Книга: Шаг за край
Назад: 42
Дальше: Часть четвертая

Часть третья

63

Мир за окнами такси выглядит излишне ярким, излишне занятым, излишне оживленным, чтобы мой разум мог его вместить. Сижу сгорбившись, привалившись к окну, лицом к салону, перемещаюсь вместе с машиной и моим мужем из западного Лондона в северный.
Вид у меня неважнецкий, хотя на первый взгляд это не совсем так. Я всего лишь очередная отпущенная под залог молодая женщина, в белом полицейском облачении и в туфлях на шпильках. Вчера меня арестовали по подозрению в убийстве, однако, хотя в настоящее время я на свободе, я понимаю, что нахожусь в силках, как никогда. Такси вызывает унылое и зловещее чувство, невзирая на свежесть дня, солнечный свет за окошками, на очередное славное майское утро, как сказали бы по радио.
Забавно, до чего же легко (когда другого выбора нет) скользнуть обратно в былое свое существо, в старое свое имя. Бен по–прежнему называет меня Эмили, и я не забочусь поправлять его: какой резон пытаться быть Кэт Браун теперь, когда меня отыскали, теперь, когда меня принудили обратиться лицом к лицу с моим прошлым? Я не хотела уезжать вместе с Беном, но в то же время, если честно, отчаянно хотела этого. Когда увидела его ожидающим там, в полицейском участке, сердце у меня екнуло и провалилось в одно и то же время: екнуло — может, он все еще любит меня, провалилось — как ему простить меня за все, что я натворила?
Сижу тихонько в машине и жалею, что не могу испариться, улетучиться, как тающий призрак или возносящаяся душа, что приходится выдерживать разочарование и утрату во взгляде Бена, окончательную смерть последней частицы его любви ко мне. Бен сидит прямо, ничего не говорит, если не считать слов, произнесенных им в участке: «Здравствуй, Эмили, думаю, тебе лучше поехать со мной», — после чего он взял меня под локоток и осторожно, но уверенно провел через толпу поджидавших журналистов и усадил в такси. Когда рука его коснулась тонкого хлопка моей блузки, у меня все тело содрогнулось, будто мне всадили укол адреналина, будто жизнь моя, может, сызнова началась. Это странное иллюзорное ощущение, появившееся у меня со времени ареста, пропало, и я увидела себя четко и нелицеприятно впервые за эти дни, со времени накануне годовщины 6 мая, и увидела я под пеленой горя крохотный кусочек надежды.
Бен везет меня в маленькую гостиницу в Хэмпстеде, где он остановился прошлым вечером после того, как подбросил Чарли своим донельзя возмущенным, осуждающим родителям и первым же поездом, на который успевал, отправился в столицу найти меня, пока я снова не пропала.
Гостиница чистенькая и простенькая, с исправной обслугой, но создает впечатление слишком обыденной, чересчур бесхарактерной, чтобы служить фоном для нашего финала. Мне, конечно же, легче, что он не привез с собой Чарли, для щенка это было чересчур, однако, чувствую, мне до боли хочется увидеть его, взять на руки, потискать, сказать, как я сожалею, — и чем скорее, тем лучше.
Номер, куда мы поднимаемся, опрятно безлик, пуст, лишен нашей истории и, возможно, в общем–то не такое уж плохое это место. Бен предлагает мне принять душ, и я проделываю, что мне велено, а когда раздеваюсь, то осознаю, до чего же я грязная, от меня даже вонью несет. Душ будто стальными иглами впивается, я его включила на обжигающе горячий, секуще сильный, — этого я и заслуживаю. Из ванной выхожу распаренно–красная, застенчиво кутаясь в полотенце, впрочем, ничего другого прикрыться у меня нет. Бен, глядя мне в глаза, говорит, что сбегает в город и подберет мне что–нибудь, если я пообещаю лечь в нетронуто–белую постель и отдыхать, телевизор смотреть или еще что — делать что угодно, только не убегать, пока его нет. Я тоже смотрю ему прямо в глаза и даю слово, он какое–то время неловко возится возле двери, словно не знает, может ли на меня положиться, и наконец произносит тихо:
— Скоро увидимся, Эмили.
Малюсенький кусочек времени я все–таки прикидываю, не удрать ли мне, воспользовавшись шансом, но потом ложусь в постель, и сон уносит мое намерение.
Слышу твердый щелчок замка от вставленной карточки, тяжелая дверь раскрывается: Бен вернулся, хотя и кажется, что он только что ушел. Он принес кое–какую одежду, она подходит не Кэт, а Эмили, но мне как–то без разницы. Снова оборачиваюсь в полотенце (я все еще во власти глупой застенчивости) и иду в ванную, где Бен разложил все мои причиндалы, и когда выхожу оттуда, то выгляжу невинной и обновленной в темно–синих джинсах и белой хлопчатобумажной рубашке, хотя, по правде, джинсы немного тесноваты: я уже не такая тощая, как тогда, когда он видел меня в последний раз. Неловко присаживаюсь на кровать и смотрю на свои руки, на свои ногти, грязь из–под которых не вымылась даже под душем, смотрю на место, где было когда–то кольцо. Бен сидит за столом, и мы не знаем, что делать, как относиться к этому дальше. Есть столько всего сказать, только откуда нам знать, с чего начать? После продолжительных минут молчания, мучительной разобщенности Бен заводит разговор. И сразу берет быка за рога: тут не место болтовне вокруг да около.
— Эмили, тебе придется рассказать мне, что случилось в тот день. Я не хотел быть навязчивым, полагал, что ты сама расскажешь, когда время придет, но потом ты убежала и оставила меня. Расскажи об этом, тебе следует это сделать ради нас обоих, даже если тебе никогда больше не придется иметь дела со мной.
Гляжу на Бена и понимаю, что он прав: пусть меня и арестовали недавно по подозрению в убийстве, да еще человека знаменитого, тем не менее именно об этом нужно рассказать, уж слишком долго я держала это в себе. Я вижу в его глазах любовь, это придает мне храбрости, так что после еще нескольких тягостных минут зияющего молчания я наконец раскрываю рот и начинаю говорить.

64

15 месяцами ранее
Выбор в курином ряду был такой, что у Кэролайн глаза разбегались. Грудки, грудки без кожи, грудки на котлеты, бедрышки, крылышки, куриные ножки, белое мясо кубиками, куры пастбищные, куры, откормленные кукурузой, натуральные, целые тушки, четвертушки, молодые петушки, что бы под этим ни имелось в виду. Кэролайн в дрожь бросало, пока она ходила взад–вперед по проходу, мимо бледного мяса, сверкающего под блестящей упаковкой и щедрым освещением, — до самых касс и обратно. Теперь ей в точности было не вспомнить, что за рецепт предполагался, она просто записала: «Куры — 300 грамм», — сразу под луком и над сметаной. Под конец остановилась на грудках — без кожи, пастбищных, но не натуральных (у тех цены просто грабительские). Кэролайн методично следовала списку: молоко, сыр чеддер, козий сыр, йогурт.
Выбор был так громаден, что требовалась вечность, чтобы сообразить, чего ей надо, убедиться, что она взяла то, что требовалось, столько, сколько требовалось, и по самой выгодной цене (той, что значилась в рекламке) — все это выглядело словно охота за сокровищами. Она перебралась с тележкой в следующий ряд (томаты в банках, фасоль, кетчуп, приправы, макароны) и, сама себе удивляясь, нашла, что ей это доставляет удовольствие: толкать тележку, обходить за рядом ряд, сверяясь со списком, доказывая наконец–то, что при настоящих отношениях она — настоящая, а не опечаленная покупательница готовых блюд на одного едока или, того хуже, безнадежная анорексичка, не покупающая ничего, кроме фруктов, диетической кока–колы и жевательной резинки.
Часа через полтора она почти закончила. Добралась до последнего ряда, отдела напитков, и взяла упаковку пива для Билла и три бутылочки тоника для себя, радуясь, что сумела устоять перед рядами спиртного, к которому в последнее время так сильно пристрастилась. Теперь ее тележка была почти полна, она быстренько прикинула, во что это обойдется; впрочем, по правде говоря, это значения не имело, просто ей нравилось быть взрослой — и она сама себе нравилась такой. Дойдя до касс, она еще раз просмотрела список, проверяя, все ли взяла.
Сметана! Она забыла про сметану.
Черт, ругнулась она про себя, это ж обратно в самое начало переть, а сметана нужна для блюда из курицы. Острая колючка раздражения терзала ей основание шеи, где собиралась у нее вся напряженность, однако понемногу Кэролайн оправилась, пока прокатила тележку на длину двух футбольных полей, сохраняя на лице блаженную полуулыбку. Она вновь вернулась в тот отдел магазина, где температура стояла на несколько градусов ниже, и вновь ее била дрожь — и не только от холода. Когда не получилось отыскать вообще ничего даже близко похожего на сметану (одни сплошные шеренги йогурта, молока и сыров всех видов, над которыми она раньше намучилась), в шею еще глубже врезался осколок вспыльчивости, на этот раз войдя до самых лопаток. Наверняка ведь сметана должна быть где–то здесь? «Где же она?» Супермаркет настолько громаден, настолько полон всякой всячиной, какая только может понадобиться, но сейчас он подавлял, не доставляя больше удовольствия. Наклонившись к тележке, она высматривала кого–нибудь, у кого можно было спросить. Гусиная кожа отчетливо видна была на руках: надо выбираться из этого холодильного ряда, просто нелепо, в каком холоде здесь все содержится. Кэролайн водила взглядом по всей длине (как в соборе!) прохода: никого, — и тогда она оставила тележку и, повернув за угол, протопала мимо пирогов и пирожков до конца полок к мясному отделу.
Мужчина в толстой флисовой блузе сидел на низенькой табуретке и раскладывал упакованные куски ярко–красного мяса, до того яркого, что оно все еще казалось живым.
— Простите, — произнесла Кэролайн, не в силах сдержать в голосе нетерпения. Мужчина продолжал заниматься раскладкой.
— Простите, — выговорила она, уже громче.
Продавец поднял взгляд. Был он лыс, моложе, чем ей показалось, с темной козлиной бородкой, которая почти терялась среди мясистых щек, и маленьким ртом бантиком («на влагалище похож», — злобно подумала она).
— Не подскажете, где сметану найти?
— Ряд тридцать два, — буркнул мужчина, вновь переведя взор на свои куски мяса.
— А где ряд тридцать два?
Мужчина мотнул головой в сторону, откуда она только что пришла, и продолжал раскладку.
— Там я уже смотрела, — сказала Кэролайн. — Не будете ли вы любезны показать мне?
Продавец взглянул на нее, и на этот раз лицо его выражало открытую неприязнь, она даже подумала поначалу, что он ей откажет. Опершись о нижнюю полку, продавец оторвал свое жирное тело от табуретки, встал на ноги и неуклюже затопал за угол, как проснувшийся от спячки медведь. Махнул рукой куда–то в сторону и направился обратно к своим отборным филеям.
— Там я уже смотрела, — повторила Кэролайн и на этот раз уже не смогла сдержаться. — Почему б вам не перестать быть такой грубой и ленивой задницей и не помочь мне? Разве это не ваша работа?
Мужчина остановился:
— Мадам, если вы будет говорить со мной в таком тоне, я доложу своему начальству: к служащим нашего магазина требуется обращаться уважительно.
— Прекрасно, — завопила Кэролайн. — Иди и тащи сюда свое глупое начальство — я расскажу ему, какой ты ленивый невежественный мудак.
Она увидела, что другие покупатели, остановив свои тележки, глазеют на них обоих.
Мужчина ушел, направившись к кассам, и Кэролайн осталась со своей доверху груженной тележкой, но по–прежнему без сметаны, а все стояли и пялились на нее. Черт, и как она только позволила какой–то дряни вывести ее из себя? А ну как явится охранник и попросит ее удалиться? Как смел он ей угрожать?
Когда остальные покупатели снова пришли в движение, старательно держась от нее подальше, Кэролайн решилась. Бросив свою тележку прямо там, посреди ряда тридцать два, она проскочила мимо кассира, мимо касс со стороны выхода и выбежала наружу, в согревающее тепло раннего летнего дня. Дошла до машины и выехала со стоянки с таким бешеным ревом, что какая–то мамаша от греха подальше подхватила своего малыша на руки. Рыдая, вела она машину по шоссе обратно на север к Лидсу, бешено вжимая в пол то педаль газа, то педаль тормоза, а если проскакивала какой–то светофор, то вопила и молотила кулаком по дверце, пока не становилось больно.
Добравшись до дому, легла на диван и плакала, уткнувшись в дешевую черную кожу, пока в конце концов не перестала и не включила телевизор с «Обратным отсчетом», чтоб помог ей успокоиться до того, как домой придет Билл.
В тот вечер Кэролайн заказала доставку еды. Биллу она сказала, мол, извини, но дел оказалось слишком много и она не успела сгонять в супермаркет, как собиралась. Билл ответил, да ерунда, ему и китайская еда в радость.
Больше Кэролайн не ходила в крупные магазины. Отыскала супермаркет средних размеров в миленьком квартале Лидса всего в 15 минутах езды на машине от дома и покупала там. Выбор был не так разнообразен, что, по ее мнению, было хорошо: продукты, имевшиеся в наличии, были превосходны, обойти все ряды можно было за четверть времени, что надобилось бы в магазине покрупнее, и никогда не бывало так холодно, как там. Она поняла, что, замерзая, начинала нервничать, это напомнило ей, как она себя в 15 лет чувствовала, когда весила меньше шести стоунов и никак не могла согреться. Может, именно из–за этого она в тот день и завелась в молочном отделе. Случайность, всего один разок, уверяла она себя.
В те дни Кэролайн, уже разлюбившая делать покупки, тем не менее готовила с удовольствием. Купила несколько поваренных книг и приходила в неожиданный восторг, когда к возвращению Билла с работы успевала сделать чай. Выходило так, будто ее успехи с едой воздавались им обоим, и она все больше и больше любила готовить самые роскошные блюда — чем сытнее, тем лучше. Билл иногда спрашивал ее, отчего себе она кладет совсем мало или почему не притрагивается к шоколадным профитролям, над которыми корпела, как раба, но она тут же уходила в защиту, так что в конце концов он перестал спрашивать.
В пятницу накануне дня рождения Билла она с утра наведалась за еженедельными закупками в магазин и готовила бефстроганов, на десерт к чаю — баноффи, пирог из песочного теста с бананами и вареной сгущенкой. Она обожала приготовить в пятницу что–нибудь особенное: Билл обычно приходил домой часам к четырем, можно было поесть пораньше, угнездиться на диване и посмотреть какой–нибудь фильм. Порой ей самой не верилось, до чего круто изменилась ее жизнь, как на смену хаосу с кризисами и драмами пришла более размеренная жизнь, исполненная домоседства. То правда, что нынешний ее дружок не был таким модным и броским, как ее прежние, а в красоте он далеко уступал ее почти жениху Доминику, зато он был добрым надежным мужчиной, который любил ее, а в наше время этого вполне достаточно. Она покончила с мелодрамой, была счастлива в крохотной каморке, где они вместе жили, с ее заново отделанной кухней, соединенными воедино комнатами и газовой горелкой под настоящий камин. Она была занята неполный рабочий день в магазине дизайнерской одежды в центре города, ладно, что говорить, деньги были небольшие, совсем не такие, как когда–то, работа не давала даже того, что было у нее в Манчестере, но пока — хватало. Их с Биллом, прямо скажем, к зажиточным не причислишь, но они могли себе позволить выбраться куда–нибудь из дому, стоило только захотеть, а время от времени и отправиться куда–нибудь в поездку на выходные.
И уж во всяком случае такой более спокойный образ жизни давал ей большую возможность забеременеть, правда, она пока еще не нашла времени посвятить Билла в свои планы. Кэролайн улыбнулась про себя.
Звяканье ключа и хлопанье входной двери она услышала, когда, растянувшись на диване, смотрела телешоу «По рукам или нет?» (Она пугающе пристрастилась к этой телевизионной игре. По–видимому, у нее всегда была потребность пристраститься к чему бы то ни было, и если теперь она страстно отдавалась приготовлению обремененных калориями блюд в духе семидесятых годов и просмотру бессмысленно ерундовых игровых шоу, то уж, разумеется, это было лучше ее прежних пороков.) Она убавила немного звук в телевизоре, услышала двойной стук сброшенных им ботинок, шуршание его куртки и шаги его ног по ступенькам, долгий плещущий звук в ванной, спуск воды в унитазе, включение насоса, подававшего воду в краны.
Обычно он просовывал голову в дверь, чтобы послать ей поцелуй, но, должно быть, в туалет не терпелось. От, чтоб тебя! Только что игрок не выбрал «По рукам» и упустил куш в 38 000 фунтов, а теперь он лишился приза в 25 000 фунтов. Вот придурок, подумала она, теперь почти наверняка в убытке останется, не понимает, что ли, что это чистая игра случая? Она повернула голову и улыбнулась наконец–то появившемуся в комнате Биллу.
— Привет, милый, — сказала она
— Здравствуй, — произнес Билл и нагнулся чмокнуть ее. Рука Кэролайн змеей обвилась вокруг его шеи, но Билл выпрямился, говоря: — Я устал, милая. Как день прошел?
— Прекрасно, — ответила Кэролайн. — Потратила 76,38 фунта в супермаркете, понемногу все лучше управляюсь с финансами. Ужин будет готов в пять… у нас будет кое–что из твоего любимого.
Билл уселся в большое удобное кресло, хотя обычно садился в конце дивана, чтоб Кэролайн могла положить ему ноги на колени, пока они вместе досматривали последние минуты телеигры. Он устал, подумала она, неделя была долгой. Билл взялся за газету.
— Ты разве не смотришь? Так прямо и захватывает.
— Не-а, говоря по совести, немного поднаскучило.
Кэролайн пожала плечами.
— Утром Эмили звонила. Пригласила нас на крестины, на 6 июня, сказала, мол, лучше с этим управиться до того, как у него голос прорежется. — И она засмеялась.
— О’кей, — кивнул Билл и продолжил чтение.
Глядя на него, Кэролайн опять подумала, как же здорово, что ей есть кого взять с собой на крещение племянника, того, кто надежен и прост в общении, кто не устроит никаких сцен. Да и в костюме он выглядит вполне прилично… хотя она успела заметить, что он малость в талии раздался, наверное, она его перекармливает. Билл был мужчина почти симпатичный: обычные черты, все на своем месте, внушительная фигура, — вот только волосы немного редеют да голова чуть–чуть великовата для его тела. Зато он умел носить одежду, понимал в ней толк: через то они и познакомились, он наведывался в магазин, где работала Кэролайн. Его открытость в любовании ею, жалкая поначалу, вскоре стала лестной, и когда в конце концов он пригласил ее выпить чего–нибудь вместе, она вдруг услышала, как говорит в ответ: да, можно и вместе. Тот первый вечер был скорее приятным, нежели увлекательным, но она согласилась еще на один (во всяком случае, никого другого на ее горизонте видно не было), а скоро они уже спали вместе, и, к ее удивлению, в этом отношении он был потрясающим. Она все чаще и чаще оставалась у него дома, который он заново отделал своими руками, а вскоре и вовсе купила себе новую зубную щетку, перенесла кое–что из одежды и почти совсем не наведывалась домой. Ее последний терапевт советовал ей принимать людей такими, каковы они есть, и этот совет она приняла, как приняла далекую от совершенства внешность Билла, его рьяную любовь к ней и их совместную жизнь. В кои–то веки она впервые была по–настоящему, ощутимо счастлива — тут она была совершенно уверена.
— Десять фунтов… вот полная разиня! Мог бы тридцать восемь штук получить! — выкрикнула она.
Билл посмотрел на Кэролайн и сказал:
— Не пойму, зачем ты эту фигню смотришь.
— Это часть моей повседневной жизни, — отозвалась она, все еще не поворачивая к нему головы и удивляясь себе самой. — Знаю, что толку в этом нет, но просто не могу с собой ничего поделать. Иду рис готовить — ужин будет через десять минут.
Под взглядом Билла она перекинула свои бесконечно длинные ноги с дивана. Потом он выключил телевизор и закрыл глаза.
Кэролайн уже накрыла на стол: серые продолговатые подстилки с круглыми, серебристыми, сверху, столовые приборы в тех же тонах. Она собралась было свечу зажечь, но что–то остановило ее: Билл, кажется, не в том настроении, а кроме того, вечера теперь стояли светлые и в комнате было совсем не темно. Кэролайн налила Биллу пива и себе тоника со льдом и лимоном. Тогда она пила тоник в огромном количестве, воспринимала его почти как настоящую выпивку — и, похоже, помогало, так или иначе. Билл сел за стол, и она подала ему бефстроганов.
— Спасибо, на вид — обалденно.
Пока они ели, молчание за столом выдавало какую–то неловкость, Кэролайн, что было ей вовсе не свойственно, никак не могла придумать, о чем еще поговорить. Она встала, включила радио, и они слушали в исполнении плохонького оркестра какую–то простенькую песенку и еще незнакомую балладу Майкла Джексона. Билл, встав, чтобы очистить тарелку, сказал:
— Между прочим, я обещал вечерком заглянуть к Терри и Сью, чего–то у них до сих пор с бойлером не ладится.
— Я думала, ты уже наладил его, нет?
— Контрольная лампочка все время отключается, вот им и приходится то и дело ее снова включать, а это хлопотно. Я ненадолго.
— Ладно, тебе какое кино хочется посмотреть потом?
— Все равно — подбери что–нибудь. Уж лучше мне наладить этот бойлер, чтоб под ногами не путался и отдыхать не мешал. Мы еще увидимся. — Он небрежно тиснул ее идеальную попку и ушел.
Сью с Терри жили по соседству. Сью громка и весела донельзя и всегда носит одно и то же: легинсы со свободной кружевной блузкой, в вырезе которой видна ее непомерная грудь, — девка, да и только. Волосы у нее стрижены коротко, фигура лишена пропорций: туловище массивное, а ноги и голова — ужасно крохотные. Терри тоже здорово продвинулся по пути к ожирению, зато оба их мальчишки росли крепкими, а не толстыми и были всецело помешаны на футболе, Терри всегда провожал их на тренировочные матчи; как уверял Билл, он был пробивным папашей. Прежде Кэролайн такие, как Сью, не попадались: громкие, с излишками веса, с нехваткой образования, — она едва здоровалась с нею, когда встречала на улице, и полагала, что Сью пустила слух про то, какая она, Кэролайн, задавака, поскольку никто из соседей по–дружески к ней не относился. Когда появлялись проблески мыслей о том, что она делает здесь, живя с таким человеком, как Билл, и имея соседями Сью с Терри, Кэролайн решительно гнала их прочь. Она здорово умела жить наперекор.
Она была счастлива.
Кэролайн, обеспокоенная, лежала в постели, Билл легонько похрапывал рядом. Было пять часов утра, а ей не спалось. В полусвете разглядывала она бледные унылые стены, занавески с полосками поперек, которые, она знала, при дневном свете были темно–голубыми и цвета морской волны (просто изнанка кричащей пестроты), деревенский гардероб и в который уже раз недоумевала, как это она оказалась здесь, в этом доме, в этой жизни. Она перекатилась на живот, но от этого ребрам стало больно, невзирая на мягкость матраса, а потому она села, включила лампочку на тумбочке у кровати, отведя свет подальше от глаз Билла, и тот, хоть и поворочался немного, но не проснулся. Она смотрела на него, спящего, на его широкую волосатую грудь, что вздымалась и опадала, словно сбитое с ног самостоятельное животное, никак не связанное с его симпатичным квадратным лицом… а потом отвернулась, потянувшись за упавшей с постели книгой. Вот уже больше шести месяцев она открыто жила с Биллом, и ей было хорошо, он вызвал в ней самое лучшее, что в ней только было, успокоил ее. В остальной ее жизни все тоже было о’кей: работа ей нравилась, у нее появились новые друзья, — и все же что–то тяготило ее, и она никак не могла понять, что именно. Поддается ли она этой жизни потому, что Билл был именно тем, в ком она по–настоящему нуждалась, или потому, что оказалась там, где ей оказаться надлежало, или потому, что она почувствовала: пришло время угомониться, — а он тут как раз и подвернулся? Собственное страстное желание иметь ребенка удивило ее — как и ее ничем не омраченная любовь к своему единственному племяннику, там, за Пеннинами, в Манчестере.
Положим, Кэролайн понимала, что вела себя как последняя сучка, когда Эмили ходила беременной, но удивительное дело: вся ее горечь, вся зависть разом исчезли, стоило только родиться ребенку, — он был чист, совершенно безгрешен и очарователен. Этому дитя удалось внушить ей чувство большей близости к своей сестре–близняшке, большей тяги к тому, чем обладала Эмили, он подвиг ее, Кэролайн, ощутить, что жизнь способна стать нормальной и она, наверное, могла бы жить такой же обыкновенной радостной жизнью, какой живут другие люди. Теперь она даже стала температуру в табличку записывать, хотя еще не очень–то откровенничала с Биллом, и всегда стремилась быть более всего желанной точно в нужное время. Порой ее беспокоило, что Билл как–то сник: в последнее время он, казалось, с меньшим пылом относился к сексу, возможно, у мужчин есть встроенный радар, улавливающий скрытые внутренние мотивы. Они вели разговоры о том, чтобы сделаться семьей, подбадривала себя Кэролайн, по сути, именно Билл и предлагал это, но сейчас, лежа в постели, она припомнила, что он уже давненько ни о чем таком не заговаривал. Кэролайн была уверена, стоит этому случиться, он возражать не станет, стоит только внутри ее начать расти ребенку — не станет.
Билл по–прежнему спал, и она снова принялась разглядывать его, заметила ямочку у него на подбородке, длинную и резкую тень, отброшенную сведенным в узкий луч светом миниатюрной лампы, доброту вокруг глаз. Ну и что, что он храпит, — к этому она привыкла. Она потянулась к нему, обернулась телом вокруг его дарующего утешение торса и, хотя он забурчал и наполовину столкнул ее, все же удержалась на нем, пока сама не задремала.
Звонок в дверь раздался сразу после того, как Билл ушел на работу, а Кэролайн была уже на ногах и пила вторую чашку кофе. Наверное, почтальон, подумала она (кто же еще может прийти в такую рань?) и, когда открыла дверь, удивилась, увидев своего соседа Терри.
— Да? — выговорила она.
— Могу я войти?
— Билла нет дома.
— Знаю, я с вами хочу поговорить.
Кэролайн ощутила беспокойство. Терри выглядел ужасно, что могло бы случиться, чтоб ему захотелось о чем–то с нею поговорить? Пришло раздражение: ей надо голову помыть, а потом целую вечность волосы феном сушить, они уже такими длинными отросли.
— Что ж, заходите, — сказала она и повела его прямо на кухню. Выпить не предлагала: не хотела затягивать его визит, говорить же им друг с другом было не о чем.
Терри подтянул стул, уселся на него своим громадным задом наискосок от стола, выглядел он как–то подозрительно, словно бы собирался какую–то тайну открыть. Он буравил ее глазами, но она так ничего и не поняла.
— Ну?
— Вам известно, что ваш Билл шашни крутит с моей женой? — выговорил он наконец.
Кэролайн взглянула по пожухший кактус на подоконнике позади широко распростершегося силуэта Терри. Растению нужна вода, подумала она, оно гибнет. А вслух спросила:
— Что вы имеете в виду?
— В точности то, что сказал. Ваш Билл и моя Сью — у них роман.
Кэролайн настолько опешила, что силилась отыскать хоть какие–то чувства. Первым, какое нагрянуло, было отвращение. Как мог он спать с этим китом в обличье женщины, при ее–то толстенных слоях жира, свисающих, словно украшения из плоти, вокруг ее шеи и с запястий, при ее жуткой ходуном ходящей груди? Вторым возникло чувство неполноценности: что, если она со своим худющим телом и грудью супермодели всего лишь противоположность тому, чем обладала Сью? Третьим — замешательство: как, когда, где?
И тут она припомнила про бойлер, про подтекающий кран и неисправную духовку и впервые сообразила, что всегда это случалось вечерами по пятницам, после того, как они ужинали, но перед тем, как вместе смотрели кино и — в зависимости от показаний ее таблицы — даже сами сексом занимались.
— Кэролайн? — всполошился Терри. — С вами все в порядке? Вот, присядьте–ка.
— Где вы проводите вечера по пятницам? Где вы и где дети?
— Мы на футбольных тренировках, раньше восьми не возвращаемся. Тогда–то оно и происходило, а иногда еще и по утрам, если верить Сью.
Все казалось таким очевидным теперь, да только у Кэролайн никогда и тени сомнения не возникало, потому как она и представить не могла, чтоб хоть кто–то счел Сью привлекательной, не говоря уж о Билле. Теперь ей припомнились искристые глаза Сью, ее миловидное толстое лицо, ее заразительный смех — и она пришла в ярость. Билл знал, что она никогда не разговаривала с соседями, если могла без того обойтись, ей и в голову не приходило никогда спросить у Терри, как у него бойлер работает, будто это ее заботило. Ему все сходило с рук — прямо по соседству, прямо у нее под идеально вздернутым носиком.
Слушать дальше для Кэролайн было невыносимо. Она пошла к двери. Терри поднялся и пошагал за нею, будто их невидимой нитью связало, до самого выхода.
— Вам сейчас лучше уйти, — выговорила она громким резким голосом.
Терри захныкал:
— Она говорит, что хочет уйти от меня, чтоб быть с Биллом.
— Ну, это ее дело, — отрезала Кэролайн. — Ее чувства меня совершенно не касаются.
— Да вы что, робот какой, что ли? — изумился Терри. — Вас даже это не трогает?
— Не знаю, — ответила Кэролайн и закрыла дверь.
Кэролайн намеревалась позвонить на работу и сказаться больной, но у нее не получилось. Вместо этого она оказалась на кухне, сидела, как корни пустила, буквально не в силах пошевелиться, уставившись на стул, который только что занимал Терри и который все еще как–то неловко торчал наискосок, отчего то место выглядело неопрятно. Ее словно морозом сковало: неизвестно, как себя вести, что делать, куда идти. Часа, наверное, через два она наконец нашла в себе силы встать, подошла к ящику со столовыми приборами и выбрала небольшой смертельно острый нож с круто загнутым концом, таким, подумала, кожуру с плодов срезают. Внимательно рассмотрела нож, вертя его в руке и так и сяк, пока наконец солнце снаружи, из–за умирающего кактуса, не заиграло на его стальных заклепках и не полыхнуло в нее предостерегающими сигналами.
Она взглянула на кисти своих рук: вены выпячивали горделиво, полно, как голубые рубцы. Она опробовала кончик ножа, ткнув им слегка в подбородок, в щеку, в лоб, в шею, опять в запястья.
Она ушла с кухни и направилась прямехонько и осторожно наверх, в спальню, которую всего несколько часов назад делила с Биллом. Села на кровать и невидяще уставилась на ядовито–оранжевый сосновый гардероб, просидев так несколько долгих растянутых минут, с тоской поглядывала на небольшое, с ширину ладони, лезвие, любуясь его красотой, ощущая, на что оно способно. Опять поднесла его к запястью и надавила, так, слегка, перевела взгляд на гардероб.
Так и сидела там Кэролайн, ничего не делая, ничего не чувствуя, так ничего и не решив.
Не скоро, очень не скоро, но чувство наконец пробилось. То была чистая, ничем не сдерживаемая ярость.
С гортанным криком метнулась она к гардеробу, распахнула его настежь и набросилась на его содержимое, орудуя ножом, как кинжалом. Чем больше рвала она и полосовала его рубашки, пиджаки и джинсы своим крошечным смертоносным оружием, тем больший гнев чувствовала, яростные ее вопли и ругань долетали до Сью в соседней квартире, которая, свернувшись клубочком, содрогалась в рыданиях в комнате через стенку, словно гигантская погремушка. Наконец Кэролайн остановилась. Она понимала, что нужно уносить ноги, пока Билл не вернулся домой, пока она с ним не сделала того же, пока не вырвала у него сердце. Подхватив сумку, мобильник и ключи от машины, она вылетела из дома, порывисто и неровно дыша, взгляд ее был дик, но глаза — сухи.

65

Лежу в постели, довольная и сонная. Бен только что пошел в душ, и я наслаждаюсь этим кратким временем, предваряющим зов тоненького голоска: «Маааамма», — возвещающего, что пора вставать. Солнце пробивается сквозь занавески, уже чувствуется тепло, но тепло нежное, убаюкивающее. Утро четверга в начале мая, и что мне остается, как не испытывать радость от невероятного блаженства: у меня потрясающий муж и прекрасный малыш, мы живем в своем прелестном коттедже в поразительной части Манчестера, такой располагающей и спокойной, такой полной жизни, вблизи центра города и в то же время поблизости от этого островка природы, Пик — Дистрикт, куда мы обожаем выбираться на выходные. Поверить не могу, что одно случайное решение: и не какое–нибудь, а прыгнуть с парашютом — привело меня сюда, к этому самому моменту, в эту самую постель в этом доме, когда во мне живет тепло, напоминающее о моем муже, а мой сын все еще любезно спит.
Должно быть, я задремала, потому как уже 7.30, мне на самом деле пора вставать, но сознание все еще плывет куда–то… по–моему, это от солнечного света, клянусь, всю неделю хлестал дождь, а сегодня первый по–настоящему весенний день после холодной тяжелой зимы. Не могу не чувствовать, как до смешного признательна целиком всему белому свету, может, это у меня от гормонов, с первенцем у меня то же самое было.
Даже ненормальное семейство мое больше не вызывает волнений, похоже, все наконец–то угомонились: мама по горам лазает, отец в себя пришел наконец после потрясения от развода и увлекся не чем–нибудь, а бадминтоном. И, наверное, самый большой сюрприз из всех — Кэролайн. Еще одно пребывание в клинике на этот раз, похоже, сработало, слава богу, она, кажется, примирилась сама с собою наконец. У нее приятный сожитель, Билл, ладно, положим, он не такой лощеный, как ее прежние ухажеры, зато он настоящий, достойный и, похоже, любит ее. Я так за нее рада! Теперь, когда она в Лидсе, мы не так часто видимся, но, когда удается, это весьма приятно: она, похоже, наконец–то привыкла к Бену и обожает нашего дорогого малыша. Самое лучшее — я перестала беспокоиться, как бы ее не расстроить: мои волнения из–за замужества или беременности в том плане, что это как–то ее обидит, когда–то доводили Бена до умопомрачения. В общем–то я вполне готова рассказать ей о нашем будущем ребенке, надеюсь, на этот раз она с самого начала порадуется, ведь, похоже, ей очень нравится быть тетей.
Порой я раздумываю, как среди всех драм моего семейства я вдруг получилась такой нормальной, как смогла пережить всяческие кризисы Кэролайн и развод своих родителей, чтобы ничто из этого не сказалось дурно на мне. Я не жестокосердная (по крайней мере, надеюсь, что нет), просто, похоже, у меня какое–то очень цельное нутро. И, разумеется, мне повезло, что я встретила Бена, а он оказался тем человеком, кто дополняет меня во всем, от него у меня и сегодня душа парит, а тело поет, порой мысль не дает покоя, неужели и у других людей браки на наш похожи.
Наконец–то раздается радостный крик, он меня радует, жду не дождусь, когда увижу его личико, все еще смурное со сна, расцветет улыбкой любви — ко мне, его матери. Откидываю одеяло и почти выбегаю из спальни.
Только–только перевалило за два часа, я уже успела убраться после обеда, мы одеты и — наконец–то! — готовы к выходу, всего на несколько минут позже, чем намеревались. Я уже собрала все причиндалы, необходимые для того, чтобы вывезти двухлетнего малыша в парк: подгузники, салфетки, еду, смену одежды на случай, если он в лужах станет прыгать, хлеб для уток. Быть матерью я обожаю, но все ж в практических вещах не сильна, никак не могу быть причислена к тем супермамам, которые находят время весь холодильник забить всяческими собственного приготовления пюре из натуральных продуктов и при этом директорствовать где–нибудь. Ничего, «любовь — вот все, что нужно» — во всяком случае, я себя в том убеждаю, это помогает чувствовать себя не такой уж неприспособленной, и именно любовью стараюсь я наделять сына с той самой минуты, как его вручили мне в родильном отделении. С самого начала мой единственный ребенок купался в обожании.
Мы уже собрались выходить, как раздался стук в дверь. Я подумала, что это почтальон, но была ошеломлена, увидев вместо него Кэролайн, бледную и невероятно грязную… сегодня же четверг, разгар дня, разве она не в Лидсе должна быть?
— Привет, Кэз, — говорю, преодолевая тревогу. — Как… как приятно видеть тебя. — Она смотрит на меня, как немая, и я спрашиваю: — С тобой все ладно? — и шагаю обнять ее, но она отталкивает меня.
Хотя это и правда, что, когда она обратилась ко мне после взрыва, на некоторое время мы стали ближе, больше похожи на то, что ожидается от близняшек, только продлилось это недолго. Полагаю, мы слишком разные. По сути, я давно уже забросила попытки поладить с ней, и сейчас мне стыдно.
Кэролайн все еще не произнесла ни слова, и я опять принялась гадать, что случилось.
— Ты что здесь делаешь, Кэз? — спрашиваю осторожно. — Все в порядке?
— В полном, — роняет она, но я ей не верю. — Помолчав, неожиданно спрашиваю, не хочет ли она пойти с нами, хотя, если честно, сама почему–то не хочу этого.
— Уу, счастливое семейство, сплошной супер, — тянет она, но потом улыбается, и я не пойму, то ли она злится, то ли просто… ведет себя как Кэролайн. — Конечно, почему бы и нет?
Так что она берет Чарли, я беру коляску (дорога неблизкая для двухлетнего малыша топать туда и обратно), и мы отправляемся в путь по залитой солнцем улице. Деревья покрываются розовым, похожим на ткань цветом, словно Бог пришил его за ночь, который четко выделяется на сплошной голубизне неба, я все еще считаю наш мир местом фантастическим, хотя какое–то тягостное ощущение уже вползло червяком в мой день.
Чарли рад воле, обнюхивает каждое дерево, каждую лужу, каждые ворота, и Кэролайн позволяет ему, похоже, она тоже не торопится. Я иду впереди, толкаю коляску, и ее ритмичное подрагивание на мощеном тротуаре под колесами успокаивает мои нервы. Я успокоилась немного, уже не так беспокоюсь.
Я опережаю их на десяток шагов, дохожу до перекрестка, мечтательно прокладывая наш дальнейший путь, пытаясь сообразить, то ли к качелям идти, то ли сначала к пруду с утками, пусть Кэролайн на него полюбуется. Может, попозже мы заглянем в «Единорог», возьмем что–нибудь к чаю, ей там понравится, возможно, после даже кофе выпьем в кафе напротив. Погрузившись в свои планы, я уже не замечаю, чем они с Чарли заняты. Так что, когда за шумом уличного движения я слышу звон разбитого стекла и разлетающихся осколков, я не понимаю, что произошло, но тут же сознаю, что ничего хорошего, оборачиваюсь и смотрю обратно, туда, где на тротуаре моя сестра и Чарли.
Полбутылки… чего, водки?.. лежит, разбившись вдребезги, на земле. «Она, должно быть, ее под пальто прятала, должно быть, уронила ее, она по–прежнему пьет, она пьяная», — эти мысли налетели сразу. Большие зубцы стекла торчат над тротуаром там, где лежит уцелевшее донышко бутылки, их грани ловят солнечный свет и грозно посверкивают.
— Береги лапы, Чарли! — кричу я, увы, слишком поздно: пес наступает на осколок и издает долгий жалостливый вой. Он терзает мне душу. А Кэролайн стоит там, упершись взглядом в сверкающий тротуар, пока Чарли скулит, держа лапу на весу, словно предъявляет доказательство.
Я было совсем уже бегом пускаюсь к сестре и бедному своему недоумевающему песику… и тут вспоминаю про Дэниела, я только что дала ему вылезти из коляски, чтобы он ножками походил немного, но я опять слишком опаздываю, знаю, что опаздываю. Поворачиваюсь и вижу, как мой сын (всего–то в десятке ярдов от меня!) стоит, еле держится на самом краешке тротуара напротив винного магазина в конце нашей улицы, как раз там, где она пересекается с оживленной магистралью.
— Дэниел! — воплю я, и мой золотоволосый малыш, такой живой, такой полный сил и надежд, дарит мне самую широкую и самую радостную улыбку, полную счастья.
Он обожает автобусы. Потом он снова поворачивается и смотрит через улицу на людей, стоящих на остановке автобуса напротив. Выражения их лиц полны ужаса, их руки мельничными крыльями мелькают в воздухе, сигналя о полной беспомощности.
Время замедляется, будто ветер опал. Вижу прекрасную голубизну неба, словно задник на сцене, жестикулирующие руки и рты в движении — медленном и беззвучном. Вижу, как катит мимо велосипедист, смотрю, как он оглядывается через плечо на моего сына, вижу, как он завихлял, бросил велосипед на землю, только понимаю, что в этом нет смысла, он туда тоже не успеет — и я не в силах этого вынести. Вижу, как голубизну задника прочеркивает полет птицы, такой медленный, что она того и гляди с неба свалится. Вижу, как нынче утром Бен целует на прощание Дэниела, ерошит ему волосы, говоря: «Вечером увидимся, малышок»… Только не увидятся, Бен оказался не прав. В сознании картинка, от которой половодье любви прокатывает через меня: Дэниела подносят к моей груди. Вижу спину своего сына, его синее пуховое пальтишко, его бежевые вельветовые брючки, его новенькие темно–синие сапожки, его золотистые светлые волосы. Почему–то я различаю цвета: они так великолепно ярки под солнечным светом.
И тут я вся подбираюсь, бегом пускаюсь к моему мальчику, кровь уходит из тела, все его члены пробирает дрожь, но прежде, чем я добегаю туда, Дэниел весело машет ручкой людям на автобусной остановке и делает еще один шажок — на проезжую часть.
В сердце моем нет места ни для чего, кроме безмолвия. Тишина угнетает, горем исходит, и это невыносимо. Оно, полагаю, для всех одинаково, это время скорби. Оно заставляет весь мир замереть, как надолго, этого я вам сказать не смогу, — мучительная передышка от всего, что еще навалится. А потом неистовый крик: во мне ли, вне ли меня? — поднимается и, кажется, нет ему конца…
Сейчас, в нашем номере безвестной гостиницы, Бен заключает меня в объятия, и мы вместе оплакиваем нашего сына, наверное, в первый раз. Положим, вот оно, то единственное место, где я хочу быть, но все равно чувствую себя потерянной и доведенной до отчаяния, словно бы мир повернулся вокруг какой–то другой оси и день стал ночью, а добро сделалось злом. До этого я никогда вслух не говорила о том, что и как произошло, и рыдания раздаются по всему номеру и в коридоре. Ужас огромен, как автобус, огромен, как номер 23, что сбил моего прекрасного мальчика прямо на моих глазах, что смял его белокурые волосы и голубые глаза в сочащееся кровью видение наихудшей из преисподней.
Бен ничего не говорит, держит меня, и мы плачем, плачем, мы оба оплакиваем нашего мертвого сына и наши собственные порушенные жизни: как раз тогда, когда все воспринималось таким совершенно превосходным! Прежде я никогда не была суеверной, однако, возможно, смерть Дэниела была знамением: не желай слишком многого, не ожидай слишком многого, жизнь складывается по–разному. В конце концов мы улеглись вместе на жесткую белую кровать и так или иначе сумели уснуть, по–прежнему заключив друг друга в объятия, по–прежнему охваченные страданием.

66

Меня, должно быть, напичкали лекарствами, но я все равно просыпалась и кричала. Вопила и вопила, ужас какой–то, но не могла, кажется, остановиться.
Бен бросается ко мне, лицо у него посерело, горестные мешки повисли вокруг глаз, и я даже в бредовом своем состоянии понимаю, что разбила и его сердце.
«Я виновата, так виновата», — бормочу я сквозь рыдания, а потом опять принимаюсь кричать. Похоже, моя мать тоже в комнате, она бросается за врачом — сделать мне еще один укол чего–то, полагаю. Когда я, плача, спрашиваю: «А где Кэролайн?» — все смотрят на меня как на помешанную, а потом я снова вспоминаю раздавленное тельце Дэниела и вою зверюгой. Приходит наконец врач со своей сверкающей иглой, и страшная картина снова уходит в черную глубину моего сознания, чтобы остаться там навеки.
Уже прошло три дня, и я больше не в больнице, мне больше не колют успокоительное, и Бен осторожно просит меня поговорить с полицией, нужно дать объяснение. «А Кэролайн тоже придется пойти?» — спрашиваю, у Бена опять смущенный вид, он говорит: «Какое Кэролайн имеет к этому отношение?» Тогда я думаю, что, наверное, вообразила себе все, может, я так или иначе не уследила за Дэниелом, может, моя сестрица никак к этому не причастна, даже не было ее там. И тут вламывается мое здравомыслие, я знаю, что, разумеется, она была там, только, похоже, никто не видел ее позади меня, все, должно быть, слишком сосредоточились на развернувшейся перед ними мучительной сцене: загубленный малыш, обезумевшая мамаша, потерявший рассудок водитель автобуса, — чтобы просечь точную копию меня самой, удирающую в другую сторону. Когда замечаю, что Чарли слегка прихрамывает, тупо проверяю у него лапы, и вот он, в передней левой бриллиантиком сверкает крохотный острый осколок стекла. Вытаскиваю его, и Чарли взвизгивает, а я решаю, что нет никакого смысла осложнять дело, какая теперь разница, Дэниела мне уже не вернуть, и я бросаю осколок в мусорный бак.
Просыпаюсь рано, в животе резь, а мир вокруг воспринимается пустым, хотя Бен не устает твердить мне, тихонько, прочувствованно, что мы не должны терять надежды, есть еще одна жизнь, о которой мы должны думать. Я, шатаясь, иду в туалет и, когда усаживаюсь, чую, что что–то не так, опять встаю — и необычайно яркая кровь хлещет по моим ногам. Кричу, зову Бена, он стремглав прибегает, открываю дверь туалета и, замерев, смотрю на него, голая, но яркая, размалеванная болью. Он смотрит на меня с такой опустошенностью, что я понимаю: теперь я опять подвела его, теперь я отняла у него обоих его детей.
Как я переношу похороны, не знаю. У меня все еще кровотечение, я едва на ногах стою, но как–то переношу: я обязана попрощаться с моим мальчиком. Все смотрят на меня, будто укоряя: «И о чем она только думала, даже за руку сына не держала на такой оживленной дороге», — и стыд жжет меня яростно. Никому меня не утешить.
Когда вижу гроб моего маленького мальчика, белый и блестящий, словно новенькая обувная коробка, покрытый цветами (кто–то подумал, чтобы цветы были розовые: любимый цвет Дэниела), я хватаю Бена за руку, чтоб удержаться на ногах, и стискиваю ее. Его рука не отвечает: ни на хотя бы полсекунды, — и я потрясенно понимаю, что он тоже винит меня. Чувствую, что вот–вот лишусь сознания, однако мы выстаиваем всю службу, и когда гроб начинает уходить от меня, зловеще двигаясь за занавеску, то терпению моему приходит конец и я кричу, все кричу, а когда Бен пытается сдержать меня, то бегу по проходу за своим мальчиком, потом, одумавшись, встаю: ни к чему хорошему это не приведет, я чересчур опоздала — опять. Разворачиваюсь и бегу уже в другую сторону, из церковного предела в угрюмый серый мир, в котором уже никогда не засиять солнцу.

67

Дождливым и буйным июньским утром, как раз через четыре недели после смерти нашего сына, Бен вновь вышел на работу. Нужды в том не было: босс позволил ему использовать столько времени, сколько понадобится, — но муж не знал, чем еще заняться. К жене не подступись, похоже, он для нее теперь отрезанный ломоть, к тому же выяснилось, что он ее словно чем–то раздражает — что бы ни сказал, что бы ни сделал. Вот и подумал: может, будет лучше дать ей на какое–то время немного простора, позволить тратить какое–то время на себя. Он просто не знал, как с ней обходиться, собственное его горе было до того мучительным, что, как он понимал, требовалось отвлечься, он жаждал защищенности столбцов аккуратных цифр, дебетов и кредитов, какие он призван сбалансировать, как будто что–то из этого имело значение. Приход в контору давался болезненно: не работа сама по себе, а сочувствующие взгляды его коллег, которые желали добра, но не знали, как это выразить, а потому вместо этого делали вид, будто ничего не произошло и ни о чем таком не говорили. Хуже того, они старались собственные разговоры выверять, когда он находился поблизости: говорят, к примеру, о том, куда на выходные собираются, и старательно избегают упоминать о своих детях. Бен понимал, что это делается ради него, но ему хотелось крикнуть им, что от такого обхождения ему ничуть не лучше, пусть перестали бы вести себя так чертовски глупо, но, разумеется, он молчал.
Он был одинок, где бы ни находился, с кем бы ни был. Чувствовал, как гнев копится в душе и что чаще всего направлен он был против жены. Она по–прежнему избегала говорить с ним об этом, не рассказала, как это произошло, и, хотя ему никогда и в голову не приходило понукать ее, порой он не мог отделаться от мысли: какого черта она делала, как могла не уследить за их сыном на Манчестер–роуд, магистраль такая оживленная, а сын такой маленький, — и, чем больше он старался избавиться от этой мысли, тем больше она в нем крепла — пронырливая, настырная и коварная, как лишайник под сырым мертвым деревом. Не легче было и от того, что Эмили он, похоже, теперь стал ненавистен, она, по–видимому, и рада была, что он опять на работу вернулся, он голову ломал над тем, что он не так делает, — в конце концов, не было у него никаких предписаний о том, как присматривать за матерью своего умершего ребенка.
Не мог он понять и печали Эмили по неродившемуся младенцу. Вчера вечером, когда Бен в первый раз попробовал заговорить с ней о том, что им делать дальше, он старался быть практичным, даже осторожно дал понять, что они могли бы вскоре еще раз попробовать: для Эмили, по всему судя, забеременеть не составляло труда, заметил он, и уже на следующий год в это время все может быть по–другому.
— Ты это о чем? — тихо произнесла Эмили, сидевшая, съежившись всем телом, на ручке серебряного кресла–качалки у окна. — Как могу я хотя бы помыслить о появлении еще одного ребенка? По–твоему, я могу запросто кем–то заменить Дэниела? Заменить моего неродившегося ребенка?
— Нет, разумеется, нет, — сказал Бен. Он заколебался, зная, что продолжать, видимо, опасно. — Только, по сути, мы этого ребенка и не знали, так что для нас его потеря совсем не то же, что утрата Дэниела.
— Нет! — выкрикнула тогда Эмили. — Для нас это потеря. Мы потеряли его первую улыбку, его первые шаги, его младенческую личность, которой уже никогда не развиться. Неужели ты этого не понимаешь? Я двадцать недель вынашивала его, половину пути прошла до того, как взять его на руки, он уже должен бы наши голоса различать, но не может, потому что он мертв. Через полторы недели должно бы состояться крещение Дэниела, но его пришлось отменить, потому что и он тоже мертв. Завтра Дэниел должен бы пойти к Натану на день рождения — подарки все еще лежат наверху. В июле мы должны были взять нашего сына на его первый летний отдых на пляже… как он радовался, что полетит на самолете! Каждый божий день мне предстояло готовить ему завтрак, одевать его, играть с ним, отводить его на игровую площадку к другим детям, купать его, читать ему, в постель укладывать, заботиться о нем, любить его. Хочешь, чтобы я продолжила?
— Нет, — сказал Бен. — Не хочу. Отчего ты ведешь себя так, словно все это моя вина? Что я-то сделал?
— О, ничего, — произнесла Эмили. Она встала. — Ты был чертовски свят, как обычно. Тут если и есть злодей, так это я, верно? «Она должна была уследить за ним» — вот ведь о чем ты думаешь, о чем каждый думает. По–твоему, это все моя вина, так? — Она взглянула на него, как ему тогда показалось, с ненавистью. — Так, по–твоему?
Бен был поражен: Эмили никогда не кричала, всегда была так выдержанна и вежлива, даже когда они спорили, — перед ним словно бы предстал незнакомый человек. Лицо ее, перекошенное, стало некрасивым, он пытался унять в себе рвущийся наружу гнев, подавить внезапный порыв схватить ее за плечи и тряхнуть ее, так тряхнуть, чтобы к ней вернулось хоть немного разума. Эмили видела, как сжаты были у него кулаки, когда он вскочил, чтобы уйти из комнаты, и тогда она кинулась к нему сама, первой, внезапно потеряв власть над собой, заколотила по нему своими кулачками. Он попытался остановить ее, прижать ей руки к бокам и крепко держать ее, пока не успокоится… может быть, если бы ему это удалось, все пошло бы по–другому, но она вырвалась, махнула рукой у него перед лицом, задев ногтями, и он выпустил ее, чтобы прикрыть ладонью ухо, унять сочащуюся кровь, — она выбежала из комнаты.
Бен недвижимо уставился в экран компьютера, усиленно стараясь отвратить свои мысли от их вчерашней ссоры, вернуться к лежавшим перед ним таблицам, но почувствовал, как скачет у него сердце, как опять вспотели ладони, тут он резко встал из–за стола со словами, что сбегает за сэндвичем, хотя еще и 11 часов не было. Выскочив на улицу, он не глядя повернул направо к своему любимому кафе, потом опять направо на Рочдэйл–стрит — уже на автопилоте, совершенно не думая. Но тут, когда он уже собрался войти в кафе, кто–то вышел из него, и, даром что он уже руку на ручке двери держал, Бен понял, что зайти в это кафе для него невыносимо. Резко повернувшись, он пошел прочь, по Нью — Джордж–стрит, а когда дошел до ее конца, то наобум повернул опять направо — ему непременно надо было куда–то идти. Наконец замедлил шаги. Надо позвонить ей.
— Алло, — произнесла она, и голос ее был холоден.
— Салют, — зашептал он, едва способный выталкивать из себя слова. — С тобой все хорошо? — Уже произнося, Бен пожалел, что задал этот вопрос.
— А то как же, прекрасно! — ответила она, и он поморщился от такого сарказма.
— Я домой рано приду, ужин приготовлю, — сказал он. — Чем тебя побаловать? — И опять он пожалел, что нельзя взять этих слов обратно, не произносить их.
— Ничем, — выговорила она в конце концов, однако на этот раз уже без злобы, просто, безо всякого выражения, что в чем–то было еще хуже.
— Ладно, я что–нибудь придумаю.
— Ты что делаешь?
— Ничего.
— День чудесный, может, тебе в садике немного повозиться, порядок там навести?
— Что это должно означать?
— Ничего. Я… просто я стараюсь придумать, от чего тебе стало бы легче.
— Бен, мне ни от чего не станет легче, — сказала она, но в том, как она это сказала, не было ни жалости к себе, ни обвинения — просто печаль. Голос ее сделался хриплым. — Мне надо идти. Пока.
— Пока, — произнес он в уже умолкнувшую трубку и застыл, потерянный, на тротуаре напротив старого рыбного рынка, уставившись на панель со скульптурным изображением женщины с ребенком на руках и маленьким мальчиком, стоящим возле нее, пока не заметил, что смотреть начинают на него, того и гляди кто–то спросит, все ли с ним в порядке, тогда наконец он пошел — быстро и целеустремленно — обратно в контору, позабыв про сэндвич.
Когда Бен опять стал ходить на работу, Эмили в чем–то стало полегче. Ей не приходилось больше вставать, не приходилось притворяться, что у нее жизнь ладится. Бен сидел на работе, он не знал, что она час за часом проводила в постели, ничего не делая, ни о чем не думая… пока, возможно, около полудня не начинала прикидывать, а не стоит ли ей подумать о том, чтобы встать с кровати, и эта мысль владела ею еще по меньшей мере часа два, и при этом она приговаривала что–то вроде: «Еще десять минут, и я встану», — а когда не получалось, то говорила: «Считаю до десяти — и непременно встаю с кровати», — но тут же выяснялось, что для начала отсчета требуется слишком много усилий, а потому она продолжала смирно и бездвижно лежать, пока наконец предававшее ее тело, ее мочевой пузырь не требовал заботы, тогда она вылезала из–под одеяла и плелась в туалет, дотерпев до того, что временами и не успевала, что, впрочем, оказывается, ее тоже не сильно беспокоило. Оставшись одна в целом доме, она чувствовала облегчение. Иногда днем приезжала ее мать и хоть немного прибиралась, но Эмили в основном не обращала на нее внимания, хотя не хотела выглядеть невежливой. Видимо, после первых истерических дней, криков и визгов первобытной ярости, какой она в себе и не подозревала, силы ее истощились. Для Бена у нее времени тоже не осталось. Ясно было, что теперь он ее не любит, он ясно дал понять, даже на похоронах Дэниела, что считает ее виновной, а она была настолько потрясена его отказом поддержать ее за руку, что тогда же поняла: этого им не пережить никогда. Рано или поздно он бросит ее — это всего лишь вопрос времени. Он же ходит вокруг нее на цыпочках, пытаясь сохранить мир, но он больше уже никогда не пытался утешить ее, так и казалось, что он сдерживает в себе гнев, не в силах его выразить.
Она подумала об их ссоре прошлым вечером, и ей стало слегка стыдно за свое поведение, однако даже воспоминание, с каким неистовством она накинулась на мужа, не сумело вырвать ее из духоты безразличия. Эмили знала, что Бену хочется взять Чарли обратно, предоставить ей хоть что–то, что заняло бы ее мысли, хоть кого–то, за кем понадобился бы уход, но она заявила, что пока не сможет управиться со щенком… может быть, на следующей неделе, раз за разом твердила она. В ней все восставало против того, чтобы видеть Чарли, ее отношение к нему было чересчур сложным, — и пес, недоумевающий и тоскующий, оставался у родителей Бена.
Уже за три часа перевалило, еще пара часов, и Бен вернется домой: он сказал, что сегодня пораньше придет, — ей на самом деле скоро надо одеваться. Она сидела в домашнем халате за кухонным столом, склонив голову и закрыв глаза. Собралась с силами, чтобы поставить музыку, из всех списков воспроизведения выбрала самую печальную подборку, какую только смогла отыскать, и даже когда зазвучала «Время сказать «прощай» Андреа Бочелли, песня не тронула ее. Словно она уже утратила возможность хоть что–то чувствовать, словно все ее эмоции заперли в каком–то пустом пространстве мозга, никак не связанном ни с какой другой частью ее самой. Желание разобраться, что с нею происходит, было едва уловимо. Бен попросил ее еще раз сходить к врачу и даже записал ее на прием на следующую неделю, сказал, что отпросился с работы на утро и сможет пойти вместе с ней. Наверное, он мне не доверяет, не верит, что я сама схожу, подумала она, а потом решила, что он прав, она бы и не пошла, даже вместе с ним. Какой смысл? На что способен врач, по волшебству вернуть Дэниела? Засунуть зародыш обратно ей в утробу?
Эмили встала, вдруг рассердившись, снова взвинченная, какой была вчера вечером. Ей хотелось закричать, и от этого делалось легче, чем от тихого шепота ее уныния. Откуда–то из самых ее глубин поднялась волна первобытной силы, как будто тело все же не позволяло ей сдаваться, настроившись на то, чтобы выжить.
Эмили не могла вынести, ей надо было вырваться, что–то сделать, оказаться в другом месте. Она крепко обхватила себя руками, стараясь сдержаться, унять дыхание, ставшее частым и неистовым. Пошла к входной двери, но рука ее задрожала, едва коснувшись дверной ручки. Не было сил выйти наружу, одной, без чьей–то помощи: не было сил шагу ступить влево к главной улице, туда, где умер Дэниел, она и вправо не могла пойти, мимо дома ее подруги Саманты, на крыльце которого стояла, будто насмехаясь над ней, детская коляска. Охватывал страх при мысли увидеть пробегающего мимо карапуза, простодушного, игривого, невредимого, незадавленного. Охватывал страх при мысли, что ее увидят, все равно кто, станут шушукаться, пялиться на нее.
Гнев ее, как питон, свернулся кольцами, готовый в любой момент нанести удар и поглотить ее целиком, а она словно и не знала, что с этим поделать. С крадущейся осторожностью (той, что предшествует сумасшествию) прошла она по коридору, зашла на кухню, оттуда на задний двор, садик в котором в эти дни являл собой печаль увядания, стояла, хватая ртом воздух, стараясь дышать, но от этого только больше страху набиралась. Куда ей идти, что ей делать? Она больше не могла оставаться в этом доме, в этом садике — ни секунды больше не могла. А что ей было делать? Кто мог помочь ей? Куда? Кто?
И тут она поняла.
Одно место для нее только и осталось теперь, что ж она раньше–то об этом не подумала? Она побежала обратно в дом, взлетела наверх и — впервые с того дня, как умер сын, — распахнула дверь комнаты Дэниела… и замерла на пороге. Все оставалось в ней, все в точности на тех же местах, что и пять недель один день и два часа двадцать пять минут назад. Вот его белая деревянная кроватка, в которой он так любил утром первым делом подняться на ножки в своей пижамке, держась за поперечину и приседая, как гимнаст, вниз–вверх, криком призывать маму. Вот удобный голубой диванчик вдоль стены напротив, где они сидели вместе среди плюшевых медведей и подушечек, она читала ему всякие истории, а то и сама придумывала их, он же прямо лопался от смеха, слушая эти наскоро придуманные сказки про шоколадные вулканы и изрыгающих сладкий крем драконов. Вот его бледно–голубой сборный гардероб в углу, который собрал Бен, а она все время содержала таким опрятным. Некоторое время она не сводила с гардероба глаз, еле сдерживаясь, не решаясь что–то сделать, пока наконец не подошла, едва передвигая ноги, и не раскрыла дверцы, вот тут–то ее и настигло: разве можно было видеть эти аккуратные стопки его маленьких футболок, выстиранных и готовых, чтоб их носили? Его любимые шортики, те самые, которые он хотел натянуть в то навеки последнее утро своей прекрасной жизни? Она тогда заставила его надеть брючки: еще не было настолько тепло, чтобы носить шорты, говорила она, — хотя он и валялся по полу, рыданиями выпрашивая любимую одежду. А вот кремовые легкие брючки и голубенькая рубашечка, новые, неношеные, готовые для крестин… она не была уверена, стоит ли их устраивать, зато Бен очень настаивал, он всегда был более верующим, чем она.
И что она ему дала, эта вера? Что эта вера хоть кому–то из них дала?
Взор ее обратился вверх, упиваясь воспоминаниями, и там, на верхней полке, она заметила яркую розовую бейсболку Дэниела, ту самую, с какой он не расставался, ту самую, которую забыли взять в парк: она тогда разволновалась из–за того, что Кэролайн объявилась, в обычном состоянии она эту бейсболку не забывала. Тогда она и Дэниела–то из коляски выпустила пораньше, заглаживая свой промах, чтоб он перестал плакать, чтобы получше себя почувствовал на воле. Если бы только она не забыла эту шапку, то, что бы ни натворили позади Кэролайн или Чарли, ничто значения бы не имело: ее маленький мальчик сидел бы, прочно пристегнутый, в своей коляске в полной безопасности. Вот и выходит, все равно во всем виновата она.
Она взяла шапочку, посмотрела на нее, повертела в руках, улыбнулась тому, что на самом деле шапочка была девчачья, о чем говорила вышивка серебром: «Привет, Китти». Дэниел был настолько миловиден, что порой, когда носил эту бейсболку, его по ошибке принимали за девочку. Она перевернула шапку и несколько долгих секунд глубоко втягивала в себя оставшийся от Дэниела запах.
Всего на миг она была спокойна, почти счастлива.
А потом снова увидела сына, лежащего мертвым на дороге, оторвала шапку от лица, швырнула на ковер и принялась топтать ее ногами, крича так, что весь дом дрожал. Потом принялась большими охапками хватать одежду сына и бросать на пол, пока всю не выбросила, упала на нее и, рыдая, обнимала руками. Такой и нашел ее Бен, когда пришел, — больше двух часов спустя.
Эмили лежала у себя в постели, уже затихшая. Бен пришел наверх с подносом, приготовив ей сэндвич из поджаренного хлеба с сыром и томатный суп, этим малое дитя кормят. Она постаралась быть благодарной, но единственное, о чем могла думать, это о том, что он притворяется. То, как он держал ее, как утешал, поднимая с пола сыновней спальни, то, как суетился вокруг нее, почти походило на то, что он все еще ее любит, но она отогнала эту мысль прочь: он всего лишь вел себя чертовски любезно, как всегда.
Он фальшив, решила она. Она уже видела вчера вечером, как он на самом деле к ней относится, видела это в его глазах, в том, как ясно читалось в его взгляде желание ударить ее.
Эмили принялась за еду. Она так сильно похудела, что у нее кости выпирали из–под кожи, образуя жуткие чужеродные комки, словно пузырящаяся на огне каша. Бен снова скользнул в спальню, Эмили заметила, что царапина на его ухе все еще не зарубцевалась как следует, и ей стало немного стыдно.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил он, и она выдавила из себя вялую улыбку, уловив, что сердце у него забилось немного чаще.
— Чуточку получше, — ответила. — Бен, прости, я понимаю, что веду себя ужасно.
— Не думай об этом, — сказал он. — Я все прекрасно понимаю.
И тут она попробовала душой потянуться к нему, одарить его наилучшим из подарков, какой был по силам ей в то время.
— Давай завтра съездим к твоим родителям, — сказала она. — Заберем Чарли.
Бен затаил дыхание.
— Ты уверена?
— Да, — сказала она. — Я постараюсь присмотреть за ним. — У него разгорался блеск в глазах. — Только тебе придется его выгуливать, извини, я этого пока не могу.
— Конечно, конечно, буду выгуливать до и после работы, это ничуть не трудно.
Он склонился и поцеловал ее в щеку, но она слегка отпрянула, похоже, ей больше не по силам было справляться с любовью. Впрочем, она, к их обоюдному удивлению, попросила забрать обратно Чарли… и это могло стать началом, не так ли?
На следующей неделе Бен с Эмили сидели в приемной хирурга, где, по счастью, было тихо и не было детей, хотя Бен и предупреждал ее, что может оказаться и не так, с тем, чтобы она сумела настроиться. Сегодня он уже не пребывал в таком отчаянии, вроде понемножку дела наконец–то продвигаться стали, пусть и малюсенькими шажками. Эмили, положим, отказалась в прошлую субботу поехать в Бакстон забрать Чарли, зато она была согласна, чтобы Бен съездил сам. Когда же он привез щенка домой, она особого восторга не проявила, зато, похоже, не было у нее и ненависти к нему, той, что засела в ней сразу после смерти Дэниела. Чарли здорово вырос, но вид у него был печальный, вел он себя как–то не по–щенячьи сдержанно. Может быть, ему тоже не хватало Дэниела. Или, наверное, он попросту чуял несчастье в доме, Бен читал где–то, что собаки намного чувствительнее людей. Когда они сидели на длинной скамье, поставленной у окна, Бен попытался взять Эмили за руку, но она сбросила его руку и сидела, сжавшись, уставившись в колени, не обращая внимания на журнал, который он ей принес. Похоже, она все еще не в силах была принять утешение от него, зато он порадовался, увидев, как наконец–то преуспел Чарли. В прошлый вечер пес прыгнул на кушетку рядом с Эмили, и хотя та, как обычно, попыталась его согнать, но не особенно в этом усердствовала и даже позволила собаке свернуться в клубок и положить голову к ней на колени. Последовали несколько минут недоуменной неподвижности, потом Эмили вдруг схватила пса, и Бен подумал, что она его сейчас скинет, но вместо этого она взяла щенка на руки и стала укачивать, как ребенка, зарывшись головой в мягкую светлую щенячью шерсть Чарли, Бен видел, как при этом у нее тряслись плечи. «Время — вот что ей требуется, — подумал он. — Время и все остальное, что врач сочтет для нее сейчас полезным».
«Миссис Эмили Коулман», — вспыхнуло на табло. Бен слегка подтолкнул жену, они встали и пошли по коридору к кабинету 6. Только они успели одолеть половину пути, как рядом открылась дверь и из нее выбежал маленький темноволосый мальчик, за которым шла похожая на хиппи женщина с короткими крашеными волосами и крошечным бриллиантиком в носу.
— Эмили! — воскликнула она. — До чего ж приятно тебя увидеть! Мы только что вернулись. Как ты? А где Дэниел? — А потом закричала: — Тоби! Иди сюда, стервец ты эдакий.
Бен увидел лицо жены. Он ничего другого не хотел, только бы помочь ей, защитить ее, но, увы, не знал как.
— Дэниел умер, — произнесла Эмили. — Прости. — И она пошла прочь, а Бен остался стоять, не сводя глаз с этой не вовремя подвернувшейся незнакомки, у которой от изумления отвисла челюсть, открыв язык, тоже украшенный пирсингом. Опомнившись, он извинился и последовал за женой в кабинет врача, где увидел, что она стоит, сгорбившись и содрогаясь в уголке, закрыв лицо руками.
В июне Эмили так и не решилась еще раз выйти из дому, слишком велик был риск: маленькие детишки и их доброжелательные мамаши были повсюду. Она по–прежнему отказывалась видеться с кем бы то ни было, зато опять взялась за чтение — и чем больше в книге описывалось несчастий, тем лучше. Еще она нашла утешение в Чарли, к которому теперь относилась как к малому ребенку, часами могла с ним обниматься, что щенку, разумеется, очень нравилось. Потом, по мере того как проходили недели, пес сделался чересчур большим, чтобы его держать на руках, и Эмили воспринимала это так, словно щенок опять предавал ее. Впервые в дом он попал маленьким, с Дэниела размером, его так приятно было на руках качать… а вот теперь он становился большущим и неуклюжим. Умом Эмили понимала, что ни в чем Чарли не виноват, он не мог не наступать на разбитые бутылки из–под водки, не мог не расти, однако замечала, как копится в ней обида на собаку, ненависть к ней — и она ничего не могла с собой поделать. И чем чаще она его сталкивала, тем чаще пес, возвращаясь, запрыгивал на кровать или диван, тыкался своим влажным носом ей в ладонь или настырно усаживался своим выросшим телом ей на колени, пока у нее на все на это не стало хватать нервов. Она подумала было попросить Бена избавиться от выросшего щенка, отвезти его обратно к своим родителям, но Бен обожал его, Чарли словно бы вновь зажег в Бене искру, и тот, похоже, особенно полюбил брать с собой пса в долгие одинокие прогулки, так что чувства свои Эмили держала при себе.
Однажды в середине июля, два с половиной месяца после гибели Дэниела, в субботу Эмили лежала на диване и читала «Джуд Незаметный» Томаса Харди, а Чарли сидел у нее в ногах вызывающей раздражение глыбой. День был жаркий, и собака вызывала неприязнь: ну что бы этому псу, хотя бы разнообразия ради, попросту не убраться и оставить ее в покое? Она понимала неразумность своих мыслей, она с этим щенком нянчилась, а теперь снова отказывается от него, за что презирала себя: она не только ужасна как мать, бесполезна как жена, но и безнадежна как владелица собаки. Эмили то и дело пихала Чарли, в конце концов пес понял намек и спрыгнул на пол, а прыгая, задел хвостом чашку с чаем, только что принесенную жене Беном, чай расплескался, залив весь портрет Дэниела, который Эмили взяла оттуда, куда его поставил муж, с каминной полки. То был последний снимок ее сына, сделанный в тот самый день, когда у них появился Чарли, крохотный и пушистый у него в руках, глаза малыша ярко сияли от радости, что у него появился этот чудесный комочек, про который мамочка и папочка говорили, что это — его.
— У, дурацкая псина! — завопила Эмили и злобно пнула Чарли ногой. Прибежал Бен, узнать, что случилось, и Эмили увидела, что по тому, как поджался, дрожа, щенок, муж понял, что она наделала, а тут еще и Чарли глянул на нее с таким жалобным недоумением, что до Эмили дошло: так больше продолжаться не может, это ж в какое чудовище она превращается? Вот тогда–то она и поняла, что загвоздка не в Чарли, загвоздка в ней самой, что для всех — для Бена, для бедняги Чарли — будет лучше, если она уйдет от них обоих.
Бен, не говоря ни слова, вытер разлитый чай и вышел из комнаты. Эмили тихо сидела одна, качая на руках Чарли, ее гнев на щенка уже исчез, впервые за много недель голова была ясной, и она обдумывала, как можно все устроить.

68

— Когда именно ты впервые подумала о том, чтобы уйти от меня? — спрашивает Бен. Мы лежим в номере гостиницы в Хэмпстеде бок о бок, уже не касаясь друг друга, время перевалило далеко за полдень, взгляды нас обоих устремлены на потолок, словно на нем может быть начертан ответ. Уйма времени проходит, прежде чем я отвечаю.
— Наверное, в тот миг в церкви, — отвечаю. — Когда ты не стал утешать меня, вот тогда я и подумала, что для нас все кончено, что ты никогда не простишь меня. Тогда я не знала, как это произойдет, зато просто понимала: смерть Дэниела уничтожит и «нас» тоже.
— Это когда это я не стал тебя утешать? — Бен озадаченно смотрит на меня.
— Ты не взял меня за руку, ты не поддержал. — И, выговаривая это вслух, я понимаю, что разумна была тогда не во всем.
— Не пойми меня превратно, — говорит Бен. — Разумеется, я был зол. На тебя, на весь мир, на водителя автобуса. Единственной, на кого я тогда не злился, была Кэролайн. — На лице его отразилось беспокойство. — Так вот, значит, что она имела в виду, говоря, что сожалеет!
— Ты о чем? Когда она говорила, что сожалеет?
Бен делает глубокий вдох и рассказывает мне, как в годовщину гибели нашего малыша он отправился в Пик — Дистрикт и много часов пешком ходил по горам и полям, а потом устроил себе на опушке одинокое убежище: ни на что другое он и смотреть не мог без меня, без Дэниела. А после, на следующий вечер, когда он сидел в одиночестве дома, заявилась Кэролайн со словами сожаления о чем–то, только он не понимал о чем, столько всего было, за что она могла бы извиняться. Он тихонько рассказывает мне, как он впустил ее в дом, как напился вместе с ней и как все кончилось сексом — между моим мужем и моей сестрой–близняшкой.
— Эмили, я так виноват, так сожалею, — говорит он. — Просто мне так сильно тебя не хватало, что я почти убедил себя, что она — это ты. Я думал, что больше никогда не увижу тебя, и рвался обратно к тебе, обратно к нам, хоть как–то. А потом, когда все было кончено, мне пришлось взглянуть в лицо правде: то была она, а не ты, — и меня охватило чувство, будто большей ненависти к миру или себе самому мне не испытать. — Бен умолкает, во взгляде его отчаяние, словно внутри его что–то непоправимо сломалось.
Да, я прихожу в ужас, да, меня с души воротит, да, я бешусь на него… только вот справляюсь с этим в единый миг.
— Так, значит, это было в субботу вечером?
— Да, — кивает он.
Понимаю, что это безумие, но все же рассказываю ему от начала до конца про то, как встретилась с Робби, как был он очень похож на него, Бена, про то, что, невзирая на все гадости, которые творила после побега, первый и единственный раз, когда я была неверна ему, случился именно тогда, когда он занимался сексом с моей сестрой.
Бен долго молчит.
— Знаешь, а я вполне способен вынести то, что ты была с ним, — произносит он. — Коль скоро именно это позволило мне найти тебя.
— Но ты посмотри, что я натворила! Я убила его. Он — мертв, а он того не заслуживал. — И опять я принимаюсь хныкать, на этот раз по Робби, еще одном ярком парне, чья жизнь кончилась из–за меня.
— Это не твоя вина, Эм. Он принимал наркотики по собственной воле, ведь так, должно быть, что–то еще было неладно с ним, что привело его к такому концу.
Я об этом как–то не думала, наверное, это правда, только от этого мне ничуть не лучше, случившееся по–прежнему воспринимается чем–то нереальным, каким–то кошмаром, дальнейшим сползанием в преисподнюю.
Бен меняет тему.
— Эмили, мне надо знать. Почему ты взяла и ушла от меня? Если ты мне что и должна, то именно рассказать об этом. Твой поступок выглядит как сущее дерьмо.
Я взглянула на мужа.
— Сначала я потеряла Дэниела, потом я потеряла второго ребенка, для меня просто непереносимо было потерять еще и тебя. Да, я понимаю, я оттолкнула тебя, но я настолько была уверена: ты меня больше не любишь, ты меня винишь, — что становилось все хуже и хуже, во мне окрепла уверенность, что ты меня ненавидишь. А потом казалось, что мы так далеки друг от друга, я же стала такой противной и неприязненной, что в сумасшествии своем подумала, будто вам с Чарли будет радостнее без меня, что если я пропаду насовсем, то придет день и ты сможешь встретить еще кого–то, создать новую семью. Мы же оба под конец были так несчастны. И я понимала, что новый дом, который ты задумал купить, тоже ничем не поможет. Он только бы и значил, что мне не пришлось бы проделывать путь вдвое длиннее, чтобы куда–то попасть, а значит, и избегать того темного пятна на дороге, от какого избавиться не удастся никогда. Только оно все еще живет в моем сознании, Бен, и ему никогда не исчезнуть, никогда. Так что, казалось, проще просто уйти, попробовать начать все сызнова, я честно думала, что поступаю правильно для нас обоих. Что либо так, либо… — Я замолкла.
— Понимаю, — говорит Бен, поворачивается на бок и смотрит на меня, но я упрямо смотрю в холодный пустой потолок. Он не решается, но я знаю, что на подходе, только не знаю, что за чувства это во мне вызывает, я никак, похоже, не могу оправиться от потрясения.
— Эмили, как по–твоему, сумеем ли мы с тобой когда–нибудь снова стать счастливы вместе?
Вечность требуется мне на ответ, в сознании все перемешалось, даже не знаю, что сказать.
— Я просто не знаю. Столько всякого произошло, слишком рано еще думать об этом. Бедняга Робби только умер. — Мои глаза опять наполнились слезами. Делаю усилие, чтобы продолжить. — Да и, в любом случае, все так запутано: у меня новое имя, работа, суд, который предстоит пройти, новые друзья… я теперь другой человек. — Замечаю, какой болью отдаются мои слова в его глазах, видеть это мучительно. Я замолкаю.
По–прежнему не в силах сообразить, что еще сказать, а потому в конце концов говорю то, о чем на самом деле думаю, то, что хотела сказать ему с тех самых пор, как впервые увидела его вновь, сидящим в одиночестве в полицейском участке.
— Бен, я по–прежнему люблю тебя, никогда не переставала тебя любить, просто я не знаю, сможем ли мы начать все сначала после того, что произошло. Что бы ты ни говорил, а кто–то другой теперь мертв, возможно, из–за меня, а люди его обожали. Мне предстоит стать той, на кого обратится ненависть общества. Не знаю, как сумею справиться с этим. Не знаю, как сумею справиться с еще одной виной.
— Станешь ли ты, по крайней мере, стараться? — спрашивает он, и вопреки самой себе я вдруг киваю, и на этот раз слезы в моих глазах — едва ли не слезы счастья.

69

Во вторник утром после моего освобождения под залог Бен везет меня на квартиру в Шепердз — Буш, чтоб я собрала свои вещи. Соображаю, что до сих пор словом не перекинулась с Ангел, с того самого вечера пятницы, как раз перед тем, как в сопровождении Роберто Монтейро покинула «Граучо». Нервничаю, не зная, как она поведет себя со мной, особенно после того, как я назвала в полиции ее имя, сообщила, что это ее наркотиками и воспользовался Робби. В квартире тихо, я полагаю, Ангел еще домой с работы не пришла, но, пока я замираю в нерешительности в прихожей, дверь ее спальни открывается и она выходит — волосы в золотистом беспорядке, пушистый домашний халат, как всегда, белее белого.
— Кэт, детка, что стряслось, скажи на милость? — говорит она, подходит и обнимает меня с такой нежностью, что я думаю, может, полиция еще и не успела с ней связаться. — Что ж ты, мать твою, мне не позвонила?
Похоже, она только что заметила, что я не одна, а потому улыбается, протягивает руку и говорит:
— Здрасьте, я Ангел.
— Ангел, это мой муж, Бен, — говорю я в ответ, она же визжит, и слова потоком несутся из ее рта:
— Господи, Кэт, давай ты не будешь заваливать меня всякой хренью, а? Сначала тебя арестовали за убийство, и не за какое–нибудь убийство, а, на минуточку, игрока «Челси», потом ты науськиваешь на меня полицию, а теперь сообщаешь мне, что ты замужем. Что, черт возьми, еще?
— Меня зовут не Кэт, а Эмили, — сообщаю я Ангел и в этот момент принимаю для себя решение: поставить крест на моей новой жизни и вернуться в свою старую.

70

Стою, положив руку на Библию, и хотя больше я не верующая, но так или иначе в суматохе согласилась дать клятву, так что обещаю Всемогущему Богу говорить всю правду и ничего, кроме правды, причем упоминание Бога вызывает чувство неловкости. Впрочем, в данное время я вовсе не против говорить правду, знаю, что ложь мне ничем не поможет. Зал суда, современное, не давящее официальностью помещение, больше похож на школьный актовый зал и совсем не напоминает те судебные палаты, в каких я раньше бывала, но и он наводнен репортерами. Одно только поддерживает меня и помогает не рухнуть на колени: бросаю взгляд наискосок и неизменно вижу, как мой муж ободряюще улыбается мне. На мне плотно сидящий темно–синий жакет и кремовая юбка, волосы аккуратно зачесаны назад. Мой адвокат советовал мне непременно выглядеть серьезной и кающейся. Это легко: я просто привела свою внешность в соответствие с тем, что чувствую внутри.
— Кэтрин Эмили Браун, настоящим вы обвиняетесь в обладании наркотиками класса «А», каковые обнаружены в Лондоне, в квартире дома восемьдесят семь по Мерилебон — Хай–стрит, в 6 часов 45 минут утра восьмого мая две тысячи одиннадцатого года. Каково ваше признание?
— Виновна, — говорю, и это единственное слово громким эхом прокатывается по залу, отчего я чувствую себя ошалелой и беспричинно радостной одновременно.
Судья, выдержав паузу, принимается пространно рассуждать о вреде наркотиков, а у меня никак не может уложиться в сознании, что это я, Эмили Коулман, когда–то уважаемый адвокат, шагнула за край, установленный правосудием, оказалась здесь, на скамье подсудимых, и выслушиваю нотации о своей преступной деятельности с использованием запрещенных законом веществ… однако, к счастью, не об убийстве. Вот он, самый последний эпизод моей жизни за минувший год с небольшим, о котором мне трудно рассказать вкратце, начиная с тех самых пор, как ужасная гибель моего драгоценного сына вызвала целую череду невероятных событий, уведших меня от себя самой, но теперь, похоже, завершающих полный круг и возвращающих меня к тому, кто я есть на самом деле — Эмили, жена Бена, мать Дэниела (умершего), мать безымянного ребенка (выкидыш). Как ни стараюсь, никак не могу сосредоточиться на том, что говорит судья: сознание не знает покоя, то уносится обратно к проезжей части улицы в Чарлтоне, то витает над ложем смерти в Мерилебоне, то возвращается в наполненную гибельным роком церковь, где я произношу несчастные слова последнего прощания с моим мальчиком… так что, когда слышу, как волна вздохов прокатывается по галерее для публики, то я не понимаю, что произошло, но предвижу нечто, должно быть, плохое, и, только когда позже Бен рассказал мне, я выяснила, что все, к чему меня приговорили, это штраф, жалкий штраф в 180 фунтов стерлингов, — и все закончено.

71

Три года спустя
Я сижу на скамье в утопающей в цветах церкви, и аромат напоминает запахи летних лугов давно минувших лет, когда я еще была маленькой девочкой. Церковь великолепна, с парящим в выси витражом; увы, яркость его красок вызывает в моей памяти Дэниела, смятой игрушкой лежащего в своем синем пуховичке, всего в крови, так что я стараюсь не смотреть на переплеты цветного стекла. Аналой в золоте, в форме орла, и орел, стоящий прямо, и его маленькие толстые лапы напоминают мне стоящего на маленьких ножках Дэниеля, только лицо у орла неприятное, клювастое, и на это я тоже не могу смотреть. Мне все еще трудно бывать в церкви — с самых похорон.
На мне черное шелковое платье моих агентстских времен, я смущена тем, что пришла одна, это первая свадьба, на которую я попала с тех пор, как развелась. Может быть, мне все–таки следовало бы согласиться стать старшей, замужней, подружкой невесты, но я чувствую себя слишком старой, слишком старомодной, слишком согбенной жизнью, чтобы не понимать, что эта роль не по мне, — и невеста, похоже, не возражает. Я то и дело оборачиваюсь, смотрю в конец прохода, выглядывая, не идет ли она, но она — на модный лад — опаздывает, как обычно. Ловлю взгляд старого приятеля Ангел, Дэйна, которого трудно не заметить: крупный, в нарочито ярком голубом костюме и с малиновой бутоньеркой, бритая голова отсвечивает черным, — и он тоже заставляет меня думать о Дэниеле. Слегка машу Дэйну рукой, он узнает меня и после первоначального шока машет в ответ и театрально шлет мне воздушный поцелуй. Мать Ангел, Рут, сидит передо мной в переливающемся красном платье, цвет крови, которая неистово бурлит в ее жилах, — вид у нее такой же сногсшибательный, как и всегда.
Слезы подступают, и не могу понять, то ли их просто вызвали воспоминания о Дэниеле, то ли потому, что это свадьба, то ли от осознания, что люди меня узнали, разглядывают, шепчутся. Интересно, это когда–нибудь кончится, перестанут когда–нибудь указывать на тебя пальцем как на женщину, ставшую причиной смерти 24-летнего Роберто Монтейро, несостоявшегося футбольного гения? А ведь после смерти было доказано то, на чем всегда настаивал Бен: наркотики не имели к этой смерти никакого отношения, Робби умер от редкого порока сердца, о котором никто не знал, пока не стало слишком поздно.
Смотрю на алтарь и на жениха, по–прежнему терпеливо ждущего возле, заметно нервничающего. Рядом с ним его шафер, Джереми, он настолько изящен и красив, что очень трудно узнать в нем того самого долговязого парня, который давным–давно выбросился вверх тормашками из самолета, напугав меня до безумия.
Украдкой бросаю быстрый взгляд снова на проход, невеста уже недопустимо запаздывает, у викария встревоженный вид, но наконец–то звучит музыка, и, когда я вновь оборачиваюсь, показывается новобрачная… и у меня такое чувство, будто я не могу, просто не могу поверить своим глазам, потому как вот он, мой бывший муж, идет прямо на меня, а теперь уже и он увидел меня — в первый раз почти за два года. У меня все лицо словно запылало, опускаю голову, и острые сердитые коготочки слез царапаются где–то в глубине глаз, моля выпустить их. Ангел опирается на его руку, вся она словно видение непорочного очарования, моложе своих 27 лет, воздушный ореол белого шелкового тюля обрамляет акробатику ее белокурых волос. Никогда я не ненавидела ее так, как в этот миг.
Служба идет вдохновенно, но для меня она нескончаема, я, хотя и стараюсь оставаться спокойной, решаю, что, когда венчание закончится, мне ничего другого не останется, как удалиться. В таком состоянии я никак не могу присутствовать на свадебных торжествах, уверена, Ангел возражать не станет, да и после того, что она сегодня устроила, не очень–то меня это и заботит. Ну и, пока все топчутся по кругу у входа, дожидаясь, когда можно будет поздравить новобрачных, я, пригнувшись, обхожу церковь позади, пробираясь меж надгробий, и быстро добираюсь до своего обшарпанного черного «Гольфа». Двумя пинками сбрасываю с ног шпильки и, когда завожу двигатель, почти ничего не вижу из–за размытой туши на ресницах, а рыдания мои идут такт в такт с урчанием мотора. Стоянка машин расположена у задней части церкви, так что мне придется сделать круг мимо входа, мимо людей там, но это единственный способ выехать. Веду машину ровно, как только могу, и уже думаю, что мне удастся прошмыгнуть никем не замеченной, пока не вижу, как кто–то в полном парадном костюме выбегает из толпы и успевает встать перед моей машиной. Я потрясена, когда понимаю, что это он, и он с ужасом видит, что это я. Он неистово машет руками, требуя, чтоб я остановилась, а я в панике: что ему нужно? Я должна убраться отсюда, просто видеть его не могу, во всяком случае, только не сейчас, когда с ним еще какая–то, — и у меня нога повисает… Бог мой, этот миг длится целую вечность… у меня нога повисает между педалями газа и тормоза.
Назад: 42
Дальше: Часть четвертая