Книга: Шаг за край
Назад: Часть вторая
Дальше: Часть третья

42

После еще одной песни Саймон уводит меня с танцпола и предлагает отправиться на вечеринку к своему другу. В глубине души я понимаю, что идти мне не следует, следует отправиться в постельку домой, ведь день был таким долгим и мучительным… но я перевозбуждена, наэлектризована, мне нравится танцевать в моем длинном изумрудном платье. Понимаю, что это безумие, но не чувствую в себе готовности положить конец этому вечеру, хочу за полночь задержаться, прямо до 7 мая, когда (уверена!) все будет обстоять лучше. Я даже позволяю своей руке остаться в руке Саймона, когда мы уходим, его касание несет тепло и покой. Ангел, как всегда, мила и настоятельно подхватывает меня под другую руку, хотя, уверена, мне этого вовсе не нужно, я уже пришла в норму, и голова у меня не кружится, я точно протрезвела. Шофер Саймона ожидает возле гостиницы, и мы катим по центру Лондона, где улицы свободны и машины мчат быстро, большой черный лимузин ободряет своей основательностью, тяжким хлопком закрывшейся двери, своей защищенностью, так что, когда мы добираемся до Дин–стрит, я не желаю из него выходить. Когда мы останавливаемся возле клуба, я на миг вспоминаю Кэролайн, какой молодой она была, когда под бомбу попала тут, за углом, как потеряла она своего ребенка и своего любовника, внезапно мне становится до боли ее жалко, я почти прощаю ее.
Клуб полон модно одетого народа и узнаваемых знаменитостей, я, хоть и пытаюсь не чувствовать себя неуместной, самозванкой, конечно же, такая и есть. У Ангел такой вид, будто она родилась тут, невзирая ни на какой акцент, она легко становится своей в этом обществе, целую вечность щебечет о чем–то с хозяином вечеринки, который, похоже, модельер со своим магазином в Ковент — Гардене.
Саймон проводит меня к бару, заказывает еще шампанского, и, делая свой первый глоток, я осознаю, что полночь уже минула, и в душе поздравляю себя с началом дня после, как вдруг кто–то трогает меня за плечо. Оборачиваюсь и вижу ярко размалеванного молодого человека с травленными перекисью волосами и густо наведенными бровями.
— Кэз, — говорит он, — дарааагуша, это ты! До чего ж потрясно тебя видеть. — И он заключает меня в легкие пахучие объятия, словно я хрупкая и изящная драгоценность.
На минуту я теряюсь, а потом доходит: он, должно быть, думает, что я Кэролайн! По–моему, удивительно, что прежде такого никогда не случалось… а потом я вспоминаю тот жуткий день в Хэмпстед — Хит и поверить не могу, что не поняла тогда: тот мужчина не меня узнал, он тоже, должно быть, принял меня за нее. Я и забыла, что я — близняшка, что похожа на свою сестру, вот и не знаю, что сказать и что сделать. Саймон смотрит на меня, но, по–моему, он не расслышал имя, и я цепляюсь за это.
— Привет, — говорю и чувствую, как внутри все пошло кругом.
— Как у тебя сейчас–то дела? Чем занимаешься? — спрашивает напомаженный девочка–мужчина.
— А-а, то да се, — беззаботно отвечаю я. — Все еще в модном бизнесе работаю. — Надеюсь, Саймон этого не слышит. — Извини, надо в дамскую комнату наведаться, приятно повидаться. — И я шагаю к Ангел, яростно шепчу ей, и она неохотно протягивает мне свою крохотную розовую шелковую косметичку, впрочем, беспокойно приговаривает, что мне это ни к чему.
Наркотик с силой бьет в голову, меня шатает в кабинке, решаю, что на этот раз я и в самом деле отправляюсь домой, нельзя мне в один день ничего больше. Ангел была права, хватит мне, о чем я думала–то, когда сюда шла? Пойду к Саймону, скажу ему, что неважно себя чувствую, он вызовет мне такси, а я подожду на улице, на воздухе. Ангел может оставаться, если хочет, мне нужды нет портить ей вечер. Интересно, думаю, кто еще тут может знать Кэролайн, в конце концов эту вечеринку модельер же устроил, и мысленно казню себя за глупое свое поведение. Гляжу в зеркало и вижу высокую девушку с пылающими щеками, сверкающим взглядом, пунцовой раной губной помады над изумрудным платьем. Выгляжу довольно классно, если все принять во внимание. Расправляю плечи и поворачиваюсь к двери, а когда открываю ее, у меня мозги переворачиваются, будто я уразуметь не могу, что происходит, будто я уразуметь не могу, отчего оказываюсь глаза в глаза со своим мужем.

43

Путешествие на гору Кения стало для Фрэнсис волнующим, открывающим иную жизнь. Она вообще никогда не выезжала из Европы, никогда прежде не спала в палатке, никогда не была на высоте в горах, никогда не восходила на гору с живыми цыплятами, чтобы двумя днями позже съесть их в жидком вареве. Никогда прежде не смотрела она в пять часов утра с обледенелой вершины на раскинувшиеся внизу равнины, когда восходило солнце. А теперь признавала: вот это и есть жизнь, вот для чего занесло ее на эту планету, чтобы сердце ее билось громко, часто и свободно. Ее восхищал, покорял контраст между жаркой многокрасочностью пейзажа у подошвы горы и температурой ниже нуля, отвесными ледяными стенами на ее вершине. Несмотря на отсутствие всяческих удобств, с болью обретаемый опыт, она заглотнула эту приманку, поняла, что отныне такие путешествия станут ее делом до конца жизни. Больше никаких унылых недель в Бретани или Корнуэлле с ее развратным мужем. Была и еще одна сторона этого путешествия, которая заставляла сердце биться учащенно: среди проводников был там один… и пусть он был на два десятка лет ее моложе, было что–то такое в его фигуре, в том, как он повелевал группой, что наделяло ее щемящим осознанием того, где он находился, все время, а если он подходил к ней или спрашивал, как она себя чувствует, она вспыхивала румянцем, как девочка. Спуск, как выяснилось, заставил ее взгрустнуть, и, когда они добрались до нижних склонов, Фрэнсис была признательна за радостную весть: предстояло провести еще одну ночь в тамошних хижинах, а уже потом утром возвращаться в Найроби. Когда она в свете вечернего солнца сидела на траве, пила местное пиво с остальной группой, чувство было такое, словно ей совершенно не хочется уходить с этой горы, расставаться с этой минутой. Ну и, когда под конец ночи он шепнул номер своей хижины ей, Фрэнсис, она была потрясена, зато Линда дала ей команду «вперед!» — и она пошла, и провела ночь такой великолепной изматывающей животной страсти с этим черным божеством во плоти, что подумала, если ей никогда больше не случится еще раз испытать страсть, то, по крайней мере, эта у нее была.

44

Мужчина, стоявший передо мной, это Бен из только что завершившегося года, тот, каким я его впервые встретила, а не нынешний сломленный Бен. Я настолько смущена всеми событиями этого нескончаемого дня, оттого, что меня только что за Кэролайн приняли, что никак не могу уразуметь, что он тут делает, перенесенный в пространстве и во времени. Похоже, я напрочь утратила всякое представление о реальности, просто стою и глазею на него, а он на меня, на мои выразительные глаза и яркие губы. Бьющий меня электроток так же яростен, как и тогда, в миг, когда я влюбилась в своего мужа, прямо перед тем злосчастным прыжком с парашютом, когда он затянул на мне лямки и фейерверком взметнул огонь по моим бедрам. Пытаюсь прийти в себя, отвожу пристальный взгляд, смотрю себе под ноги, на свои серебряные каблуки, которые непременно унесут меня прочь от этого свихнувшегося дня. Ощущение такое, словно драть мне надо отсюда, незачем мне натыкаться еще на кого–то, кто мог бы знать меня или мою сестру, кто обитает в моем мрачном внутреннем мире. Делаю шаг вперед, ноги заплетаются на каблуках, он подхватывает меня за руку и говорит:
— С вами все о’кей?
— Да, — отвечаю. — Просто голова немного закружилась, нужно, думаю, на свежий воздух. — И этот красавец берет меня нежно под руку и так заботливо ведет через толпы людей, мимо бара, мимо Саймона с Ангел и выводит прямо в прохладу полуночной улицы. — Думаю, мне домой надо, — говорю. — Не будете так любезны вызвать мне такси?
— Конечно, — отвечает он. — Только это может некоторое время занять, вы как, выстоите? — Я киваю, однако наваливаюсь на него всем телом, оседая. — Может, проще будет поймать машину. Вы как, сможете пройти немного? Там, на Чаринг — Кросс–роуд, побольше машин попадается.
И мы медленно шагаем по Олд — Комптон–стрит, мимо перестроенного «Адмирала Дункана», немногие прохожие оглядываются на нас, а я, сама не знаю почему, больше в обморок не падаю и не шатаюсь. Когда доходим до главной улицы, черных лимузинов–такси нет, так что мой новообретенный приятель ловит таксиста в мини–автомобиле (из тех хитрецов, что дерут за проезд втридорога), и когда я иду усаживаться, приятель останавливает меня и говорит:
— Послушайте, мне не по себе, что я вас вот так бросаю. Я живу сразу за углом. Хотите, пойдем туда, пока вы не почувствуете себя немного лучше? Могу напоить вас чаем, если заходите.
Я все еще не знаю, как его зовут, но день тянется уже так долго и настолько выбивается из реальности, что я, к своему удивлению, говорю «да» (малый как–то не похож на маньяка с топором), так что он просит таксиста подбросить нас до Мэрилебон, а когда мы добираемся туда, квартира его оказывается над каким–то магазином — и она классная: громадная, стильная, прекрасно обставленная. Присаживаюсь на диван и наконец–то чувствую себя в безопасности, словно в конце концов попала туда, куда должна была попасть сегодня, ничего больше не хочу, как только свернуться в клубочек и заснуть.
— Простите, я даже имени вашего не знаю, — говорю я, а он как–то странно смотрит на меня и в ответ:
— Я вашего тоже не знаю.
— Я Эмили, — произношу прежде, чем успеваю остановиться.
— А я Робби, — отвечает он.
— Рада познакомится, Робби, — бормочу, застенчиво улыбаюсь и закрываю глаза.

45

Когда Фрэнсис вернулась в гостиницу в Найроби, ее поджидало сообщение. «Мам, привет, позвони мне как можно скорее. Любящая тебя Эмс». У Фрэнсис все заныло, она даже грязь на себе ощутила, как будто ее дочь могла догадаться на том конце телефонной линии, чем она всю ночь занималась с проводником этого Олимпийского турне. Набирая номер, она испытывала тот же знакомый страх, понимая, что речь пойдет о Кэролайн, а ей так не хотелось переноситься обратно в драму и потрясения, она хотела навеки остаться под африканским солнцем.
Вечность потребовалась, чтобы на линии произошло соединение, а потом еще вечность, чтобы Эмили ответила. Фрэнсис оказалась права: разговор о Кэролайн.
Ее арестовали за вождение в пьяном виде, норму она превысила в два с половиной раза, а потом устроила настоящий скандал в участке, ночь ее продержали в камере, пока она не выплакалась, протрезвела и не утихомирилась.
— Мам, я не знала, звонить ли тебе, но Кэролайн говорит, что на этот раз хочет отправиться прямо в лечебницу, что, по–моему, и в самом деле вещь хорошая… и… хм… ну… в общем, она говорит, что у нее совсем нет денег. Мы с Беном кое–чем помочь сможем, но для нас это большие деньги.
— Передай ей, пусть едет в клинику, а сама не беспокойся: со счетом я утрясу, — сказала Фрэнсис, хотя и не знала, откуда достать денег.
Но это было меньшее, что она могла бы сделать для своей дочери: в конце концов, в том, как все обернулось с Кэролайн, целиком ее вина. По крайней мере, в последнее время они стали ближе, слава богу. Она задумалась, поможет ли лечение на этот раз, сделается ли Кэролайн когда–нибудь лучше или всю жизнь будет бороться с какой–нибудь болезнью в себе либо с пагубной привычкой. Мысли повергли Фрэнсис в печаль, она вышла из вестибюля и раскинулась под солнцем в шезлонге. Она в такой дали от своего ребенка, ее ребенка, кому нужна она, вечно бесполезная мать, возлежащая возле бассейна в Африке, у которой до сих пор внутри все ломит, а в ноздрях все еще держится этот незабываемый чарующий запах страсти.

46

Когда я просыпаюсь, меня укрывает одеяло, я лежу, вытянувшись, на диване и понятия не имею, где нахожусь. Осторожно перебираю вчерашние события: неудачный обед с Саймоном, мое жуткое расстройство здоровья, день, проведенный недвижимо в постели, ужасная церемония награждения, мое безумное сумасбродство, вечеринка в частном клубе, меня по ошибке за Кэролайн приняли… Понемногу окончание вечера раскручивается в мозгу, и наконец я вспоминаю незнакомца, с которым ушла домой. Глянула на себя: я все еще в своем зеленом платье (хороший знак), я все еще в его гостиной (еще один), но его тут нет. Становится стыдно, что я, должно быть, отключилась… сколько времени я тут? Сколько сейчас времени? Часы на стене показывают половину седьмого. Утра или вечера? Да, должно быть, утро, утро субботы. Во рту сухо, голову разносит, словно произошел атомный взрыв, дикая боль. Сажусь, стискиваю голову и стараюсь сообразить, как отсюда лучше выбраться. Малый, похоже, очень добр и, по всему судя, ко мне не приставал, так что, может, мне следует просто уйти, оставив ему записку, поблагодарить за гостеприимство. Или, наверное, лучше заглянуть к нему в спальню, просто чтоб сказать «пока»? Как, черт возьми, по этикету–то положено? Понимаю, что за вид у меня будет на улице в атласном платье и размазанном макияже, надо такси вызвать… но я же понятия не имею, где я, какой адрес называть. Мне отчаянно нужно добраться до душа, чтобы встряхнуться, и, шатаясь, я прохожу через комнату в коридор. Кухня напротив — она огромная и ультрамодерновая, с островком посредине и четырьмя высокими фасонными белыми стульями, аккуратно пристроенными по окружности. Нахожу тумблер на сливе, включаю затычку, отчего насос начинает работать на всю мощность и завывает на всю квартиру. В панике выключаю его и пью воду прямо из раковины. Я все еще ломаю голову, как мне выбраться, когда слышу шаги и в двери появляется Робби — он в белой футболке и трусах–боксерках, стряхивает с себя остатки сна.
— Как ни жаль, я все еще тут, — произношу.
— Мне не жаль, — говорит Робби. Я смущенно опускаю взгляд. Он вызывает во мне такое волнение, какого я не испытывала ни с кем другим, кроме Бена, чувствую себя изменницей, и мысль эта смехотворна.
— Хотите чаю?
— Еще очень рано, возвращайтесь–ка в постель, — говорю.
— Да нет, нет, все о’кей, — говорит он, подходит, берет чайник и передает его мне. Меня физически тянет к нему, как к магниту, и это ощущение распространяется по всему телу — от груди до ног.
Робби смущает меня. Он симпатичен, заботлив, богат, вероятно, и уж точно слишком хорош, чтобы в такое верилось. Его кухня девственно непорочна, словно ею никогда не пользовались. Он наливает чай в две кружки, мы проходим в гостиную, и я неловко усаживаюсь на один диван рядом со свернутым одеялом, а Робби садится на другой. Не отрываю глаз от коричневатой пены, образовавшейся по краям моей кружки, куда Робби добавил молока. Не знаю, что говорить, куда смотреть, из головы никак не уходит мысль, как же он похож на моего мужа. Голову, кстати, все еще ломает.
— У вас нет каких–нибудь таблеток от головной боли? — спрашиваю, в основном чтобы молчание прервать.
— Сейчас, — говорит Робби, встает, и, когда он проходит мимо, замечаю, что опять затаиваю дыхание. Выдавливаю найденные им для меня таблетки из серебристой фольги и глотаю их, запивая чаем, хотя он и подал мне стакан воды. Чай обжигает мне горло.
— Это у меня не с самого похмелья, — объясняю. — Просто вчера выдался насыщенный день.
— Все о’кей, — говорит Робби. И, помолчав: — Послушайте, я устал, а у вас голова болит, так что, надеюсь, позволите спросить… э-э… не согласитесь ли пойти и прилечь, и мы просто сможем опять поспать? Там будет куда удобнее, чем здесь.
Я не отвечаю.
— Или, если предпочитаете, есть свободная комната, — добавляет он.
Пробую сообразить. Понимаю: мне надо ехать домой, но, стоит мне выпрямиться, как голова начинает болеть с такой силой, что даже думать о поездке в такси не хочется. Хочется опять поспать. По–моему, и ему до смерти хочется. Может, и стоило бы принять его предложение занять свободную комнату, но что–то говорит мне, что это бы стало излишней тратой… вот только чего? — тут у меня уверенности нет.
— Звучит заманчиво, — говорю под конец, словно он мне чашку чая предлагал. — Не будете возражать, если я у вас футболку одолжу или еще что–нибудь? Отчаянно хочется сбросить это платье и… — Я умолкаю.
— Конечно, — отвечает Робби, поднимается и ведет меня к спальне. Решительно осознаю, что это ключевой момент, что меня несет вместе с этим мужчиной, которого я только что встретила, в еще одну новую стадию моей жизни на этой земле.

47

После того как Эмили ушла, Бен изо всех сил старался жить, как живется. Пытался не винить ее, пытался понять, почему она сделала это, и в общем–то от осознания, что она все заранее обдумала, взяла свой паспорт, обналичила банковский счет, становилось легче: по крайней мере, он знал, что она где–то там, не лежит бездыханная и неузнанная где–нибудь в глухом лесу или в вонючей канаве. В иные же времена он невероятно злился на нее, на ее трусливый уход от него с Чарли, за то, что они переживали трудности выпавшей им судьбы не вместе. Она все неправильно поняла: с той самой минуты, как они встретились, им предназначено было оставаться вместе навсегда, в горе и в радости, вот чему полагалось бы случиться в их истории. Только вот земля словно сама собой стала вращаться наоборот, превратившись в головокружительный антимир, где с того дня все пошло не так и где Бен был бессилен что–либо исправить. Все его усилия найти ее ничего не дали. Полиция, если что и смогла сделать, так только выразить ему сочувствие, а Государственная налоговая служба и вовсе отказалась помочь, заявив, что не имеет права сообщать конфиденциальную информацию в случаях добровольных исчезновений.
Когда Бен услышал это, произнесенное отрешенно–официальным женским голосом, он, взбешенный таким безразличием, чуть телефон не разбил, шмякнув им по столу. В отчаянии он взял отпуск на работе и отправился в Девон и Западный Уэльс, объехал Парк — Дистрикт, заглядывая в гостиницы, пабы и чайные, в которых они когда–то побывали, украдкой доставал прекрасное ее фото, а потом чувствовал себя идиотом, когда на него глядели как на сумасшедшего и говорили что–нибудь вроде: «Простите, сэр, ничем не могу вам помочь». От родных жены толку не было. У Фрэнсис опять живет Кэролайн, разбежавшись со своим последним любовником (который, очевидно, оказался ей неверен), и дочь ведет себя как никогда плохо. Фрэнсис, похоже, целиком ушла в отношения со своей младшей дочерью в попытках преодолеть свое горе, так что Бену ей посоветовать было нечего. Бедняга Эндрю весь в расстройстве, так и кажется, что он угасает, уходя в самого себя, к тому же в последнее время Бен с ним редко виделся: тесть всего лишь время от времени забирал Чарли, но, похоже, даже пес его не очень–то занимал.
Только работа и Чарли давали Бену сил держаться с тех пор, как стало ясно, что Эмили и вправду не собирается возвращаться. Он установил расписание попечения, родители его приняли и повели себя очень достойно. Они, хотя и не говорили об этом никогда, все же, как он догадывался, не видели ничего удивительного в том, что их невестка сбежала, ведь посмотрите только, из какой она семьи. Эмили они любили всегда — саму по себе, это–то Бен понимал, но с отвращением восприняли все выходки на свадьбе и никогда до конца не переставали беспокоиться, как бы странности такой семейки не сказались на матери их единственного внука. Тихими ночами Бен сидел и с опаской думал о том же. Вот почему все же Эмили ушла? Только ли из–за того, что случилось, или из–за того, что где–то глубоко–глубоко натура ее все же оказалась сильно испорчена ее семьей? Всегда она выглядела такой здравой, такой сострадательной, такой жутко похожей на него… Как раз это прежде всего и привлекло его в ней с того самого первого раза, когда он увидел ее стоящей в конторке автостоянки, явно повергнутую в ужас, ковырявшую носком туфли асфальт, пока они соображали, кто в чьей машине поедет на аэродром. Тогда, едва поздоровавшись с нею, он ощутил восторг, распознав в ней что–то такое, что дало понять: вот оно. В тот первый день она, разумеется, видела его насквозь, сразу же поняла, что он сокрушен, но дело в том, что потом она в этом усомнилась, не смогла понять, насколько она потрясающа, и это еще сильнее распаляло его любовь к ней. Тогда он подумал: должно быть, вообразил себе это, — но позже, днем, когда он застегнул на ней парашютные лямки, она, выпрямившись, взглянула на него едва ли не недоуменно, и этот взгляд, похоже, означал постижение, сменившееся затем смущением. Она побрела от него, а он продолжал обряжать парашютистов, желая сосредоточиться: нельзя было отвлекаться, имея дело с парашютами.
Позже он корил себя за то, что не был дружелюбнее на обратном пути домой, но он не знал, как справиться со своими чувствами: любовь никогда еще не поражала его, он и не думал, что такого рода вещи и вправду случаются. И только когда, наконец, месяцы спустя, когда они, как в сказке, сошлись, она и рассказала, что у нее есть похожая на нее сестра–близняшка, да еще такая, которая не очень–то ее жалует, тогда Бен совершенно убедился: он ей нужен так же, как и она нужна ему. Чем–то это было похоже на то, будто он стал близнецом, какого у нее никогда не было: ее задушевным, самым лучшим другом, кто знал, о чем она думает, человеком, кому она могла сказать полную правду о том, что чувствует, неважно, какой слабостью или сумасшествием это мог счесть кто–то другой — он всегда постигал ее, понимал, что она имеет в виду. То, что их так безумно тянуло друг к другу, походило едва ли не на дополнительную награду, пусть порой Эмили и поддразнивала, говоря, что любит его, невзирая на его профессию и дурацкое времяпрепровождение, а он в ответ подтрунивал над ней, говоря, что, если она когда–нибудь от него отстанет, всегда найдется точная ее копия, которая, он уверен, его пригреет. И оба они смеялись своему озорству и полной уверенности в своих чувствах друг к другу.
Бен частенько задумывался над своей совместной с Эмили жизнью, когда Чарли спал, а он сидел в одиночестве на диване (том самом, на котором при покупке обнимались с женой в товарном зале: Эмили скинула туфли, свернулась, словно кошечка, клубочком, убеждаясь, что диван вполне удобен, чтобы его купить, — слишком уж он дорого стоит, чтобы ошибиться, сказала она тогда). В последнее время Бен, подключивший к телевизору свой компьютер, просматривал на нем бесконечные фото из их громадной коллекции и зачарованно замирал то от одного, то от другого снимка: вот сделанное с расстояния вытянутой руки фото их обдуваемых ветром лиц на каком–то безымянном зимнем пляже в Девоне; вот Эмили на фоне Дворца дожей на площади Святого Марка во вторую годовщину свадьбы; Бен держит Чарли у реки около Бакстона, опасаясь, как бы тот не прыгнул в воду; вот Эмили, еще более потрясающая, чем ей представлялось, в день их свадьбы, позади нее ласковой синевой сияет море; Эмили баюкает их младенца–сына в садике Фрэнсис, засаженном розами; они вдвоем в Сорренто во время медового месяца, держатся за руки на фоне приземистых розово–оранжевых строений, толпой спускавшихся к воде; вот Чарли и его лучшая подруга Даниель обнимаются на этой самой кушетке; Эмили смеется, поливая цветы, Чарли держится рядом, весь мокрый; вот безмятежное лицо Эмили на фоне Кносского дворца с красными колоннами на Крите, ни она, ни он еще не знают, что она беременна; все они, сбившись в кучу, на кровати утром на Рождество. Картинки мучительно проплывают по экрану, Бен едва успевает рассмотреть их, понять, когда фото сделано, а они уже уплывают, на смену им появляются другие. Бен готов часами смотреть, раз за разом думая: «Ну, еще всего одно, и ухожу», — пока его до костей не пробирал холод сгустившейся темноты, только он не мог оторваться даже для того, чтобы включить обогрев или свет, ведь она словно бы говорила с ним издали, спрашивая: «А это когда было, помнишь? А это где?» — и оказывалось, что его это, как ни странно, успокаивало.
Бывало и по–другому, когда появлялось изображение, казавшееся таким живым, таким дразнящим, что он по–прежнему отказывался верить, что она покинула его, а больше всего отказывался поверить, что он не знает ни что с ней, ни где она. И он покорялся своей тоске и одиночеству: валился порой на пол, рыдал, бил в пол кулаками, беспомощный в своем горе, словно дитя малое.
Бен держался лучше, чем кто угодно мог предположить, когда первоначальная боль улеглась, когда опали листья и, вздыхая, уходил год… вот только непереносима была мысль о Рождестве, а потому его родители настояли и устроили поездку в горы Шотландии, в памятную им крохотную гостиницу. Погода стояла не ко времени великолепная, так что время удалось провести даже не без радости. Из Манчестера они отправились рано поутру, а через полтора часа уже ехали вдоль берега Лох — Ломонд, а когда остановились дать Чарли побегать, воздух был так прозрачен и свеж, что Бену представилось, будто он вновь задышал полной грудью, впускает воздух в легкие с охотой, а не из–за того, что Чарли к тому обязывает.
Родители устроили все здраво: в гостинице было тепло и шикарно (на старомодный, потертый лад), Бена не жгла и не отвлекала никакая память о прошлом, хозяева обожали Чарли, пес был очень мил, и они без конца готовы были возиться с ним, постоянно совали ему печенье и — на этот раз — никто не возражал.
Чарли, похоже, там почти совсем забыл Эмили: ему безумно нравилось носиться на воле по берегу озера, гоняя уток, — и его озорство, его ничем не омраченная радость от красоты жизни придавали всем им сил. Смена обстановки сделала сносным и самый день Рождества. Бен чувствовал себя почти спокойно, вот только никак не мог отделаться от привычки постоянно оглядываться: а вдруг она там, а вдруг она неожиданно явится из тумана, склонится на своих длинных прелестных ногах с распростертыми руками в ожидании, когда Чарли подбежит к ней, бросится ей на руки, доказывая, что по–прежнему любит ее, пусть она и ушла от него.

48

Спальня Робби выкрашена в серый, под шифер, цвет, пол и мебель в ней белесые, а постель ослепительно–белая. Все это стильно и бесполо, но голо, как и кухня. Интересно, думаю, он сам такое устроил или дизайнер по интерьерам постарался, или, того хуже, подружка какая, однако спрашивать желания нет, сейчас, если честно, это не ко времени. Он дает мне футболку какой–то модной фирмы, когда я надеваю ее, зайдя в ванную, телу приятно. Футболка эта мне коротка, ноги мои еще никогда не выглядели такими длинными, и я безотчетно тяну ее вниз, идя обратно в комнату. Робби смотрит на меня, но ничего не говорит, а когда я ложусь в постель, заключает меня в объятия, держит меня нежно, по–дружески, а телу моему словно только того и надо, чтобы слиться с его телом, — боль в голове начинает стихать.
— До чего же приятно, — выговаривает он тихо, — что ты воспринимаешь меня в точности таким, какой я есть.
— Конечно, — бормочу я и лежу, довольная, рядом с ним, в первый раз за весь год чувствуя себя совершенно умиротворенной и защищенной… любимой даже.
Состояние необычайное, и, понимаю, ему недолго длиться, но мы ведь как–то нашли друг друга, и я уверена: какова бы ни была причина, именно это нам и необходимо прямо сейчас. Мне до того тепло и уютно, что я уношусь в сон, и сны мои на этот раз спокойные, неомраченные, а когда я снова открываю глаза (много позже), Робби сидит рядом со мной на постели, уже одетый и приготовивший мне чашку идеально заваренного чая.
— Хочешь позавтракать? — спрашивает. — Я уже сбегал, купил яйца, бекон, колбасу, булочки и все прочее.
— Почему ты так любезен со мной? — спрашиваю.
— Почему бы и нет? — пожимает он плечами. — Я все равно на той вечеринке скучал, честно говоря, обстановка эта не по мне, а потом я не захотел сажать тебя одну в сомнительное такси, тебе явно было нехорошо, а когда ты отключилась у меня на диване, то вряд ли я сумел бы тебя выкинуть, верно? — Он улыбнулся. — А потом я подумал, что ты, может, лучше себя почувствуешь, если ляжешь в постель, а теперь мне есть хочется, так что я собираюсь приготовить завтрак. Какие же это любезности?
Какие ж любезности в этом? И почему он так похож на моего мужа? Слова не идут в голову, а потому держусь того, что безопаснее.
— Не возражаешь, если я сначала душ приму?
— Разумеется. Хочешь подобрать что–нибудь из одежды?
Робби идет в другой конец комнаты, открывает дверь в отдельную комнату для переодевания: вся его одежда развешена аккуратно, цвет к цвету. Он стягивает какие–то джинсы и пару рубашек, чтоб я выбрала, и вручает огромное банное полотенце, пушистее которого я не видывала.
Душевая просторна, струи бьют яростно, и я стою под этим водопадом, чувствуя, как последние остатки головной боли стекают с меня вместе с водой. Оборачиваюсь полотенцем и чувствую, будто кольнуло что–то: слишком уж все подозрительно хорошо, что–то не так, я такого не заслуживаю. Я все еще не звонила Ангел, чтобы сообщить, что я жива и здорова, но когда лезу в сумочку, выясняется, что мобильник мой разрядился, а номер ее я не помню, беспокойство мое растет. Натягиваю джинсы Робби и бледно–розовую рубашку–поло, пробегаюсь пальцами по прядям еще мокрых волос и присоединяюсь к нему на кухне, где витают ароматы жареных томатов и копченого бекона, пробуждая сызнова волчий аппетит. Осторожно присаживаюсь на стул–грибок, на нем мне слишком высоко, не знаю, что с ногами делать, вот и верчусь, как маленькая.
Робби улыбается и достает тарелки из шкафа. Идет к холодильнику, берет два бледно–голубых яичка и разбивает их в пустивший жир бекон — и шкворчащие звуки заполняют тишину. Готовит он уверенно и, когда подает мне завтрак, тот смотрится великолепно, не хуже, чем в ресторане. Сидим за стойкой бок о бок и едим в молчании, обоюдное влечение притягивает нас друг к другу тугой резинкой. За окнами слякотно, в кухне стоит чад от готовки, от всего этого опять начинает ломить голову.
— Не хочешь в гостиную перейти? — спрашивает Робби, когда мы покончили с едой. — Я сделаю нам кофе.
— О’кей, — говорю, сползаю со стула и шлепаю обратно в гостиную.
Когда утопаю в диванных подушках, раздается громкий удар грома (молнию я, должно быть, пропустила), а следом по окнам барабанит дождь, сотрясая крышу, температура резко снижается. Появляется Робби с двумя кружками пенящегося молоком кофе, ставит их на столик, потом идет к своему айподу и находит записи Евы Кессиди. Садится рядом со мной на топкий диван, и вот оно, наконец: смотрим друг другу в глаза, меня охватывает желание, отчаяние и, да, любовь, чистая нежная любовь к этому мужчине, которого я только что встретила. Во всем этом есть что–то странное, только никак не могу сообразить, что именно. Несмотря на мое беспокойство о том, что Ангел тревожится обо мне, о том, во что я влипла (тут следует смешок: только в Манчестере с полдюжины людей вот уже не один месяц беспокоятся о том же), решаю предаться этой странности, воспринимаю происходящее как нечто особенное, редкостное, спокойное. Ни за что не хочу, чтобы оно кончалось, хочу, чтобы время остановилось прямо сейчас, до того, когда все опять пойдет гадко. Взглядом ухожу в самую глубь глаз Робби, и это похоже на то, как быть глаза в глаза с Беном, только с тем Беном, кто был еще невинен, с Беном до того. От голоса Евы и шума дождя замирает сердце, становится трудно дышать, и это длится еще минимум полторы песни, после чего Робби наконец–то склоняется ко мне, медленно, мягко, и когда он целует меня, поцелуй отдает теплом кофе и беконом, губы его нежны, неспешны, искренни.
Смотрю на свои часики: время почти обеденное. Пытаюсь двинуться, но хочется остаться, не дать окончиться такому продолжению моей истории.
— Я и вправду скоро должна буду перестать торчать у тебя на пути, — говорю, и, когда произношу эти слова, наши губы волнуются им в такт. — Уверена, тебе есть чем заняться.
— Знаешь что, я целую неделю жал на полную катушку, — говорит Робби. — А сегодня день поганый… так что, если честно, прямо сейчас больше всего мне хочется сидеть здесь, слушать музыку, может, попозже кино посмотреть… просто затвориться от мира. — Он умолкает на секунду–другую. — И, если бы ты смогла побыть это время со мной, было бы еще лучше.
Никак не решаюсь. Гоню мысли о настоящем Бене с Чарли, о том, где они, чем заняты. Переживаю, что Ангел волнуется о том, куда я пропала. А потом решаюсь; похоже, что я жадна до прошлого. Откидываюсь, беру его руку и всю покрываю ее поцелуями там, где ладонь переходит в пальцы. Смотрю на него уже безо всякой застенчивости и говорю:
— А знаешь что? Идеально подходит.

49

После радостей в горах Шотландии пришел Новый год, вяло протащились зимние месяцы. Потом, не успел Бен опомниться, как уже почти май наступил, и он принужден был одолеть самый трудный рубеж из всех — годовщину дня, навсегда изменившего его жизнь. Для этого, оказалось, ему захотелось остаться совершенно одному: без Эмили дома он не в силах был даже Чарли терпеть рядом, а потому отдал его своим родителями и покатил в Пик — Дистрикт. Вышел из машины и пошел пешком, стараясь ни за что не сходить с прямой, хотя и не понимал, зачем ему это. Час за часом шагал, отступая от тропинок, продираясь сквозь кусты ежевики, пересекая обнесенные оградой поля, одолевая нехоженый каменистый простор. Вообще–то он задумывал взобраться на плато Киндер — Скаут, где сделал Эмили предложение (и она смеялась, когда он опустился на одно колено, а потом сама опустилась, говоря: да, с радостью), но ему невыносимо было оказаться там без нее, а кроме того, не хотелось рисковать увидеть кого–нибудь. Шагая неустанно и погрузившись в раздумья, Бен почти забыл о времени, забыл, где находится, временами он даже порой забывал об Эмили, мысли его крутились вокруг того, что у них было и что они потеряли. Он заметил, что Чарли тоже учуял дату, хотя Бен ему о ней напомнить не мог, зато он, похоже, загрустил, когда Бен подбросил его родителям: не то чтобы откровенно заскулил, а горестно заплакал, что в общем–то было еще хуже. Бен нес за спиной маленькую палатку, и когда стало поздно и почти темно, он остановился и поставил ее у спокойно текущей речки в таком месте, где ни звука не слышалось, кроме грохота бурлящей воды да изредка пронзительного крика неизвестной птицы. Полночи пролежал он без сна, испытывая едва ли не наслаждение от ощущения одиночества, от того, что есть время, есть простор и погоревать, и отдышаться, а когда проснулся, то почувствовал себя, как ни странно, обновленным, свободным от усталости и тягот минувшего дня. Рубеж он перевалил в лучшем виде — здравым и невредимым.

50

Робби не задает мне вопросов обо мне, да и мне не по душе о чем–то его расспрашивать, хотя и любопытно, как он, такой молодой с виду, может позволить себе такое шикарное жилье, как удается ему быть таким отличным поваром, таким джентльменом. Выясняется, что нам нравится одна музыка, мы лежим вместе на диване и слушаем «Доувз», «Паникс» и «Либертайнз», «Оазис» и даже Джонни Кэша, но, когда начинает звучать наша свадебная песня, я съеживаюсь, это ужасно, и говорю, что не люблю «Смитов», хотя когда–то, конечно же, обожала их. Бен всегда шутил, что единственной причиной, почему мы переехали в Чорлтон, была та, что мы могли видеть ударника этой группы в ирландском клубе. Робби ничего не говорит, похоже, он понимает, и, когда он пропускает эту дорожку, я немного успокаиваюсь. Через некоторое время звучит песня в исполнении «Ваннадиз», и, когда вступает хор, Робби смотрит мне прямо в глаза не моргая, а я чувствую, как сердце готово разорваться. Дождь не перестал, температура еще понизилась, но нам все равно, мы не сводим глаз друг с друга, весь день обнимаемся и ласкаемся, словно парочка подростков. Робби, похоже, рад, что мы остаемся на диване и — одетыми, желание растет в нас, пробивается сквозь одежду, но ни у него, ни у меня нет позыва сейчас заходить дальше. И мы не заходим.

51

Бен спросил родителей, не оставят ли они у себя Чарли еще одну ночь, субботнюю ночь, а то он потратил уйму времени на то, чтобы отыскать обратный путь к машине, и когда вернулся домой с расцарапанными по пах ногами и подошвами, стертыми до волдырей, был слишком вымотан и выжат, чтобы переносить чье бы то ни было присутствие, даже Чарли. Он задернул шторы, заказал карри на дом и настроился на субботний вечер у телевизора — это то, что еще недавно объявлял ненавистным для себя, зато Эмили всегда обожала, да и он втайне весьма был этим доволен, в чем, разумеется, ни за что не признался бы.
Смотреть телевизор в одиночку — совсем не то же самое: не посмеяться ни над слезами, катящимися по щекам Эмили, ни над ее увещеваниями сидеть потише, а то ей не слышно, что судьи говорят. Бен поймал себя на том, что думает, где она сейчас, что делает… а Чарли рядом не было, чтобы сдержать его, заставить все обратить в игру, так что нахлынула та же давящая грусть, как и в тот день, когда он, заглянув под кровать, понял, что кожаной дорожной сумки нет, что Эмили ушла.
В дверь позвонили. Черт, должно быть, карри доставили, надо взять себя в руки. Он потер глаза и прихватил бумажник. Открыв дверь, застыл, глядя на гостью так, словно глазам своим не верил, рот приоткрылся, едва ли не как у дурачка. Что происходит? Где его карри? Неужели она вернулась? Сердце прыгнуло, словно в Бена выстрелили, а потом рухнуло, словно Бен на полу умирал.
— Оп, — вырвалось у него.
— Можно войти? — спросила Кэролайн. — Мне, может, не стоило приходить, но я еще вчера вечером пыталась тебя застать, мне просто надо было повидать тебя, выразить сочувствие.
— Сочувствие — в связи с чем? — спросил Бен, понимая, что грубит.
— Прошу тебя, Бен, позволь мне войти. Ты не единственный, кто страдает, может, у нас получится помочь друг другу.
— Не думаю, — бросил он, однако отступил и дал ей войти.
Бен проследовал за ней в гостиную, и, пока она снимала пальто, вновь зазвонил звонок, на этот раз доставили карри, но у Бена руки все еще дрожали, когда он расплачивался с курьером. На кухне он разделил еду на две тарелки: как обычно, заказал слишком много. Достал себе пива и тут засомневался: может быть, не стоит ему пить у Кэролайн на глазах, не будет ли это похоже на дразнилку, — а потом, мысленно выругавшись, махнул рукой и налил ей апельсинового сока.
Он как раз ставил все на подносы, когда появилась Кэролайн, пошатываясь на своих каблуках, и попросила достать бокалы для вина, а из своей сумки достала бутылку белого вина в красной обертке, бутылка даже запотела, до того была холодной. Должно быть, только что купила в винном магазинчике в конце их улицы, однако он ничего не сказал: сказывалась усталость и неловкость, ему и в самом деле было не до ссоры. Они ели в молчании перед телевизором, а на экране какой–то мужик глотал шарики для гольфа, а старушка танцевала со своим пуделем, меж тем юбка Кэролайн задиралась все выше. К следующему перерыву на рекламу она успела опорожнить выбранный ею весьма внушительный бокал и попросила Бена налить ей еще вина.
Что–то в тот момент внутри Бена надтреснуло, и, вскочив, он вихрем маханул на кухню, рванул дверцу холодильника, выхватил еще одну банку пива, откупорил ее и принялся жадно заглатывать пиво прямо из банки, а голову сверлила мысль: а почему бы, собственно, блин, и нет? В нем столько взрывоопасной злобы накопилось, что нужно было избавиться от этого чувства, в куски его разнести, и, глотая спиртное, он понял, что даже не злится на нее больше, он зол был на весь этот ужасный мир.

52

Много позже уже стемнело, а мы так и не двинулись с дивана. Вполглаза посмотрели два фильма, прослушали бессчетное число дисков, я уже стала рисовать себе в воображении (так, по мелочи) новую жизнь с этим новым Беном, может, в один прекрасный день мы и поженимся, я стану миссис… как ее?
— Робби, а как твоя фамилия? — бормочу я ему в плечо.
Поначалу, похоже, ему как–то неловко. Потом говорит:
— Хм… я… кхе… Браун.
Я сажусь и удивленно взираю на него.
— Это моя фамилия, — говорю. — Надо же, это судьба. — И я смеюсь.
— Я проголодался, — быстро произносит он. — Ты как насчет заказать с доставкой на дом?
— Тут в округе должно быть полно всяких местечек. Может, выберемся поесть чего–нибудь?
— Я бы лучше с тобой остался, — говорит он. — На улице дождь, у меня шампанское есть, можем охладить… плюс не надо будет голову ломать, какие туфли надеть под этот наряд. — Он оглядывает меня: в его слишком больших для меня джинсах и рубашке, — и в его словах есть смысл.
— О’кей, — говорю. — Я не против, даже предпочитаю остаться.
— Карри подойдет?
— Идеально, — отвечаю, в желудке начинет крутить: как раз карри Бен всегда и заказывал. — На твой вкус, мне все подойдет.
Он роется в ящике, отыскивая рекламку, а когда заказывает, то строчит быстро–быстро, как пулемет, голос его звучит странно, визгливо почему–то.
Он исчезает на некоторое время и возвращается с бутылкой шампанского и двумя высокими бокалами. Вид их порождает тоскливые мысли о розовой шелковой косметичке Ангел, и тут у меня ноги подкашиваются: доходит, что косметичку–то я ей так и не вернула. Рисую себя вчерашним вечером в туалете у «Граучо»… как же быстро, думаю, нарушила я обещание моему мальчику, а потом думаю о том, как я все–таки смогла отвернуться от него, когда нужна была ему больше всего, а потому… что изменится, если время от времени склонять голову перед одной маленькой полоской порошка?
Хотя сейчас потребность во мне раздается, заползает во всякую щелку моего взбаламученного мозга, меня тревожит Робби и его мнение, вполне уверена, что такое не для него. Мне ненавистна мысль, что я упаду в его глазах, а потому гоню мысль о маленькой косметичке ко всем чертям и еще куда подальше. «Если ее нет у меня в сумке, все сейчас было бы прекрасно. Просто сделай вид, что ее там нет». Робби наполняет наши рюмки шампанским и предлагает выпить за нас, за последние 24 часа, опять целует меня… и всякая мысль о наркотике никнет и туманом уходит прочь.
Когда звонят в входную дверь, Робби вскакивает и говорит:
— Я сию минуту вернусь, сможешь взять заказ? — и сует мне в руку 50-фунтовую купюру, направляясь в туалет. Нажимаю кнопку домофона, на экране которого улыбающееся мужское лицо, впускаю курьера, и он приносит ароматную еду в красивых картонных коробках, которую я раскладываю по белым квадратным тарелкам на сияющей кухне. Вновь появляется Робби, мы берем еду с собой в гостиную, опять садимся и уминаем ее в приступе голода, а пока едим, смотрим шоу «И Британия находит таланты», ощущение до того изумительное, настоящий субботний вечер, какие были когда–то у нас с моим мужем. Убеждаюсь, что мы смеемся одним шуткам, отпускаем сходные замечания, и, стоит мне только взглянуть на этого самозваного Бена, как у меня сводит живот и пульс становится бешеным, пока я взгляд от него не отведу.
Робби открывает еще одну бутылку, мы укладываемся и пьем, и теперь уже вино оказывает действие, так что в конце концов он поднимает меня на ноги и ведет в спальню. И на этот раз мы не просто лежим и обнимаемся, мы готовы, такое чувство, будто мы знали друг друга вечно — и это упоительно. И потом, когда это кончилось, до меня доходит, что я наделала, я фактически прелюбодейка, и, чтобы заглушить панику, уже не обращаю внимания на то, что он говорит, просто вслух предлагаю наркотик. Робби долго смотрит на меня, а потом, к моему удивлению, говорит «да», не знаю почему, но с ним в этом нет никакой грязи, в его шикарной квартире в Мэрилебоне, от этого охватывает восторг, это чарует, сносит голову.
Несколько часов спустя мы засыпаем, а когда я просыпаюсь, рассвет уже проглядывает сквозь полуоткрытые шторки жалюзи, я лежу, скованная чувством вины, а Робби лежит мертвый.

53

Когда Бен возвращался из кухни, он все еще был совершенно вне себя, но злился уже на Эмили за то, что та ушла, почти так же, как на Кэролайн за то, что та пришла. Казалось совершенно невыносимым именно в такое время сидеть лицом к лицу с той, что так походила на Эмили, говорила голосом, похожим на ее, и все же не была ею. «Все–таки не должна была она убегать, это ж до чего эгоистично?» Он уже был до того пьян, что воспринимал отсутствие жены как бы телесной пустотой, будто у него живот куда–то провалился, а на его месте ничего не было, кроме зияющей дыры там, где должны бы внутренности находиться. Положил ладонь на диафрагму: нет, все по–прежнему на месте, под покровом ночи его не взрезали. Он насупленно смотрел, как раскинулась на его диване Кэролайн в своей слишком коротенькой юбочке, волосы у нее еще больше отросли, ему хотелось, чтоб она попросту отвалила, черт ее дери, что ей вообще–то надо. Он подошел к креслу–качалке, в которое поклялся не садиться с той самой первой волшебной ночи в квартире Эмили (с тех пор годы прошли), оно такое обшарпанное, и в нем так неудобно сидеть, им, если честно, следовало бы от него избавиться. Нет, «ему» следует от него избавиться, никакого «им» больше не существует. Ему опять захотелось, чтобы Кэролайн просто поняла намек и ушла, однако он не решался прямо попросить ее удалиться на тот случай, чтоб она какую–нибудь свою сцену не устроила: такого в тот вечер ему было не вынести.
— Ты где был? — спросила Кэролайн, и голос ее прозвучал невнятно.
— На кухне, — произнес Бен и смутно подивился, как Кэролайн тоже набралась, ведь он только принес ей второй бокал вина… но тут заметил на полу пустую бутылку, еще недавно наполовину заполненную виски.
Телевизор продолжал штурмовать их чувства своей фальшью. Они смотрели, как маленькая девочка с сильным голосом коверкала песню Уитни, а затем группа взрослых мужчин в комбинезонах плясала с тачками, пока Бен не решил, что на самом деле не в силах больше переносить этого, ему надо отправляться в постель. Повинуясь порыву, он нажал кнопку пульта, и экран почернел. Тишина оглушала. Кэролайн раздраженно завозилась, и, когда повернулась, чтобы пронзить его взглядом, он понял, что у нее опять нездоровый вид: лицо бледное и тонкое под слоем косметики.
— О чем ты со мной хотела поговорить? — сказал он наконец; может, она и уйдет, если дать ей выговориться.
Кэролайн склонила голову набок и переплела пальцы.
— Я хотела сказать, что сожалею, — сказала она.
— О чем это сожалеешь? — настаивал Бен.
Кэролайн пришла в замешательство и сказала:
— О том, что случилось. Обо всем сожалею.
— Не настолько, как я, — ответил Бен, но произнес это без жалости — одна только бездонная печаль.
— Думаешь, она вернется? — спросила Кэролайн. Она ждала, а он не отвечал так долго, что она решила, что он не расслышал.
— Нет, сейчас нет, — произнес он, и то был первый раз, когда он признал сам факт исчезновения Эмили. Это ударило по нему сокрушительно, он поднялся, желая выйти из комнаты: не мог он плакать ни перед кем, а уж тем более перед Кэролайн, — но споткнулся о пустую бутылку из–под виски и неловко упал, почти на гостью. Диван был низким, пружинистым и мягким, Бен попробовал выбраться из его топкой глуби, но, как вдруг оказалось, на это требовалось слишком много сил, а потому он распластался там, пьяный и побежденный.
Кэролайн перевернулась, обвила его руками и тихо держала, пока он рыдал — от всей души, истерзанной пивом, горем и одиночеством. Ее объятия действовали на него странно успокаивающе: хотя Кэролайн по темпераменту и очень отличалась от своей сестры–близняшки, касаться ее было все равно что касаться Эмили, она даже пахла как Эмили, не говоря уж о том, что была на нее похожа. Бен уже так долго не обнимал никого, кроме бедняги Чарли, что терялся, эти объятия напоминали ему о более счастливых временах, так что, когда она стала гладить его по голове, приговаривая: ну будет, будет, это было то, что нужно, ему даже в опьянении своем показалось, что, может, это и была Эмили. Когда же она склонилась, чтобы поцеловать его, он позволил, более того, сам ответил на поцелуй — и все сделалось таким по–животному необходимым, что он и не замечал уже, что не свою жену обнимал, а ее испорченную злонравную сестру–близняшку, пока не стало поздно. Уже после он осознал, что натворил, и заорал на нее, чтоб убиралась, чтоб оставила его в покое, а потом вышел, шатаясь, из комнаты и побежал наверх, с силой захлопнув за собою дверь.

54

У красавца Робби кровь запеклась в носу, постель под ним простыла, а кожа посинела. Нет никакого сомнения: он мертв. Я не ору, а спрыгиваю с постели и бегу к окну — голая, тяжело дышащая, как загнанная собака. Ужасаюсь до того, что думать связно не могу. Не могу, я не могу опять взглянуть на него, образ застрял в сознании, и я понимаю: вот и еще раз заглянула в преисподнюю, чего вовек не забуду, еще одна жизнь погублена мною — и ради чего? На этой мысли давлюсь, но справляюсь и удерживаю рвоту во рту, успеваю добежать до мусорного ведра, а там отплевываюсь блевотиной куда попало и падаю на пол. Во второй раз за два дня я оказываюсь в собственной блевотине и жалею, что жизнь не пронеслась поскорее и прямо сейчас не закончилась. Когда встаю, ноги меня плохо держат, грудь вздымается и опадает чаще, чем, мне казалось, она на такое способна, дышу все чаще и чаще, пока не понимаю: легкие я проветриваю с избытком, но, похоже, не могу остановиться. Что мне делать? Кто поможет Робби? (Никто, слишком поздно.) Кто мне поможет? (То же самое.) Я не могу позвонить Ангел, Саймону, даже маме с папой не могу: мой мобильник сдох, а я не помню ни одного из их номеров. Всего два номера застряли в памяти, по которым можно получить помощь: моего старого дома в Чарлтоне и 999. Мне отчаянно нужен мой муж, Бен нужен, он знает, что следует делать, а потому я, почти не раздумывая, набираю манчестерский номер… А что, помилуйте, я скажу? И на третьем гудке я вешаю трубку. Руки у меня дрожат, я едва справляюсь, чтобы вызвать 999, и уже через несколько секунд по линии доносится уверенный голос дежурной.
— Пожар, полиция или «Скорая»? — спрашивает она.
«Я не знаю. Он мертвый — это я знаю, какая тогда польза от «Скорой»?»
— Алло? — переспрашивает дежурная. — Вам нужна пожарная команда, полиция или «Скорая помощь»?
Я вдыхаю и говорю одновременно:
— Тут человек какой–то мертвый.
— Вы уверены? Он еще дышит?
— Он холодный и посинел. По–моему, это значит, что он мертвый. — И принимаюсь навзрыд рыдать в трубку — по Робби, по его несчастной утраченной жизни. Это жутко.
— Какой у вас адрес, милая? Скажите мне свой адрес.
— Я не знаю. Я где–то в Мэриленбон.
— Ладно, мы определим по номеру. Не вешай трубку, лапочка, постарайся успокоиться. Как зовут усопшего?
— Робби. Робби Браун.
— А ваше имя?
— Кэтрин Браун.
— Вы его жена?
— Нет, — вою я. — Я только с ним познакомилась. — Комната пошла кругом, решаю, что я теряю сознание, а потом понимаю, что это на улице мигают синие огни и полиция уже здесь.
«Слава богу». И тут вспоминаю, что я все еще голая, рвотой перепачкана и бегу в ванную, мигом в душ и из душа, прежде чем вода стала горячей, только успеваю закутаться в полотенце–простыню Робби, как в дверь забарабанила полиция.
Открываю, аккурат когда полицейские собрались выламывать дверь, они проносятся мимо меня, а один направляется в спальню. Через пару секунд доносится его вопль:
— Иисусе Христе, пойди–ка взгляни на это, Пит.
Полисмен, которого зовут Пит, идет к спальне, но столбом замирает на пороге, когда видит мертвого беднягу Робби, всяческие лекарства на прикроватной тумбочке. Пит испускает вопль ужаса, а потом поворачивается и смотрит на меня: глаза его горят ненавистью.

55

Ночью, может, кто–то пришел и развалил голову Бена надвое, и тогда он вспомнил, как появилась Кэролайн, сколько он выпил, что натворил с сестрой–близняшкой своей пропавшей жены. Он был сам себе противен, отвратителен, только уже не было времени бежать в ванную, и он бесконечно долго блевал в мусорную корзину, пока не осталось ничего, кроме отдающей перцем желчи в горле. Слава Господу, Кэролайн не пошла за ним наверх в спальню, будем надеяться, что она уже ушла: наверняка не стала бы здесь околачиваться, особенно после того, как он, будто спятивший, напоследок сбежал. Нет, больше он ее никогда не увидит, что бы там ни случилось в будущем.
Часы шли и шли, а Бен все лежал в оцепенении, а когда наконец поднялся, было время обеда и Кэролайн определенно ушла, слава богу. Он сделал душ горячее, чем способно было выдержать его тело, и нещадно оттирал себя, но все равно чувствовал, что грязен, что кожа как чужая, что он побежден: теперь Эмили не вернется к нему никогда. Он не знал, что с собой поделать. Только и хватало ума, чтобы очиститься, постараться избавиться от всего (до последней молекулы!) уличающего, обратить это в нечто несуществующее. Он выбросил застывшие остатки заказанной еды, сложил тарелки и бокалы в посудомойку и включил ее на самый высокий режим, хотя она была полупустой. Продезинфицировал кофейный столик, достал пылесос и вычистил ковер, взбил на диване подушки, оказавшиеся покрытыми пятнами позора. Бросил пивные банки и бутылки из–под вина и виски в баки для переработки, а когда наконец–то покончил с этим, сварил себе крепкий черный кофе, сел и включил новости. Когда стал названивать домашний телефон, он не обращал на него внимания (на тот случай, если звонила Кэролайн), но потом передумал: а вдруг это была она, — но звонок прекратился до того, как он взял трубку. Он все еще был не в ладу с головой, а потому, когда увидел лицо Кэролайн, смотревшее на него с телеэкрана, то подумал, что ошибся, что померещилось даже. Потом, когда понял, что это точно была она, никак не мог вникнуть ни в изображения, ни в слова, а потому лишь гадал, что произошло, что она на сей раз сотворила. Так и казалось, что в сознание попало слишком много информации, и Бэн не в состоянии был ее переварить, мозг отказывался ее воспринять. И только когда в третий раз была упомянута Кэтрин Браун, а не Кэролайн Браун, он понял, что наконец–то отыскал свою жену.

56

Пит и его коллега не знали, что делать со мной, все еще закутанной в банное полотенце, и после нескольких тревожных совещаний и призывов дать задний ход они наконец объявили мне, что арестуют меня по подозрению в убийстве. Слова эти для меня не имели ни малейшего смысла, так что я кивнула и позволила им сделать мне полагающееся предупреждение, меня меньше всего волновало, что они теперь со мной станут делать. «Бедняжка, бедняжка Робби, такой молодой, так полон жизни, что же я такого натворила?» Я опять принялась всхлипывать.
Прибывает сотрудник полиции — женщина, по–моему, ее специально вызвали, она ведет меня в ванную обыскивать, я сбрасываю полотенце, и единственное, что предстает ее взору, это мое голое тело да ужас в моих глазах. Понадобилось всего десять секунд, и потом она говорит, что я могу одеваться, но после дальнейших споров шепотом сообщает, что мне придется надеть чистую одежду из гардероба Робби: мы не должны ни до чего дотрагиваться, связанного с местом преступления. Она так это называет: место преступления, потому что было совершено убийство — мною, очевидно.
Наконец женщина–полицейский, мужеподобная, в нескладных ботинках и с практичной короткой стрижкой, заковывает мне в наручники вытянутые вперед руки, похоже, едва ли не извиняясь при этом: она же понимает, что я ни сопротивляться, ни убегать не собираюсь, — металл холодит запястья, от него неудобно и больно, и все же это меня успокаивает. Когда меня наконец–то выводят из квартиры босую, ведут вниз по шикарным, покрытым ковровой дорожкой ступеням, а потом и на утреннюю улицу, я кажусь маленькой и хрупкой рядом с полицейскими, будто за ночь я съежилась или усохла на несколько дюймов. Пока тот, кого зовут Питом, ведет меня к полицейскому фургону, замечаю поджидающих фотографов и догадываюсь: должно быть, пойдет сюжетом в новостях. Теперь меня обнаружат, семья моя узнает, где я, выяснит, что я сделала, понимаю, что еще одну жизнь погубила. Меня, должно быть, повезут в полицейский участок, и от этой мысли мне делается дурно.
В фургоне меня сажают в клетку, как животное. Сижу я так низко, что улавливаю запах выхлопов дизеля, чую, что дорога очень близко, под вялым движением фургонной подвески, и меня опять начинает тошнить. Я до того подавлена, что неловко откидываю голову, прислоняясь к кузову фургона, а тот на каждой кочке бьет жестко, до металлического лязга, который отдается в голове тупой болью, хотя, казалось бы, должно как током бить, — и я понимаю: я этого заслуживаю. Смутно догадываюсь об остановках на светофорах, о смене полос движения, поворотах за угол, но во мне появляется ощущение какой–то странной внетелесности, словно бы я смотрю на себя со стороны, будто в кино, где я главный злодей. Минут, может, через десять фургон набирает скорость и, бухая совершенно как молот, делает резкий поворот влево, оставаясь какое–то время на двух колесах (во всяком случае, так кажется), а теперь крутит вправо, и потом пускаются в ход тормоза, фургон с лязгом застывает, и я слышу через окошко, как кто–то переговаривается, а вот мы опять тронулись, на этот раз медленнее, проехав же еще несколько ярдов, останавливаемся, задние двери открываются, и майский солнечный свет, игольчато острый, свежий после субботнего дождя, потоком заливает фургон, впивается мне в глаза, и я мигом закрываю их: для яркости во мне нет места.
Мне велят вылезать из фургона; пока я делаю это, шатаясь и задевая за дверь, сажаю черные масляные пятна на джинсы Робби. Почему–то меня это беспокоит, и я говорю: прости, не очень–то понимая кому, я пытаюсь оттереть отметины, а женщина–полицейский говорит (без недоброжелательства): «Пойдемте, мадам», — берет меня за скованные руки и заводит в громоздкое здание. Мы заходим в приемную (если это так называется в полицейском участке), повсюду сотрудники полиции, глазеют на меня, почему–то я, похоже, тут едва ли не знаменитость. Меня сразу проводят дальше в какую–то мерзкую комнатушку, пропахшую страданиями, посылают за врачом и задают мне все эти вопросы про здоровье, про душевное здоровье, не занималась ли я когда–нибудь членовредительством, нет ли у меня сейчас тяги к самоубийству. Это гнетет. Говорю им, все зависит от того, что они понимают под членовредительством, но они только поворачивают на меня свои равнодушные лица, каменные морды, а когда я отказываюсь дальше рассуждать, нет ли у меня намерений покончить с собой, что–то помечают в своих блокнотах и дальше спрашивают, есть ли кто–нибудь, кого я хотела бы уведомить о своем аресте. Это мне кажется почти забавным: полагаю, теперь уже вся страна знает, судя по всем тем фотографам, что толпились возле квартиры Робби (потихоньку про себя думаю, как это они так быстро туда сбежались). Когда меня спрашивают, нужен ли мне защитник, то я уже слишком устала, чтобы думать, по мне, лучше сказать «нет». Так что меня отводят в камеру, и когда наконец–то оставляют одну, то, оказывается, мне не до чувств и не до забот, я где–то глубоко в себе, где мне покойно и тепло, где ничто не может пойти не так, потому что и так уже все наперекосяк.

57

Ангел настолько увлеклась разговором со своим новым приятелем Филиппом, что не заметила, что Кэт нет рядом. Она решила, что Кэт с Саймоном, а потому, заметив его беседующим с какой–то гибкой, как ива, женщиной, черные волосы которой были будто обрублены прямо по лбу, Ангел подошла и спросила, где Кэт. Саймон тоже не замечал, чтобы она уходила, в баре было полно народу, и он ожидал, пока его обслужат. Когда же к половине второго Кэт так и не вернулась, Ангел попробовала дозвониться ей, однако телефон подруги просто переключался на голосовую почту.
«Ну и ладно», — подумала Ангел, полагая, что увидится с Кэт дома. Однако ее немного удивило, что Кэт ушла, не попрощавшись, тем более что она забрала с собой ее розовую шелковую косметичку: Ангел сама чувствовала себя слегка на взводе, а уверенности, к кому тут можно бы безбоязненно обратиться, у нее не было. Кончилось тем, что она вновь составила компанию Саймону, выпила еще шампанского, и это отвлекло ее от косметички. Когда же Саймон спросил, не согласится ли она пойти выпить по рюмочке на сон грядущий в его номере гостиницы, которая прямо за углом, она подумала: почему бы и нет, мужчина он привлекательный, к тому же и деньги на такси можно сэкономить. Так что ушли они вместе, и позже Ангел надеялась, что Кэт возражать не стала бы.

58

Много часов спустя сижу на краешке скамьи в камере полицейского участка Паддингтон — Грин и все еще пытаюсь переварить тот факт, что меня считают убийцей. А я убийца? О чем я напрочь забыла от ужаса пробуждения рядом с трупом, так это о последствиях того, что мы вытворяли вместе, как делились наркотиками Ангел, что именно я и дала ему их. Что это я вызвала его смерть.
Дрожь пробирает неудержимая, тут холодно, мои выданные полицией белая кофта и брюки куда как легки, и я начинаю понимать, что моя трогательная попытка убежать от прошлого, начать новую жизнь провалилась с треском и привела лишь к еще большим страданиям. Меня еще раз раздели и обыскали (на сей раз это проделали двое полицейских), и пусть это унизительно, какая мне до этого забота, если в ноздрях у меня навечно застрял гнусный запах смерти. По крайней мере, сейчас я могу поставить на себе крест, я на самом деле ушла от борьбы за выживание, только ирония в том, что, по–моему, неуверенные ответы на вопросы врачей вынудили установить за мной постоянное наблюдение как за потенциальной самоубийцей, каждые пятнадцать минут кто–то смотрит за мной через глазок. Толстомордый полицейский в очередной раз заглядывает полюбоваться на меня, и я тупо смотрю на него некоторое время, непонимающе, как какая–нибудь горилла в зоопарке, а потом поворачиваюсь лицом к стене.

59

Когда в субботу к обеду Ангел вернулась и стало ясно, что Кэт домой все еще не приходила, Ангел встревожилась по–настоящему. Ей, положим, никогда не нравилось расспрашивать (она полагала, что Кэт сама расскажет, когда созреет), она всегда ощущала у своей подруги какую–то непонятную печаль, а после вчерашней драмы все гадала, какова же правда и что Кэт теперь учудила, все ли с ней ладно… или надо в полицию звонить?
«Не психуй», — подумала Ангел. Она Кэт не мать, может, та просто разок с кем–то домой пошла. Беспокойство, однако, не проходило, и, уходя в субботу вечером на работу, Ангел оставила Кэт записку с просьбой позвонить ей, как только та придет домой, а на тот случай, если Кэт потеряла мобильник, записала номер своего рабочего телефона на обороте счета за газ, оставив его на столике у входной двери.
Только от одного из игроков за столом, где резались в «двадцать одно», Ангел впервые услышала поразительную новость о том, что умер Роберто Монтейро. Едва закончилась ее смена, она вышла на мобильном на сайт Би–би–си, чтоб узнать, что случилось, и так выяснила, что ее лучшая подруга арестована за убийство.

60

Сейчас я тихонько хнычу, будто наконец–то за осознанием последовал удар. Я жалею обо всем, что делала в эти два минувших дня, обо всем до последнего. Если б только я вела себя здраво, как это было когда–то, взяла бы отгул на работе, просидела бы по–тихому дома. Если бы только мне хватило смелости самой пройти через все это. Если б только я не пошла обедать с Саймоном… что за бредовая идея, будто мне уж и нельзя самой порадоваться. Если б только прописанное врачом лекарство не обратило меня в маньячку, безумную. Если б только я весь вечер провела в постели, вместо того чтобы снова из дому выбраться… о чем, черт возьми, я думала: ужин с награждением — это ж последнее дело! Если б я только не пошла на эту вечеринку, не встретила Робби, не было бы у меня с собой косметички Ангел. Если б только, если бы только, если бы только. А теперь из–за меня одна из ярчайших молодых звезд страны лежит мертвый и посиневший в морге.
Когда в полиции сказали, что это был Роберто Монтейро, все наконец обрело смысл: почему люди пялились на меня, когда мы пошли ловить такси; почему он так хотел, чтоб мы остались дома, а не пошли куда–нибудь, где его узнали бы; почему он, казалось, так увлекся мною, понятия не имевшей, кто он такой, считая, что мне он, должно быть, понравился сам по себе; почему он был так богат, хотя и так молод. По мне, впрочем, он и не походил на футболиста: я полагала, что футболисты живут в загородных домах, похожих на помещичьи усадьбы, а не в квартирах в центре Лондона, и, пусть это и выглядит предубеждением, но он казался человеком куда большей культуры, в нем чувствовался джентльмен. Его сестра была, очевидно, моделью и, похоже, приятельницей модельера, поэтому он и оказался в клубе. Он был травмирован, восстанавливался после операции на колене, а потому и получил позволение выйти на люди в вечер пятницы. Знаю я об этом только потому, что слышала, как полицейский по имени Пит разговаривал с кем–то возле моей камеры и при этом едва не плакал, должно быть, болел за «Челси».
Я, конечно же, слышала о Роберто Монтейро, о нем все слышали, но футбол меня никогда не занимал и, как то ни глупо звучит, оказавшись на грани нервного срыва, я попросту не смогла сообразить, что это такое. Я едва не смеялась, впадала в истерику, в безумие, с ума сходила от своей глупости. Что такого Робби увидел во мне, хотела бы я знать? Что, все из–за того, что я просто не знала, кто он, или то было нечто большее? А что я в нем увидела? Только и всего, что он напомнил мне моего мужа? Полагаю, я никогда этого не пойму, и тут наворачиваются слезы, крупные, обильные слезы — по Робби, по его юности, по его будущности и его красоте, которым уже никогда не осуществиться, а это заставляет меня прокрутить в мыслях все остальное произошедшее. Сворачиваюсь в клубочек на мерзких нарах и желаю, чтоб весь мир отвалил от меня и катился себе куда подальше.

61

Соблазнив мужа своей сестры–близняшки, Кэролайн преисполнилась ощущением своего рода триумфа. Его она считала законной добычей, ведь что ни говори, а Эмили его бросила, а то, что Бен воспламенился желанием обладать ею, Кэролайн, столько бурно и всепоглощающе… что ж, в момент обоюдного для них экстаза это дало ей почувствовать себя могущественной, великолепной, испытать полнейшее торжество в растянувшемся на всю жизнь состязании с сестрицей. Сразу после этого, впрочем, он грубо ее отпихнул, вскочил и, прежде чем выбежать из комнаты, глянул на нее с таким отвращением, что она поняла, как глубоко его презрение: их соитие было актом ненависти, а не любви, и она ничего не добилась. Сердце ее сжималось, когда она наливала себе еще выпить, она понять не могла, отчего никто никогда ее не любил. Что в ней не так?
Кэролайн всю ночь пролежала на диване Бена и все напивалась, а утром на цыпочках поднялась к его комнате и долго смотрела на захлопнутую дверь, мысленно веля ему выйти. В споре с собой она решала, а не открыть ли самой, однако дверная ручка болталась так, будто того и гляди отвалится… В конце концов, осмыслив ситуацию получше, Кэролайн решила, что Бен и впрямь вчера ночью сильно перепугался, а потому развернулась на каблуках и, пошатываясь, вышла на улицу. Пройдя сотни полторы шагов до конца дороги, встала у винного магазинчика, плотно закрытые зеленые стальные шторки которого напоминали стиснутые зубы, и стала ждать у бровки, пока промчится мимо автобус. В конце концов, когда в движении на дороге появился разрыв, она перешла улицу и пошла по боковому проулку на противоположной стороне, не зная, что делать и куда идти. Уселась на ограду садика и, зарывшись лицом в жакет, зарыдала — громко, по–театральному, и так просидела минут, может, пять, пока проходившие мимо два парня в футболках болельщиков «Манчестер юнайтед» не бросили:
— Не куксись, милашка, а то ты на фанатку «Челси» смахиваешь. — А когда она недоуменно глянула на них, рассмеялись: — Что, не слышала? Роберто Монтейро умер.

62

Я часами сидела одна в своей камере, один на один с травящими душу мыслями, и вид скучающего полицейского каждые 15 минут отвлекал меня. В конце концов, думается, я задремала и пробудилась, только когда в окошко пропихнули еду. Мой тюремщик говорит, что доказательства все еще собираются, а потому какое–то время допрашивать меня не будут. Я виду не подаю, что слышала, что он говорит, не хочу казаться грубой, только мне наплевать, будут меня допрашивать или нет, мне без разницы, если я вообще больше никогда их этой камеры не выйду.
Еда, которую мне дают, супермаркетный полуфабрикат, лазанья, которую, должно быть, вынули из упаковки и разгрели в микроволновке. Я не ела со вчерашнего вечера, когда карри заказали, и, хотя больше не заинтересована в дальнейшем существовании, желудок по–прежнему требует свое, он урчит, а потому я ем несколько кусочков, которые оказываются вполне вкусными, и кончаю тем, что съедаю все, что слегка меня удивляет.
Мне выдали одну только пластиковую ложку, я явно не заслуживаю доверия для ножа с вилкой, а когда я заканчиваю есть, служащий в форме требует, чтобы вернула ему ложку, будто драгоценность какая, и я сую ее ему в окошко. Я опять ложусь, и в течение долгих часов ничего не происходит, если не считать, что в какой–то момент снаружи донеслись крики и ругань, послышалась какая–то тяжелая возня, а потом слышу, как хлопает дверь другой камеры и раздается чье–то жалостное визгливое завыванье, воет, должно быть, кто–то другой, не тот, кто прежде орал грозным басом, хотя я даже не представляю, на каком языке тот орал. Становится темно, я пользуюсь туалетом в углу камеры и даже в полутьме вижу, какой он заляпанный дерьмом и мерзкий, а потом опять укладываюсь и засыпаю.
Когда просыпаюсь, уже светло и разогретый в микроволновке завтрак мне пропихнули в окошко, я почти гадаю, а не спросить ли, что происходит и что дальше произойдет, но у меня такая вялость, такая апатия, что просто нет сил беспокоиться. Вместо этого сажусь и, пользуясь своим неподходящим орудием, проталкиваю еду в глотку, как младенец. Я еще не доела, как дверь открывается и молодой человек в очень чистых джинсах и отглаженной сорочке просит меня встать: меня готовы допрашивать. Должно быть, сегодня утро понедельника, мне бы на работе надо быть, там уже все собрались, говорят обо мне, ничто и никого, должно быть, так не обсуждали, как меня. Встаю и костями чувствую, что постарела. Полицейский просит следовать за ним и идет впереди меня по коридору, мимо других несчастных заключенных, кто–то причитает, кто–то ругается, молит выпустить на волю, говорит, мол, ему собаку покормить нужно. Мне жалко собаку: тоскует где–то, голодная, — и я от этого плачу.
Мысль о допросе в полиции через год после произошедшего — сущая мука, на самом деле, и я чувствую себя настолько виноватой (на этот раз перед Робби) и опустошенной, что с трудом ноги передвигаю, но изо всех сил стараюсь держаться, и мы проходим через какие–то двойные двери, идем по другому унылому коридору и входим в комнатушку без окон, где стоит стол, три стула из оранжевого пластика и большая старомодная пишущая машинка. Следователь велит мне сесть и сам садится на один из стульев за стол напротив меня, вид у него чересчур невинный, чересчур уж свежевыстиранный для такой обстановки.
Откидываюсь на спинку стула и вновь всматриваюсь в себя, словно все еще слежу за игрой актера, и такое восприятие лишает мои чувства страсти, я делаюсь отрешенно спокойной. Мы ждем. Долго? Может, с полминуты. Потом входит еще один служитель Фемиды в гражданском, на этот раз женщина, она садится — и начинается допрос. Хотя меня опять спрашивают, не нужен ли мне защитник, я (будь что будет) отвечаю «нет», сойдет и так, спасибо.
Отвечаю на все вопросы, которыми они расстреливают меня: про то, как я познакомилась с покойным, как попала в его квартиру, что мы делали в последние 36 часов. На мой взгляд, звучит это непристойно, грязно, и я хочу убедить их, что на самом деле все было совсем не так, было романтично, необыкновенно и ничуть не менее приятно, чем любое времяпрепровождение, в конце которого тебе суждено умереть. (Тут я начинаю хлюпать носом, и им приходится прервать допрос на несколько минут.) Когда я затихаю, меня спрашивают про наркотики, и я говорю, что они моей подруги и что мы их всего чуть–чуть попробовали, в этом месте меня останавливают и спрашивают: «Вы имеете в виду сообщить мне, что этим веществом мистера Монтейро снабдили вы?» И я отвечаю: да, получается, что так.
Хотя я и не желаю думать ни о чем об этом: какой смысл, этим его не вернешь, — они продолжают задавать мне вопросы: про то, кто такая эта моя подруга, как я с ней познакомилась, чем она на жизнь зарабатывает, каково ее полное имя и адрес, всякое такое. Слишком поздно я соображаю, что надо было бы сказать, что наркотики мои, но они на меня так давят, что я просто не соображаю, что еще сказать, а потому говорю им правду… и тут же огорчаюсь оттого, что теперь еще и на Ангел навлекла беду, втянула ее в эту сомнительную историю. Наконец допрос прекращается и меня ведут обратно в камеру. Мне не сообщают, что дальше будет, просто запирают дверь и оставляют в камере, так что я ложусь, на этот раз на спину, уставившись в потолок, пытаюсь разобраться в своих мыслях. Неужели они и впрямь думают, что я убила его? Неужели я убила его? Человек он взрослый, за наркотики взялся с охотой, так ведь было? Может, с наркотиком было что–то неладно? Наркотик ли убил его? Если так, то почему не умерла я? Теперь я расстраиваюсь из–за себя, из–за своей семьи, из–за позора, который вот–вот навлеку на родных, только больше всего я расстраиваюсь из–за Робби: он мертв, еще одна жизнь пошла прахом. Еще я горюю из–за того, что на этот раз жизнь моя и вправду кончена: из такого пути назад нет.
Даже не представляю, сколько сейчас времени. Один из служителей в форме открывает дверь камеры и вежливо просит пройти с ним, как будто мы в гостинице и он показывает мне мой номер, — должно быть, его только назначили, есть такое ощущение, приятное, если честно. Соскальзываю с грязных нар, сажусь на краешек, сильно свесив голову, словно могу запросто стряхнуть с себя мерзость и позор. Служитель терпеливо ждет и, когда я наконец встаю, ведет меня из камеры, потом по длинным холодным коридорам в еще одно помещение, возможно, в то, куда меня доставили первоначально, хотя для меня оно точно такое же, серое и зловещее. Тут меня дожидается еще один служащий в гражданском, который возглашает:
— Кэтрин Эмили Браун, настоящим я предъявляю вам обвинение в обладании наркотиком класса «А», а именно кокаином. Вы отпускаетесь под залог для участия в судебном разбирательстве магистрата и должны вернуться в день, когда вас вызовут.
Я недоуменно смотрю на него. Где же в его обвинении слово «убийство»? Что он имел в виду, говоря «отпускаетесь под залог»? У меня левая щека начинает дергаться, чего никогда раньше не было. Челюсть отвисает, я сознаю, что в своей тоненькой белой пижамке, с дергающимся лицом и угрюмым взглядом, отягощенным страданием, вид у меня такой, будто я просто ничего не поняла. А потому служащий делает еще одну попытку:
— Мисс Браун, я говорю вам о том, что вы свободны и можете идти.
Есть проблема: во что мне одеться. Мое великолепное зеленое платье пропало: его взяли в качестве вещественного доказательства и теперь, похоже, никто не знает, куда оно подевалось, хотя меня и уверяют, что рано или поздно оно объявится, — не то, чтобы это меня беспокоило, зато, по крайней мере, мне вернули мои туфли. Я не хочу уходить в выданной мне полицией пижаме, не хочу выглядеть как совершившая побег преступница, даже если и чувствую себя таковой, однако одежда, которую мне предлагают из отдела потерянных принадлежностей, пахнет отвратительно. В конце концов решаю, что белый наряд все же лучше всего — в сочетании с моими шпильками, поскольку я могу вызвать такси, приходится просить об этом в приемном отделении. Кнопку нажимают, звучит зуммер — и готово, меня выпускают. Я возвращаюсь по другую сторону барьера, на свободную сторону. Толпятся люди, вокруг оживленно, кто–то фотографирует меня. Я вздрагиваю, не от вспышки, а оттого, что там, в углу, постаревший и похудевший, бесконечно печальный, сидит мой муж.
Назад: Часть вторая
Дальше: Часть третья