Глава седьмая
Мясник
Лука и Йово вернулись с горы и принесли с собой ружье геройски погибшего кузнеца. Насчет загадочных обстоятельств его гибели они старались не распространяться и сквозь зубы бормотали что-то мало похожее на правду, зато храбрость кузнеца в последние мгновения жизни превозносили до небес, так что еще много лет после окончания войны в окрестных селениях рассказывали невероятные истории о стойкости и удивительной меткости героя. Тут мой дед наконец-то вздохнул с облегчением. Он сразу догадался, что охота на тигра была неудачной. С мучительным нетерпением ожидая возвращения охотников, которых не было в деревне почти целые сутки, он все время вспоминал свою встречу с тигром в коптильне и никак не мог найти ответа на вопрос: что там делала эта девушка? Неужели она с самого начала была там?
Дед знал наверняка, что она не собиралась причинять тигру никакого вреда, понял это по ее улыбке, когда стало ясно, что тигру удалось спастись. Он все думал, что именно скажет ей, когда снова ее увидит, и как бы все-таки задать ей мучивший его вопрос, если она ничего не слышит и ответить ему не может. Ведь он был уверен в том, что уж она-то тигра рассмотрела хорошо и могла бы рассказать ему, каков он на самом деле. В общем, мой дед решил, что теперь это будет их общий тигр, и даже придумал, как ему встретиться с глухонемой девушкой.
Подумав, что она ведь обязательно придет на поминальную службу по убитому кузнецу, он воскресным полднем пробрался в церковь, битком набитую прихожанами, притаился у задней стены и долго изучал красные от мороза лица людей, но девушки среди них так и не обнаружил. На улице возле церкви ее тоже не было, не появилась она и на рынке в среду, в базарный день.
Мой дед, разумеется, не мог знать, что после охоты Лука принес с горы не только ружье кузнеца, но и еще кое-что. Это была наполовину обгрызенная свиная лопатка, которой тигр лакомился на поляне, когда на него набрели охотники. Дед не знал также, что Лука, войдя в свой тихий дом на краю пастбища, медленно поставил возле двери ружье, раньше принадлежавшее кузнецу, а потом швырнул принесенной из лесу обглоданной свиной лопаткой прямо в лицо своей глухонемой жене. Она, уже готовая к наказанию, стояла на коленях в углу и обеими руками крест-накрест закрывала свой живот. Мой дед не знал, что после этого Лука так дернул девушку за руку, что вывихнул ей плечо, а потом за волосы отволок ее на кухню и сунул обе ее руки в жарко топившуюся плиту.
Мой дед ничего этого не ведал, другие жители деревни были в курсе, но никогда вслух об этом не говорили. Все селяне давно уже знали, на что способен Лука. Он и раньше порой до полусмерти избивал свою молодую жену. Люди давно уже заметили, что если глухонемая исчезает на несколько дней, то потом появляется со свежими ссадинами и распухшим носом, а то и с кровавым фингалом под глазом. Глядя на это, нетрудно было догадаться, что творит Лука за закрытыми дверями своего дома.
Я легко могла бы упростить свой рассказ, вполне оправданно заявив: «Лука был жесток и драчлив, а потому вполне заслужил то, что с ним случилось потом». Но поскольку я пытаюсь разобраться в том, чего тогда не знал и не понимал мой дед, куда важнее иметь возможность сказать: «Да, Лука был грубым, жестоким и драчливым, но вот по какой причине».
Лука, как и почти все жители деревни Галина, появился на свет в родном селении, в фамильном доме, где и проживал потом до самой своей смерти. Всю свою жизнь с раннего детства он только и знал, что острые мясницкие топоры и ножи, залитые кровью столы и влажный запах осеннего забоя скота. Даже в те десять лет, исполненных совсем иных надежд, что он провел вдали от родных мест, звук овечьих колокольчиков на рыночной площади вызывал в душе Луки целую бурю чувств, одновременно как бы парализуя его. Эти чувства имели столь много сложных оттенков, что их невозможно было бы назвать просто ностальгией.
Лука оказался шестым сыном у своего отца, а тот и сам был седьмым. Можно сказать, что удача всю жизнь сидела у Луки на плече, но в руки не давалась. Его отец Корчул, бородач огромного роста, с крупным ртом и здоровенными зубами, был, пожалуй, единственным человеком в доме, который хоть иногда смеялся. Вот только веселье у него вызывали всегда такие вещи, над которыми люди обычно не потешаются. В юности Корчул лет пятнадцать служил в армии. Когда его об этом спрашивали, он всегда так и говорил: «Служил в армии», не желая признаваться, что на самом деле, став вместе с несколькими своими приятелями наемником, не особенно выбирал, кому служить, с какой целью и на чьей стороне идти воевать. Ему достаточно было увидеть по ту сторону линии фронта турецкие знамена, развевавшиеся над войском, идущим в атаку. За годы службы в армии Корчулу удалось собрать весьма впечатляющую коллекцию турецкого оружия и военных доспехов, а воскресным утром его всегда можно было застать на верхнем конце деревни, в таверне, с кружкой кофе и стопкой ракии. Там он и другие ветераны рассказывали друг другу истории о своих военных подвигах и всегда были готовы продемонстрировать шрамы от пули, копья или кинжала, а заодно и рассказать, в каком бою то или иное ранение было получено. Задолго до того, как Лука появился на свет, по деревне поползли слухи, что в «пещере сокровищ» у Корчула имеются вещи по-настоящему старинные. Никто из жителей и вспомнить не мог, когда они были изготовлены. Мясник собрал настоящую коллекцию шлемов, наконечников стрел и копий, куски металлических кольчуг и все свое свободное время тратил на расширение этой коллекции — прежде всего за счет того, что грабил могилы тех, кто некогда, порой несколько столетий назад, пал на поле брани. Он добывал в оскверненных могилах старинную одежду, доспехи и оружие, и все в деревне единодушно считали это непростительным грехом, заслуживающим проклятия. Именно поэтому впоследствии и пошел слух о том, что Корчул все-таки был за это наказан. Ни один из его сыновей не имел детей.
Жители деревни, издали наблюдавшие за событиями в доме мясника, весьма неодобрительно отзывались и о женитьбе Корчула на Лидии, матери Луки. Это была маленькая, кругленькая, очень спокойная женщина с исполненным терпения взглядом, всегда вежливая и беспристрастная — в общем, истинная дочь Саробора. Отец Лидии был когда-то богатым купцом, и в юности она вместе с ним немало странствовала по стране, ведя прямо-таки кочевой образ жизни и купаясь в роскоши. Потом из-за целого ряда деловых неудач ее отец лишился своего богатства, но на характере Лидии это никак не сказалось. Ее любовь к детям была поистине безгранична, но больше всего любви она всегда отдавала самому младшему ребенку в семье. Долгое время, целых три года, этой привилегией пользовался Лука, но затем и он был ее лишен в связи с рождением следующего малыша, на этот раз девочки, первой и единственной дочери Лидии и Корчула. Итак, как уже говорилось, Лука был шестым ребенком в семье и родился, когда самому старшему из его братьев было уже десять лет. Он имел полную возможность наблюдать, как его братья один за другим приобщаются к миру взрослых, проходя соответствующие испытания, предписанные системой воспитания, созданной самим Корчулом. В итоге выяснилось, что младшему сыну гораздо ближе жизненные устои матери, а не отца. Его куда больше интересовали ее рассказы о юности в купеческом доме, о путешествиях, об истории страны, о святости письменного слова, чем мясниц-кое дело. Да и настойчивое требование матери, чтобы он непременно учился и стал образованным человеком, находило в его сердце самый горячий отклик.
В общем, Лука рос с пониманием того, что белый свет гораздо шире того привычного деревенского мирка, что окружал его с детства. Взрослея, он стал все более отчетливо сознавать и собственные возможности. Его отец — человек, которого все боялись и уважали, — был попросту неграмотен и представления не имел о тех бесконечных просторах, что лежали за пределами их деревни. Он палец о палец не ударил и не ударит, чтобы его дети тоже смогли занять в этом широком мире подобающее место. С раннего детства обучаясь вместе с братьями ремеслу мясника, Лука начинал понимать, что все познания отца связаны главным образом с тем, как лучше нарубить мясо, какой формы и остроты должны быть мясницкие ножи и топоры, по каким признакам можно сразу догадаться, не больно ли животное, предназначенное на убой, как правильно освежевать тушу и не протухло ли только что порубленное мясо. Семья мясника, в общем-то, процветала, но невежество Корчула все сильнее возмущало Луку, казалось ему уродливым. Ведь помимо мяса и охоты за военными трофеями, его отец ничем в жизни больше не интересовался. Луке, например, была отвратительна манера Корчула садиться за стол в окровавленном рабочем фартуке и брать хлеб грязными руками с засохшей кровью, забившейся под ногти. Пока его братья играли в разбойников и делали вид, что собираются размозжить друг другу голову дубинкой, Лука прилежно читал книжки, особенно увлекаясь историей и художественной литературой.
Все же, несмотря на внутреннее сопротивление, Лука был вынужден придерживаться тех ритуалов и правил, которые были установлены отцом. К десяти годам он уже довольно ловко разделывал туши овец, а когда ему исполнилось четырнадцать, отец, следуя традициям многих поколений, вручил ему тесак для резки хлеба, запер в амбаре и запустил туда молодого бычка, которому для пущей ярости в ноздри насыпали перца. Точно такое же испытание до него прошли и все его братья. Лука должен был завалить бычка и прикончить его одним ударом ножа. С раннего детства Лука страшился этого испытания, жуткого ритуала, исполненного насилия и бессмысленности, но, оказавшись один на один с разъяренным бычком, вдруг обнаружил, что, несмотря на свои слабые силы — он был худощав, но жилист, и руки у него оставались еще по-детски тонкими, — вполне может надеяться на удачный исход испытания, на некий чудесный прилив сил, который позволит ему быстро прикончить животное. Но бычок сумел вырваться из амбара, едва не разнес при этом всю заднюю стену и буквально втоптал Луку в грязь на глазах у отца и братьев, а также двух-трех десятков любопытствующих, явившихся поглазеть на испытание, устроенное мясником. Один из свидетелей этого говорил мне, что бык, вырвавшийся из амбара, больше всего напоминал танк, на полном ходу врезавшийся в фонарный столб и сплющивший его. Надо сказать, я догадалась, что столь богатая аналогия не могла появиться на свет раньше чем лет через десять после реального события, когда упомянутый свидетель испытания действительно получил возможность впервые увидеть настоящий танк. Лука сумел подняться, но бык припер его к стене. Парнишка широко раскинул руки и уперся ему в утолщение между рогами. Бык, чувствуя близкую победу, швырнул его на землю, упал на колени, придавил ему грудь, мотал мордой и возил беднягу по грязи. При этом на них так и сыпались клети, кормушки и кипы сена. Этот кошмар продолжался до тех пор, пока некий врач, проезжавший мимо аж из самого Горчева, не увидел все это. Он тут же схватил топор, бросился в амбар и всадил топор быку точно в основание черепа. Лука отделался сотрясением мозга и переломом трех ребер. Через несколько дней к этим увечьям прибавилась еще и сломанная левая рука — это уж Корчул в приступе бешеного гнева постарался.
После этого Лука купил у цыгана-коробейника старые гусли и нанялся пасти стадо, принадлежавшее нескольким местным семьям. Многие события его пастушеской жизни теперь, возможно, за давностью лет обрели несколько иную окраску, но все в один голос уверяли меня, что пребывание в полях пошло Луке на пользу. Он стал совсем тихим и покладистым, было заметно, что и душа его пребывает в покое, особенно когда он вечерами тихонько наигрывает на своих гуслях. Лука, правда, уж больно любил, раздевшись догола, купаться в горном озере над пастбищем вместе с другими молодыми парнями, но никому и в голову бы не пришло обвинять их в чем-то предосудительном. Ведь все прочие купались в озере с неменьшей охотой. Возможно, впрочем, что такова точка зрения лишь тех, кто мне об этом рассказывал, а все это были дети тех молодых парней, тогдашних ровесников Луки.
Но если отбросить в сторону все досужие домыслы, то Лука вскоре стал знаменит своими любовными песнями, которые сочинял, сидя под деревом на лугу. Я не раз и не из одного источника слышала восторженные отзывы об этих песнях, хотя сам Лука вроде бы еще ни разу и влюблен-то не был, да и его музыкальные способности никогда особых высот не достигали — в отличие от незаурядной смелости, которой он обладал как сочинитель лирических строк. Но некоторые поклонники его таланта уверяли меня, что все, кто слышал, как Лука играет на гуслях хотя бы мелодию без слов, чувствовали себя растроганными до слез. Однажды весной — впрочем, это, как и многое другое, сказанное в приступе восхищения своим идолом, вполне может оказаться чистейшей выдумкой — на пастбище заявился голодный волк, но Лука не стал кидаться в него камнями и звать на помощь, даже отцовского волкодава не кликнул. Он просто заиграл на гуслях и покорил волка своей музыкой.
Когда я думаю о том, каким был Лука в годы юности, он представляется мне худеньким бледным мальчиком с большим глазами и пухлыми детскими губами. Таких мальчиков часто можно увидеть на пасторальных картинах, где они, босоногие, нежно обнимают какого-нибудь барашка. Луку легко было вообразить именно таким, слушая восторженные рассказы жителей деревни о его песнях, серьезности, замечательной, не по-детски зрелой музыке. В этих рассказах юный Лука предстает поистине возлюбленным сыном деревни Галина. Возможно, тамошним жителям гораздо приятнее вспоминать его как мягкого и милого мальчика, а не юношу, объятого затаенным гневом, каким он, скорее всего, и был на самом деле. Лука отлично сознавал, сколь жалка его жизнь, и очень тяготился этим. Людям не хотелось вспоминать Луку и взрослым мужчиной, мясником в окровавленном фартуке, жестоко избивавшим свою беззащитную глухонемую молодую жену.
Наверняка известно вот что: Лука был достаточно разгневан презрительным отношением отца, а потому в шестнадцать лет решился навсегда покинуть Галину и отправиться в речной порт Саробор в надежде стать профессиональным гусляром.
В те времена сароборские гусляры представляли собой некую особую группу молодых людей, явившихся из самых различных краев и нашедших друг друга благодаря некоему маленькому чуду — своей любви к музыке. Каждую ночь они собирались на берегах Гравы и исполняли там народные песни. Лука впервые услышал об этих гуслярах от своей матери. Она с восхищением описывала их как артистов, философов и больших любителей музыки, и все эти годы в душе Луки крепла уверенность в том, что он непременно должен к ним присоединиться. Уходя, парень не услышал от отца ни слова возражений — тот вообще почти не разговаривал с ним после инцидента с быком. Преодолев пешком триста миль, Лука добрался до Саробора, надеясь вскоре познакомиться с теми гуслярами. Он представлял их себе как людей с серьезными лицами, сидящих кружком на пристани, болтающих ногами в светлой воде и, разумеется, поющих — о любви, о страшных голодных годах, о том, как печально уходили из жизни их деды, которые знали много, но все же недостаточно, чтобы обмануть Смерть, злодейку с черным сердцем, которая ко всем живым одинаково безжалостна. Луке казалось: вот она, та жизнь, о которой он мечтал. Возможно, она в итоге позволит ему добраться и до самой столицы.
Уже в течение первой недели, прожитой на восточной окраине Саробора, где Лука снял тонкостенную комнатушку над публичным домом, он узнал, что вся музыкальная жизнь на реке подчиняется строгой иерархии. Тамошние музыканты вовсе не были намерены — как ему казалось раньше — дружелюбно делиться друг с другом песнями. Да и настоящими-то гуслярами они в полном понимании этого слова не были. Вместо одиноких музыкантов, играющих на примитивных однострунных гуслях, которых он за свой долгий путь в Саробор немало узнал и очень полюбил, Лука обнаружил в этом портовом городе две довольно крупные и враждующие между собой группировки. Одна состояла из поклонников Запада и предпочитала ударные и медные инструменты, а вторая придерживалась фольклорного направления, создавая неистовые струнные аранжировки мелодий, популярных во времена Оттоманской империи. Часто человек двадцать из каждой группировки — довольно-таки крепкие молодые люди — собирались к вечеру на противоположных берегах реки и начинали играть. Несколько позже, когда улицы заполняла гуляющая публика, слегка ошалевшая от запаха духов и влажной духоты, представители обеих групп устраивались на привычных местах над рекой и медленно, песня за песней, танец за танцем, продвигались по широкой, вымощенной булыжником арке моста. Скорость продвижения исполнителей зависела исключительно от размеров собравшейся аудитории и милости тех, кто решил остановиться и потанцевать или попеть вместе со всеми, если ему понравилась музыка. Только и песни эти оказались совсем не такими, как себе представлял Лука. Он-то надеялся, что это будут серьезные размышления об изменчивой природе любви, о том, как трудна жизнь под властью султана, а услышал самые обыкновенные застольные куплеты, которые поют, хорошенько выпив, этакие снисходительно-легкомысленные песенки вроде «Вот он, наше последнее дитя» или «Теперь, когда буря миновала, может, восстановим нашу деревню?»
Что же касается самих музыкантов, то они как раз оказались гораздо сложнее, чем ожидал Лука, и, в общем-то, ненамного лучше прочего городского сброда — совершенно неорганизованные, вечно какие-то растрепанные и пьяные. В основном они вели себя как настоящие бродяги, а потому состав музыкальных групп то и дело менялся. Примерно каждые полгода кто-то выбывал — влюблялся, женился, а то и умирал от сифилиса или туберкулеза. Иногда случалось, что кого-то даже бросали в кутузку за какое-нибудь незначительное преступление, а потом и вешали на городской площади в назидание остальным.
Лука примкнул к струнной группировке, но сперва много вечеров подряд просто сидел рядом, держа в руках молчавшие гусли, и всего раза два-три невольно подхватил мотив популярной песни и сыграл несколько тактов. Когда он познакомился с этими музыкантами поближе, ему стало известно, кто из них годами приходит на мост и проводит там весь вечер. Среди подобных завсегдатаев был один парень, турок, игравший на небольшом барабане цилиндрической формы, настоящий красавчик с напомаженными волосами, славившийся бешеной популярностью у богатых молодых дам. Был среди них и совсем юный парнишка с соломенными волосами, имя которого так никто толком и не сумел запомнить. В наказание за некий таинственный грех или преступление ему отрезали язык, но он не унывал и весьма неплохо проводил время на мосту, играя на тамбурине. На аккордеоне играл Грикалица Бркич, известный тем, что стоило миловидной женщине остановиться с ним рядом, чтобы послушать его, как у него в такт мелодии начинали непроизвольно стучать зубы, создавая весьма интересный аккомпанемент. Скрипача знали только под кличкой Монах. Кое-кто утверждал, что некогда он действительно был бенедиктинцем, но покинул свой орден, поскольку Господь призвал его заниматься музыкой, а не хранить монашеское молчание. На самом деле это прозвище возникло всего лишь в связи с его необычной прической. Монаху стукнуло не более тридцати, но он уже был лыс как коленка, даже бровей у него не было. Всего этого он лишился по пьянке. Однажды ночью, когда дрова в камине никак не хотели разгораться, Монах предложил одному из своих приятелей подняться на крышу и плеснуть в каминную трубу масла, что и было сделано, ну а сам он поджег дрова снизу и в результате лишился всей растительности на голове.
Никто из этих людей практически ничего не знал ни об истории страны, ни о различных искусствах, не лелеял честолюбивых планов подняться хотя бы на несколько ступенек выше, стремясь к лучшей жизни. Ни один не питал особой любви к традиционным гуслям, как и к их использованию в качестве аккомпанемента при исполнении эпических произведений. Однако все они полагали, что гусли добавили своеобразия исполнению современных популярных мелодий. Лука несколько месяцев играл вместе с этой группой музыкантов-любителей, держась поближе к Монаху, пока не убедил всех в том, что никуда от них не денется. За это время его гусли стали желанной составляющей их ансамбля. Лука не отказывался выпить вместе с остальными, всегда твердо держал свое слово, и музыканты теперь вполне ему доверяли. Кроме того, люди вскоре стали повсюду распевать его песенки — дома, на рынке, на улице, — охотно бросали в шляпу монетки и снова приходили, чтобы еще разок послушать парня.
Своей первой любви — старинным гуслям — Лука никогда не изменял, да и от своего тайного страстного желания не отказался. Ему по-прежнему хотелось подняться как можно выше, достигнуть такого положения, которое дало бы ему возможность пользоваться истинной славой и уважением в качестве музыканта-исполнителя. Правда, в какой-то момент он был вынужден признаться себе, что жителям Саробора, пожалуй, стали надоедать его печальные, задумчивые песни, но что делать. Именно такие сочинения и были его настоящей страстью. Он не переставал верить, что потребность в них все-таки существует, пусть не здесь, а где-то еще. Душными полуднями, когда остальные музыканты предавались лени и спали — в подвале таверны, в тени под навесом на чьем-то богатом крыльце, а кто и в объятиях женщины, даже не зная при этом, как ее зовут, — Лука строил планы и надеялся все же разыскать настоящих, профессиональных гусляров. По большей части оказывалось, что это хрупкие, ветхие старцы, давным-давно уже переставшие играть. Они каждый раз гнали Луку прочь от своих дверей, но он упорно возвращался, и в итоге старики сдались. Выпив несколько стаканчиков ракии, они начинали вспоминать былое под неумолчное журчание реки, по которой к причалам тянулись торговые суда, а потом брали в руки простенькие гусли, принесенные Лукой, и начинали играть.
Он всей душой впитывал движения их рук, мягкое притопывание в такт, трепетное дрожание голосов, речитативом излагавших очередной прихотливый сюжет, который они вдруг припомнили, а может, и выдумали сами. Чем больше времени Лука проводил в компании старых гусляров, тем больше крепла в нем уверенность, что именно так он и хотел бы жить и умереть. Чем чаще старики хвалили его за возросшее мастерство, чем крепче он сам стоял на ногах и чем терпимее относился к собственным корням, казавшимся ему столь убогими, тем отчетливей Лука понимал несоответствие той пылкой любви, которую воспевал в своих песнях, полному отсутствию таковой у него самого. Он никогда не испытывал страстного желания по отношению к женщинам — ни к закутанным в вуали юным девушкам, которые порой улыбались ему на мосту, ни к шлюхам, которые так и норовили шлепнуться ему на колени, когда он сидел в таверне в компании других музыкантов.
Но денег, чтобы двигаться дальше, у него вечно не хватало. Он оставался в Сароборе и прожил там сперва год, потом — второй, потом — третий, играя на свадьбах, сочиняя серенады, сражаясь за место на мосту.
Через десять лет наш гусляр встретил женщину, которая впоследствии и разрушила его жизнь. Она была дочерью богатого турецкого торговца шелком Хасана Эфенди, и звали ее Амана. Шумная, неистовая, умная, во всех отношениях обворожительная, эта девушка уже успела стать в Сароборе притчей во языцех, поскольку в возрасте десяти лет дала обет навечно остаться девственницей и коротала жизнь за изучением музыки и поэзии да малевала холсты, которые были не слишком хороши, но все же находили своих покупателей. О жизни Аманы было известно довольно много, в основном благодаря ее отцу, ибо Хасан Эфенди слыл известным болтуном и во время своих ежедневных визитов в чайную подробно всем рассказывал, возможно несколько приукрашивая, об очередных выходках упрямой девицы. В результате Амана постоянно становилась объектом всевозможных рыночных сплетен, славилась в городе своей надменностью, умом, несомненным очарованием и пристрастием к разным лакомствам, до которых была большой охотницей. Все также знали, с какой решительностью и изобретательностью она чуть ли не каждую неделю угрожает отцу самоубийством, стоит ему в очередной раз предложить ей выйти замуж, а сама по вечерам выскальзывает тайком из дома, иной раз даже и шарфом не прикрывшись, и присоединяется к ежевечернему веселью, царящему на мосту. Итак, о похождениях Аманы знали все, но не ее отец Хасан Эфенди.
Лука тоже постоянно видел, издали разумеется, эту ясноглазую девушку с роскошной косой и обезоруживающей улыбкой, но ни разу не посмел и словом с ней перемолвиться, однако же она сама заинтересовалась его инструментом. Однажды вечером, исполнив вместе со своими товарищами-музыкантами весьма современную вариацию на тему песенки «Так это твоя кровь?», Лука поднял глаза и увидел, что Амана стоит возле него, одной рукой изящно опершись о бедро, а второй протягивая ему золотую монету, но явно не желая бросать ее в старую шляпу, лежавшую у ног гусляра.
— Эй, парень, как эта штука называется? — громко спросила она, хотя и сама прекрасно это знала, и тронула его гусли носком сандалии.
— Гусли, — ответил Лука, чувствуя, что невольно улыбается во весь рот.
— Бедная маленькая скрипочка, — сказала Амана таким тоном, что люди, которые собирались бросить в шляпу деньги, вроде бы передумали и столпились у нее за спиной. — У нее ведь только одна струна!
— Да мне хоть завтра готовы предложить гусли побольше, но я ни за что от своих, однострунных, не откажусь, не предам их, — заявил Лука.
— А почему? — заинтересовалась Амана. — Что они могут такого особенного?
На мгновение Лука смешался, весь вспыхнул, а потом сказал так:
— Будь в гуслях хоть пятьдесят струн, они все равно будут петь только одну песню, а эти старинные, с единственной струной, знают тысячи разных песен и историй.
Услышав такой ответ, Амана бросила-таки в шляпу золотую монету, но от Луки не отошла, а попросила его:
— Что ж, гусляр, сыграй мне хотя бы одну из этих песен.
Лука взял смычок и подчинился ее желанию. На мосту вдруг воцарилась такая тишина, что минут десять были слышны только его гусли. Мне рассказывали, что в тот раз Лука играл «Дочь палача», хотя сам он впоследствии так и не сумел толком вспомнить, что именно исполнял. Долгие годы после того вечера он не забывал лишь то, каким мучительным трепетом отзывалась в его душе единственная струна гуслей, как странно звучал его собственный голос, исполнявший старинную песню, и какой неподвижной казалась ему рука Аманы, которой она так изящно опиралась о бедро.
И вот по городу поползли слухи: Лука и Амана на рассвете сидели рядышком на мосту. Лука и Амана устроились в таверне голова к голове и что-то обсуждали, склонившись над листком бумаги.
То, что они любили друг друга, не подлежало сомнению. Однако суть этой любви была далеко не так проста, как казалось людям. Лука наконец-то нашел благодарного человека, искренне восхищавшегося его музыкой и готового слушать любую песнь, сочиненную им. Кроме того, Амана любила поэзию, умную беседу и знала во всем этом толк. Ей вообще не чужды были те тонкие материи, о которых Лука и думать забыл, пытаясь найти общий язык с музыкантами своей группы. Амане сразу пришлась по сердцу интеллектуальная направленность устремлений Луки, а идею странствий с гуслями, которую он лелеял уже давно и все надеялся когда-нибудь воплотить в жизнь, она и вовсе нашла на редкость привлекательной. Проблема, однако же, была в том, что Амана с детства вбила себе в голову, что не желает иметь никаких близких отношений с мужчинами. Лука, в свою очередь, не делал ни малейшей попытки убедить девушку, что подобная участь совсем не для нее. К тому же он и сам давно уже понял, что не желает иметь с женщинами ничего общего. Итак, Амана была решительно настроена жить и умереть девственницей, а Лука наконец-то догадался, почему его так возбуждает вид обнаженных юношей, в жаркий день ныряющих в реку, но сделать последний шаг все же не решался. Такое стало бы для него окончательным провалом, узнай об этом люди. Мир, окружающий его, и так казался ему слишком враждебным. Все же мне хочется надеяться — несмотря на то что впоследствии Лука прямо-таки бесчеловечно обошелся с женой тигра, — что он сумел обрести хотя бы несколько крупиц счастья в те дни и ночи, о которых никогда никому не рассказывал.
Целый год росла и крепла его дружба с Аманой. Их объединял интерес к музыке и философии, а также весьма оживленные, хотя и довольно бессмысленные споры о поэзии и истории. В теплые тихие вечера эту парочку частенько можно было застать на мосту в стороне от старых музыкальных групп. Лука пел и играл, прижимая к животу гусли. Амана, устроившись рядом на стуле со сломанной спинкой, ему подпевала, и голосок ее как бы придавал его песням дополнительный, особенно глубокий смысл. По отдельности ни он, ни она, пожалуй, не смогли бы так увлечь слушателей, но вместе их голоса сливались в негромкую и удивительно прекрасную песнь, в которой была заключена некая странная печаль, казавшаяся удивительно притягательной даже самым отъявленным оптимистам. Короче, Лука и Амана стали привлекать к себе многочисленных почитателей, соперничать с другими, куда более веселыми музыкантами, которые вовсю соревновались на мосту и старались превзойти друг друга в громкости исполнения, пользуясь традиционными притопами и прихлопами.
В общем, Лука с помощью Аманы стал вдруг довольно быстро продвигаться по тому пути, который избрал для себя много лет назад. У него было уже немало собственных песен, порой он сочинял их внезапно, прямо там, на мосту, и некоторые юные гусляры стали подражать ему. Увы, денег, чтобы перебраться в столицу, ему по-прежнему не хватало. Даже при их избытке он ни за что не бросил бы здесь Аману, а попросить ее руки не мог. Что, собственно, предложил бы ей Лука взамен той благополучной жизни, которую она вела в отцовском доме? Примерно в то же время в Сароборе появился бородатый ученый по имени Вук, который, судя по слухам, лет десять уже странствовал по городам и весям, собирая и записывая разные песни и истории.
— Да он же просто чужую музыку ворует! — говорили Луке знакомые музыканты, не желавшие с этим Вуком даже разговаривать. — Если к тебе подойдет, ты сразу его ко всем чертям посылай.
Но Вуку удалось-таки однажды загнать Луку в угол — как-то вечерком, в таверне — и рассказать ему о музыкальной школе, недавно созданной в столице. Стремясь заработать популярность среди жителей страны, руководство этой школы при поддержке правительства основало некую программу, согласно которой любой традиционный музыкант из провинции мог получить небольшое денежное вознаграждение, если согласится записать на грампластинку какую-то свою песню. Вук сказал, что Лука, на его взгляд, мог бы стать отличным исполнителем народных песен Саробора. Он хотел бы представить Луку и его очаровательную юную спутницу школьному совету, хотя это и было бы неким нарушением традиции, согласно которой женщины обычно на гуслях не играют.
В начале весны Лука впервые услышал по радио собственную песню. Это событие, подкрепленное горячими речами Вука, вновь пробудило в его душе мечты о славе певца и композитора. Однако он так и не придумал, как сделать возможным их с Аманой окончательный переезд в столицу и чем оправдать его. Решение пришло неожиданно, примерно неделю спустя. Лука получил письмо от своей младшей сестры, которая писала, что недавно вышла замуж за сына владельца автомобильного завода в Берлине. Она также весьма мягко и осторожно сообщила, что мать их умерла, а отец чувствует себя очень одиноким и беспомощным. Собственно, сестра намекала, что ему надо бы вернуться в Галину, поскольку никого больше из их семьи в живых не осталось. Самый старший брат умер прошлой зимой от пневмонии, двое из тех четверых, что пошли служить в кайзеровскую армию, погибли уже давно, еще один был убит в драке из-за женщины на пороге таверны, находившейся неподалеку от их деревни. О последнем, пятом брате никто ничего не знал, но люди говорили, что много лет назад он влюбился в цыганку и уехал вместе с нею во Францию. Сестра писала, что отец находится на пороге смерти и теперь только ему, Луке, решать, захочет ли он возглавить семью, сохранить славную фамилию и продолжить род, постаравшись забыть ужасный случай с быком и все то, что так омрачало его жизнь в юные годы. «Хорошо бы ты вернулся с женой, — не преминула заметить сестра. — С женщиной доброго нрава, которая родит тебе много-много детишек».
Лука, все эти годы старавшийся отрешиться от своего прошлого, вдруг обнаружил, что только и думает о возможности вернуться в Галину, хотя бы по чисто стратегическим причинам. Он прекрасно понимал, что отец стар, разбит горем и долго не проживет. Даже если Лука и вернется, все равно никакой любви или привязанности между ними не возникнет. Впрочем, ему требовалось вовсе не это, а наследство, которое, сложись их жизнь иначе, было бы разделено между шестью братьями, но теперь достанется ему одному.
Он рассуждал, что сейчас вполне можно пожертвовать двумя-тремя годами, потихоньку совершенствовать в Галине свое песенное искусство и дожидаться, пока старик помрет. Зато потом Луке удастся полностью обеспечить свое будущее за счет немалого имущества и сбережений Корчула, который причинил ему столько горя. Возможность воспользоваться отцовским богатством и ее реальность сводили Луку с ума.
Несколько дней он провел в одиночестве, ни с кем даже не разговаривая. Потом вдруг вскочил среди ночи, бросился к дому Аманы, взобрался по решетке для винограда в ее комнату и предложил ей свою руку и сердце.
— Я знала, конечно, что ты немного сумасшедший, — сказала она, садясь в постели. — Но как-то не думала, что такой дурак.
Тогда он объяснил ей все. Рассказал о богатстве отца, о том, что с распростертыми объятиями будет принят на столичном радио, где вроде бы только и ждут его песен. Лука пообещал ей, что они непременно споют их вместе, потому что он не представляет себе, как сможет дальше жить без нее.
Под конец Лука сказал:
— Амана, все эти годы мы были добрыми друзьями. — Он стоял на коленях возле ее постели, но тут рывком поднялся и присел на покрывало с нею рядом. — Все равно ведь отец заставит тебя раньше или позже выйти замуж. Так, может, пусть лучше твоим мужем стану я, а не какой-то чужак, который непременно возьмет тебя силой? Обещаю не прикасаться к тебе. Я буду просто любить тебя до самой смерти так же, как обожаю теперь. Ни один другой мужчина, который войдет в эту комнату и попросит твоей руки, такого обещания никогда не даст, отлично понимая, что не сможет сдержать его.
Он впервые вслух упомянул о неких своих интимных проблемах, и Амана, давно уже обо всем догадавшаяся, протянула руку и ласково погладила его по щеке.
Они стали планировать свою свадьбу. Амана согласилась некоторое время практически не выходить из дома, дабы ничем себя не скомпрометировать. Лука, напротив, прервал свое затворничество и целых два месяца вел вполне светский образ жизни. Он каждый вечер появлялся у Аманы в доме, ел и пил в обществе Хасана Эфенди, вместе с ним курил наргиле и слушал музыку, а порой и сам играл чуть ли не до рассвета. Хасан Эфенди быстро понял, что дело идет к свадьбе, и решил, что лучше получить в качестве зятя предприимчивого мясника, чем позволить своей упрямой дочери навек остаться девственницей. Он проявил должное терпение. Теперь Лука мог сколько угодно обхаживать свою невесту и будущего тестя. С точки зрения общественности, все это выглядело вполне благопристойно.
Если бы Лука немного лучше разбирался в людях, знал бы, что Хасан Эфенди еще полтора месяца назад разорился, то сразу попросил бы руки Аманы, и тогда эта история могла бы иметь совсем другой конец. Но Лука все тянул время, светски расшаркиваясь перед будущим тестем. Пока они с Хасаном Эфенди бренчали на музыкальных инструментах, сидя у него на балконе, и с упоением слушали философские высказывания друг друга, Амана оказалась совершенно заброшенной. Ей пришлось в полном одиночестве ждать, когда же будет назначена свадьба. Она, предоставленная сама себе, предвкушала будущую семейную жизнь с Лукой, скорый переезд в столицу и стала задумываться о том, что теперь, пожалуй, ее непорочность, о которой Амана не забывала напомнить всем при каждом удобном случае, не подлежит сомнению и девичья честь в полной безопасности. Значит, результат достигнут? Ей больше не нужно бояться — а она всю жизнь именно этого и страшилась, — что в доме появится неотесанный мужлан с авторитарными замашками? Можно больше не пугаться ни первой брачной ночи, ни тоскливой жизни замужней женщины, ни бесконечных родов и сопливых детей? Да, это было именно так. Стоило ей принять единственное решение — и все эти страхи исчезли. Будущее расстилалось перед нею, как чистое полотно. Сперва Амана обрадовалась, потом все же задумалась о том, как длинна жизнь и насколько тот путь, который она ранее себе представляла, может быть связан с перечисленными выше страхами и конфликтами, спровоцированными этими ужасами. Ей пришло в голову, что та борьба, которую она намерена вести, ни в коей мере не может сравниться с той великой битвой, во имя которой она так долго закаляла свою душу. Если она откажется от своих былых устремлений, то вместе с этим утратит и возможность передумать. Амане вдруг показалось, что с исчезновением подобной возможности закончится и вся ее жизнь.
За две недели до свадьбы Амана слегла в постель с лихорадкой. По городу тут же поползли слухи о том, как серьезно она больна. Люди говорили, что у бедняжки даже занавески на окнах раздвинуть нельзя, так сильно у нее болит голова. Она постоянно кутается в одеяла, бредит, даже обычный кивок причиняет ей невыносимую боль.
Лука пока что не считался ни близким другом, ни членом семьи, ни даже официальным женихом Аманы, поэтому вести о ее самочувствии получал на рынке и на мосту. Именно там он узнал и о том, что в дом Хасана Эфенди один за другим ходят разные врачи, но девушке лучше не становится. Сам же Хасан Эфенди был исполнен надежды и оптимизма, при встречах заверял Луку, что девочка очень хорошо себя чувствует, это всего лишь незначительный осенний кашель, очень скоро она поправится. Вот только люди болтали на перекрестках, что ситуация отчаянная. Хасим-ага, знаменитый в городе травник, написал одному врачу, настоящему кудеснику, живущему в каком-то дальнем уголке королевства, и попросил его немедленно приехать.
Никто в городе не видел, как прибыл этот кудесник. Если бы кто и встретил его на улице, то все равно не узнал бы в лицо этого человека. Но всем было известно, что этот лекарь три дня и три ночи простоял у постели Аманы, держа девушку за запястье и утирая испарину у нее на лбу. Вскоре для всех стало очевидным и то, что этот чудодей с помощью двух-трех пристальных взглядов и нежных, неназойливых движений рук, время от времени протиравших прохладной губкой вспотевшую шею Аманы, уничтожил все ее незыблемые установки относительно обета безбрачия и желания целиком посвятить себя занятиям науками и искусствами. Амана позабыла обо всех своих прежних планах, она больше не хотела служить музыке и выходить замуж за Луку. Как только ей стало чуть лучше, она начала тайком выскальзывать из своей комнаты и удирать на свидания с тем врачом-чудодеем, в точности как когда-то тайком бегала на мост, чтобы послушать игру одного печального гусляра и попеть с ним вместе. Но теперь, прежде чем потихоньку выскользнуть из дома и встретиться со своим возлюбленным где-нибудь на заброшенной мельнице или в амбаре, она непременно смачивала дорогими духами свои запястья и пупок.
Лука с огромным облегчением узнал, что Амана поправилась, и ровным счетом ни о чем не подозревал, хотя ему отчего-то по-прежнему не разрешали ее навестить. Он не ведал, например, что, когда Хасан Эфенди сообщил Амане о своем согласии на ее свадьбу с Лукой, она поцеловала отцу руки, а затем поднялась к себе в спальню и попыталась повеситься, обмотав вокруг шеи занавеску. На этом вся история могла бы и закончиться, но в последний момент в комнату Аманы вошла ее сестра, будущая жена тигра, и увидела, что та лежит распростершись на кровати и рыдает от отчаяния, потому что занавеска оказалась недостаточно тонкой, чтобы ее можно было завязать вокруг шеи и спрыгнуть с подоконника. Лука так никогда и не узнал, что именно она, будущая жена тигра, уложив голову Аманы себе на колени и гладя ее по волосам, придумала куда лучший выход из положения. Именно она на следующее утро отнесла любовнику Аманы, врачу, ее письмо, исполненное отчаяния, стояла ночью на страже, когда сестра спускалась по решетке из окна своей комнаты. Наконец, именно эта особа передала матери прощальное письмо Аманы, оставленное ею в спальне накануне того самого утра, когда должна была состояться ее свадьба с Лукой.
Хасан Эфенди, стоя над двумя женщинами, оставшимися в его доме — женой и младшей дочерью, — воздел к небесам руки и произнес те слова, которые даже вообразить себе раньше не мог.
Уж конечно, ему и в голову не приходило, что именно Амана заставит его сказать нечто подобное:
— Да проклянет Господь эту шлюху, так меня опозорившую!
Тогда же, под горестный плач жены, он сообщил ей свое решение: свадьба все-таки состоится! Хасан Эфенди решил воспользоваться этой возможностью, чтобы сбыть с рук младшую, глухонемую дочь, которая иначе осталась бы куковать в девках и вечно сидела бы у него на шее. Он велел одеть девушку в свадебный наряд сестры, закрыть ей лицо покрывалом и отправить под венец под видом Аманы.
Вот как случилось, что Лука, все венчание пребывавший в задумчиво-созерцательном настроении и уже представлявший себе их с Аманой будущее в столице, даже не подозревал, что все его планы относительно отцовского богатства, все те песни, которые он надеялся сочинить и спеть в столице, свобода, которая, как ему казалось, уже открывается перед ним, — все это рухнуло в тартарары в тот самый момент, когда он произнес брачную клятву.
Лука не догадывался о чудовищном обмане до тех пор, пока, в полном соответствии с обрядом, не поднял вуаль, как бы демонстрируя всем, что видит невесту впервые. К своему глубочайшему изумлению, он обнаружил, что так оно и есть.
Потом, когда все уже пили за здоровье жениха, Хасан Эфенди сподобился сказать ему:
— Так уж получилось. Даже если ты и не слишком доволен, она все равно твоя жена согласно нашим обычаям. Мало того, это сестра твоей невесты, и я имею право требовать, чтобы ты в любом случае взял ее в жены. Страшный позор падет на твою голову, если ты сейчас от нее откажешься.
Короче говоря, Лука оказался женат на глухонемой тринадцатилетней девочке, которая смотрела на него огромными, полными ужаса, ничего не понимающими глазами и растерянно ему улыбалась. Мать все плакала и целовала дочку в лоб.
В первую брачную ночь он только посмотрел на нее, перепуганную, нагую, даже лицо от него отвернувшую. Лука снимал с себя одежду и чувствовал, как между ними дамокловым мечом повисло ожидание. На следующий день он посадил свою девочку-жену в крытую повозку, отвез ее в Галину и снова сделался сыном мясника. В его жизни не осталось ни смеха, ни дружбы, ни надежды на будущее. Поездка продолжалась пять дней. Уже на второй он понял, что начисто позабыл имя своей жены, хотя, возможно, разок и слышал его от кого-то на свадьбе.
— Как тебя зовут? — спросил он, но она не ответила.
Лука взял ее за руку, слегка встряхнул и снова спросил:
— Имя твое как? Как твое имя? — Но она только улыбнулась.
Дальше оказалось еще хуже. Собственно, того, что помнил Лука, больше не было. Исчез дом, который вечно был полон громогласных людей, топанья ног, детских криков и визга, где на плите всегда одновременно стояло не меньше двух здоровенных сковород. Теперь этот дом был тих, как могила. Отец Луки, согнувшийся под бременем лет и превратившийся почти в инвалида, сидел в одиночестве у очага, в котором еле-еле мерцал огонь.
С сыном он не поздоровался, лишь глянул на его молодую жену, когда та переступила порог, и сказал Луке, единственному наследнику, оставшемуся в живых:
— Что, не мог выбрать кого-нибудь получше этой мусульманской суки?
У Луки не хватило сил со всей страстью выкрикнуть отцу в лицо, что выбор-то как раз был совершенно иным. Все его прекрасные планы были связаны с тем, насколько быстро Корчул отправится в мир иной.
Но он еще надеялся все исправить после смерти отца. С этой зыбкой надеждой, которая все-таки снова дала ростки в его душе, Лука и стал жить, считая все временным. Даже и без Аманы он все равно собирался осуществить свои прежние планы относительно игры на гуслях, сочинения песен и учебы в музыкальной школе. Пока что в его жизни были только юная глухонемая жена, старый, невоздержанный на язык отец и бесконечная череда овец, предсмертные крики которых постоянно слышались во дворе коптильни. Еще, конечно, его собственная ярость, вызванная несправедливостью всего того, что с ним случилось.
Больше всего Луку удивляло то, как быстро он научился терпеть свою жену. Она была тихая, большеглазая. Порой, глядя на нее, он видел в ней Аману, даже раза два назвал ее так. Ее пришлось многому учить: как растопить плиту, где находится бак для воды, как что-то купить или продать на рынке, для чего Лука несколько раз сводил девчонку в деревню. Но она оказалась сообразительной и, едва поняв, как нужно выполнять ту или иную обязанность по хозяйству, тут же брала ее на себя. Вскоре она уже сама создала для себя определенный распорядок дел, которому старательно следовала. Впрочем, она успевала везде: помогала ему в коптильне, стирала его одежду, меняла отцу испачканное исподнее. Не жалуясь и даже не вздыхая, жена носила воду из колодца и каждый день выводила своего старого тестя на двор подышать свежим воздухом, бережно помогая ему спуститься с крыльца. Лука поймал себя на том, что порой ему даже приятно прийти домой и увидеть, как радостно она улыбается при виде его.
Мог ли Лука оставить ее там, в Галине, со стариком, и уехать, как только оправился от первого потрясения, вызванного тем, что с ним случилось? Сумел бы он забрать хотя бы часть отцовского богатства, спрятанного в сундуке под полом, бежать в столицу и попытаться отыскать там кого-нибудь вместо Аманы? Да, почти наверняка. Сходив раза два-три вместе со своей глухонемой женой в деревню, где ему то и дело приходилось разгонять детей, которые тащились следом за ними, кривляясь и выкрикивая всякие непристойности, которым научились у собственных родителей, Лука понял, что сделал только хуже, привезя ее сюда. А люди уже начинали болтать.
«Вы только посмотрите на нее, — говорили они. — На его глухонемую жену! Где он только взял такую? Наверное, что-то от всех скрыть пытается!..»
Столь повышенное внимание односельчан вызывало у Луки панический страх, заставляло все чаще думать о том, что ему нужно непременно поскорее бежать отсюда. При этом положение его становилось все более затруднительным, и он ломал голову над тем, как бы расторгнуть ненавистный брак, расстаться с этой опостылевшей жизнью.
Однажды днем, вернувшись домой, он застал свою жену на чердаке с Корчулом. Отец, видимо под предлогом большой любви к невестке, вытащил свою коробку с военными реликвиями и демонстрировал их ей. Когда Лука поднялся наверх, глухонемая девушка сидела по-турецки, перебирая отцовские побрякушки, а старик, опустившись подле нее на колени, уже успел расстегнуть на ней платье и ласкал ее грудь.
— Она же совсем ребенок! — заорал Лука и отшвырнул Корчула к стене. — Ребенок, ребенок!
— Ах она ребенок?! — тоже заорал Корчул, мерзко ухмыляясь. — Хорошо! Смотри коли ты не начнешь с этим ребенком сыновей делать, так я начну!
Лука понял, что теперь ни в коем случае нельзя оставлять девушку наедине с отцом. Магометанка она или нет, ребенок или взрослая девица — Корчулу все равно. Он при первой же возможности ее изнасилует, если уже этого не сделал. Да, он возьмет ее силой, пока Луки не будет дома, и у нее, бедняжки, просто сил не хватит, чтобы остановить этого старого скота.
В общем, Лука так и остался дома. Чем больше времени проходило, тем дальше казалась заветная мечта, тем больше оскорблений бросал ему в лицо Корчул. Люди, заходившие в лавку, все чаще задавали вопросы о жене. Именно она начинала казаться ему причиной всех несчастий. Когда он думал, почему до сих пор торчит здесь, молчание жены просто приводило его в ужас. Ведь Лука был абсолютно уверен в том, что глухонемая способна прочесть любую мысль, возникшую у него в голове. Она умеет угадывать мысли точно так же, как дикий зверь. Его жена такая же безмолвная и завистливая, как сова. Лука считал себя вправе думать о ней, как ему вздумается, находя, что его подло обманули, искалечили ему жизнь, и все по милости этой глухонемой, которой, черт бы ее побрал, еще что-то от него нужно. Все-таки иной раз он очень хотел сказать ей, что сама-то она ни в чем не виновата. Ни в своем безмолвии, ни в этом браке, ни в посягательствах Корчула. Да и он тоже ни в чем не виноват. Но объяснить ей что-то было очень трудно, даже невозможно, и Лука все мучился, убеждал себя в собственной правоте.
В день, когда он все-таки сорвался, стояла невероятная жара. Была середина лета, и Лука с утра торчал в душной лавке, не имея ни малейшей возможности передохнуть. Когда он зашел в дом, его жена на кухне стирала белье, а отец храпел в одной из многочисленных спален, теперь опустевших. Лука надеялся немного отдохнуть в прохладе и переждать самые жаркие часы, а потом снова вернуться в лавку. В саду созревали сливы. Он по дороге сорвал три штуки и теперь, сидя за столом, аккуратно разрезал их, чтобы вынуть косточки. Затем он включил радио, и вдруг оттуда донесся знакомый гнусавый голос Монаха, который пел — на октаву выше, чем нужно, — нечто весьма напоминавшее его, Луки, мелодию. Да и слова тоже были его. Лука сперва решил, что это какая-то ужасная шутка, но потом все понял да так и обмер. На мгновение ему даже показалось, что прямо сейчас он грохнется замертво.
Это была «Чаровница», песня, которую он написал вместе с Аманой и о ней, неторопливая, печальная, переложенная специально для гуслей. По радио ее, правда, исполняли в чрезвычайно убыстренном темпе, превратив тем самым в какую-то неистовую оду разврата. Лука подумал даже, не снится ли ему все это. Вдруг он вчера вечером спьяну уснул, вот ему и привиделась всякая чушь? Через минуту сон прервется, и ничего этого уже не будет!.. Но нет, кошмар продолжался! Вовсе он не спал, действительно сидел в кухне на табуретке и слушал, как Монах поет украденную у него песню. Она все длилась, длилась, куплет за куплетом, потом закончилась, и по радио стали передавать нечто совсем другое. Значит, его песни продолжают теперь жить без автора? Выходит, они сами добрались до музыкальной школы?
Лука поднял голову и увидел, что глухонемая девушка стоит рядом, кинув себе на плечо его мокрую рубашку, которая свисает, точно содранная кожа.
— Послушай, — сказал он ей, коснулся своего уха, потом радиоприемника и пробежал пальцами по крышке красного дерева.
Но она даже не пошевелилась, только улыбнулась ему. В тот момент он еще владел собой. Потом она то ли пожала плечами, то ли еще что, слегка наклонилась, взяла у него из-под ножа ломтик сливы, быстро сунула его в рот и повернулась, чтобы уйти. Вот тут-то на него и нашло. Он вскочил и, не сознавая, что делает, толкнул на нее стол, опрокинул его и придавил ее к полу. Она упала ничком, и у Луки еще долго потом стоял в ушах тот жуткий звук, с которым тело жены ударилось об пол. Он еще долго пинал ее, беспомощную, беззащитную, ногами, стараясь попасть в ребра и в голову, пока у бедняги кровь из ушей не потекла.
Впоследствии Лука сам сильно удивлялся своему поступку и никак не мог понять, откуда в нем столько необъяснимой ярости и жестокости. Он на всю жизнь запомнил глухие удары своих сапог по хрупкому телу жены, то, как она беззвучно открывала рот, хватая воздух, жмурилась от боли и страха. Он понял потом, что бил ее гораздо дольше и сильнее, чем намеревался, — похоже, надеялся все-таки, что она не выдержит и закричит. Уже помогая ей подняться, Лука догадался: да ведь она ни при каких обстоятельствах не способна воспроизвести ни звука! Что ж, по крайней мере, в этом отношении его любопытство было удовлетворено. Но после этого ярость и гнев разгорелись в нем с новой силой. Он злился на себя, на собственную несдержанность и прямо-таки в бешенство пришел, увидев, какой удивленной, несчастной и покорной выглядит его бедная жена, когда Лука подал ей воды, чтобы она могла смыть с лица кровь.
Лука тогда пообещал себе, что больше такого с ним не случится. Увы, разумеется, случалось, причем не раз. Он словно выпустил из своей души на волю некое зло и больше уж не мог с ним совладать, снова запереть его у себя внутри. Вскоре умер отец. В ночь после похорон, когда они остались в доме одни, окруженные мертвящей тишиной, Лука вдруг подумал, что после него здесь не останется ни детей, никого вообще, и навалился на нее. Он решил постараться и во что бы то ни стало ее трахнуть. Но прошло уже много месяцев с тех пор, как ему это удавалось с женщинами. Когда он почувствовал под собой ее маленькое, страшно напряженное тело, такое же застывшее, неподвижное, как сама смерть, у него и вовсе ничего не вышло. Он даже обычную для первого соития боль причинить ей не смог и тогда решил дать жене иную. Вот только удары, нанесенные им, не помогали. Впрочем, они хотя бы давали ощущение того, что он, во-первых, что-то делает, а во-вторых, заставляет ее по-прежнему считать его сильным и не противиться ему. Лука отлично понимал, что жена его осуждает, но сказать ничего не может. Даже он не в силах заставить ее хоть что-то промолвить, озвучить свое недовольство. Неправильность всего этого была мучительна. Даже избивая жену, он не мог заставить ее не думать о том, до чего же это несправедливо.
Вскоре Лука заметил, что каждый раз, когда он входит в дом, у глухонемой девушки в глазах так и плещется страх. Если она в этот момент мыла пол, то плечи ее невольно горбились — видимо, жена ощущала его шаги по дрожанию половиц. Ему было неприятно, что она видит его только в таком свете. Мало того, он понимал, что каким-то внутренним зрением глухонемая различает и ту часть его души, которая даже ему самому кажется странной и незнакомой. Порой он начинал швырять в нее всем, что под руку попадется: фруктами, тарелками, один раз запустил кастрюлей с кипящей водой, которая угодила ей в живот и сильно ошпарила. В мокрой насквозь одежде, задыхаясь, она ловила ртом воздух, и глаза у нее стали совсем круглыми от ужаса и боли. Однажды, выйдя из себя, он прижал ее к стене, навалился всем телом и с силой стал бить собственным лбом ей в лицо, пока кровь жены не брызнула ему в глаза.
Теперь-то жители Галины дают тысячу объяснений тому, почему Лука женился на глухонемой девушке, впоследствии ставшей женой тигра. Кое-кто утверждает, что она была незаконной дочерью одного известного афериста и игрока и тот силой вынудил Луку, задолжавшего ему крупную сумму, на ней жениться. Эта постыдная тайна тянулась за ним с того времени, которое он якобы прожил в Турции. По мнению других, Лука выкупил свою жену у одного стамбульского вора, который заодно и девушками на рынке торговал. Эта глухонемая стояла себе тихонько среди мешков со специями и фруктами, пока Лука ее не заметил.
Какова бы ни была в действительности причина подобного брака, но все в деревне пришли к единому мнению: эта девушка, конечно же, появилась в жизни Луки неспроста. Основная цель его женитьбы на ней — это желание скрыть нечто предосудительное. Ведь глухонемая никому не могла поведать о тех многочисленных грехах, которые он наверняка совершил за десять лет жизни в городе — в азартные игры играл, за шлюхами волочился, даже склонность к однополой любви имел. Возможно, до некоторой степени это действительно было правдой. Лука позволил себе думать, что с помощью своей жены может отгородиться от односельчан, поставить между собой и ненавистной ему деревней человека, чья внешность, если не увечье, отвадит людей от попыток завязать с ними соседские отношения. Он предпочитал уединение, ибо все еще надеялся воплотить в жизнь былые мечты, которым, увы, так и не суждено было осуществиться. Лука думал, что эта женщина своим увечьем будет напоминать жителям деревни о последней войне, о том страхе, который выпал на долю их отцов, о сыновьях, сложивших голову в сражениях с армией султана. Жители деревни между тем полагали: не беда, если у человека жена глухонемая, ведь такая никогда ничего от мужа не потребует, не упрекнет его за то, что он напился, не станет денег выпрашивать.
Но, оставив глухонемую девушку при себе, Лука неожиданно столкнулся с некими сложностями, весьма для него нежелательными. Он недооценил как силу ее особости, так и потенциальную склонность деревенских жителей восхищаться столь необычным человеком, так что разговоров об их семействе в деревне стало еще больше. Тайна, которой, согласно намерениям Луки, жена должна была бы окутать его существование, только разжигала всеобщее любопытство, и каждое событие в их жизни превращалось в публичное зрелище. Теперь до Луки постоянно доносились самые разнообразные слухи о его жене. Он то и дело слышал, как люди болтают, сплетничают, высказывают предположения и беззастенчиво лгут, доказывая, что только им известно, откуда эта глухонемая на самом деле взялась, где Лука ее отыскал, отчего у нее на руках и на лице то и дело появляются синяки и ссадины, почему они так редко бывают на людях и как это она до сих пор не родила ему ребенка. Ответы на любой из этих вопросов неизбежно порождали новые комментарии и унизительные предположения. В общем, все стало намного хуже, чем в самую первую зиму их супружеской жизни в деревне, когда Лука на Рождество привел жену с собой в церковь. Прихожане долго еще потом перешептывались, недоумевая: «Чего это он ее сюда привел?» На следующее Рождество, когда Лука не взял с собой глухонемую, ситуация не улучшилась, потому что люди говорили: «Чего это он ее дома-то оставил?»
Теперь же только и разговоров было, что о коптильне. Через два дня после того, как тигр был замечен в деревне, люди без конца судачили шепотом: «Что она-то там делала? Чем, интересно, они с тигром занимались? Неужели Луке не под силу ее удержать ни у себя в доме, ни в постели?»
Лука давно уже подозревал, что из коптильни пропадает мясо, но упорно не желал верить, что у глухонемой хватит наглости красть. Когда он увидел, как тигр жрет свиную лопатку, это зрелище — здоровенный кусок свинины в лапах огромной кошки — потрясло его до глубины души. Он догадался, что эта мусульманская сука, как лживая цыганка, тайком выскальзывала из дома и кормила этого дьявола мясом, украденным у него, Луки! Собственного мужа при этом она выставляла полным идиотом!
Тем вечером, вернувшись с охоты на тигра, Лука вытащил жену из дома, отволок в коптильню и привязал там. Он уверял себя в том, что хочет всего лишь наказать ее, но, с жадностью поглощая ужин и готовясь лечь в постель, отчетливо все понимал. Где-то в глубине души у него тлела мерзкая надежда на то, что ночью в коптильню явится тигр, разорвет ее на куски и утром он, Лука, уже никого там не обнаружит.
Если вы теперь приедете в Галину, то люди непременно расскажут вам массу всевозможных версий внезапного исчезновения Луки. Согласно одной из них, деревенский дровосек очнулся от страшного сна — ему приснилось, что жена забыла поставить пирог в духовку и подала его ему сырым, — выглянул в окно и увидел Луку, который брел по дороге то ли в белой ночной рубахе, то ли в саване. Подбородок у него, как у покойника, был подвязан белым шарфом, чтобы рот не раскрылся. На одном плече висел красный мясницкий фартук, лицо было неподвижным, как у куклы, и ничего не выражало, только глаза горели так же ярко, как у тех, кто уже начал свое путешествие в иной мир. Дровосек рассказывал, что так и застыл у окна, чуть отодвинув занавеску, и ноги у него совсем омертвели то ли от страха, то ли спросонок. Он все смотрел и глаз не мог отвести от мясника в белом одеянии, который медленно шел сквозь пургу и поземку, ступая по снегу босыми мертвыми ногами.
Другие поведают вам, как старшая дочь булочника встала пораньше, чтобы растопить печи, открыла окно, желая вдохнуть немного холодного зимнего воздуха и поскорее прогнать сон, и увидела, что у них в саду на свежевыпавшем снегу сидит коршун, похожий на древнее изваяние. Присмотревшись, она заметила, что плечи коршуна потемнели от крови. Вдруг тот повернулся и посмотрел на нее своими желтыми глазами. Она спросила: «Как твои дела, братец коршун, все ли у тебя в порядке?» Он ответил ей на человечьем языке: «Нет» — и тут же исчез.
В общем, как бы то ни было, а теперь все считали, что Лука внезапно умер и в этом виновата она, жена тигра. Впрочем, многие из тех, кто будет вам об этом рассказывать, тогда еще и на свет-то не родились, так что если вдуматься, то все это, разумеется, деревенские небылицы, которыми в тех краях всегда — и раньше, и сейчас — любили потчевать друг друга.
Но никто и никогда не скажет вам, что прошло дня четыре, а то и пять, прежде чем люди хоть что-то заподозрили. Луку в деревне недолюбливали. Домой к нему никто не ходил, да и в лавке у него люди чувствовали себя не слишком уютно. Их пугала откровенная враждебность Луки, его очки, висящие на шее, белые чистые стены и сильные руки мясника, которыми он ловко отрубал куски мяса. Честно говоря, даже после того, как дочка булочника отправилась как-то за мясом и обнаружила, что ставни на окнах лавки опущены, а свет внутри не горит, лишь через несколько дней кто-то еще решил снова сходить туда и проверить, там ли Лука. Вот только тогда до жителей деревни и стало постепенно доходить, что в эту зиму им, скорее всего, придется обойтись без мясника.
На самом-то деле существует вполне реальная возможность того, что Лука попросту уехал из деревни. Может, он отправился в горы охотиться на кроликов, мясо которых бывает нарасхват к Рождеству, или набрался смелости, решил преодолеть заснеженный перевал и все-таки добраться до столицы, пока немецкие оккупанты еще не успели окончательно установить там свои порядки. Такие объяснения многим показались бы вполне правдоподобными, и все, наверное, успокоились бы, но прошло еще недели две, и в деревне вдруг снова объявилась та глухонемая девушка со свежим сияющим лицом и улыбкой, которая свидетельствовала о том, что в ее жизни произошло некое новое и чудесное событие.
Мой дед в то утро решил натаскать в дом дров из поленницы. Покончив с этим, он сбивал на крыльце снег с башмаков, когда увидел, как она идет по дороге, завернувшись в шубу Луки. День был морозный, ясный, и деревенские жители так и высыпали из домов. Прислонившись к дверным косякам, люди смотрели, как она идет. Сперва-то глухонемую разглядели не многие, но чуть позже, когда она добралась до центральной площади, на нее глазела уже вся деревня. Девушка прямиком двинулась к лавке, торгующей тканями, склонилась над прилавком и с удовольствием стала указывать хозяину лавки на турецкие шелка, развешанные на стене. Он расстилал перед нею один отрез за другим, а она любовно проводила по ткани рукой и жестами велела принести еще. Через непродолжительное время девушка вышла из лавки и двинулась через площадь, держа под мышкой сверток с только что купленными шелковыми отрезами. Мой дед рассказывал, что следом за ней тут же потянулся целый хвост деревенских женщин. Они держались на расстоянии, но все же не в силах были казаться равнодушными после такой покупки.
Кто первым назвал ее женой тигра, я сказать не могу — мне так и не удалось это выяснить. До исчезновения Луки в деревне чаще всего говорили «эта глухонемая» или «эта магометанка». Затем вдруг — по причине, так до конца и не ясной местным жителям, — Лука исчез, значит, перестал быть и тем главным фактором, который определял положение глухонемой в деревне и отношение к ней соседей. После своего первого, триумфального появления в деревне она повязала себе голову турецким шелком. Люди видели, как она любовалась собой перед зеркалом. Всем стало ясно, что назад Лука не вернется, эта женщина больше его не боится. Все-таки «вдовой Луки» она не стала. Ее называли женой тигра, и эта кличка к ней намертво прилипла. То обстоятельство, что она появилась в селении улыбающаяся, без синяков и ссадин, предоставило сельчанам возможность дать потрясающее и окончательное объяснение тому, что случилось с Лукой. Этой версии жители Галины будут упорно придерживаться даже и через семьдесят лет.
Если бы все вышло иначе, несчастья той зимы выпали бы в каком-то ином порядке, булочник не сел бы в постели однажды ночью, не увидел бы — а может, ему это просто показалось — в дверях призрака своей тещи и не грохнулся бы в обморок под грузом собственных суеверий, если бы пирожки у тетки сапожника поднялись и привели бы ее в хорошее расположение духа, то слухи, которые так и роились вокруг жены тигра, могли бы быть совершенно иными. О ней рассуждали бы с большей долей реализма и, пожалуй, куда великодушнее. Ее, например, могли бы сразу счесть вилой, существом, как известно, священным. Впрочем, даже и без этого она уже стала для деревенских некой защитой, тем волшебным существом, которое как бы стоит между ними и тем рыжим дьяволом на холме, защищает их от него. Но та зима оказалась самой длинной из всех, какие помнили местные жители, к тому же связанной с тысячью разных мелких неприятностей, бессмысленных ссор, чьих-то постыдных поступков, поэтому именно на несчастную жену тигра люди и взвалили всю вину за постигшие их беды.
Сплетничали о ней постоянно, не стесняясь в выражениях и не задумываясь о последствиях. Мой дед, по-прежнему не расстававшийся с «Книгой джунглей», к этим сплетням, разумеется, прислушивался. О жене тигра говорили на каждом углу, на любом крыльце. До мальчика все это доносилось, как только он выходил из дома или возвращался туда, вовсе не имея намерения ничего подслушивать. В этих разговорах, точно тени в летний день, сплетались правда, полуправда и чистый вымысел.
— Я видела ее сегодня, — говорила, например, вдова Бркетича, тряся своими бесчисленными подбородками, как ожерельями, и мой дед, стоя за ней в очереди у прилавка зеленщика и ожидая, когда ему отвесят специй для маринада, тут же навострял уши.
— Жену тигра?
— Ну да! Я видела, как она снова выходила из дома, причем одна.
— Так ведь она Луку-то давно прогнала, разве нет? Уж теперь-то он никогда назад не вернется.
— Нет, вы только представьте себе, выгнать из дому такого человека, как Лука! И кто его выгнал? Какая-то глухонемая девчонка! Нашего Луку! А ведь я собственными глазами видела, как Лука ел сырую баранью голову.
— Ну и что?
— А то! Ясно как день: тот тигр Луку и слопал. Теперь она там совсем одна осталась, сама себе хозяйка, никто ее не беспокоит, разве что тот тигр.
— Я бы, например, по Луке тоже убиваться не стала. Не больно-то и жаль его, Луку этого.
— А мне вот жаль! Разве ж это хорошо, так с человеком поступать?
— Как это «так»?
— А так! Ежу понятно, что эта девка в сговоре со своим тигром была! Может, она Луку-то и прикончила. Сама ночью отрезала ему голову, а тело выбросила за порог, чтобы тигр его сожрал.
— Эта девочка? Да она ж совсем крошка, и ростом-то не выше ребенка.
— Говорю тебе, так оно все и было! Наверняка тот полосатый дьявол ей сил придал, чтобы она с Лукой справиться смогла. А теперь глухонемая стала женой этого дьявола.
Мой дед был внимателен, но верил далеко не всему, слушал со сдержанным любопытством, настороженно, инстинктивно чувствуя, что за этими разговорами таится нечто низкое, отвратительное, пока что не доступное ни его пониманию, ни воображению. Абсолютно ясно ему было лишь одно. Этот тигр тоже — хотя бы отчасти — был настоящим Шерханом. Дед догадывался, что Шерхан до некоторой степени мясник, значит, и в этом тигре есть что-то подобное. Но во-первых, мой дед всегда испытывал некое сочувствие к Шерхану, во-вторых, он понимал, что этот тигр — не хромой и не исполненный жажды мести — пришел в деревню вовсе не для того, чтобы убивать людей или скот. Тот зверь, с которым он тогда столкнулся в коптильне, оказался огромным, мощным, медлительным, но, несмотря на обжигающе горячее дыхание, вырывавшееся у него из пасти, злым не был и, безусловно, проявил милосердие к нему, незваному гостю. К тому же по глазам той глухонемой девушки мой дед сразу догадался, что между ними возникло определенное взаимопонимание. Они знали про тигра нечто такое, чего прочие жители деревни не разумели и не чувствовали. Да селяне и не способны были это понять. Они даже не предполагали, что данный тигр совсем не такой, как все прочие, что он ни на кого из своих соплеменников не похож и очень одинок. Вот потому мой дед и не прислушивался к деревенским сплетням насчет жены тигра. Он не верил жителям Галины, когда они шепотом уверяли друг друга в том, что именно глухонемая ведьма виновна в смерти Луки, или называли тигра дьяволом. Не поверил он им, когда примерно через месяц после посещения девушкой лавки с тканями и покупки турецких шелков все вокруг стали утверждать, что она сильно переменилась внешне: то ли просто толстеет, то ли пухнет от гнева и неведомой колдовской силы, которая якобы копится в ее теле. Жена тигра и впрямь стала немного толще. Это отчего-то пугало моего деда, он стал внимательнее прислушиваться к тому, о чем болтают в лавках и на деревенской площади. Потом наконец стало ясно, что толстеет только ее живот, и тут уж все поняли, что это означает.
— Уж такое-то небось не случайно, — говорила деревенским подружкам местная красотка Светлана. — Девица прекрасно знала, что вскоре из этого получится. А Лука — настоящий лопух! Никогда он особым умом не отличался! Вот что бывает, когда в жены берут какую-нибудь магометанку, бог знает откуда родом! Может, она и вовсе цыганка, девица эта. Очень даже вероятно. Я не удивлюсь, если окажется, что она-то и прикончила Луку, а потом нацепила его на один из тех крюков, на которые он мясные туши подвешивал, да и оставила висеть, пока тигр не придет.
— Не может такого быть!
— Не хотите — не верьте, а только я вам так скажу: что бы там с нашим Лукой ни приключилось, никакой это не несчастный случай. Да и ребенок этот у нее — тоже никакая не случайность.
— Да откуда у нее ребенок-то? Она просто есть стала больше. Лука-то ее, поди, несколько лет голодом морил! Теперь она вольна есть сколько угодно.
— Ты что, не заметила, как у нее пузо-то торчит, а платье спереди все выше и выше задирается, так что живот скоро на нос полезет? Или ты, может, совсем ослепла?
— Да нет там никакого живота!
— Нет, есть! Есть у нее живот. Мало того: то, что в этом животе, к Луке никакого отношения не имеет, вот что я вам скажу!
Моему деду, впрочем, и в голову не могло прийти, что отцом этого ребенка может быть тигр. Ему было безразлично, что там болтают в деревне. Он не сомневался в том, что этот ребенок — чистая случайность, и не собирался строить насчет этого никаких догадок. Этим скорее занималась я. Ведь вполне возможно, что и сам Лука в пьяном угаре сподобился ее обрюхатить, а может, несчастную глухонемую изнасиловал кто-то из жителей деревни. Во всяком случае, мой дед был совершенно уверен, что этот ребенок оказался у жены тигра в животе еще до того, как зверя впервые увидели на холмах близ Галины.
Впрочем, жена тигра действительно менялась на глазах, и отрицать это было невозможно. Что бы ни служило причиной этих перемен, какие бы сплетни ни ходили на сей счет в деревне, но мой дед твердо знал: единственным настоящим свидетелем того, что произошло, мог быть только тигр. Хищник воспринимал эту девушку точно так же, как и она его, без страха, осуждения и каких бы то ни было иных глупостей. Они неким загадочным образом отлично понимали друг друга, не обменявшись ни единым словом или звуком. Мой дед впервые невольно столкнулся с этим особым пониманием между девушкой и зверем в ту ночь, когда забрался в коптильню, и теперь ему тоже очень хотелось стать частью их тесного кружка единомышленников. Главным образом, разумеется, из-за тигра. Он ведь был всего лишь маленьким мальчиком из горной деревушки, утонувшей в снегах, скованной железной хваткой зимних холодов, и всю жизнь мечтал увидеть тигра. Но у него были и другие желания. Сидя у очага в доме Мамы Веры, мой дед рисовал в золе очертания тигра и думал о том, как бы на него поглядеть и сразу все понять. Он недоумевал, откуда все знают, на самом деле ничего толком не понимая, что Лука мертв, что это не тигр, а дьявол, что глухонемая девушка носит под сердцем ребенка, отцом которого является тигр, а не обычный мужчина. Мой дед сердито думал, почему никому даже в голову не приходит — ведь догадался же об этом он, совсем мальчишка! — что тигр никому ничего плохого не сделает. Случай в коптильне не имеет ни малейшего отношения ни к Луке, ни к деревне, ни к будущему ребенку, как и то, что, наверное, иногда происходит и сейчас в доме Луки, когда полночная тьма и тишина нарушаются тихим, точно река, текущая с холма, приходом тигра. За ним тянется шлейф тяжелого, кисловатого звериного запаха, а на его ушах и спине блестят капельки растаявшего снега. Затем тигр часами лежит у очага в тепле и покое. Девушка заботливо вычесывает у него из шерсти колючки и комки смолы. Тигр, похожий на огромную кошку с широченной полосатой спиной, лежит и глухо мурлычет от наслаждения, своим шершавым красным языком слизывая с лап холодную влагу.
Мой дед все понимал, но никому об этом не рассказывал. Ему хотелось сохранить такую тайну только для себя. Теперь, когда Лука исчез из деревни, у него уже не было причин держаться в стороне от его дома. Однажды дед увидел, как жена тигра возвращается домой из бакалейной лавки с тяжелыми сумками, полными банок с джемом и пакетов с сухофруктами, набрался смелости, подошел, заглянул ей в лицо и уверенно улыбнулся. Затем он ласково погладил себя по животу, чтобы она поняла его одобрительное отношение к ее нынешнему состоянию. Дед, правда, не был уверен, так ли она его поймет. Может, решит, что ему тоже нравится тот или иной сорт варенья, или подумает, что ему безразлично, есть ли у нее внутри ребенок и чей он. Она, впрочем, тоже сразу ему улыбнулась, едва заметив, что он идет к ней через площадь. Честно говоря, это был первый человек за несколько недель, который просто ласково на нее посмотрел. Когда дед подошел к ней, она вынула из сумки четыре банки, положила их на его согнутые руки, и они медленно пошли через пастбище, мимо опустевшей коптильни и ворот, противно поскрипывавших на холодном зимнем ветру.
В церкви, зажигая свечи, сплетничали женщины.
— Ох и натерпится она с этим ребенком! Да еще коли вместо мужа у нее тигр! У меня прямо мурашки по всему телу, как я об этом подумаю. Вообще-то надо бы ее отсюда прогнать, иначе она в следующий раз наших детей своему тигру скормит.
— По-моему, она безобидная.
— Безобидная, как же! Ты у бедного Луки спросила бы, какая она безобидная! Уж он-то тебе ответил бы! Если бы смог.
— Не сомневаюсь, у нее тоже нашлось бы что в свою защиту сказать. Лука-то ведь, небось, был не агнец Божий. Вот только говорить-то она и не может. Господи, я ведь, пожалуй, и рада, что она его прикончила, если только это действительно так. Он ведь ей сколько раз мясо с костей спускал, Лука-то. Теперь, надеюсь, и он получил по заслугам. Может, она все-таки скормила его своему тигру? Я бы так и сделала — медленно, спокойно, сперва ноги, потом все остальное.
— Да-да! Именно так мне и рассказывали! Говорили, будто она прямо там, в коптильне, его и разделала, а потом и праздничный обед своему тигру устроила — собственного мужа ему кусок за куском скормила.
— Тем лучше!
— Да ты что? Неужто не понимаешь, почему глухонемая так поступила? Она ведь не ради себя с постылым мужем разделалась, а чтобы детеныша своего защитить.
— С чего это ты взяла?
— А с того, что в брюхе у нее тигриный детеныш! Вот ты представь, каково было бы Луке увидеть — да еще при его-то нраве, — какой младенец у его жены из чрева выходит. Да он бы ее попросту тут же на месте и убил, точно тебе говорю. А может, и что похуже с ней сделал.
— Что значит «похуже»?
— Поступил бы по-волчьи.
— Это как же?
— Неужели не знаешь? Волк всегда убивает чужих детенышей, если их отец без разрешения к его стае пристроился, а иногда и волчицу, которая этих волчат выносила. Неужто не знала?
— Нет.
— Так знай! Вот потому-то она Луку и прикончила, ясно тебе? Чтобы он не обезумел, как волк, и не убил ее дьявольское отродье, когда оно на свет появится.
— Что ж, теперь понятно. Значит, она его убила, чтобы место для своего тигра освободить? Но знаешь, пусть оно и так, а Лука все равно поганец и ублюдок, что ты мне ни говори! Но вот что интересно: как он выглядит-то, такой ребенок?
— Вот уж не знаю и знать не хочу! Очень надеюсь, что ее все-таки отсюда прогонят! Ни разу в жизни я дьявола даже мельком не видела — за полсотни лет ни разу! Ни малейшего желания глядеть на него у меня нет. Надеюсь только, у нее хватит ума держать своего младенца при себе, в доме, а не вытаскивать на улицу. Не желаю, чтобы мои дети на него смотрели!
— А я на это одно скажу: я не Вера. И никогда своим детям с дьявольским отродьем играть не позволю!
Мама Вера подкараулила моего деда, когда тот возвращался из дома мясника. Она стояла на крыльце и смотрела, как он в сумерках, срезая угол, идет через поле. Дед увидел ее и сразу повесил голову, ожидая упреков. Но к его удивлению, Мама Вера ничего ему не сказала, только быстро осмотрела с ног до головы и затащила в дом. Выслушав возмущенный рассказ внука о тех сплетнях, которые распускают деревенские кумушки о глухонемой девушке, а также припомнив, что они говорят и о ней самой, она собрала полную корзину всякой еды — пирожки, варенье, маринованные овощи — положила туда немного одежды, прибавила к этому пучок розмарина и велела моему деду отнести все это жене тигра. Мама Вера отправила его туда в тот же вечер, на глазах у всей деревни, да еще и крикнула ему вслед, стоя в дверях, чтоб поторапливался.
Мой дед, любезно улыбаясь каждому встречному и прижимая к бедру корзину, топал себе по заснеженной тропинке и примерно на полпути услышал, как у него за спиной Мама Вера крикнула односельчанам:
— Ну, дурачье, чего глаза-то пялите?
Целый месяц мой дед таскал жене тигра всякую всячину — еду, одеяла. Зима, неподвижная и бесчувственная, сковала, казалось, весь мир и навсегда устроилась на окрестных холмах. Все это время мой дед заботился о жене тигра: носил ей воду, рубил дрова и даже снял с ее головы мерку для нового чепчика, который вязала ей Мама Вера. Старая женщина точно бросала вызов жителям деревни, прилюдно собирая в поход через пастбище своего внука и нарочно поджидая его на крыльце, чтобы каждый мог видеть ее, завернутую в несколько одеял, с посиневшими от холода руками. Сама она через пастбище никогда не ходила и с женой тигра не виделась, но частенько посылала ей то наполовину связанный чепчик — примерить, — то клубок желтой или черной пряжи. Мой дед бережно нес вязанье, напоминающее птичье гнездо, поднимался с ним на крыльцо, отводил спицы в сторону, осторожно засовывал блестящие волосы девушки под незаконченный чепчик, а потом оглядывался и смотрел в сторону своего дома, ожидая, что Мама Вера кивнет ему в знак одобрения.
Бабушка не разрешала ему задерживаться у девушки после наступления темноты, поэтому он по-прежнему не обнаруживал там никаких следов тигра, однако не терял надежды все-таки его увидеть. Целыми днями дед торчал в доме мясника — расстилал на полу у очага одеяло, помогал девушке усесться и вытаскивал «Книгу джунглей». Через несколько дней он окончательно убедился в том, что читать она не умеет. Сперва-то мальчишка садился с нею рядом и держал на коленях раскрытую книгу, полагая, что они читают вместе, затем заметил, что девушка нетерпеливо перелистывает страницы в поисках картинок, и обо всем догадался. Теперь вместо совместного «чтения» он стал рисовать ей историю Маугли и Шерхана прямо в золе очага. Разумеется, эти рисунки были далеки от совершенства, кривоваты и условны, но все же в них можно было узнать тигра, пантеру, медведя, мать волчицу и детенышей, сосущих ее. Потом мой дед изобразил шакала Табаки, или, по крайней мере, то существо, которое он представлял себе как шакала, ведь в книжке Киплинга его изображения не было. Шакал у моего деда получился более всего похожим на белку, но довольно странную, с необычайно большими ушами. Эта «белка» то и дело возникала на его рисунках, проявляя ненужное любопытство то возле логова волков, то у добычи Шерхана. Он изобразил для девушки волчью стаю, Скалу Совета и то, как мудрый медведь Балу учил человеческого детеныша Закону Джунглей. Дед нарисовал лягушку, пытаясь объяснить, что означает имя Маугли. Она выглядела чрезвычайно глупой, но очень доброжелательной.
Но все и всегда он начинал и завершал изображением Шерхана, потому что этот его рисунок — довольно-таки худосочная кошка с плоским носом и похожими на шрамы полосками на спине — заставлял девушку улыбаться. Теперь она часто сама пыталась подправлять его рисунки. В общем, моему деду стало казаться, что его усилия не прошли даром.
Как-то раз дед сидел на скамье у дверей аптеки и ждал, когда будет готова мазь для больных рук Мамы Веры, а две какие-то не знакомые ему женщины стояли у прилавка, наблюдая за тем, как аптекарь достает и растирает травы, и без конца сплетничали:
— Наш священник говорит, что если то дьявольское отродье объявится в нашем селении, так всем нам конец придет.
— Да какая разница-то? Чего отродья бояться, коли сам дьявол уже здесь!
— Как это здесь?
— Да я сама видела, как тигр этот через пастбище шел, здоровенный как лошадь. Глазищи в лунном свете так и сверкают — дикие такие, а морда-то вся полосатая. Но вот, клянусь, глаза-то у него будто человеческие! Я как увидела его, так и окаменела.
— Что ты сама-то так поздно на улице делала?
— Важно не это, а то, что тигр прямиком к дому Луки направился, поднялся на крыльцо, да шкуру-то с себя и скинул! Бросил он ее, значит, на крыльце, а сам внутрь вошел — небось, проведать беременную жену решил.
— Тебе это, часом, не привиделось?
— Вот еще! Я собственными глазами все видела!
— Видела ты, как же! А вот я все думаю, что у нее за ребеночек-то получится?
Тут мой дед вдруг ляпнул:
— По-моему, он будет очень хорошенький. Ведь она и сама такая красивая!..
Женщины разом обернулись и уставились на него. У обеих были покрасневшие от мороза лица и потрескавшиеся губы.
Дед смущенно поерзал на своей скамейке и пояснил:
— Ну, та девушка. По-моему, она очень красивая.
Тут аптекарь, не поднимая глаз от ступки, в которой растирал травы, поддержал его:
— По-моему, вообще нет ничего красивее женщины, ждущей ребенка.
После этого обе сплетницы не прибавили больше ни слова и стояли, отвернувшись от моего деда, а у него от собственной смелости уши так и горели. Женщины молча расплатились с аптекарем, натянули варежки и ушли. После их ухода в аптеке воцарилась весьма неприятная тишина. Даже ибис молча стоял в своей клетке возле кассы, спрятав одну ногу под пышную юбку из бледно-красных перьев.
Аптекарь деловито снимал с полок то одну банку, то другую, открывал крышки разных кувшинов и бутылей, потом долго размешивал в плошке какую-то белую массу, наконец тихо произнес:
— Все боятся Шерхана.
— Но я так и не видел его здесь — в нашей деревне! А вы? — тут же откликнулся мой дед.
Аптекарь оглядел его с головы до ног и вновь принялся размешивать изогнутой деревянной ложкой белую мазь.
Тогда мой дед осмелел и спросил:
— А вы тоже его боитесь?
— Только не Шерхана, — ответил аптекарь.
Однажды утром, идя через площадь с корзинкой хлеба для жены тигра, мой дед услышал:
— Вон он опять туда собрался!
— Кто?
— Да мальчишка этот, внук Веры. Так и таскает туда корзину за корзиной, все эту мерзкую девку подкармливает. Ты только посмотри, какой он пришибленный, весь трясется от страха, вот-вот из башмаков выскочит! Нехорошо это! Не понимаю я, как только Вера может посылать ребенка к дьяволу в дом?
— А я не понимаю, как наш аптекарь может сидеть и смотреть, как мальчонка ходит туда-сюда, туда-сюда, но ни словом его не остановит? Ни разу ведь и Вере не сказал: «Послушай, старуха, держала бы ты своего мальца подальше от дьявольского логова».
— Да он и не знает, что сказать-то, аптекарь этот. Он ведь не из наших мест. Вот ничего и не понимает.
— Все-таки он ведь в нашей деревне давно живет. Имеет полное право высказаться. Да если не он, то кто же ей глаза-то откроет?
— Уж я-то точно ей пару ласковых скажу, после того как ее парнишку там съедят!
— Это ты зря. Девушка зла ему причинять не станет.
— Может, и не станет. Из благодарности Вере. Знаешь, это ведь уже третью корзинку она туда на этой неделе отправила! Что же это она ей шлет такое?
— Господи, да воду святую, небось.
— Полные корзины? Что-то не верится.
— Может, ей жаль глухонемую, вот и подкармливает понемногу.
— А с чего жалеть потаскуху, которая дьявольское отродье носит?
— Не знаю. Вера ведь всегда повитухой была, вот, по-моему, и решила, что должна этой девушке помочь, чтоб та не мучилась в одиночку. Потому и еду ей посылает. Я раза два видела, как мальчик, поскользнувшись, все заново в корзину укладывал — так там всегда и хлеб есть, и котелок с супом.
— Нет, вы только подумайте! Кормит какую-то девку, когда у всех остальных мяса не хватает! Угощает жену тигра, когда вся деревня без мяса сидит! А эта девка, небось, все для своего тигра приберегает!
Мой дед с помощью рисунков рассказал жене тигра о бандерлогах, котике, белом тюлене, но каждый раз, добираясь до конца истории Шерхана, не мог заставить себя упомянуть, чем все на самом деле закончилось. В своем воображении он не раз оказывался на дне оврага, вместе с Рамой и другими буйволами по команде Маугли затаптывал и самого тигра, и даже его тень, но, беседуя с девушкой, отчего-то никак не мог открыть ей правду, рассказать, как человеческий детеныш предъявил свои права на жизнь тигра. Дед так и не заставил себя нарисовать Шерхана мертвым, втоптанным в пыль, или его шкуру, расстеленную на Скале Совета и такую же мертвую, как обвисший парус. Вместо этого он каждый день изобретал что-то новое. Иногда Рама спотыкался и сам отказывался продолжать бой, в другой раз битва буйволов с Шерханом все-таки имела место, и тогда мой дед проводил пальцем по фигурам, нарисованным в золе, устраивая там полный хаос и стараясь отыскать какой-нибудь способ вывести Шерхана живым из этой смертельной схватки. Иногда даже и до Рамы-то дело не доходило. Тогда Маугли в одиночку сражался с хромым тигром, размахивая горящей веткой, или же волчья стая устраивала на Шерхана засаду и изгоняла его прочь со своей территории. Зачастую подобные сражения имели некий тупиковый исход, после чего все возвращались к водяному перемирию, и Багира бдительно следила за соблюдением этого весьма ненадежного Закона Джунглей.
Кто знает, понимала ли жена тигра истории, которые рассказывал ей мой дед? Догадывалась ли, почему он оказывает ей такую любезность? Когда мальчишка несколько раз изменил окончание одной и той же истории, она, наверное, поняла, что он пытается скрыть от нее нечто неприятное, даже трагическое. Возможно, ее признательность судьбе за посланного ей тигра была теперь равносильна некой новой благодарности, которую она испытывала, за помощь, за нормальное общение, за дружбу этого человеческого детеныша, который рисовал для нее истории в золе очага. Какова бы ни была причина ее поступка, но за несколько дней до прибытия охотника по прозвищу Дариша Медведь мой дед получил от жены тигра небольшой бумажный прямоугольничек, перевязанный куском струны, размером вряд ли больше пакетика для пуговиц. Когда он позже, не зажигая в своей комнате огня, открыл этот пакет, то его пальцы сперва ощутили всего лишь пустоту, а затем — короткие жесткие волоски, еще сохранившие тот далекий живой запах зверя и коптильни. Он так долго держал в руке эти волоски, что ему стало казаться, будто этим духом пропиталась и его собственная кожа.