Глава 6
Ричард повозился со своим телефоном и выяснил полезную информацию: во-первых, сегодня галерея открыта до девяти вечера (если мы все-таки решим ее посетить); во-вторых, неподалеку есть коктейль-бар с говорящим названием «Напитки».
— По-моему, то, что нужно, — сказала я, пораженная способностью Ричарда выудить все эти сведения из телефона всего-то за минуту. Ибо сама я полный чайник в том, что касается современных информационных технологий.
И я конечно же была благодарна Ричарду за то, что он воздержался от всяких комментариев относительно моего истеричного плача и не спросил, чем был вызван мой срыв. И когда я, услышав от него, что музей работает допоздна, сказала: «Знаете, пожалуй, мы немного выпьем, а потом я поеду в отель», он постарался скрыть свое разочарование:
— Как вам будет угодно, Лора. Я не буду настаивать.
И я снова невольно подумала: какой он благородный человек. Понимает тебя с полуслова. Неудивительно, что ты его отталкиваешь.
Коктейль-бар «Напитки» оказался ультрамодным заведением, где ультрамодная публика потягивала ультрамодные коктейли.
— Хорошо, что я переоделся, — сказал Ричард, когда одна из официанток, встретившая нас у входа, усадила нас в кабинку в глубине зала.
— Вы идеально вписываетесь в здешнюю среду. Но дело в том, что, даже будь вы одеты, как прежде, для меня это не имело бы ни малейшего значения.
— Даже несмотря на то, что изначально, могу поспорить, я вам показался седым маленьким человечком.
— Не скрою, впервые увидев вас в отеле, я приняла вас за вполне традиционную личность.
— А «традиционный» — это эвфемизм слова «скучный».
— Нет, вы не скучный, это точно.
Ричард коснулся моей руки.
— Спасибо, — сказал он. — Дело в том, что я умышленно представляюсь скучным. Только в общении с Дуайтом — а он начитанный человек — я позволяю себе демонстрировать свой широкий кругозор, а больше ни с кем. В молодости я еще пытался это делать… когда писал, редактировал литературный журнал Университета штата Мэн…
— Вы готовили к печати «Перо»?
— Вы помните его название?!
— Конечно. Я входила в редколлегию, когда училась в Ороно.
— Чем конкретно вы занимались?
— Редактировала поэтическую колонку.
— Вот это да!
— Редактор поэтической колонки — это далеко не главный редактор, тем более, как я понимаю, вы специализировались не по английскому языку и литературе.
— Я хотел изучать английский и литературу, но отец воспротивился. Пришлось поступать на факультет экономики и управления бизнесом. Но мне все равно удалось стать первым главным редактором «Пера» из числа студентов-нефилологов. Я непомерно гордился собой. Упорно трудился на благо журнала первые три года учебы в университете и в конце концов занял этот пост. Конечно, отец, узнав, что меня назначили главным редактором — а эту мелкую подробность он вычитал в короткой биографической справке, которой сопровождался мой рассказ, напечатанный в «Бангор дейли ньюс», — обозлился еще больше. Потребовал, чтобы я немедленно ушел из журнала.
— И что?
— Я ушел.
— Ужасно.
— Не то слово. Я всегда ненавидел его за это — мне ведь оставалось выпустить всего один номер, — но особенно я ненавидел самого себя. За то, что уступил его подлой мелочности. Позволил ему себя запугать. За то, что всегда отчаянно старался угодить отцу, а ему, как ни старайся, угодить было невозможно. А что это мы заговорили об этом?
— Ничего, — сказала я. — Ваш отец…
— …сволочь он был последняя. Простите за выражение. Но иначе не скажешь. Мелочный, недалекий, злой на весь мир, полный решимости ограничить мои горизонты, удержать меня в рамках, в которых вращалась его собственная жизнь. И я, к сожалению, согласился на эти ограничения. Ушел из журнала. Продолжил его дело. Почти тридцать лет ничего не писал. Женился на женщине, такой же неприветливой и прижимистой, как и он. Перед самой своей смертью, когда мы были с ним одни в его больничной палате, где он умирал от рака толстой кишки — жить ему оставалось, наверно, сорок восемь часов, не более, — он взял меня за руку и сказал: «Ты всегда приносил мне одни лишь разочарования».
Я вложила свою руку в его ладонь:
— Надеюсь, вы объяснили ему, каким он был чудовищем.
— Это была бы концовка в стиле Юджина О'Нила, вы не находите? «Да пусть ты сойдешь в могилу, зная, что твой сын презирает тебя… и теперь продает твою ничтожную страховую компанию и отплывает на Дальний Восток матросом на трамповом судне».
— Такая мысль приходила вам в голову?
— Различные вариации на эту тему.
— Как и мне с французским Иностранным легионом, когда я была подростком.
— И вас не смущало, что туда набирали только мужчин?
— Как и вы, я просто мечтала уехать. Однако моя сдержанная, чопорная мама, даже в те минуты, когда была особенно холодна, — ничто по сравнению с вашим отцом. Он даже презрения не заслуживает.
К нам подошел официант, спросил, что мы будем пить.
— Я не большой знаток коктейлей, — сказала я Ричарду, — но, помнится, в один мой визит в Нью-Йорк мне довелось отведать очень неплохой «Манхэттен».
— Значит, два «Манхэттена», — заказал он.
— С бурбоном или с виски? — осведомился официант.
Мы оба признались, что ничего в этом не смыслим. Официант порекомендовал ржаной виски «Сазерак» — «для „Манхэттена“ чуть более вязкой консистенции, но со сложным мягким вкусом». Я видела, что Ричард пытается сохранять непроницаемый вид.
— «Сложный мягкий вкус» меня вполне устраивает, — одобрил он.
— Меня тоже, — добавила я.
Как только официант отошел от нас достаточно далеко, Ричард сказал:
— Одно из самых любопытных явлений современности — это богатство выбора. Двадцать лет назад был только один вид ржаного виски — дешевый «Кэнэдиан клаб», который пил мой отец. Теперь мы знаем, наверно, сортов двадцать. Та же история с шотландским виски — раньше это всегда был «J&B», да и с вином — красное или белое «Галло». У нас не просто общество потребления. У нас общество безумного потребления.
— Но во всем этом есть свои преимущества. Например, хороший кофе можно найти практически везде…
— Даже в Льюистоне?
— Несчастный Льюистон… объект насмешек всего Мэна. Но, думаю, приличный капучино можно найти и в Льюистоне.
— А приличный «Манхэттен» с ржаным виски?
— Возможно, придется поискать. Пожалуй, брошу свою рентгенологию и открою коктейль-бар в Льюистоне.
— А если разоритесь, имейте в виду, я знаю хорошего адвоката, специализирующегося на делах о банкротстве.
— Что вы так боязливы, маловерные?
— Евангелие от Матфея. Глава восемь, стих двадцать шесть.
— Потрясающе, — произнесла я.
— Это тоже заслуга отца. Он был пресвитерианцем до мозга костей. С шотландско-ирландскими корнями: самая суровая кельтская смесь. Совсем не умел радоваться жизни. Во взглядах на человечество был схож с Гоббсом.
— Держу пари, в этом баре впервые прозвучало имя Томаса Гоббса.
— Не говоря уже о цитате из Евангелия от Матфея.
— Ну, все бывает в первый раз.
— И благодаря моему дорогому папаше, заставлявшему меня посещать воскресную школу на протяжении пятнадцати лет, голова моя просто кишит фразами из Писания.
— А Книгу Мормона вы тоже помните наизусть?
— Нет, это немного за пределами сферы моих знаний.
Я невольно рассмеялась, подумав про себя, что Ричард в своей тактичной, спокойной манере только что сумел развеять печаль, что накатила на меня в такси. Причем ничего особенного он не делал — просто был умным, веселым, интересным собеседником, поделился со мной не самыми приятными воспоминаниями об отце.
— Простите, что тогда распустила нюни, — извинилась я.
— Вот этого никогда не стыдитесь. Никогда.
— Но мне стыдно. Потому что меня воспитывали мать, которая слезы приравнивала к самым гнусным человеческим порокам, и отец, который почти всю свою жизнь старался избегать открытого проявления каких-либо чувств. И чтобы плакать при ком-то… такое я редко допускала. До недавнего времени.
— И что же изменилось в недавнее время?
— Хороший вопрос, — ответила я.
Нам принесли напитки.
— Надеюсь, вам понравится, — сказал официант, ставя перед нами два коктейля.
— Давайте выпьем за… сложный мягкий вкус? — предложил Ричард, поднимая свой бокал.
— Может быть, лучше за нас? — в свою очередь предложила я, тоже приподняв свой бокал.
Ричард улыбнулся, чокнулся со мной.
— А что, хороший тост, — отозвался он. — За нас.
— За нас.
Я попробовала «Манхэттен».
— На мой вкус, — заметила я, — это густая либидонозная плавность.
— Или возлиятельная элоквенция.
— Или пьянящее словоблудие.
— Или… нет, мне вас не переплюнуть, — сдался Ричард.
— Вы себя недооцениваете.
— Вы восхитительны. Вы это знали?
— До сегодня… нет, не знала. И вы восхитительны. Вы это знали?
— До сегодня…
Я поднесла свой бокал к его бокалу:
— За нас.
— За нас.
— Да, — призналась я, — в последнее время у меня часто глаза на мокром месте. Иногда мне кажется, это связано с тем, что в прошлом году я переступила порог сорокалетия. А может, еще и из-за мужа. И из-за детей и всего того, что валится на них постоянно. Может, еще и потому, что с некоторых пор я стала пропускать через себя беды своих пациентов, чего раньше не допускала. И это особенно меня расстраивает: утрата профессиональной отстраненности.
— Но это наверняка вызвано вашими семейными неурядицами.
— Когда у Бена случился нервный срыв…
Следующие полчаса я, по настоянию Ричарда, более подробно рассказывала ему обо всем, что произошло с Беном, и о том, как его депрессия лишь увеличила пропасть, лежащую между ним и отцом, и как он постепенно приходил в себя, обретая некое состояние стабильности.
Наши бокалы опустели. Мое красноречие тоже иссякло.
— Я слишком много болтаю, — сказала я.
— Вовсе нет.
— Совсем вас заболтала.
— Я слушал вас с интересом. Ну и после того, что я поведал вам сегодня про Билли…
— Обычно мне неловко говорить о себе.
— Но вы же рассказываете про свою жизнь. А мне хочется знать о вас все.
— А можно ли вообще знать все о другом человеке?
— Все? То есть целиком, в совокупности, полностью?
— Или, говоря проще, все, вплоть до цвета носков, всю подноготную…
— Нет, все до мельчайших подробностей знать нельзя… — сказал Ричард, жестом попросив официанта принести нам еще по коктейлю. — Но если вас влечет к кому-то, естественно, вы хотите узнать о…
— Об Эрике, — неожиданно для самой себя произнесла я. И с удивлением осознала, что до сегодняшнего дня, когда я впервые за долгие годы упомянула его имя, слово «Эрик» было вымарано из моего лексикона. Кроме Люси, которой эту свою историю я рассказала вскоре после нашего с ней знакомства, никто не знал о его существовании. Никто, кроме Дэна и моих родителей. Но мама с папой никогда не заговаривали об Эрике — понимали, что для меня это больная тема, которую не стоит затрагивать и тем более обсуждать. И Дэн тоже обходил ее молчанием — по вполне очевидным причинам. Даже Люси, один раз услышав мой рассказ, больше никогда к нему не возвращалась. Понимала, что это закрытая зона. Запретная тема.
Но теперь…
— Эрик. Лахтманн, — начала я. — Выходец из Нью-Йорка. С Лонг-Айленда. Немецко-еврейских кровей. Дед его работал ювелиром на Манхэттене, отец был аудитором, мать — типичной неудовлетворенной жизнью домохозяйкой. Оба его старших брата стали бизнесменами. В пятнадцать лет Эрик решил, что станет Великим Американским Писателем, и в старших классах средней школы свое время посвящал не столько учебе, сколько занятиям искусством. Как следствие, по окончании школы, когда встал вопрос о поступлении в вуз, перспективы у него были не самые блестящие. Его соглашались принять два-три приличных государственных университета в Нью-Йорке. Он был внесен в «лист ожидания» в Висконсине. Но — как он позже признался мне — ему больше импонировала «глушь Мэна». Если я правильно помню, он сказал, что его решение отчасти было вызвано тем, что в выпускном классе средней школы он начитался ранних произведений Хемингуэя, в которых действие разворачивается на севере Мичигана, в результате чего у него сложились романтические представления о том, что проживание в захолустье — непременный элемент постижения писательского ремесла. Конечно, он также планировал жить в Париже, совершить путешествие в Патагонию, опубликовать свой первый роман к тому времени, когда ему исполнится двадцать пять, жениться на мне и всюду возить меня с собой. В этом был весь Эрик. Громкие слова. Грандиозные планы. Умная голова. Пожалуй, более интеллектуального человека я не встречала. Однако за всеми его пафосными речами всегда крылся материальный интерес. Уже в восемнадцать лет он знал, откуда текут деньги. И к тому времени, когда я познакомилась с ним, он жил уже как писатель. В Университете штата Мэн он был заметной фигурой. Вы, наверно, помните, насколько консервативным, чисто мэнским был наш вуз; контингент учащихся — в основном провинциалы, ребята с периферии. Студентов из других штатов по пальцам можно перечесть. А тут Эрик, этакий «придворный манхэттенец», как он сам себя величал, разгуливает по кампусу в черном тренче, щеголяет в черной шляпе, постоянно дымит вонючими французскими сигаретами. Он нашел в Ороно место, где можно было покупать «житан» — эти сигареты он обожал — и ежедневный номер «Нью-Йорк таймс», и это в то время, когда эта газета считалась в Мэне чем-то вроде дара небесного. И он всегда говорил о книгах, о книгах, о книгах. И о зарубежном кинематографе. Уже в первые полгода учебы в Ороно он возглавил университетское кинообщество и планировал устроить ретроспективный показ фильмов Ингмара Бергмана. А кроме этого, стал еще редактором литературной рубрики «Пера». В редакции журнала я с ним и познакомилась. Я убедила редколлегию журнала взять меня редактором, хотя я готовилась к поступлению в медицинский институт и литературная работа, казалось бы, не должна была меня привлекать. Вы сами учились в Ороно и наверняка хорошо помните, что в студенческой среде существовал небольшой кружок представителей богемы, которые, как и Эрик, попали в Университет штата Мэн потому, что не слишком блестяще учились в школе, но вели себя так, будто все они студенты Колумбийского университета эпохи Гинзберга и Керуака.
— Это ваш случай? — спросил Ричард. — Вы поступили туда, потому что не слишком блестяще учились в школе?
— Нет, я оказалась там исключительно из-за своей глубокой потребности заниматься самовредительством.
И я поведала ему о том, как меня приняли в колледж Боудена с частичной оплатой обучения, но я отказалась туда ехать, потому что в Университете штата Мэн могла учиться бесплатно.
— И вы до сих пор жалеете об этом?
— Конечно. Потому что — и я понимаю это только теперь — именно с того момента я и начала сознательно недооценивать себя. Подрезала себе крылья. Ограничивала свои горизонты. С другой стороны, если б я уехала в Боуден, я никогда бы не встретила Эрика. И если б я не встретила Эрика…
Нам принесли по второму бокалу «Манхэттена». Мы чокнулись. Я отпила большой глоток коктейля, убеждая себя, что слишком разболталась и должна остановиться.
Но другая часть моего существа — одурманенная, вне сомнения, алкоголем, атмосферой полумрака и уюта в баре и (прежде всего) неистребимой потребностью поделиться своим горем с Ричардом — настаивала, чтобы я продолжала свой рассказ.
— В кампусе все только и говорили о самонадеянном парне из Нью-Йорка, который выдает по сто слов в минуту и собирается насадить в университете свои эстетические идеалы. И вот однажды я пришла на заседание редакции. Помешанная на книгах студентка естественного факультета из второсортного городка Мэна, все еще девственница (боже, эти коктейли точно отбили у меня всякое чувство приличия), девчонка, считающая себя заурядной и непривлекательной, особенно в сравнении с так называемыми «популярными» девицами из университета. Как только я вошла в редакцию, Эрик поднял глаза на меня. И в то же самое мгновение… в общем, я сразу все поняла. И Эрик тоже все понял. Во всяком случае, так он сказал мне три дня спустя, после того как мы впервые провели с ним ночь. Да, хоть мне было всего восемнадцать и я была абсолютно неопытна в таких делах (и Эрик, как выяснилось, до меня серьезно встречался всего лишь с одной девушкой, да и то это был курортный роман), мы почти сразу стали любовниками. Сразу же после заседания редакции, где мы познакомились, он пригласил меня в местный бар — помните, где восемнадцатилетние могли выпить в Мэне? — и мы, наверно, просидели там часов шесть: потягивали пиво и говорили, говорили, говорили. Когда в тот вечер он проводил меня до общежития, я уже знала, что безумно влюблена. Вечером следующего дня мы снова встретились — и опять проговорили до трех часов ночи. И хотя мы находились у него в комнате, он даже не пытался приставать ко мне и вел себя очень корректно. Проводил меня до общежития, на прощание легонько прижался к моим губам и сказал, что я «необыкновенная и удивительная» девушка. Прежде мне такого никто не говорил. И после Эрика тоже… пока вы сегодня, некоторое время назад, не сказали нечто подобное. Следующим вечером — это была суббота — мы снова проболтали до двух часов ночи, теперь уже в моей комнате. Эрик поинтересовался, должен ли он уйти домой, и я попросила его остаться. Это был мой выбор, мое решение. На следующее утро, когда мы проснулись, он сказал мне — очень просто, — что любит меня и что отныне мы неразрывны. Я тоже призналась ему в любви и сказала, что больше никого никогда не полюблю. Рассказывая все это теперь, я думаю: как же восхитительно наивны и чисты мы были. Но дело в том… и это говорит зрелая женщина… та любовь, какой я любила, какой меня любили, наша взаимная любовь… это было ни с чем не сравнимое чувство. Да, мы были детьми. Да, мы вращались в бурлящем водовороте студенческой жизни. Да, мы не имели представления о большом мире и его дьявольских компромиссах. Но рядом со мной находился человек, с которым я могла говорить обо всем на свете. Парень настолько оригинальный, настолько пытливый, глубокомысленный, деятельный… рядом с ним я чувствовала, что горы могу свернуть. Мы были неразлучны. По окончании первого семестра шокировали всех тем, что нашли квартиру за пределами кампуса и поселились там вдвоем. Я познакомила Эрика со своими родителями. Они были очарованы. Конечно, он им показался немного эксцентричным. Но они видели, что он любит меня — и с присущей ему настойчивостью подталкивает меня к новым свершениям. И родители Эрика — очень церемонные, очень чопорные люди, страшно переживавшие за своего, как им казалось, непутевого сына, — просто обожали меня. Потому что я была провинциальной девчонкой из маленького городка в Мэне, которая любила их сына и не позволяла ему витать в облаках, удерживала его в пределах земного притяжения. Это была любовь. Абсолютная, феерическая любовь. Мы оба были несказанно счастливы. Нам было так легко. В тот первый год учебы оценки у меня были фантастические. Я попала в список студентов, добившихся высоких результатов в учебе. Мне предложили заниматься по программе для студентов-отличников. Эрик тем временем устанавливал свою гегемонию — да, это абсолютно точное слово — в литературном журнале и в кинообществе, даже добился разрешения на постановку «Двенадцатой ночи» в новаторской интерпретации в одной из пригородных средних школ. Талант бил из него ключом. Слушая себя сейчас… я понимаю, что это звучит слишком идеализированно, слишком по-донкихотски, слишком красиво, чтобы быть правдой. Да, конечно, с тех пор прошло двадцать два года, а время смягчает контуры и краски, особенно если речь идет о первой любви. Но… но… мне кажется, я смотрю на жизнь с определенной ясностью. В силу своего рода деятельности. Ведь работа рентген-лаборанта в первую очередь заключается в том, чтобы уметь разглядеть, с предельной четкостью, все фундаментальные клеточные силы, что есть в нас. Но эмоциональный мир человека не столь прозрачен, да? В сердечных делах не бывает белого и черного. В одном я до сих пор абсолютно уверена: Эрик Лахтманн был любовью всей моей жизни. Никогда еще я не была так счастлива, никогда не трудилась так продуктивно, никогда не была так довольна собой и своей жизнью. Все, кто знал нас тогда, видели, что мы — перспективная пара. Конечно, у нас были планы. Много планов. По окончании первого курса мы на лето устроились преподавателями в частную школу для детей из состоятельных семей в Нью-Гэмпшире, готовили к поступлению в колледж богатеньких и тупых детишек, которым не светил бы никакой вуз, если бы они не повысили свою успеваемость. Деньги нам платили хорошие. Настолько хорошие, что нам удалось скопить на дешевую поездку в Коста-Рику, где мы провели последние две недели летних каникул. Там жил друг семьи Эрика, художник, у него был свой дом на Тихоокеанском побережье. И хотя мы попали в сезон дождей, солнце светило по шесть часов в день. Ну и к тому же мы были в Центральной Америке. Разве это не круто? Во время пребывания в Коста-Рике мы условились, что на третьем курсе уедем в Париж, где следующие двенадцать месяцев будем интенсивно учить французский. Эрик был уверен, что для студентов, готовящихся к поступлению в медицинский институт, есть программа стажировки на медицинском факультете Сорбонны. Такая была, и я подала заявку. Потом на нас свалилась небольшая проблема: я обнаружила, что беременна. Я знала, как и почему это произошло. В Коста-Рике я два дня подряд забывала принять противозачаточные таблетки. И вот вам результат. В общем, когда мы вернулись в Ороно, пять дней подряд по утрам я просыпалась с тошнотой. Я сообщила Эрику о своих подозрениях, сказала, что чувствую себя ужасно виноватой из-за своей дурацкой забывчивости… хотя он, конечно, уже знал, потому что я доложила ему об этом сразу же, как только поняла, что из-за всего того мескаля, что мы выпили однажды в выходные вместе с тем сумасшедшим художником, другом семьи Эрика — это был Буковски в чистом виде, — я совершенно забыла про контрацепцию. Мы с Эриком, как только начали встречаться, сразу пообещали ничего не скрывать друг от друга. И не скрывали. Поэтому, когда тест на беременность подтвердил то, что и так было очевидно — что у меня будет ребенок, — Эрик, будучи тем, кем он был, заявил: «Мы оставим малыша. Поедем вместе с ним — или с ней — в Париж. Воспитаем нашего ребенка самым классным гражданином, какие только есть на свете, и будем жить дальше». Так и сказал. И в этом тоже был весь Эрик: для него не было ничего невозможного. Нет таких трудностей, считал он, которых не преодолели бы исступленный энтузиазм и трудолюбие. Конечно, в его жизни, как и у всех, бывали мрачные моменты: порой на него накатывали приступы меланхолии, и тогда он по два дня не вставал с постели. Но это неизбежно, если ты вечно живешь на пределе, в состоянии маниакального возбуждения. Такие приступы… они случались с ним… ну, может, раз в квартал. Он не позволял себе долго хандрить, неизменно брал себя в руки, а после всегда шутил, что это его организм потребовал, чтобы он перестал пытаться бесконечно блистать умом, — помимо всего прочего, Эрик учился на «отлично» по английскому и философии. Но, не считая этих редких случаев хандры, он всегда придерживался принципа: нет ничего невозможного. И частью этого «все возможно» был ребенок. Наш ребенок. И хотя Эрик был настроен оптимистично и решительно, это я сказала: «Не сейчас». В конце концов, мне ведь было всего девятнадцать. Да, у меня был парень, и я была влюблена, и знала, что Эрик — тот человек, с которым я готова связать свою жизнь, но при этом я прекрасно понимала, что будет означать для нас рождение ребенка. Это — постоянная ответственность, двадцать четыре часа в сутки. Мы перестанем принадлежать себе, и это в то время, когда мы должны быть свободны от всякой обузы, ограничивающей наши возможности. Да и Париж не будет Парижем, если мы приедем туда с ребенком. Поэтому, тщательно взвесив все «за» и «против», я сказала Эрику — без малейшего чувства вины, надо признать, — что будет лучше, если мы подождем несколько лет и заведем семью после того, как я окончу медицинский институт. Он выслушал меня спокойно. Я чувствовала, что в глубине души он вздохнул с облегчением, но не стал бы возражать, если б я решила оставить ребенка. Эрик, будучи тем, кем он был, взял на себя все заботы. Нашел для меня очень хорошую клинику в Бостоне, где мне и сделали аборт. Заказал для нас номер в первоклассном отеле на выходные, чтобы я могла отдохнуть после операции. Не отходил от меня ни на шаг, всячески меня поддерживал. Если честно, аборт я перенесла так легко именно потому, конечно, что мы с Эриком любили друг друга и собирались быть вместе до конца жизни. Я была уверена, что через несколько лет снова забеременею от Эрика, рожу ему ребенка. Только тогда это будет подходящий момент. Подумать только: тогда это будет подходящий момент… в молодости не осознаешь, что с годами время летит с головокружительной быстротой. И тебе кажется, что ты неуязвим, неподвластен той страшной изнанке жизни, которая подчинена случайности, непредвиденному стечению обстоятельств. Как бы то ни было, в середине сентября я сделала аборт. Мы перешли на второй курс. Для нас обоих это тоже был золотой период. Мы оба продолжали учиться все лучше и лучше, Эрик стал литературным редактором «Пера», меня назначили редактором поэтической колонки, мы оба готовились на следующий год поехать в Сорбонну по обмену, оба усердно учили французский, условившись, что по два часа в день будем говорить только dans la langue de Moliere… одна из немногих фраз, что я помню с того времени. Словом, жизнь была прекрасна. Да, на Эрика по-прежнему, бывало, накатывала «черная тоска», причем все чаще, раз в две недели. Но он неизменно встряхивался, продолжая шагать по жизни широким шагом, поражая меня своей способностью быстро восстанавливать душевные силы и умением объять необъятное. В тот год на Пасху мы думали о том, чтобы поехать к друзьям в Кембридж. В последнюю минуту у меня схватило живот, всю ночь не отпускала тошнота. И мы остались в Ороно. У меня опять началась рвота, и Эрик сказал, что сбегает в аптеку, купит что-нибудь успокоительное. У нас обоих были велосипеды. Эрик взял свой. Перед уходом он поцеловал меня, сказал, что любит. Потом вышел — и больше не вернулся. Через час меня охватила паника, но рвота меня измотала, у меня не было сил, чтобы встать с постели и отправиться на его поиски. Примерно в два часа дня к нам домой постучала полиция. С ними была женщина — социальный работник. Вот тогда я все и узнала. Мне сказали, что в квартале от аптеки Эрик поехал на красный свет и его сбил грузовик. Он вылетел из седла и ударился о фонарный столб. Умер мгновенно, как мне сказали. Возможно, даже ничего не почувствовал и не понял, что произошло. Я потеряла самообладание, меня сотрясали безудержные рыдания. Эрик умер. Такое в голове не укладывалось. Словно все мое будущее, всякая возможность счастья только что были растоптаны навечно. Следующие полтора года я жила как в тумане. От отца моральной поддержки ждать не приходилось, он этого не умел. Мама поначалу мне сочувствовала, но потом сказала, чтобы я перестала дурить, что я молода, у меня вся жизнь впереди и я должна смотреть вперед. Мои университетские друзья были со мной обходительны. Какое-то время я ходила на сеансы к психологу, работавшему в кампусе. Но лучше мне не стало, и я перестала его посещать, и это, как я теперь понимаю, было большой ошибкой. Но тогда я просто не хотела выходить из депрессии. Я утонула в своем горе. Была опустошена. Моя жизнь рушилась у меня на глазах. Мои преподаватели поначалу проявляли снисходительность, но училась я все хуже и хуже, мне было все равно. Я отказалась от поездки в Париж, потому что без Эрика мне там было бы невыносимо. Я замкнулась в себе. Кое-как занималась, скатилась с «пятерок» на «тройки». Подумаешь, ну и что? У меня больше не было никакой цели. Меня лишили любви всей моей жизни. Несколько моих преподавателей и друзей пытались уговорить меня снова обратиться к психотерапевту. Я их не слушала. Я находилась в жутчайшей депрессии, но продолжала кое-как существовать: убиралась в квартире, выполняла учебные задания, но так, по минимуму, чтобы сдать экзамены и не вылететь из университета. Теперь я понимаю, что тогда шла верной тропой самоуничтожения, специально наказывала себя. И делала это с упорной настойчивостью. Каким-то образом мне удалось окончить третий курс. Мама, увидев мои оценки, покачала головой и сказала: «Про карьеру врача можно забыть». Мне было все равно. Отец, однажды уделив мне внимание, сказал, что мне следовало бы годика два позаниматься чем-то вне стен университета, может быть, записаться волонтером в Корпус мира. Но когда я расплакалась и спросила, где я встречу еще такого Эрика, он, положив руку мне на плечо, сказал просто, что жизнь продолжается и, если я сама того захочу, все наладится. Вообще-то, это были мудрые слова, особенно совет о том, чтобы вступить в ряды волонтеров Корпуса мира и уехать в какую-нибудь дикую страну третьего мира, где, возможно, мне удалось бы дистанцироваться от своего горя и осмыслить свое эмоциональное состояние. Но разве я последовала ему? Я была столь склонна мучить себя — это я поняла относительно недавно, — что в последнем триместре третьего курса согласилась пойти на свидание с неким парнем по имени Дэн Уоррен. Он был уроженцем северного округа Арустук, изучал информационные технологии. Довольно приятный парень. Я с ним познакомилась, когда одна моя подруга уговорила меня вступить в Клуб любителей турпоходов. По ее мнению, пешие прогулки должны были благотворно повлиять на мое душевное состояние. В сравнении с Эриком Дэн был человеком с совсем другой планеты. Образованный, но не интеллектуал, никакого полета фантазии и воображения. Он предпочитал конкретику идеям, и его жизненная философия базировалась на принципе: стой твердо на земле — это единственный способ идти по жизни. Однако он был добрый парень. Казалось, мое общество доставляет ему истинное удовольствие. Я все еще горевала по Эрику, и в те минуты, когда я погружалась в глубокую печаль, он был крайне внимателен ко мне, вел себя очень предупредительно. Сначала мы были просто друзьями, романтические отношения завязались у нас лишь где-то через месяц. Конечно, я вовсе не любила его так, как Эрика, но после пятнадцати месяцев страданий для меня наш роман был как бальзам на душу. Сам Дэн был в восторге. Считал, что я — завидная добыча. По мнению моих друзей, он был «приятный», «открытый», «незамысловатый» — иными словами скучный, ни рыба ни мясо. Я познакомила его со своими родителями. «Вполне ничего, приличный парень», — вынес свой вердикт отец, без всякого энтузиазма в голосе. Мама выразилась более откровенно: «Надеюсь, он вытащит тебя из твоего темного леса, а потом ты найдешь кого-нибудь поинтереснее». Летом, когда мы переходили на четвертый курс, Дэн повез меня в путешествие по стране, и это было здорово, хотя я часто недоумевала, зачем я вообще связалась с этим парнем. Но мне с ним было комфортно и легко. И наш роман продолжался. Потом случилась еще одна маленькая катастрофа. Мы всегда предохранялись с помощью презервативов, поскольку после гибели Эрика противозачаточные таблетки я перестала принимать, да и не считала это правильным. Однажды ночью — примерно за две недели до окончания университета, — когда мы занимались сексом, презерватив на Дэне разорвался. В то время было трудно, но все же возможно достать посткоитальный контрацептив. Нужно было поехать в ту клинику в Бостоне, где я делала аборт. Но в понедельник у меня был выпускной экзамен по биологии, и я боялась его провалить — вот до какого уровня я скатилась, ибо, даже начав встречаться с Дэном (а он, честно говоря, студент был так себе, за хорошими оценками не гнался), лучше учиться я не стала. А через семь дней я ждала месячные. И… в общем, я нашла много причин, чтобы не ехать в Бостон. Теперь я думаю, что тогда в глубине души я не могла смириться с мыслью о новом аборте, хотя противозачаточная таблетка, принимаемая на следующий день после полового акта, что бы ни думали на этот счет утвердившиеся в вере, это далеко не аборт. Ну и, конечно, после гибели Эрика меня терзало огромное чувство вины за то, что в свое время я не сохранила его ребенка, как он предлагал. Вы не представляете, сколько раз я говорила себе: если б я родила тогда, Эрик сегодня был бы здесь. Если б только я послушала его и не настаивала на аборте. Если б только…
Ричард взял меня за руку:
— Не смейте так думать. Вы не сделали ничего дурного. Абсолютно ничего.
— У меня был бы его ребенок. Частичка его была бы здесь…
— Если б Эрик не поехал тогда на красный свет…
— На красный свет он поехал только по одной причине — потому что я была больна. Если б мы, несмотря на мое недомогание, поехали в Бостон…
— Лора, прошу вас, прекратите. Вы не причастны к гибели Эрика. Вмешался случай, вот и все.
— Но ведь после у меня был выбор… а я что сделала? Загнала себя в угол, согласилась жить так, как мне не нравится. Мама, не знавшая про мой первый аборт, решительно заявила мне, что она «обо всем позаботится», если я хочу прервать беременность. Даже Дэн не возражал против аборта. Но я ни в какую. Чувство вины, раздиравшее меня, было столь сокрушительным, столь неизведанным и бичующим, что я настояла на том, чтобы сохранить этого ребенка. И чтобы угодить родителям Дэна — они были баптистами архаичных взглядов, — мы тем же летом поженились. Но мама даже за неделю до свадьбы все еще пыталась отговорить меня от этого брака. Убеждала меня, что я совершаю самую большую ошибку в своей жизни. Но…
Я взяла свой бокал с коктейлем, осушила его, стискивая руку Ричарда, чувствуя, как алкоголь заглушает боль, которую я носила в себе многие годы, десятилетия.
— Каждый божий день я благодарю судьбу за то, что она подарила мне двух чудесных детей. Подумать только, если б тогда я прервала свою вторую беременность, теперь не было бы Бена — моего блестящего, невероятно талантливого мальчика… это сводит на нет все мои сожаления. И Салли тоже, моей девочки, которую я обожаю, которой сейчас приходится так не просто… ее бы тоже не было, если б я в свое время не решила остаться с Дэном. Так что… в жизни все относительно, не зря мы страдаем… — Я резко замолчала, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы, а из горла рвется всхлип. Но мне удалось его подавить. — И вот вопрос, который не дает мне покоя, — продолжала я. — Если б Эрик не сел на тот велосипед, моя жизнь текла бы теперь совершенно по иному руслу? Стала бы я врачом? Говорил бы мне мой умница муж, что я необыкновенная и удивительная женщина? Была бы я любима? Счастлива?