Глава вторая
Дорога от Портленда до Вермонта длинная и необыкновенно красивая. Мне ли не знать, ведь я езжу по ней уже не один десяток лет. Это вам не прямая стрела федеральной трассы, тут тащишься по двухрядным шоссе местного значения через маленькие города и деревни, озерный край и самые красивые на северо-востоке горы. С тех пор как мы вернулись в Мэн в 1980 году, я, наверное, раз сто ездила этим маршрутом. Хотя я знаю здесь каждую извилину, меня ничуть не утомляет до боли знакомый пейзаж — прозаичные равнины, глухие леса, завораживающие виды Белых гор, пышная зелень, которой встречает гостей Королевство Вермонт. Я всегда открываю для себя что-то новое — лишний раз убеждаясь в том, что, приглядевшись повнимательнее, можно увидеть необычное в заурядном и привычном.
Но этим утром я почти не обращала внимания на пейзаж, мелькавший за окном. Мои мысли были далеко. В половине третьего ночи я все-таки закончила проверку сочинений, потом черкнула записку Дэну, попросив его переустановить будильник (как проснется) на половину девятого и позвонить мне на сотовый, когда выпадет свободная минутка. Спала я плохо, отравленная ядовитой смесью из тревог, девяти сигарет «Мальборо лайтс», щедрой дозы «Пино Нуар» и ожидания ночных звонков от Лиззи.
Когда я проснулась, Дэна уже не было, и автоответчик не оставил никаких сообщений. Я приняла душ, оделась, приготовила кофе и позвонила Лиззи на работу. Мне хотелось поговорить с ней, убедиться, что все в порядке, хотя и знала, что она рассердится из-за моих проверок. Трубку снял кто-то из ее коллег, и, когда я попросила к телефону мисс Бакэн, мне ответили, что она на утреннем совещании. Что-то передать?
— Ничего, — сказала я. — Перезвоню позже.
Новость о том, что она на работе, я встретила с облегчением и настроилась на то, что целый день буду думать о ее предстоящей встрече с Марком Маккуином, которая, как я полагала, должна была состояться сразу после работы. Может, мне стоило оставить ей сообщение, попросив перезвонить, как только…
Нет, она решит, что я шпионю за ней. В конце концов, они ведь могут встретиться поздно вечером. Скажем, за ужином в ресторане (нет, он наверняка захочет поскорее покончить с этим), и тогда их беседа затянется надолго. А может, Лиззи захочет потом поболтать с подругой (как бы не так, ведь она мечтает затащить его в постель). Или пойдет вымещать злость и обиду в спортзале.
Как бы то ни было, если она будет очень расстроена, то наверняка позвонит мне, и…
Стоп. Ты все равно ничего не можешь сделать, пока не поговоришь с ней. То, что она вернулась на работу, уже хорошо. Ты никак не можешь повлиять на ситуацию. Займись своими делами, день тебе предстоит тяжелый.
Я выпила две кружки кофе, и у меня открылся тяжелый кашель. Девять сигарет. Пришлось дать зарок не курить ни сегодня, ни завтра.
Залив в термос кофе, я схватила дорожную сумку и около девяти вышла из дому. По дороге я заехала в школу, отдала в секретариат сочинения, прочитала пару бесполезных сообщений из своего почтового ящика и через десять минут выбежала на улицу, радуясь тому, что вернусь на работу не раньше чем через десять дней, когда школа откроется после пасхальных каникул.
Мой джип пробирался через хаотично застроенные жилые районы Портленда. Разве что на Парк-стрит остался островок колониальной архитектуры, а сразу за ним тянулись многоквартирные дома эпохи Великой депрессии (раньше они казались мне китчем, а теперь я признавала в них крутое ретро). Потом шли приземистые серые дома рабочих кварталов, неизбежный атрибут каждого скромного города Новой Англии. По мере приближения к хайвею плотность застройки снижалась. И уже через несколько минут можно было вырваться на волю. Вот за что я любила Мэн — за бескрайние просторы, за то, что девственная природа всего в нескольких милях от двери твоего дома.
Я свернула на автостраду 25 в направлении на запад. Уже через полчаса показались указатели на озеро Себаго, Бриджтон и Пелхэм.
Пелхэм… Я не была там с тех пор, как…. да, с тех пор, как мы покинули это проклятое место летом 1975 года. Даже после того, как мы наконец выбрались из той убогой квартиры и поселились в доме доктора… как же его звали?.. тридцать лет прошло, страшно подумать… Бланд!.. точно, даже после того, как мы переехали в дом доктора Бланда, Пелхэм с каждым днем все больше убеждал нас в том, что мы никогда, никогда больше не будем жить в маленьком городе. Конечно, я была настолько сломлена чувством вины из-за того, что натворила с этим… (и сейчас, через столько лет, мне неприятно вспоминать его имя), что смиренно исполняла роль идеальной жены доктора и матери его детей. Мне удалось убедить себя в том, что, пока Дэн счастлив со мной, он меня не бросит, если за мной все-таки придут федералы и консервативные газеты Мэна окрестят меня «Мадам Лафарг» движения «метеорологов». Я тогда думала, что мне будет светить от двух до пяти лет за укрывательство и пособничество преступнику.
Но федералы так и не пришли, и катастрофические сценарии, которые рисовало мое воображение, так и остались фантазиями. В городе никто и никогда не вспоминал моего гостя. А бедный Билли (интересно, жив ли он?) сдержал слово и не проболтался о том, что видел в ту ночь.
Я долго истязала себя самокритикой, убеждая в том, что наказание неотвратимо, и продолжала ждать незваных гостей. Но на смену зиме пришла весна, а в моей жизни так ничего и не произошло, разве что умер несчастный отец Дэна. Но после того, как он пролежал полгода в коме, это было скорее облегчение для нас обоих.
Вскоре я наконец-то смогла съездить в Нью-Йорк. Был долгий и безумный уик-энд с Марджи. (Я не уставала ругать себя за то, что столько времени оттягивала визит в этот сумасшедший чудо-город, который — даже при всей своей неопрятности середины семидесятых — остается символом всего самого динамичного и стоящего в американской жизни.)
И вот в один из пьяных вечеров мучивший меня вопрос все-таки прозвучал. Мы сидели в джаз-клубе неподалеку от Колумбийского университета, слушали фантастическое буги-вуги в исполнении пианиста по имени Сэмми Прайс. Когда он сыграл последнюю композицию — а это было уже полвторого ночи, и мы обе были изрядно навеселе, — Марджи спросила, рассказала ли я кому-нибудь о том, что произошло, когда Тобиас Джадсон (ну вот я и произнесла его имя) появился в нашем городке.
— Ты по-прежнему единственная, кто об этом знает, — ответила я.
— Пусть так и остается, — сказала она.
— Можешь не беспокоиться.
— Но ты ведь до сих пор чувствуешь себя виноватой, не так ли?
— Жаль, что я не могу просто переболеть этим, как гриппом.
— Грипп не длится полгода. Тебе пора прекратить самобичевание. Все это уже в прошлом. Да и в любом случае… — Тут она заговорщически понизила голос. — Предположим, даже если его схватила бы канадская полиция, с чего бы он вдруг вздумал болтать о тебе? Ему бы от этого легче не стало. Да он уже, наверное, и забыл о тебе. Ты для него была лишь маленьким приключением — дурочкой, которой он воспользовался, чтобы выбраться из страны. Поверь мне, сейчас он охмуряет следующую жертву.
— Пожалуй, ты права.
— Ты по-прежнему дуешься на отца?
Я кивнула.
— Ты должна простить его.
— Нет, не могу.
Моей решимости не прощать отца хватило еще на два с лишним года. Все это время он звонил мне, но я жестко пресекала его попытки примирения. В те редкие дни, когда мы собирались вместе как семья, я вела себя с ним корректно, хотя и холодно. От Дэна не ускользнула напряженность в наших отношениях, но он ничего не сказал, разве что спросил: «Ребята, у вас все в порядке?» Его вполне удовлетворило мое туманное объяснение, будто у нас с отцом период взаимного недовольства.
Конечно, мама не оставляла попыток выяснить, что же все-таки происходит, но я отказывалась объяснять. Я знаю, что она прессовала и отца, потому что в конце концов он не выдержал и во всем ей признался. Одному Богу известно, какой скандал разразился после этого. Помню только, что мама позвонила мне в библиотеку и сказала:
— Мне наконец-то доложили, из-за чего весь сыр-бор, и я думаю, твоему отцу еще долго придется зализывать раны, потому что я как следует надрала ему задницу. — Мама не стеснялась в выражениях. — Я бы на твоем месте кипела от ярости. По крайней мере, он мог бы предупредить тебя о том, что парень в бегах…
— Мама… — перебила я, — не понимаю, о чем ты говоришь.
— Если ты из-за федералов, так не бойся. Я звоню тебе не домой, а на работу — специально, чтобы никто нас не подслушивал. Но вот что я хочу тебе сказать: твой отец совершил ошибку…
— Он совершил чудовищную ошибку, — сказала я.
— Хорошо, чудовищную ошибку, и он поставил тебя в опасную ситуацию. Но давай рассуждать логически: ты ведь сама решила везти парня в Канаду, что одновременно и благородно, и глупо… Ты вполне могла отправить его автостопом.
Нет, не могла, потому что он шантажировал меня, чтобы я помогла ему бежать. Но если бы я сказала ей об этом, мне пришлось бы объяснять, почему он загнал меня в угол, а значит, я должна была доверить ей секрет, который, кроме Марджи, никто не должен был знать. В любом случае, довериться матери я не могла, потому что знала: когда-нибудь она обязательно использует эту информацию против меня. Поэтому пришлось сказать:
— Ты права, я могла бы уговорить его ехать автостопом. Но как быть с тем, что он жил в моем доме и я была рядом, когда он узнал о том, что за ним охотится ФБР? Что мне оставалось делать?
— Многие предпочли бы самый легкий выход из положения и отказали этому парню в помощи. Ты не отказала, и я искренне восхищаюсь тобой.
— Впервые в жизни я услышала от своей матери слова восхищения.
— Дэн не в курсе, я надеюсь? — спросила мама.
— Господи, нет, конечно.
— Хорошо, держи это в тайне. Чем меньше народу знает, тем лучше. Но тебе все-таки придется простить отца…
— Тебе легко говорить.
— Да нет. Знаешь, за годы нашего безумного брака он много чего натворил, но я, как мне ни было трудно, прощала. Потому что и он мне многое прощал. Иногда он ведет себя по-идиотски, иногда я… но мы оба варимся в этом идиотизме. И вот теперь то же самое с тобой. Твой отец пытался извиниться, он чувствует свою вину, но ты отказываешься его прощать. И это его гложет.
Я продержалась еще год. К тому времени мы поселились в Мэдисоне — Дэна зачислили ортопедом-резидентом в университетский госпиталь, а я, уже глубоко беременная Лиззи, работала заменяющим учителем в местной частной школе. Однажды днем в нашем съемном доме (трущоба в готическом стиле, в духе «Семейки Адамсов») зазвонил телефон. Это был отец.
— Я просто хотел сказать «привет»…
Нет, у этой сцены не было душещипательного хеппи-энда. Я вовсе не разрыдалась в трубку и не сказала, как сильно я по нему скучала (что было правдой), и даже не произнесла заветных слов «Я прощаю тебя». Да и он тоже не поперхнулся от слез и не выдохнул что-то сентиментальное вроде: «Ты лучшая в мире дочь». Так уж мы были воспитаны, в строгом стиле янки. После его первой фразы повисла долгая пауза, и мне вдруг открылось, что я снова хочу говорить со своим отцом, — пусть он совершил ошибку, но он уже был достаточно наказан.
Поэтому я просто сказала:
— Рада тебя слышать, пап.
И мы стали болтать на обхцие темы: о шансах Джимми Картера победить Форда в ноябре, о недавнем прощении Никсона, о моем предстоящем материнстве и работе в школе. Разговор шел легко, мы много шутили и смеялись, старательно обходя молчанием сюжет, который надолго рассорил нас. Да и что еще мы могли сказать друг другу? Постепенно, со временем, нам удалось вернуться к прежним отношениям. Оглядываясь сейчас назад — и на опыте собственного материнства, — я могу только лишний раз подтвердить, что, как и все незаурядные личности, мой отец соткан из сложностей и противоречий. Он из тех, кому никогда не удавалось сбалансировать свою общественную и частную жизнь. Он по-своему пытался быть хорошим отцом, даже в таком запутанном браке с моей матерью.
И все-таки мы больше не упоминали Тоби Джадсона, даже когда его имя снова замелькало во всех газетах. После пяти лет скитаний в Канаде он сумел договориться с федеральными прокурорами. В обмен на свидетельские показания против двух «метеорологов», заложивших бомбу в Чикаго (ФБР в конце концов разыскало их в Нью-Мексико), Джадсону разрешили вернуться в Штаты, где он получил условный приговор за укрывательство преступников. Судебный процесс, состоявшийся в 1981 году, называли «прощальным поцелуем» на проводах эры радикальных шестидесятых. Ни в одном из комментариев, которые я прочла — даже в немногих уцелевших подпольных изданиях, — не было критики в адрес Джадсона, сдавшего своих бывших товарищей. Убийство есть убийство — и его исполнители получили пожизненный срок, благодаря свидетельским показаниям этого человека. Уже много позже на вопрос о том, как он относится к своей революционной молодости, Джадсон ответил: «Я бы рад списать все на юношеский максимализм, но сейчас я понимаю, что мои политические взгляды были попросту ошибочными. Укрывая тех убийц, я отказал в справедливости семьям невинных охранников, погибших при взрыве. Я надеюсь, что своей нынешней деятельностью принесу хотя бы какое-то облегчение близким этих храбрецов, хотя и знаю, что их гибель останется на моей совести до конца жизни».
Надо же, теперь у него есть совесть, подумала я тогда. А потом решила никогда больше об этом не думать. Жизнь продолжалась, и после своего короткого появления на публике во время судебного процесса Джадсон растворился в неизвестности.
Впереди показалось озеро Себаго. Хотя вода еще не замерзла, берега и окрестности были припорошены выпавшим за ночь снегом. Зрелище завораживало. На какое-то мгновение я вернулась на тридцать лет назад и увидела себя в каноэ на озере — Джадсон на веслах, мы с Джеффом на корме, прибрежные холмы окрашены в осенние тона, и я в плену очарования Мистера Революционера. О господи, до чего же я была наивна, и какой страшной оказалась расплата. Чувство вины с годами притупилось, но иногда все-таки накатывало, заставая меня врасплох. Надо сказать, я ни разу не нарушила клятву, которую дала себе на обратном пути из Канады: я хранила верность своему браку, даже если он временами раздражал меня. И я больше никогда не изменяла Дэну.
Что же я получила взамен?
Стабильность? Пожалуй, да. Крепкую семью, которая избежала потрясений развода, чего не удалось многим моим подругам? Что ж, это тоже плюс, потому что, насколько я знаю, никто не стал счастливым даже после крушения неудачного брака. Уютный и безопасный дом, в котором росли и развивались мои дети? Несомненно… Но посмотрите на них сейчас, уверенность в том, что Дэн будет дома, когда я вернусь с работы? Но я всегда прихожу раньше, чем он. Жизнь без душевных потрясений? Но разве это благо?
Дорога сделала поворот, и озеро Себаго скрылось из виду. Зазвонил мой сотовый. Я ответила.
— Привет, — услышала я голос Дэна. — Как дела?
— Да неважно.
— Я прочел твою записку. Что-то случилось?
— Я должна сделать признание. Я кое-что скрывала от тебя по просьбе Лиззи.
В максимально сжатой форме я пересказала Дэну историю романа Лиззи с Марком Маккуином.
К чести моего мужа, он не стал требовать объяснений, почему я так долго утаивала это от него. Вместо этого он спросил:
— Ты думаешь, она может что-то с собой сделать?
— Сегодня утром она вернулась на работу, и я думаю, это добрый знак.
— А когда она встречается с доктором?
— Сегодня, но точное время не знаю. Ты уж извини, что я не говорила тебе.
— Секрет есть секрет, я так понимаю? И все-таки…
— Ты прав. И мне ужасно стыдно.
— Надеюсь, Лиззи не думает, что я буду осуждать ее. Ты ведь знаешь, я никогда не опускался до этого.
— Конечно знаю. И я больше чем уверена, что она тоже это знает. Но сейчас речь не об этом. Думаю, она стыдится своей взбалмошности, и ее беспокоит твое мнение. Между нами, я и сама растеряна из-за всего этого… и ужасно волнуюсь.
— Она обещала позвонить тебе сегодня?
— Я просила ее, но не могу сказать, позвонит она или нет. Думаю, все будет зависеть от того, насколько тактично уладит ситуацию добрый доктор…
— Когда ты рассчитываешь добраться до Берлингтона? — спросил он.
— Часа через три.
— Ты сразу к отцу?
— Конечно.
— Ну и денек тебе предстоит.
— Не переживай за меня, я справлюсь. Мне станет гораздо спокойнее, как только я узнаю, что там у Лиззи.
— Как поговоришь с ней…
— Не волнуйся, я сразу тебе позвоню.
— Если ей будет плохо, я могу сегодня же вечером поехать в Бостон.
— Будем надеяться, что это не понадобится.
— Хорошо. Позвони мне, когда освободишься.
— Слушаюсь, мой командир.
— Я люблю тебя.
— Я тебя тоже.
После этого звонка мне стало легче. И не потому, что он что-то изменил, просто теперь я знала, что со мной Дэн и мне больше не нужно скрывать от него секрет Лиззи.
Дорога забиралась все выше, приближаясь к границе Нью-Гемпшира, и теперь линию горизонта очерчивали пики Белых гор. Здесь лежал глубокий снег, и пришлось снизить скорость. Но меня это не смущало, потому что по радио звучал «Немецкий реквием» Брамса. Я не знала историю этой пьесы, но меня заинтриговали слова диктора, когда он объяснил, что этой работой композитор пытался преодолеть самый глубокий и сложный страх человека — страх перед смертью. Восхитительная музыка Брамса обрушилась на меня всей своей мощью, и я ощутила ее торжественную скорбь с вкраплениями печального оптимизма. Даже построение литургических текстов было восхитительно в своем отказе рассуждать о райской загробной жизни. Брамс был определенно близок моему сердцу. Он понимал, что мирская жизнь, нравится она тебе или нет, и есть главное.
И это заставило меня задуматься о том, что всем нам жизнь кажется вечной. Хотя рациональное мышление и подсказывает, что рано или поздно мы умрем, собственная смертность остается непостижимой. Я часто задаюсь вопросом, не есть ли те трудности, что мы создаем для себя и других, бессознательной ответной реакцией на понимание простой истины: что бы мы ни совершили, чего бы ни достигли, все обернется прахом, когда нас не станет. Помню, Марджи рассказывала мне, что, когда четыре года назад они с мужем номер три проводили отпуск в Южной Африке, их на несколько дней занесло в «сказочный» (ее любимое слово) городок Арнистон, на самом краю африканского континента.
— Там практически не было цивилизации, разве что несколько вилл для важных шишек из Кейптауна да обшарпанные коттеджи для работяг, а так — бесконечные мили пустынных пляжей и поистине сказочный маленький отель, где мы с Чарли и остановились. На волноотбойной стенке прямо перед отелем была прибита мемориальная доска в память о затонувшем пассажирском судне, которое шло из Индии в Англию в 1870-х годах; на нем возвращались жены и дети всех тех ребят, что правили Британской империей. Милях в двух от побережья Арнистона корабль затонул, а вместе с ним более двухсот пассажиров. И вот представь себе: стою я в 1999 году перед этой мемориальной табличкой, смотрю на безбрежные воды, погубившие столько жизней сто тридцать лет назад. Тогда это была мировая сенсация. А сейчас — всего лишь давно забытое событие, о котором напоминает простая дощечка в богом забытом южноафриканском городишке. Еще страшнее мысль о том, какой болью и душевной травмой обернулись эти смерти. Две сотни женщин и детей! Подумать только о безутешных супругах, родителях, дедушках и бабушках, родственниках. Эта трагедия перевернула их жизнь, а теперь все следы стерты. И особенно потрясло меня сознание того, что страдания и боль, которые утихли, наверное, через два последующих поколения, теперь окончательно забыты. Потому что все, кого коснулась эта трагедия, уже мертвы.
Марджи… Ей по жизни не везло с мужчинами (мужья сменяли друг друга, как в калейдоскопе, — у нее и впрямь был дар выбирать неудачников). Успешная в карьере (с 1990 года она возглавляла собственное пиар-агентство на Манхэттене), она до сих пор жалела о том, что не пробилась в журналистике. Жалела она и о том, что так и не стала матерью. («Когда выходишь замуж за лузеров, да еще приходится вкалывать по шестнадцать часов в сутки и без выходных, заводить ребенка в таком аду просто нечестно по отношению к бедному малышу».) Спустя столько лет — после бесчисленных взлетов и падений, личных катастроф и больших профессиональных успехов — ей по-прежнему удавалось смотреть на мир с юмором и оптимизмом.
— Знаешь, жизнь — это постоянная борьба, — сказала она мне после того, как отделалась от мужа номер три, обнаружив, что тот обокрал ее на пятьдесят тысяч долларов, тайно вложив их в сомнительную интернет-компанию. — Но что еще нам остается, кроме как бороться? Ничего.
Но сейчас Марджи вела самое главное сражение своей жизни. Четыре месяца назад у нее диагностировали рак легких.
Она объявила мне эту страшную новость с шуткой, но так уж она была устроена, иначе это была бы не Марджи. Случилось это за несколько дней до Рождества. Мы, как обычно, болтали по телефону. Я рассказывала ей, как Шэннон хвасталась, что принесет свою фирменную ореховую начинку для индейки, над рецептом которой колдовала целых две недели, но раскроет его только за праздничным столом. Сострив по поводу того, как это скучно — иметь невестку, которая тратит столько сил на борьбу с абортами и рецепты идеальной начинки для индейки, я намекнула на то, чтобы Марджи приехала к нам на Рождество. Я прекрасно знала, что она, только что пережившая развод, будет в этот день одна, тем более что из близких родственников у нее никого не осталось.
— Я бы удовольствием приехала в Мэн и покутила с вами в Рождество, — сказала она. — Но, похоже, я буду занята…
— Это эвфемизм?
— Угадала, — сказала она. — В моей жизни появился новый мужчина.
— Можно полюбопытствовать, кто счастливчик?
— Конечно, — ответила она. — Это мой онколог.
Она так легко и непринужденно произнесла это — разве что не расхохоталась, — что поначалу я восприняла ее слова как очередную шутку из разряда черного юмора.
— Не смешно, — сказала я.
— Ты права. Это совсем не смешно. С раком легких не до шуток. И самое поганое, что он чертовски коварный. Совсем как эти… дешевые аптеки… да, так говорит мой новый мужчина, доктор Уолгрин… так вот, хуже всего то, что рак легких можно распознать, только когда он начинает затрагивать другие участки анатомии… мозг, например.
— О господи, Марджи…
— Да, мне сейчас только на Господа остается уповать, если, конечно, удастся убедить себя в том, что именно Он дирижирует всей этой вакханалией. А пока я занята тем, что усердно вдалбливаю себе в голову мысль о том, что у меня рак легких… хорошо хоть, до моей головы он еще не добрался.
Она рассказала, что рак у нее обнаружили во время рентгена, когда обследовали другие органы.
— Я была в командировке в Гонолулу, где участвовала в тендере гавайского комитета по туризму. Этот город рекламирует себя как столицу тихоокеанского Рая, но я бы назвала его городом Смога. Так вот, когда через неделю я вернулась на Манхэттен, меня душили приступы дикого кашля. Поскольку пару лет назад у меня была пневмония, я решила, что, возможно, это рецидив… хотя ни температуры, ни других признаков инфекции не было. Дня через два я позвонила своему доктору, и он направил меня в Нью-Йоркский госпиталь, сделать, как он выразился, «маленькую картинку». Рентген показал угрожающее серое облако чего-то в том месте, где бронх разделяется на две ветки: одна идет к верхней левой доли легкого, а вторая — к нижней доле. На самом деле мне сделали два снимка — фронтальный и боковой, что и позволило точно определить место расположения опухоли. Но что рентген не смог показать, так это разрушение верхней левой доли легкого — отсюда и кашель, потому что в этой доле скапливается слизь и просачивается в бронхиальную трубку, которую организм пытается прочистить кашлем. Как ты думаешь, я уже могу писать статьи для медицинского журнала? Да-да, едва ли не через неделю после того, как я окунулась в эту авантюру, я начала разбираться в теме не хуже медицинских светил и скоро буду досконально владеть информацией о болезни, которая собирается меня убить.
— Не говори так.
— Почему? Это задевает твою врожденную потребность смотреть на все с оптимизмом… даже притом, что я, твоя лучшая подруга, знаю, что на самом-то деле ты такой же упертый пессимист, как и я?
— С чисто эгоистической точки зрения, я просто не хочу, чтобы ты умирала, вот и все.
— Что ж, выходит, нас уже двое. Но могу тебя обрадовать: у меня легкая, щадящая форма рака легких… которая не означает автоматический смертный приговор.
Пока она рассказывала мне про бронхоскопию, я вооружилась блокнотом и стала кое-что записывать, зная, что позже поговорю об этом с Дэном, а еще и потому, что легче было сосредоточиться на фактах, чем на реальности страшного недуга, сразившего мою подругу.
— Только вчера вечером я получила начальный вердикт, — продолжила Марджи. — И вот первое важное открытие, которое я для себя сделала: у меня крупноячеистая опухоль, в то время как в мире рака легких смертельными считаются мелкоячеистые. Второе: опухоль практически полностью блокировала верхнюю бронхиальную трубку и теперь угрожает перекрыть нижнюю. И еще одно наблюдение: опухоль имеет вид именно опухоли, а не язвы. Доктор Уолгрин очень доволен этим обстоятельством, и должна тебе сказать, хотя у меня и не было опыта общения с онкологами, этот парень — самый жизнерадостный из них. Как он объяснил, чем тверже опухоль, тем меньше вероятность того, что клетки из нее проникнут в кровь и их разнесет по всем органам.
К концу разговора у меня уже созрел план вылететь в Нью-Йорк в пятницу вечером — на следующий день после того, как Марджи прооперируют.
— Послушай, зачем тебе тащиться в такую даль? — спросила она. — Предупреждаю, моя компания сейчас не лучший вариант.
Но я все равно полетела. Предварительно я обсудила болезнь Марджи с Дэном, который в свою очередь поговорил со своим коллегой из Медицинского центра Мэна, специалистом по сердечно-легочным заболеваниям, и тот подтвердил, что, хотя крупноячеистая опухоль более предпочтительная, если так можно выразиться, разновидность рака легких, она все равно может оказаться смертельной.
— Как только удалят опухоль, — объяснил Дэн, — они должны будут препарировать ее, чтобы определить, насколько прогрессирует рак. Марджи сможет жить с одним легким. Но если выяснится, что рак проник в оба легких… что ж, возможно, она сумеет немного продлить себе жизнь с искусственным органом. Хотя…
Он развел руками, опасаясь произнести непроизносимое. После паузы он продолжил:
— Что мне особенно нравится в ортопедии, так это то, что редко приходится сталкиваться со смертельными диагнозами.
Когда в пятницу вечером я добралась до Нью-Йоркского госпиталя, то ожидала застать Марджи в послеоперационном коматозном состоянии. Но, хотя и опутанная всевозможными трубками и проводами, в окружении мониторов, она сидела в кровати и смотрела новости Си-эн-эн. Выглядела она ужасно бледной и усталой, но все-таки выдавила из себя кислую улыбку:
— Надеюсь, ты привезла мне сигарет.
Почти весь уик-энд я провела в ее палате, только ночевать уходила к ней домой. (Когда я заикнулась об отеле, она настояла на том, чтобы я остановилась у нее: «Похоже, в ближайшие пару недель мне не доведется спать в собственной постели».) В те дни Марджи просто поразила меня. Она не раскисала, не жалела себя и ясно дала понять, что намерена бороться с раком, применяя тактику «выжженной земли».
— После трех мужей-лузеров мне не привыкать к дерьму. И если я дерусь, то дерусь не по правилам.
Я не могла отделаться от тревожного чувства, что это шоу отчаянной смелости разыгрывается исключительно для меня. Я видела в ее глазах страх, который она боялась выразить словами. Марджи никогда не любила показывать слабость и незащищенность — даже мне. Точно так же она никогда не жаловалась на свое одиночество, хотя я и знала, что ей приходится несладко. Это одиночество я в полной мере прочувствовала в те две ночи, что провела в ее квартире. Я много раз бывала у нее дома, но впервые в отсутствие хозяйки, которая своей кипучей энергией прежде заполняла все пространство. Теперь у меня была возможность как следует рассмотреть эту безликую однокомнатную квартирку, расположенную в одном из типовых бело-кирпичных домов постройки 1960-х годов, которые своей архитектурой напоминают высотные холодильники и так портят (на мой взгляд) пейзаж квартала Семидесятых улиц. Меня всегда удивляло, что Марджи живет в такой каморке. В конце концов, разве она не возглавляет пиар-агентство? Хотя к нему больше подошло бы название «фирма-бутик» (в штате она сама и еще три человека), да и вряд ли моя подруга зарабатывала такие уж большие деньги, а уж в тратах она себя не ограничивала. Марджи вела активную светскую жизнь днем и ночью, уик-энды проводила у друзей в Хэмптоне или Западном Коннектикуте, так что домой приходила разве что переночевать, переодеться и скоротать редкий одинокий вечер. Она купила квартиру двадцать пять лет назад на те небольшие деньги, что остались от матери, и сдавала ее в аренду каждый раз, когда выходила замуж. («Мне кажется, подсознательно я всегда чувствовала, что опять вляпаюсь, — призналась она мне однажды, — поэтому настаивала на том, чтобы переехать к мужу… это избавляет от лишней суеты при разводе, когда знаешь, что у тебя есть запасной аэродром».)
Когда я возвращалась вечером из госпиталя, с меня тут же слетал напускной оптимизм, припасенный для Марджи, и накатывал отупляющий «афтершок». Зловещая тишина и стерильность жилища добивали меня. Квартира была обставлена весьма скромно — диван и кресло с накидками из однотонной серо-бежевой ткани, маленький обеденный стол, обычная двуспальная кровать. И не было даже намека на излишества или стиль, как и признаков личной жизни. Ни семейных фотографий, ни современной живописи на стенах, разве что пара-тройка постеров из музея Уитни. Была стереосистема, но с бедной коллекцией компакт-дисков — преимущественно легкая классика (Андреа Бочелли, «Три тенора») и старомодные шлягеры. Телевизор, DVD-проигрыватель, книжная полка с пестрой подборкой бестселлеров последних лет в мягких обложках. Горка в стиле семидесятых служила баром, и я обнаружила там бутылку виски «JB» и несколько пачек сигарет «Меритс». Я налила себе виски и сделала несколько глотков, мысленно восхищаясь целебной силой алкоголя (только без злоупотреблений, поспешно одернула я себя). Оглядывая убогий интерьер, я задавалась вопросом, почему раньше не замечала его безликости, почему меня никогда не настораживал столь резкий диссонанс между шикарной, успешной женщиной и одиноким, унылым мирком, в который она себя заточила. Мы редко заглядываем в личное пространство наших друзей. А может, просто закрываем глаза на то, что не хотим видеть, предпочитая участвовать в ярких чужих постановках. Во всяком случае, именно так годами складывались мои отношения с Марджи — я втайне завидовала ее бурной жизни в мега-полисе, свободе в путешествиях и флирте. И (больше всего) — пресловутой «прайвеси», которой была лишена я, во всяком случае, до той поры, пока не выросли и не разлетелись дети. В то же время я видела, как Марджи, приезжая к нам в Мэн (особенно когда Джефф и Лиззи были еще маленькими), с тихой завистью смотрела на царивший в нашем доме хаос, с его вечным гвалтом и детскими капризами. Нам всегда хочется того, чего у нас нет. Мы отчасти недовольны жизнью, которую создаем для себя сами, независимо от того, насколько она успешна. В каждом из нас найдется частичка, которая никогда не будет удовлетворена реальностью и тем, что достигнуто. Неустроенный быт Марджи, как ни странно, не вызвал во мне чувства благодарности к судьбе за многолетний брак и сопутствующий ему комфорт. Напротив, он обострил мучивший меня вопрос выбора и неудовлетворенность собой. И еще подсказал, что в этой женщине, которая вот уже тридцать пять лет остается моей самой близкой подругой, для меня еще очень много непознанного.
На следующий день, в госпитале, Марджи сказала:
— Готова спорить, ты нашла мою квартиру сиротской.
— Не совсем, — солгала я.
— Если у меня рак, это еще не значит, что меня надо щадить. Моя хибара — действительно полный отстой, и в этом виновата только я. Свидетельство моей полной неспособности тратить энергию на «здесь и сейчас». Живу только следующей встречей, будущей сделкой, завтрашней пьянкой с каким-нибудь идиотом, который напишет статью для бортового глянцевого журнала. Вот суть моего существования — все сплошь второстепенно, никчемно, не…
Я накрыла ее руку ладонью:
— Не надо.
— Почему нет? Обожаю самобичевание. Более того, я в нем сильна. Мама всегда говорила, что моя самая большая проблема в том, что я слишком проницательна.
— Я бы сказала, что это достоинство.
— Да, только провоцирует ночные кошмары.
— У каждого из нас они случаются.
— Да, но у меня шесть ночей в неделю.
— А что в седьмую ночь происходит?
— Я накачиваюсь виски, и меня вырубает на целых восемь часов. Правда, утром просыпаюсь с тяжелейшим похмельем. Господи, да охота тебе это слушать? Не хватало еще превратиться в нытика. Сейчас прямо расплачусь от жалости к себе.
— Если вспомнить, что тебе пришлось выдержать…
— Нет, дорогая, повышенное внимание к себе не имеет никакого отношения к раку. Я связываю это с нехваткой никотина. Как ты думаешь, тебе удастся тайком пронести никотиновые пластыри, которые продают придуркам, решившим бросить курить?
— Мне почему-то кажется, что твоему онкологу эта идея не понравится.
— К черту доктора. Вся эта хирургия и химиотерапия, которая мне еще предстоит, всего лишь попытки спасти ситуацию. Эта зараза все равно добьет меня.
— Вчера ты говорила, что поборешься.
— Ну а сегодня я праздную торжество пессимизма. Знаешь, в этом есть что-то утешительное, когда чувствуешь, что обречена…
— Прекрати, — оборвала я ее, строго, как настоящая учительница. — У тебя не смертельная форма рака.
— Ты только что произнесла самый выдающийся оксюморон.
Вечером следующего дня мне пришлось вернуться в Мэн, но в понедельник, в полдень, я позвонила Марджи в госпиталь узнать результаты биопсии.
— Представляешь, они почти уверены в том, что рак не дал метастазы, — обрадовала она меня.
— Так это же потрясающая новость!
— Нет, на самом деле все плохо, хотя могло быть и хуже, и они должны провести еще с десяток тестов, чтобы окончательно убедиться в том, что метастазов нет. Короче, мне предстоит пройти курс химиотерапии, как только я очухаюсь после операции. И если ты сейчас скажешь мне, что все это обнадеживает, я повешу трубку, поняла?
Но, что бы ни говорила Марджи, новости обнадеживали. Дэн — дай Бог ему здоровья — попросил своего приятеля, хирурга-пульмонолога из Медицинского центра Мэна, позвонить онкологу Марджи в Нью-Йорк (оказывается, они вместе учились в Корнуэлле) и выведать конфиденциальную информацию о ее болезни (мне было необходимо знать прогнозы). Онколог заверил, что во время операции опухоль удалили полностью, и, хотя окончательные результаты тестов на метастазы еще не получены, врачи почти не сомневаются в том, что процесс удалось остановить. Но — о да, это пресловутое врачебное но — они не в состоянии полностью исключить метастазы, и предстоит провести еще кучу тестов на случай, если злокачественные клетки все-таки просочились в другие органы.
В следующие несколько недель Марджи прошла суровый курс всевозможных процедур, включая химиотерапию. Как она мне объяснила, химиотерапия заключалась в том, что полдня приходилось лежать в кресле, пока ей в руку по капле вливали яд.
Через неделю после первого курса химии я полетела проведать ее. Она вернулась домой, но договорилась со своей домработницей, что та будет готовить и ходить за продуктами, поскольку сама она была слишком слаба. У нее начали выпадать волосы, кожа приобрела желтоватый оттенок, и она жаловалась на сильные боли во всем теле.
— А в остальном я чувствую себя шикарно.
Поразительно, но она снова вернулась к работе. Ее домашняя постель была завалена клиентскими папками. Когда я вслух усомнилась в необходимости такого рвения, она сказала:
— Это я от нечего делать. Да и что еще есть в моей жизни, кроме работы?
Ее решимость бороться с болезнью вызывала восхищение. После успеха начального курса химии были сразу заказаны еще два. После этого она вернулась в офис, взяв лишь два дня выходных, чтобы прийти в себя после ужасающих побочных эффектов лечения. А месяц назад ей снова пришлось лечь на неделю в госпиталь на следующую хирургическую операцию — лобэктомию. Предстояло удалить рубцовую ткань в верхнем бронхе легкого, которая провоцировала жуткий кашель.
— Уверена, ты уже знаешь из утреннего репортажа Си-эн-эн, — сообщила мне Марджи по телефону через несколько дней после операции, — что мой нижний бронх оказался неповрежденным, и это означает, что нижнюю долю легкого мне удастся сохранить. Все это сильно смахивает на телеигру, ты не находишь? Очень жаль, что вы не выиграли наш суперприз — холодильник «Амана» со встроенным льдогенератором, зато мы оставляем вам нижнюю долю левого легкого!
Я расхохоталась. Но прежде чем я успела вставить слово, Марджи продолжила:
— Только не говори мне, как хорошо, что я сохранила чувство юмора. Я вовсе не нахожу это смешным, разве что иронизирую по поводу того, что начала курить в пятнадцать лет, думая, что это выглядит сексуально. Но уверена, каждый онколог слышал подобные пассажи от раковых лузеров, которые оплакивают тот день, когда потянулись за своим первым «Уинстоном» в надежде избавиться от неуверенности в себе и оказаться в чьей-нибудь постели. Как бы то ни было — и это самое чудовищное признание после тех медицинских пыток, что я пережила, — я по-прежнему готова убить за сигарету.
…«Немецкий реквием» заглушили радиопомехи. Дорога углубилась в Белые горы. Впереди показался строгий мрачный силуэт горы Вашингтон, и я вспомнила, как однажды карабкалась на нее с Дэном после экзаменов в… господи, неужели в 1970 году? Это была его идея — отправиться в поход. В самом начале подъема я постоянно ныла, с трудом взбираясь по крутому лесистому склону. Но вскоре, лишь только я собралась озвучить идею вернуться на базу, мы обогнули скалу, лес расступился, и перед нами открылось изумительной красоты ущелье. Оно было в форме чаши и подернуто тонким облаком. В самом сердце поблескивал небольшой ледник. Справа тянулась незаснеженная каменистая тропа. А над ней — поле из валунов, которое простиралось до самого пика высотой в 6288 футов. При виде этого ущелья меня охватил страх. Страх, смешанный с эйфорией, — еще бы, часто ли в жизни выпадает шанс совершить восхождение на гору? Дэн, должно быть, прочитал мои мысли, потому что сказал:
— Не бойся, ты дойдешь.
Мы все-таки покорили вершину, даже несмотря на то, что где-то на полпути на нас обрушился камнепад, а порывистый ветер угрожал сбить с ног. В какой-то момент я оступилась и чудом избежала смертельного падения с высоты трехсот футов. Спасли меня инстинкт и везение. Я успела ухватиться за хлипкий каменный выступ, оказавшийся под левой рукой. Если бы он обрушился под тяжестью моего веса, меня бы уж точно понесло вниз. Но камень устоял и спас мне жизнь.
Весь этот инцидент длился секунд пять, не больше — неосторожный шаг, момент паники, судорожные поиски опоры, ощущение холодного камня под рукой. Дэн был далеко впереди и ничего не видел. Мне понадобилось время, чтобы прийти в себя, после чего я продолжила подъем. Когда я нагнала его минут через пятнадцать и он спросил, как дела, я рассказала, что со мной приключилось:
— Я оступилась и едва не слетела вниз… а так ничего, все в порядке.
— Хорошо. Теперь ступай осторожно, договорились?
Ступай осторожно. Чем не девиз моей жизни? Если не считать парочки эпизодов, я именно так и жила. И если в истории с Тоби Джадсоном роковую роль сыграло мгновение, когда я позволила глупым романтическим иллюзиям завладеть мной, инцидент на горе Вашингтон был всего лишь невезением, которое могло оказаться фатальным, если бы инстинкт самосохранения не взял верх. И я почему-то верю, что, какой бы тяжелой ни была жизнь, большинству из нас не хочется с ней расставаться. Потому я и схватилась за тот спасительный камень. И Марджи геройски сражается с раком, который, возможно, и спровоцировала сама, но полна решимости уничтожить врага, прежде чем он уничтожит ее. Или моя мама…
Я приближалась к границе штата Вермонт. Снега здесь было куда меньше, а скалистые горы сменились пологими холмами. Мой родной штат не может похвастаться величественными альпийскими пейзажами Нью-Гемпшира или изрезанной береговой линией Мэна. От его живописных просторов веет покоем, и эта безмятежность всегда умиротворяла меня, напоминая о том, что я дома.
Я настроила магнитолу на волну местной радиостанции. Шла трансляция ток-шоу о семейных ссорах на почве политики, обсуждали и глубокие конфликты между родителями-радикалами шестидесятых и их консервативными детьми.
А как насчет внуков? — подумала я, вспомнив, как мой отец однажды приехал на уик-энд в Бостон и пригласил свою внучку на ужин, а она настояла на том, чтобы оплатить счет. И когда джентльмен старой закалки вежливо напомнил ей, что платить за ужин положено мужчине, она сказала:
— Послушай, твоя внучка зарабатывает сто пятьдесят тысяч в год, я же не студентка малолетняя.
Отец был шокирован ее доходами. Он в жизни столько не зарабатывал, и это противоречило его эгалитарным принципам. Но Лиззи, настоящая корпоративная штучка, не шла ни в какое сравнение с Джеффом, из которого получился преданный республиканец и фанат Буша. Этого отец уж никак не мог понять. Пару раз он интересовался у меня, что мы с Дэном такого сделали, что мальчишка пополнил ряды консерваторов. На это у меня нашелся только один ответ:
— Пойми, он решил взбунтоваться не потому, что вырос в коммуне хиппи или был воспитан родителями-наркоманами.
И мы не отправляли его на лето в лагерь молодых троцкистов Эммы Гольдман. Черт возьми, ты же знаешь Дэна, он никогда не интересовался политикой. Сама не пойму, когда Джефф успел перевоплотиться в правоверного. Для него Америка — страна, избранная Богом, а республиканцы отстаивают истинные ценности. Мне иногда кажется, что в нем играет запоздалое подростковое бунтарство.
Отец действительно принимал близко к сердцу консерватизм Джеффа. Он видел в нем категорическое опровержение своих идеалов. Когда в прошлом году он гостил у нас на Рождество — поразительно живой и активный в свои восемьдесят два года, — то попытался втянуть Джеффа в политическую дискуссию, ведь если что отец и любит по-настоящему, так это дебаты до хрипоты. Но Джефф не принял вызов и всякий раз, когда отец отпускал какую-нибудь антибушевскую тираду, сразу менял тему, а то и вовсе выходил из комнаты.
— Почему ты не поговоришь с дедом? — спросила я Джеффа после того, как отец попытался покритиковать новый Закон о патриотизме.
— Я ним разговариваю, — ответил сын.
— О, я тебя умоляю. Стоило ему обмолвиться о твоем любимом президенте, как ты извинился и вышел из-за стола.
— Я просто хотел проверить, как там Эрин. И между прочим, Буш и твой президент тоже.
— Есть мнение, что настоящим избранным президентом был Эл Гор.
— Опять ты туда же, со своей либеральной агитацией.
Опять ты туда же. Не этой ли фразой Рейган добил Картера во время предвыборных дебатов?
— Я и не знала, что, оказывается, занимаюсь либеральной агитацией.
— Все в этой семье только этим и занимаются. Это у вас в крови.
— Думаю, ты преувеличиваешь…
— Хорошо, я знаю, что отца не назовешь оголтелым левым…
— Вообще-то он республиканец.
— Но он все равно поддерживает кандидатов, которые выступают за разрешение абортов. А уж если взять нашего горячо любимого деда… вся история его жизни и досье, которое имеется на него в ФБР, говорят сами за себя…
— А то, что этот восьмидесятидвухлетний старик столь высокого мнения о тебе…
— Нет, его высокого мнения заслуживает только собственный голос. И я читал про его «героическую» роль «в борьбе» против институтов нашей страны в шестидесятых.
— Но это было больше тридцати пяти лет назад, ты еще не родился. В любом случае, будь ты тогда студентом, то оказался бы вместе с ним на баррикадах.
— Не уверен, — сказал он. — Мои политические взгляды не зависят от моды.
А разве сегодня не модно быть консерватором? Этот вопрос вертелся у меня на языке. Черт возьми, ты и твои «друзья» господствуете в средствах массовой информации. У вас собственный новостной канал, который вещает то, что вы хотите слышать. У вас свои горластые комментаторы, которые заткнут рот любому, кто не согласен с ними. И обстановка в стране после 11 сентября настолько нервная, что, если кто-то и осмелится критиковать администрацию, такие, как ты, мой дорогой сынок, тотчас же поставят под сомнение его патриотизм.
Патриотизм… какая странная мания.
— Послушай, Джефф, — сказала я. — Сегодня Рождество. И тебе, как истинному христианину, должно быть известно, что в этот праздник следует проявлять толерантность к окружающим, тем более если…
— Пожалуйста, не говори со мной, как с двенадцатилетним ребенком, — перебил он. — И не хватало еще, чтобы лекции о христианстве мне читал атеист.
— Я не атеистка. Я принадлежу к унитарной церкви.
— Это одно и то же.
После праздничного застолья все разошлись. Джефф и Шэннон поднялись к себе в спальню, Лиззи укатила с друзьями в популярный у молодых профессионалов ночной бар Портленда, а Дэн пошел смотреть программу «Вечерней строкой». Со мной в гостиной остался лишь отец, который расположился у камина и с грустным видом потягивал виски. («Мой врач говорит, что один стаканчик в день улучшает кровоток».)
— Тебе не кажется, что старость особенно печальна не только предчувствием скорого конца, но и осознанием того, что мир окончательно отвернулся от тебя? — вдруг спросил он.
— Разве не к каждому человеку в определенном возрасте приходят такие мысли? — ответила я вопросом на вопрос.
— Наверное, — согласился он, глотнув виски. — Думаю, любая жизнь сродни политической карьере. В лучшем случае заканчивается сожалением, в худшем — неудачей.
— Ты сегодня склонен к меланхолии, — заметила я.
— Сыночка своего благодари. Что случилось с этим мальчиком?
— Этому мальчику скоро тридцать, и он считает, что знает ответы на все вопросы.
— Убежденность — опасная штука.
— Но у тебя тоже всю жизнь были сильные убеждения, отец.
— Верно, но я никогда не утверждал, что знаю ответы на все вопросы. Как бы то ни было, в те времена у нас были серьезные основания для выступлений против коррупционного правительства, развязавшего коррупционную войну. Сейчас у нас тоже есть законное недовольство коррупционным правительством, но никто не рвется на баррикады.
— Все слитком заняты тем, что делают деньги и тратят их, — сказала я.
— Тут ты права. Шопинг стал главной культурной составляющей нашего времени.
— Только не говори это Джеффу. Его компания — как бы это выразиться? — «крупнейший в мире корпоративный страховщик торговых точек». И он не потерпит ни одного грубого слова в их адрес, потому что, по его словам, они проводники здоровой американской идеологии потребления, бла-бла-бла…
— Он в самом деле презирает меня?
— Нет, пап. Он презирает твои политические взгляды. Но не принимай это на свой счет. Он презирает любого, кто не разделяет его убеждений. И я часто задаюсь вопросом: если бы мы воспитывали его в строгой вере, запрещали общаться с безбожниками, отправили учиться в жесткую военную школу…
— То сейчас он, возможно, читал бы Наоми Кляйн и ходил на антиглобалистские марши, — сказал отец. — Да, кстати, мягких военных школ не бывает. Так что твоя «жесткая военная школа» — это тавтология…
— Узнаю педанта, — улыбнулась я.
— Ты сейчас говоришь, как твоя мать.
— Нет, она бы сказала: «Педант хренов»… Давно ты был у нее? — спросила я.
— Недели две назад. Все без изменений.
— Мне как-то не по себе, оттого что я редко выбираюсь к ней.
— Она все равно не узнает тебя, так какой смысл ехать? Я всего в двадцати минутах от госпиталя и то могу выдержать это испытание раз в две недели, не чаще. Честно говоря, если бы в нашей проклятой стране разрешили эвтаназию, я уверен, Дороти была бы счастлива покончить со всей этой канителью. Альцгеймер — это жестоко, черт возьми.
Я сглотнула подступившие слезы. Нахлынули воспоминания о последнем визите в частную лечебницу, где теперь жила мама. Хрупкая, сгорбленная старушка, она целыми днями сидела в кресле, устремив неподвижный взгляд в пустоту, не ведая, что творится вокруг, не узнавая ни одного лица. Она жила, но с мертвой душой и начисто выскобленной памятью, в которой не осталось и следа от прожитых семидесяти девяти лет. Ранняя стадия болезни Альцгеймера, которая проявилась у нее пять лет назад, напоминала постепенное погружение в темноту, когда короткие замыкания электрической цепи чередуются редкими вспышками света. И вот, года два назад, тоже в Рождество, наступил блэкаут. Отец вернулся домой из университета — он еще держал там свой офис — и обнаружил, что мамы больше нет. О, физически она присутствовала в комнате, но ее разум померк. Она не могла говорить, фокусировать взгляд и даже не реагировала на внешние раздражители — прикосновение или голос.
Он сразу же позвонил мне в Портленд. Я попросила директора школы найти мне замену на несколько дней и тем же вечером выехала в Берлингтон. Хотя я давно знала, что этот день неизбежно настанет — болезнь Альцгеймера имела чудовищно предсказуемую развязку, — у меня сдали нервы, когда я увидела свою мать, застывшую на диване в гостиной, с теперь уже безнадежно поврежденной психикой. В те первые страшные минуты я почему-то подумала о том, что для меня она всегда была стремительной, беспокойной, мощной силой, а сейчас от нее осталась лишь эта телесная оболочка, которую надо кормить и пеленать, как ребенка. Мне безумно хотелось повернуть время вспять, вычеркнуть из него склоки и взаимные обиды, ведь только теперь я поняла, насколько они мелочны и никчемны.
— Знаешь, — голос отца вернул меня в реальность, — одна из самых больших странностей нашего брака в том, что было десять, пятнадцать, даже двадцать моментов, когда один из нас говорил: «Все… с меня довольно», — и казалось, что это конец. Мы принесли друг другу много страданий, каждый старался по-своему.
— Так почему же никто из вас не ушел?
— Дело не в том, что мы остались вместе из удобства или потому, что оба боялись перемен. Знаешь, в последнее время мне все чаще приходит в голову мысль, что я просто не мог себе представить жизнь без Дороти. Точно так же, как она не мыслила жизни без меня. Вот так все просто — и в то же время сложно.
— Прощение — удивительная штука, — сказала я.
— Если за свои восемьдесят два года на этой планете я что-то и усвоил, так это то, что умение прощать — и быть прощенным — самое главное в жизни. В конце концов, больше всего обид мы доставляем своим близким.
Мы обменялись понимающими взглядами и сменили тему. Во второй раз за все эти годы прозвучал намек на случившийся когда-то разрыв в наших отношениях.
Зазвонил мой телефон на приборной доске. Я нажала кнопку громкой связи.
— Ханна?
— Это был отец.
— Папа? Что случилось?
— А почему должно что-то случиться? Я просто звоню узнать, где ты сейчас.
— Только что проехала Сейнт-Джонсбери.
— Если ты не против, чтобы захватить меня из университета, мы бы могли пообедать в «Оазисе», — сказал он, имея в виду маленькую закусочную, куда обычно захаживал.
— Не вопрос. Я буду у тебя через час с небольшим, — ответила я.
— И нам не придется долго торчать в лечебнице, — добавил отец.
— Отлично, — сказала я. Отец знал, как тяжело мне даются эти визиты к маме.
— Что-то мне твой голос не нравится, — сказал отец.
— Бессонная ночь, только и всего.
— Ты уверена?
Отец терпеть не мог, когда я от него что-то утаивала. Поэтому мне пришлось сказать правду:
— У Лиззи депрессия.
Он начал выведывать подробности, но я пробурчала что-то невразумительное, решив, что не стоит пересказывать эту сагу по телефону. Но пообещала, что за ланчем все расскажу.
Когда я подъехала к университету, отец встретил меня у здания исторического факультета. Хотя теперь он слегка сутулился, а его волосы, некогда серебристые, окончательно побелели, в нем все равно угадывалась аристократическая стать, и одет он был, как всегда, безупречно, истинный профессор: зеленый твидовый пиджак с замшевыми заплатами на рукавах, серые фланелевые брюки, голубая рубашка на пуговицах, вязаный галстук, начищенные ботинки из кордовской кожи. Завидев меня, он улыбнулся, а я тотчас посмотрела на его глаза (как это делала теперь, навещая его), чтобы убедиться в том, что они по-прежнему ясные и живые. С тех пор как с мамой случилась беда, я очень переживала за психическое состояние отца — когда мы говорили по телефону, прислушивалась, нет ли нарушений речи, а раз в месяц ездила в Берлингтон проведать его. Меня не переставало удивлять то, что у него по-прежнему был цепкий ум и сам он был чертовски активен, словно это стало делом принципа для него — противостоять старости. Но, улыбнувшись в ответ и наклонившись, чтобы открыть ему дверь, я подумала (в последнее время я часто об этом думаю), что с природой не поспоришь и скоро я потеряю его. Хотя я и пыталась рассуждать оптимистически — как мне повезло, что он дожил до такого преклонного возраста, находится в отличной форме и вполне может прожить еще несколько лет, — все равно не могла примириться с тем, что недалек тот день, когда он не проснется.
Отец, казалось, прочитал мои мысли. Усевшись на пассажирском сиденье, он чмокнул меня в щеку и сказал:
— Будь мы сейчас в Париже, я бы сказал, что тебя гложут экзистенциальные сомнения.
— А раз уж мы в Вермонте?..
— Тебе просто необходимо съесть сэндвич с жареным сыром.
— Ага, выходит, жареный сыр можно считать спасением от экзистенциальных сомнений.
— Ну, если только в сочетании с маринованными в укропе огурчиками, — рассмеялся он.
Мы поехали в «Оазис», где заказали фирменные вермонтские сэндвичи с жареным сыром «чеддер» и маринованными огурчиками, а из напитков — настоящий чай со льдом (ничего общего с порошковой бурдой). Как только официантка отошла от столика, отец коротко произнес: «Лиззи», — и я целых десять минут рассказывала ее историю.
Выслушав меня, отец заговорил хорошо поставленным голосом преподавателя:
— Ей необходимо немедленно расстаться с этим доктором.
— В этом ты прав. И я знаю, что сукин сын спит и видит, как бы избавиться от Лиззи… тем более, что сейчас она угрожает разрушить его брак, его карьеру, его дерьмовое телешоу… всё. Впрочем, не могу сказать, что он этого не заслуживает.
— Надеюсь, ты не винишь себя.
— Конечно, виню. И больше всего меня гложет мысль, что мы с Дэном сделали — или не сделали — что-то такое…
— …что заложили в нее эту потребность быть нужной, отчаянное желание любить?
— Ну да.
— Ты же сама знаешь, что у вас обоих с психикой все в порядке.
— Тогда почему она так опасно слетает с катушек, когда речь заходит о любви?
— Потому что она так устроена. Или это в ней развилось. Но ты ведь знаешь, что настоящая проблема в другом: Лиззи ненавидит свою работу.
— Верно… но зато она любит деньги.
— Нет, не любит, и мы оба зто знаем. Деньги, шикарная квартира, модная машина, экзотические путешествия… она мне рассказывала про все это, но я слышал в ее голосе отчаяние Фауста, заключившего сделку с дьяволом. Ты не думай, мне хорошо известен ее так называемый план — десять лет в этом казино, сорвать большой куш, потом свалить и в тридцать пять заняться тем, чего просит душа. Только она уже поняла, что погоня за деньгами губительна. Тут чистой воды социальный дарвинизм — если ты не можешь играть по правилу «выживает сильнейший»…
— Да, но она как раз очень хорошо играет по этим правилам. За последние полтора года она два раза получала повышение по службе.
— Но это по-прежнему разрушает ее изнутри. Потому что, в отличие от тех, кто включился в эту игру до конца своих дней, Лиззи не примитивна. Наоборот, она очень самокритична, четко знает свое место в этом мире и свои возможности.
— Вся в мать.
— Ханна, возможно, тебе не захочется в этом признаться, но ты хозяйка своей судьбы. Лиззи тоже хозяйка своей судьбы, и она убедила себя в том, что большие деньги, которые она заработает, дадут ей свободу… хотя в глубине души понимает, что все это полная туфта. Так что, как я вижу ситуацию, эти отчаянные поиски любви, стремление подцепить своего парня, пусть даже женатого дурака, — не что иное, как проявление ненависти к самой себе за то, что не может порвать с финансовым миром, который она ненавидит. Как только она уйдет с этой работы и подыщет то, что ей действительно по душе, не останется и следа от этого маниакального поведения, которое, по мне, так не что иное, как начало серьезной депрессии.
Нельзя не отдать должного отцу. Он попал в точку, его анализ был потрясающе обоснованным и убедительным, что, впрочем, всегда и отличало его как выдающегося историка.
— Ты поговоришь с Лиззи? — спросила я.
— Я уже говорил с ней.
— Что? — ужаснулась я.
— Она сама звонит мне два-три раза в неделю.
— С каких это пор?
— Вот уже несколько недель. Началось с того, что однажды она позвонила поздно вечером — пожалуй, даже после полуночи — и разрыдалась в трубку. Мы говорили часа два, наверное.
— Но почему она позвонила тебе?
— Об этом ты уж сама у нее спроси. Как бы то ни было, после того как мы поговорили в первый раз — и мне удалось ее успокоить и отговорить от резких шагов, потому что это случилось сразу после разрыва и, судя по голосу, она была не в себе, — так вот, после этого она стала звонить мне почти каждый день. А потом уже после того, как я помог ей найти психиатра…
— Она ходит к психиатру? — изумилась я.
— Очень хороший парень из Гарвардской медицинской школы. Чарльз Торнтон — сын моего сокурсника по Принстону и один из ведущих специалистов по навязчивому неврозу…
— Я не сомневаюсь в том, что он гений, отец. Ты ведь знаком только с лучшими из лучших. Что меня поражает, так это то, что ты не только скрыл это от меня, но весь день делал вид, будто ты совершенно не в курсе.
— Ты вправе сердиться на меня. Но Лиззи взяла с меня клятву, что я никогда не расскажу о наших беседах, и, так же как ты, я всегда держу слово.
— Я ничего не ответила на это, хотя и знала, что он имеет в виду. Меня не отпускала мысль о том, что семейная жизнь похожа на спутанный клубок секретов. Только не говори маме/папе… Держи это при себе… Он/она не должны знать…
— Тогда почему же ты нарушил слово?
— Потому что ты нарушила свое слово, которое дала Лиззи.
— Но я это сделала только потому, что…
— Я знаю. У нее сейчас решается судьба, и ты понимала, что от меня не ускользнет твоя нервозность, а утаивать что-то от меня ты не любишь, ведь, в отличие от своего отца, ты никогда не отличалась талантом заговорщика.
— Произнося эти слова, он задержал на мне взгляд — и я не знала, то ли мне возмущаться, то ли восхищаться его многогранной и сложной натурой. Казалось, отцу удалось невозможное: он сумел упорядочить свою жизнь и прекрасно уживался с собственными противоречиями. Скажем, признание из него можно было выбить, только застукав с поличным. Так, прошлым летом я обнаружила, что вот уже год, с тех пор как маму поместили в лечебницу, он встречается с женщиной, гораздо моложе его, по имени Эдит Ярви. «Гораздо моложе» — это шестьдесят семь лет (для красавца на девятом десятке просто малолетка). Как и все его женщины, прошлые и нынешние, она интеллектуалка (интересно, спал ли он с кем-то, кто не подписывался на нью-йоркское «Книжное обозрение»?). Профессор русского языка, она недавно вышла на пенсию, но до сих пор замужем за бывшим ректором университета, хотя проводила много времени с отцом с тех пор, как…
Когда я наконец поймала его за руку, он долго увиливал от ответа на вопрос, как долго продолжаются эти отношения, — у меня было подозрение, что все началось еще до маминого Альцгеймера. Даже в том, как он признался, был весь отец. В июне прошлого года я позвонила ему домой, и трубку сняла женщина.
— Это Ханна? — спросила она, слегка обескуражив меня.
— Э… да. А с кем я говорю?
— Я друг вашего отца, меня зовут Эдит. Жду с нетерпением встречи с вами, когда приедете в следующий раз навестить Джона.
Джона.
Когда она передала трубку отцу, его голос звучал, как мне показалось, испуганно.
— Это была Эдит, — сказал он.
— Она представилась. И сказала, что она твой друг.
— Да, это так.
— Просто друг?
— Пауза.
— Нет, чуть больше чем друг.
— Мне с трудом удалось сдержать смех.
— Я приятно удивлена, отец. В твоем возрасте большинство мужчин уже выходят из большого спорта. А ты…
— Это началось только после того, как с твоей мамой…
— Конечно, я даже не сомневаюсь. В любом случае, мне совершенно все равно.
— Значит, ты не расстроена?
— Просто было бы лучше, если бы ты рассказал мне об этом чуть раньше.
— Да это случилось совсем недавно.
— Господи, почему он всегда так мучительно выкладывает правду? Именно его скрытность и неспособность разом высказаться начистоту и спровоцировала глубокий конфликт между нами тридцать лет назад. Вот и сейчас я уже была готова вспылить и бросить трубку, но потом подумала, что в возрасте восьмидесяти двух лет отец вряд ли исправится. Так уж он был устроен. Не нравится — не берите.
— Ну, и когда я могу познакомиться с твоей подругой? — спросила я.
Через несколько недель я приехала в Берлингтон, и в доме отца меня ждал изысканный обед, устроенный Эдит Ярви. Как я и ожидала, она оказалась очень благородной и культурной женщиной. Воспитывалась она в Нью-Йорке, в двуязычной семье первого поколения латышских иммигрантов. В Колумбийском университете получила докторскую степень по русскому языку и литературе, тридцать лет была профессором Вермонтского университета и да, конечно! — сотрудничала с нью-йоркским «Книжным обозрением». За обедом она вскользь упомянула о том, что ее муж — бывший ректор, ныне на пенсии и по большей части живет в Бостоне (наверняка с какой-нибудь экзотической хорватской любовницей), и у них свободные отношения в браке. Из этого я сделала вывод, что ректору плевать на то, что его жена спит с моим отцом, в чем я убедилась в тот же вечер. Меня слег-ка покоробило, когда часов в десять отец с Эдит извинились и пошли наверх. Я понимаю, что не стоило расстраиваться из-за этого, поскольку при мамином состоянии отца вполне можно было считать вдовцом, к тому же он и в браке никогда не отличался верностью. Или мне просто было неприятно из-за того, что эта женщина делит с отцом постель, которую когда-то он делил с мамой. А может, мне было неловко находиться под одной крышей с отцом, пока он занимался сексом с Эдит (если, конечно, в тот вечер у них был секс). И с чего вдруг он решил, что мне все равно, спят они или нет? Или отец рассудил, что меня, в мои пятьдесят с лишним лет, уже не волнуют подобные шалости?
Как бы то ни было, когда я проснулась утром, Эдит уже была на ногах и настояла на том, чтобы приготовить мне завтрак. Наливая мне чашку очень крепкого кофе, она пристально посмотрела на меня и спросила:
— Могу я говорить прямо?
— Э… конечно, — ответила я и внутренне напряглась в предвкушении новостей (успокаивало лишь то, что, по крайней мере, беременной она уж точно быть не может).
— Ты не одобряешь меня, верно?
— С чего ты так решила? — дипломатично спросила я.
— Ханна, я умею читать по лицам, и на твоем лице написано разочарование.
— Эдит, ты произвела на меня очень хорошее впечатление.
— Возможно. Но все равно ты не одобряешь наш роман. Да-да, Ханна, это роман… и очень счастливый для нас обоих.
— Что ж, тогда я за вас обоих рада, — сказала я и сама удивилась тому, как сухо это прозвучало.
— Мне бы хотелось в это верить, Ханна. Согласись, пуританская мораль здесь не к месту, n’est-ce pas?
Отец между тем так и не спросил меня, что я думаю об Эдит. Впрочем, преодолев первоначальную неловкость (наверное, я все-таки пуританка в этих вопросах), я прониклась большой симпатией к Эдит и вскоре убедилась в том, что этот роман очень кстати в жизни моего отца, потому что, помимо приятной стороны дела, отец находился под постоянным присмотром.
— Постарайся не расстраиваться. — Голос отца вернул меня в «Оазис», к сэндвичу с сыром, который так и остался нетронутым.
— Я не расстраиваюсь. Просто меня ошеломило поведение Лиззи и то, что она просит тебя не говорить ничего мне, а меня просит не рассказывать отцу.
— Она иррациональна, а потому будет плести паутину собственной интриги, чтобы усилить мелодраму, которую она сама для себя придумала. Дэн ведь теперь в курсе происходящего?
— Конечно, и он совсем не рассердился на меня за то, что я так долго все скрывала. А она тебе рассказывала, что спит в машине, карауля своего доктора?
— О, да. Но знаешь, слава богу, прошлой ночью она все-таки осталась дома и даже поспала шесть часов, что для Лиззи сейчас очень даже неплохо.
— Откуда ты знаешь про это? — спросила я.
— Она мне сегодня утром звонила, как только проснулась.
— Какой у нее был голос?
— Отчаянно оптимистичный, что, возможно, звучит как оксюморон, но в случае Лиззи это как раз самое точное описание ее душевного состояния. Обнадеживает то, что ей удалось договориться о приеме у доктора Торнтона сегодня во второй половине дня. Это уже кое-что.
— Я обещала позвонить ей вечером.
— А она обещала позвонить мне, — добавил отец. — Она знает, что ты сегодня у меня?
— Нет, я не говорила.
— Тогда ты звони первая, а я подожду ее звонка.
Отец был прав: Лиззи сейчас была непредсказуема, и нам ничего не оставалось, кроме как томиться в неизвестности.
После ланча нас ожидало еще одно тяжелое испытание: визит к матери.
Лечебница находилась в тихом жилом квартале примерно в миле от университета Она занимала функциональное современное здание. Персонал был высококвалифицированным и внимательным; во всяком случае, все ходили с приклеенными улыбками. Отдельная комната матери была обставлена со вкусом, в стиле «Холидей Инн/Ральф Лорен/Дом престарелых». Но, несмотря на уютное убранство, я могла оставаться в этих стенах не больше получаса. Собственно, мама и не возражала против таких кратковременных визитов. Когда мы вошли к ней, она сидела в кресле, устремив взгляд в пустоту. Я присела рядом.
— Мама, это я, Ханна.
Она посмотрела на меня, но не узнала. Потом отвернулась и уставилась в стену.
Я взяла ее за руку. Она была хотя и теплая, но вялая. Раньше я еще пыталась разговаривать с матерью — рассказывала ей про успехи внуков, карьеру Дэна, про себя и свою работу в школе. Но месяц назад я прекратила это — было совершенно очевидно, что я не могу пробиться к ней, так что получалось, что я разговаривала сама с собой. И поскольку эти банальные монологи, казалось, лишь усиливали трагизм ситуации, я решила, что хватит. С тех пор я рассматривала эти визиты исключительно как возможность поддержать отца, потому что ему было тяжелее всех. Он изо всех сил старался не показывать виду, изображал стоическое спокойствие, когда сидел напротив нее. Он брал ее руку в свои ладони и просто поддерживал с ней физический контакт, минут десять. Потом осторожно высвобождал руки, вставал со стула, наклонялся, указательным пальцем приподнимал ее подбородок и нежно целовал в губы. От мамы не было никакой реакции. Как только он убирал свой палец, подбородок снова падал на грудь и там же оставался. Отец моргал и сглатывал ком, отворачивался от меня на какое-то мгновение, чтобы успокоиться. Достав из кармана брюк носовой платок, он промокал глаза, делал глубокий вдох, выравнивая дыхание, и снова поворачивался ко мне. Хотя мне и хотелось подойти к нему, обнять и утешить, я знала, что в такие минуты отца лучше оставить одного. Не могу сказать, что он плакал каждый раз, но если случалось такое, он не хотел, чтобы его утешали. Отец не был сторонником открытого проявления эмоций (старая аристократическая школа) и считал унизительным демонстрировать слезы и слабость на публике. Так что я оставила его наедине с мамой, подождала, пока он успокоится, повернется ко мне и скажет: «Э… ну что, пойдем?»
Я наклонилась и поцеловала маму. Потом встала и проследовала за отцом к двери. Оглянулась на прощание. У мамы остекленел взгляд, и она стала совсем отрешенной. Я с трудом сдержалась, чтобы не содрогнуться от ужаса.
— Пойдем, — сказала я, и мы вышли.
В машине отец какое-то время сидел тихо, с закрытыми глазами. Потом произнес:
— Даже не могу тебе сказать, как я ненавижу эти визиты.
— Я знаю, нельзя такое говорить, но меня так и подмывает спросить у них, нельзя ли помочь ей уйти.
— К сожалению, в этом мы не такие продвинутые, как голландцы. Слишком много защитников права на жизнь начинают вопить во весь голос, стоит только произнести слово «эвтаназия». И они же кричат об убийстве, когда кто-нибудь упоминает о стволовых клетках как возможном лекарстве от Альцгеймера… им, видите ли, претит идея оплодотворения яйцеклетки в пробирке. А тем временем Дороти прозябает как овощ… — Он запнулся и тяжело вздохнул — И знаешь, что меня больше всего бесит? Те двести тысяч, которые Дороти унаследовала от родителей и планировала завещать Джеффу и Лиззи, попросту оседают в карманах этой чертовой лечебницы. Подумать только, сорок тысяч в год за поддержание ее жизни. С какой целью, для чего? Я знаю, ее бы возмутила идея, что деньги, которые она так хотела отдать своим внукам…
— Джефф и Лиззи абсолютно независимы в финансовом плане, благо у обоих есть предпринимательская жилка.
— И все-таки меня это возмущает…
— Отец, давай пропустим по стаканчику, а?
— Давай по два.
Я подъехала к старому маленькому бару в центре Берлингтона, куда так любил наведываться отец (он очень гордился тем, что еще мог управлять автомобилем). Два стаканчика быстро переросли в три, а закусывали мы орехами, которые подавали в старомодных мисках и в скорлупе, что было редкостью в наши дни. Не помню, когда в последний раз я выпивала подряд три водки с мартини, и, боже, мы оба изрядно накачались, так что мне пришлось просить бармена вызвать нам такси. Несмотря на возраст, отец держал удар. Конечно, он был пьян, но ему удавалось сохранять трезвость мысли, особенно когда он принялся рассуждать о нашем нынешнем президенте («главный заговорщик» — так он называл его, намекая на студенческое прошлое Буша) и его «хунте».
— Знаешь, я начинаю ностальгировать по Дику Никсону — вот уж никогда бы не поверил, что со мной такое случится.
Такси подвезло нас к дому около шести. Я побрела на кухню, порылась в шкафах и холодильнике и нашла все необходимое для спагетти с соусом болоньезе. Пока я возилась на кухне, отец прошел в свой кабинет, плюхнулся в кресло-качалку и тут же заснул. Когда я зашла сказать, что ужин будет готов через двадцать минут, он так крепко спал, что я решила не ставить спагетти на огонь, пока папа не проснется.
Я уже выходила из кабинета, когда зазвонил мой сотовый. Отец тотчас встрепенулся и открыл глаза. Я тоже едва не подпрыгнула.
Лиззи…
Но на дисплее высветился телефонный номер с кодом региона 212.
Марджи.
Я нажала кнопку приема вызова.
— Привет, — сказала я. — Думала о тебе сегодня.
— Тебе сейчас удобно говорить? — спросила она, причем серьезным голосом.
— Конечно. Я у отца в Берлингтоне. Что-то случилось?
— Ты можешь уединиться, чтобы мы могли поговорить спокойно?
— Что, рак вернулся?
— Нет, но спасибо, что напомнила. Послушай, я могу перезвонить попозже.
— Нет, не вешай трубку, я сейчас…
Я объяснила отцу, что звонит Марджи и мне нужно исчезнуть на пару минут.
— Не беспокойся обо мне, — сказал он. — Я пока посплю.
Я вернулась на кухню, встала над кастрюлей с болоньезе, взяла деревянную ложку и принялась помешивать соус, плечом прижимая трубку к уху.
— Все, можем говорить, — сказала я. — Мне что-то не нравится твой голос.
— Раз уж ты спросила, признаюсь, что сегодня утром я действительно кашляла кровью, так что пришлось срочно нестись через весь город к знакомому онкологу, который тотчас отправил меня на рентген. Выяснилось, что ничего страшного, если не считать того, что я убила все утро, да еще чуть не обделалась от страха. Ну, да ладно, хватит об этом. Слушай дальше. Когда я вернулась в офис, меня там дожидалась посылка. Знаешь, моя фирма начала заниматься раскруткой писателей — настолько плохи дела. Нет, шучу… просто многие нью-йоркские издатели сейчас передают некоторых писателей пиар-агентствам, и нам начали присылать рукописи на оценку. Как бы то ни было — и, собственно, поэтому я и звоню, — одно консервативное издательство, «Плимут Рок Букс»… в последние годы дела у них пошли в гору, кто бы мог подумать… так вот, они мне позвонили пару дней назад, сказали, что раскручивают одного деятеля из Чикаго, который ведет ток-шоу на радио и уже имеет большую аудиторию в Мичигане, так что они надеются вывести его на федеральный уровень. Этот парень написал книгу, которая, как они уверяют, станет национальным бестселлером. Это история его радикализма в шестидесятые годы, вся правда о его подрывной деятельности, побеге в Канаду, а потом — дорога в Дамаск, которая совершенно преобразила его, заставила порвать с революционным прошлым и превратила в Великого Американского Патриота и истинного христианина, коим он сейчас и является.
Ложка замерла у меня в руке.
— Тобиас Джадсон? — спросила я.
— Да.
— И ты прочитала эту книгу?
— Боюсь, что да.
Я погасила огонь на плите, подошла к столу и села на стул.
— Ты сама знаешь, каким будет мой следующий вопрос, — произнесла я.
— Конечно, — ответила она. — И да, ты тоже фигурируешь в этой книге. На самом деле он посвятил тебе целую главу.