и пропадает из виду.
Я смотрю на часы. Сейчас без пяти, значит, смена заканчивается. Меня охватывает внезапное смущение, и я выхожу наружу — заводить лошадей.
* * *
— A-а, вот и ты, — говорит Мутти, когда я переступаю порог.
Она возится в кухне, собирает вилки с ложками и салфетки.
— Сейчас будем ужинать. Позовешь Еву?
Я зову, и она спускается, по-прежнему хмурая и молчаливая. Вместе мы входим в рабочий кабинет, ныне превращенный в столовую. Из него убрана большая часть мебели, но все равно в комнате тесновато.
Папа сидит во главе стола, и при виде его у меня перехватывает дыхание. Он никогда не был крупным мужчиной — достаточно сказать, что свою карьеру он начинал как жокей, — но плечи у него широкие, и крепкая мускулатура делала его внушительным, успешно скрадывая небольшой рост. Теперь руки и ноги вялые, исхудавшие, почти бесплотные. По крайней мере, руки точно, ног я не вижу — они под столом. Тесемка поперек груди помогает ему прямо сидеть в кресле. Кожа у отца стала восковой, она плотно обтягивает череп. Он выглядит маленьким и хрупким, точно воробышек…
— Здравствуй, папа, — говорю я.
Я очень стараюсь следить за собой, но все равно голос срывается. Я заставляю себя подойти к нему, надеясь, что обуревающие меня чувства не очень отражаются на лице. Я наклоняюсь обнять его. Надо еще сообразить, как бы сделать это. В итоге я просто обхватываю костлявые угловатые плечи и прижимаю его лицо к своему. Кожа дряблая и прохладная, ключицы так и торчат…
— Хорошо, что ты приехала, Аннемари, — говорит папа.
Голос еще более медлительный и скрипучий, чем раньше. Я отлично слышу, с каким усилием дается ему каждое слово — и дыхание, и артикуляция. У меня самой спазмы стискивают все мышцы гортани.
Я выпрямляюсь. Голова закружилась, перед глазами вспыхивают маленькие звездочки. Я прикрываю глаза, ожидая, пока восстановится кровообращение.
— Ева, — говорю я. — Иди поздоровайся с дедушкой.
Она стоит столбом, глаза у нее круглые, губы дрожат.
Я остро жалею, что мы не одни в комнате и не можем дать волю ужасу и сожалению, которые так пытаемся скрыть.
Наедине мы оплакали бы гибель этого еще живущего человека, не оскорбив и не унизив его. Впрочем, глупо было бы предполагать, будто он не в курсе происходящего. Мой папа всегда был в курсе всего.
— Да ладно тебе, — говорит он. — Аннемари, отстань от девочки.
Входит Мутти. В одной руке у нее блюдо, в другой глубокий казан. Я выхватываю у нее и то и другое.
— Дай-ка мне, — говорю я и ставлю посуду на стол. — Есть еще что нести?
— Есть, — говорит она. — Еще салат, хлеб и вино.
— Ева, — зову я, — не поможешь?
Я еще не окончила фразы — она бросается следом за мной.
На кухне я заключаю ее в объятия. Она закидывает руки мне на шею и жмется ко мне, всхлипывая. Это плач раненого животного, исходящий откуда-то из глубины естества. Я потрясена нашими объятиями. Я и не упомню, когда бы она стерпела от меня что-то подобное.
— Вот так, милая, — говорю я, гладя ее по голове. — Видишь, как получается… Тихо, деточка, не надо, чтобы он слышал…
Мы стоим так несколько минут. Потом Ева отстраняется, вытирая глаза. Если у меня они такие же красные, мы вряд ли скроем, как сообща лили слезы, уединившись на кухне. Да ладно, они наверняка и так поняли. Наверняка.
Мы молча забираем хлеб, салат и вино и возвращаемся в кабинет.
И тут я замечаю еще один прибор. Я спрашиваю:
— Мы что, ждем кого-то?
— С нами обычно ужинает Жан Клод, но он только что позвонил, сегодня не сможет.
— Жан Клод?..
— Тренер.
— Он здесь живет? — спрашиваю я и слишком поздно замечаю нотку оскорбленного достоинства в собственном голосе.
— Он живет в комнате над амбаром, — говорит папа. — Ему пришлось переехать поближе к месту работы, и с нашей стороны было логично предложить ему эту комнату.
Когда он начинает говорить, я поворачиваюсь к нему, потом инстинктивно отвожу глаза. Меня тут же окатывает жутким стыдом, но повернуться обратно никак невозможно. Это значило бы окончательно все испортить.
Мутти берет тарелку и протягивает Еве. Ева смотрит на нее, но не отрывает рук от коленок.
— Я мяса не ем, — говорит она.
— Еще как ешь, — говорит Мутти и тычет в ее сторону тарелкой. — Давай бери.
— Нет, я правда вегетарианка.
— Что за чепуха еще! — говорит Мутти. — Растущей девочке вроде тебя необходимы белки!
— Я их из других источников получаю, — говорит Ева.
Она старается отвечать спокойно и вежливо, но к тарелке по-прежнему не прикасается.
— Чушь! — говорит Мутти.
Накалывает вилкой телячью котлету и отправляет Еве в тарелку. Та начинает мрачнеть.
Я вмешиваюсь:
— Вообще-то мы поддерживаем Еву в ее отказе от мяса.
Мутти поднимает бровь:
— Мы?..
— Я поддерживаю Еву, — повторяю я громко. — И если она не хочет есть мясо, никому не следует ее заставлять. Милая, давай поменяемся…
И я протягиваю Еве свою тарелку, а она отдает мне свою. Она держит ее за самый краешек, подчеркивая свое неприятие мясного.
— Чего только не выдумает молодежь, — бормочет мама вполголоса. — Сегодня вы не едите мяса, завтра заявите, что безнравственно носить натуральную кожу, а послезавтра потребуете выпустить всех лабораторных крыс. Так дело пойдет, и верховая езда окажется под запретом…
Ева краснеет, как свекла.
— Естественно, я против вивисекции, — произносит она. — Это чудовищно! Это злодейство!
Мутти переспрашивает:
— Виви… кто?
Господи Иисусе, моя бедная мама не подозревает, во что ввязалась.
— У Евы есть право на свое мнение, — говорю я. — Как и у тебя — на свое.
Мутти оборачивается ко мне, и я жду, что вот-вот разверзнутся небеса, но тут звонит телефон. Еще секунду она испепеляет меня взглядом, потом выходит из комнаты.
— Держи, Ева, — говорю я, передавая ей картошку.
— Пусть поест еще салата, — говорит папа. — И хлеба. Надо же мяса нарастить на костях. Ну там или хлеба…
Я смотрю на него и вижу, что уголки его рта кривятся в жуткой гримасе. Это он пытается улыбаться.
— Спасибо, папа, — говорю я.
Я опускаю глаза, часто-часто моргая — изо всех сил стараюсь не разреветься.
— И что ты думаешь о нашем новом тренере?
Я с силой прижимаю пальцами уголки глаз. Мне кажется, что, если прижать их вместо того, чтобы промокать салфеткой, слезы будут не так заметны.
— Ну… — Я шмыгаю носом. — По-моему, он очень хорош. Я немного посмотрела на него после обеда. Он подсаживался на одного из частных коней…
— Знаешь, а он ведь француз.
— Да, папа. Я заметила.
— Это твоя мать его наняла.
Я выдавливаю из себя смешок.
— Этим все объясняется. Он долго здесь работает?
— Месяца два, — говорит папа.
Неловкой рукой он тянется за салфеткой и с огромным трудом отрывает ее от стола. Движение начинается от плеча — только так ему удается задействовать всю руку.
— Он тебе нравится? — спрашиваю я, следя за салфеткой.
Я никак не могу решить, помочь ему или притвориться, будто ничего не замечаю. Я словно иду по минному полю — как бы не наступить не туда.
— Он и правда неплох, — говорит папа, наконец-то дотянувшись салфеткой до уголка рта. — С лошадьми, правда, слишком уж цацкается. Все эти современные веяния…
— Тогда зачем вы его наняли?
Его плечи странно дергаются. Я успеваю решить, что это судорога боли, и вдруг понимаю — он просто пытается пожать ими.
— Он твоей маме понравился. Ей, собственно, в случае чего и расхлебывать предстоит.
Бутылка вина еще не распечатана, и я берусь за нее. Я как раз усаживаюсь на место, когда возвращается Мутти.
— Кто звонил? — спрашивает папа.
Мама неодобрительно косится на винные бокалы, потом вновь садится около папы.
— Дэн, — говорит она.
Я быстро вскидываю взгляд. Она смотрит в мою сторону, прямо истекая самодовольством.
Не может быть!
— Неужели Дэн Гарибальди? — спрашиваю я и соображаю, что проглотила наживку.
— А вот и может. Это звонил Дэн Гарибальди.
— С какой стати?
— А почему бы и нет? Он — наш ветврач.
Я хмурюсь. Я-то приняла как должное, что Дэн позвонил, узнав от мамы о моем возвращении. К тому, что у него и моих родителей были какие-то отношения помимо меня, я была не готова.
— Вот уж не знала, — отвечаю я смиренно.
— Правильно, откуда бы тебе.
— Хватит, Урсула, — говорит папа.
Он раздраженно отмахивается рукой и тянется к ложке. Я только теперь замечаю, что это единственное приспособление для еды подле его тарелки. Он мучительно медленно обхватывает ее пальцами, после чего останавливается передохнуть. Какой борьбой достается ему каждый кусочек, отправленный в рот! Я вновь отвожу глаза. Я не в силах на это смотреть.
Когда он наконец справляется с едой, Мутти подносит ему ко рту бокал. Он отпивает, и она ставит бокал обратно на стол, не уронив ни капли. Они успели так приспособиться, что даже не смотрят ни друг на друга, ни на бокал.
Папа спрашивает:
— Так зачем он звонил?
— Он приобрел лошадь на аукционе и хочет, чтобы мы на нее посмотрели. И ты тоже, Аннемари.
Я говорю:
— Так ты все-таки сказала ему, что я приехала.
— Конечно сказала. Ты ведь уже здесь. Или это надо было в большой тайне хранить?
Я смотрю на ее поджатые губы и стремительно превращаюсь из взрослой самостоятельной женщины в нашкодившую девчонку. Кажется, мельчайшие движения — чуть напряглись губы, едва заметно подался вперед подбородок, — и вся взрослость опадает с меня, точно береста с березки. С губ готова сорваться какая-нибудь колкость, но я вовремя замечаю взгляд Евы — она ждет, как я отреагирую. Она опять согнулась крючком, теребит вилкой салат и усиленно изображает скуку, но я-то вижу, до какой степени ей интересно.
И я говорю:
— Да ни в коем случае. Мне, в общем-то, все равно, кому об этом известно. А что за аукцион?
— Дэн заведует центром по спасению лошадей. Они каждый год посещают откормочные площадки и спасают от бойни жеребят, сколько удается. А потом передают их новым владельцам.
Вместо того чтобы впасть в умиленное восхищение, я еще больше раздражаюсь. Такое впечатление, что Мутти тычет меня носом в своего драгоценного Дэна, чтобы я видела, какой он хороший. Дэн у нас ветеринар. Дэн у нас святой заступник бедных лошадок. А ты, Аннемари, чего в жизни достигла? Ну-ка? Чем похвастаешься?
Я молча жую, глядя в тарелку. Но было бы наивностью ждать, что Мутти просто так с меня слезет.
И конечно, я оказываюсь права.
— Неужели тебе не любопытно? — спрашивает она через минуту.
— В смысле?
— В смысле, женат он или нет? И вообще, чем он последние девятнадцать лет занимался?
Я бросаю вилку и в упор смотрю на нее, склонив к плечу голову.
— Ладно, Мутти, — говорю я, складывая на груди руки. — Он женат? И вообще, чем он последние девятнадцать лет занимался?
Она награждает меня острым взглядом — в том смысле, что ее нос и подбородок разом заостряются, — и отворачивается, рассердившись.
* * *
Поверить не могу, что она достала меня так скоро и с такой легкостью. Все должно быть не так! Каждый раз, когда я приезжала домой — а происходило это нечасто, как она первая поспешила бы заявить, — я заранее преисполнялась решимости, что уж на этот раз точно заставлю ее обращаться со мной как со взрослой. Ни за что не буду вести себя по-девчоночьи. И что? Всегда все кончалось одинаково. А если мы так себя ведем соответственно в тридцать восемь и шестьдесят семь лет, что будет в подобном возрасте у нас с Евой? Есть ли надежда?..
Остаток ужина прошел не то чтобы в молчании, просто мы с Мутти больше не разговаривали. Если учесть, что Ева продолжала дуться, а я не могла заставить себя посмотреть на папу… Короче, вечер удался как нельзя лучше.
Я убралась в свою комнату, как только это стало возможно. И вот сижу на краю кровати, держа в руках смятую ночную рубашку. Поглядываю на компьютер на столике у окна — нет, не хочу выходить в Сеть. За окном я вижу конюшню. На втором этаже в окошке горит огонек, по ту сторону занавесок движется силуэт. Я не привыкла, чтобы там кто-нибудь жил. Надо не забыть задернуть штору.
Я подворачиваю под себя ногу и пустыми глазами смотрю на постель. Шириной она под два метра — «королевский размер», на ней четыре подушки. Такой простор. Могу устроиться посередине, если захочу. Могу раскинуть руки-ноги, точно морская звезда. Могу скомкать покрывало и подложить под колени. Могу сколько угодно вертеться с боку на бок. Могу даже храпеть. Я продумываю, как расположить подушки, и понимаю, что из четырех сразу не изобразить ничего вменяемого для человека, спящего в одиночку. Тут я задумываюсь, а не предстоит ли мне спать в одиночестве весь остаток дней.
Появится ли кто-нибудь в моей жизни?
Или всегда будет только Гарриет подле меня?